Я читаю, что я только что написал, и констатирую: все это звучит довольно смешно. Причина не имеет почти никакого отношения к моему умозаключению. И тем не менее это было так. Так смешно экзальтированно, бессмысленно и без какого-либо основания. Фантазия ипохондрика, кошмар воспаленного мозга, и тем не менее мне не остается ничего другого, как сообщить, что этот случай и появившаяся после него идея-фикс в тот день определили каждое из моих дальнейших действий. Я все делал, видел и оценивал в свете моей неожиданно появившейся убежденности.
Дружеское отношение тех, кто меня посещал, слезы Маргарет, ее постоянная пугливая забота о моем удобстве — все это было подтверждениями, которые приносил мне каждый новый день. Подтверждения, что я иду навстречу смерти и никто меня больше не может спасти. Об этом я думал, лежа на осеннем солнце в саду у Клейтона в Грюнвальде, об этом я думал ночью, когда Маргарет спала рядом со мной, об этом я думал при каждом вздохе, который я делал, при каждом куске пищи, который я проглатывал, — все эти дни, которые следовали за моим выходом из больницы.
Когда было светло, я отдыхал в шезлонге, а после наступления темноты — на удобной кушетке в комнате. Редко случалось, что я делал что-нибудь другое, кроме как отдыхал, в эти сентябрьские дни последнего года. И редко случалось, что я думал при этом о чем-нибудь другом, — я думал только об одном: получить доказательства, быть уверенным, точно все знать.
При этом я собрал в кучу все свои пять чувств, так как моя идея-фикс еще не получила абсолютного подтверждения. Я стал недоверчив, ужасно недоверчив. Я никогда не был недоверчивым. А теперь стал. Я больше не доверял никому. У меня было ощущение, что все мне лгут, что никто не скажет мне правду, если я спрошу. И поэтому я никого ни о чем не спрашивал.
Когда я — примерно через две недели — опять смог ходить и двигаться без проблем, мой план был составлен в мельчайших подробностях.
Я решил выяснить, что действительно со мной было. Я не сказал Маргарет ни слова о своем намерении, никому другому тоже. Поговорить с Иолантой не было возможности. Я позвонил ей через неделю, номер ее телефона был переключен на номер сервисной службы. Там девушка сообщила мне, что Иоланта на несколько дней покинула город.
— Что-нибудь передать ей? — спросила она.
— Нет, спасибо.
— Кто звонил?
— Не важно, — сказал я и повесил трубку.
Все это было очень необычно, поведение Иоланты удивляло меня.
Это произошло 21 сентября. В этот день я впервые выехал на машине в город. Я поехал к мастеру, изготовлявшему парики.
23
Его адрес я нашел в телефонной книге.
Он жил Нимфенбурге, в подвале жилого дома, он был тощ и пьян. Его звали Манирлих, это было написано на двери, Альфонс Манирлих. Бизнес его шел плохо. Я объяснил ему, что мне сделали небольшую операцию и мне неприятно ходить с остриженной наголо головой.
— Волосы уже отрастают, уважаемый господин, — сказал он, и сразу пахнуло сивухой. В его мастерской было темно. Везде лежали клочки волос, а в одном углу сидела дерзкая девочка-подросток и вертела рыжую косу. Она смотрела на меня маленькими светлыми глазками.
— Но я не хочу так долго ждать, — ответил я.
— Из-за молодых дам, да? — хитро спросил Манирлих и оскалился.
— Да, из-за молодых дам.
Девочка захихикала.
— Моя падчерица, — объяснил Манирлих.
— Здравствуйте, — сказала падчерица. Я кивнул ей. У меня было ощущение, что она не падчерица ему. Их связывала какая-то нечистая доверительность.
— Присаживайтесь, уважаемый господин, — сказал Манирлих, — мы хотим осмотреть предмет.
Я сел.
— Юдит, — сказал он, — иди сюда и помоги мне. — Девочка, которую он назвал Юдит, встала и медленно, лениво подошла ко мне. Она обтерла руки об платье и потянулась за карандашом. — Где ты сидел? — спросил Манирлих.
— Простите? — не сразу понял я.
— Где твоя тюрьма? — объяснила Юдит и почесала спину о шкаф, беззастенчиво глядя на меня.
— Это ошибка! — Я чувствовал, как заливаюсь краской гнева. — Я из больницы.
— Понятно, — сказал Манирлих и принялся измерять мой череп сантиметровой лентой. — И сколько ты там был?
— Вы с ума сошли?! — Я оттолкнул его и встал. — Что вы себе позволяете!
— Ах, дружок, да не волнуйся ты так! — Юдит смеялась мне в лицо. — Ты думаешь, ты единственный, кто пришел сюда, потому что тебе нужны волосы? Да ваш брат — наши самые любимые клиенты!
— Почти единственные, — лениво объяснил ее отчим.
— Кто?
— Да вы, заключенные, — сказал он и поковырял в носу.
По улице проехал грузовик, окна мастерской находились на уровне тротуара, я видел только колеса машин. И все время мимо окна ходили ноги. Неожиданно я рассмеялся.
— Ну вот, — сказал Манирлих. — Можешь называть меня Альфонс.
— О’кей, Альфонс, — ответил я и сел, шлепнув Юдит. Она жеманно покачала нижней частью туловища и снова захихикала.
— Тридцать три, — сказал отчим, который мерил мой череп, она записала цифры. Он назвал следующие. Затем он спросил: — Какого цвета должен быть парик?
— Черного.
— Волосы короткие или длинные?
— Достаточно короткие.
— Но не очень короткие?
— Нет, не очень.
— Я терпеть не могу слишком короткие волосы, — сказала Юдит и почесала спину об ящик, — все мужчины выглядят тогда как пруссаки.
— По-военному, — сказал отчим.
— Этим меня можно просто оттолкнуть, — сказала падчерица.
— Нам надоело, — объяснил отчим. — Сзади по кругу сорок четыре, сбоку за ухом — тридцать один с половиной. Ты не поверишь, друг, у меня была квартира в Дрездене, скажу я тебе, парень, ты бы упал от удивления! Все махагон и инкрустировано. И персидские ковры. Такой магазинчик! И цветущий бизнес, театральная сфера, понимаешь? Все при мне — дом, детишки и красивая жена.
— Очень красивая жена, — сказала падчерица.
— Заткнись, — сказал отчим. Он повернул мою голову к свету. — Парень, да у тебя действительно два шрама!
— После драки, — быстро ответил я. Я не хотел терять его симпатию. Он кивнул и продолжил без перехода: — А потом нападение. Сначала фосфор и зажигательные бомбы, а затем три волны фугасных бомб, понимаешь? Квартира в заднице, бизнес в заднице, а жена сгорела. Ну хорошо, она была проститутка! И что? Поэтому она должна была сгореть?
— Я же говорила… — начала девочка.
— Заткнись, — опять сказал он. — Будем надеяться, что ты хотя бы в половину станешь такой красивой, как она! Когда я об этом думаю, мне до сих пор становится плохо! Она прыгнула в воду. Но как только она пыталась выйти, она начинала гореть. Потом она стала звать меня. Она спала с другим, когда началось это нападение. Но когда горела, она звала меня. Не того парня. Только меня. Всегда только меня. И я побежал к ней. Вниз, к реке, и оставался с ней, когда на следующее утро началось второе нападение. Заткнись! — неожиданно крикнул.
— Я вообще ничего не сказала, — надулась Юдит.
— Тогда ладно, — сказал он. — И я сидел там, друг, — продолжал он, — на берегу, понимаешь? Эти собаки вернулись опять и сбросили свой груз.
В этот раз только фугасные бомбы. Я наклонился и держал ее голову над водой, чтобы она не упала и не захлебнулась, потому что стоять она уже больше не могла. Там были и другие люди. Но не было врачей. Время от времени я втаскивал ее немного из воды, когда она синела. Тогда она опять начинала гореть. И мы давали ей немного погореть, пока она могла терпеть, а потом я опять опускал ее в воду. Она уже наполовину свихнулась и уже не понимала, что она кричит. Она долго кричала. Невероятные вещи. Но все время только мое имя, ты понимаешь, друг? Его — ни разу! Имя этого развратника она не назвала ни разу… — Он отложил сантиметр.
— И что же? — спросил я.
— К обеду она умерла. Совершенно неожиданно. Я отпустил ее, и она упала в реку. Она была очень красивая. Самое красивое женское тело, которое я видел в жизни. И совсем молодая. Парень, сколько мужчин могли бы получить удовольствие! Я схожу с ума, когда об этом думаю. Ты хочешь просто черный цвет или с проседью?
— Мне все равно.
— С проседью — по-американски, — сказала падчерица.
— Тогда без, — сказал я.
— Хорошо, — сказал он, — без. Теперь ты понимаешь, что они могут поцеловать меня в задницу со своей новой войной, парень?
— Да.
— Поцеловать и сзади, и спереди, и сверху, и снизу, — сказал он. — Я видел, как она упала в воду. Они могут мне больше ничего не рассказывать, эти сволочи. Пусть сами ведут свою грязную войну! — Он отошел от меня, я встал.
— Когда будет готов парик? — спросил я.
— Надо еще сделать примерку.
— Когда?
— Через три дня.
— А парик?
— Через пять.
— Хорошо.
— Половину надо заплатить заранее, — сказала Юдит и отложила блокнот.
— Сколько?
— Сто.
Я дал ей купюру.
— Квитанция нужна?
— Нет, спасибо.
— Как тебя зовут-то?
Я помедлил.
— Ну как ты сам себя сейчас называешь? — помогла она мне. При этом она как-то по-матерински улыбалась и сейчас выглядела совсем как взрослая женщина в своем слишком тесном свитере и грязной юбке.
— Франк, — сказал я наобум. — Вальтер Франк.
24
Через три дня я поехал — тайно и, естественно, не говоря ничего Маргарет — на примерку парика, а через шесть дней парик был готов. Это был выдающийся парик, и сидел он великолепно. На внутренней стороне Манирлих поставил штамп своей фирмы. Этого было не избежать: «Качественная вещь, мой дорогой! Я должен делать себе немножко рекламы».
В этом я с ним согласился.
Когда я в тот вечер вернулся домой, я засунул парик в сумку и надел кепку. Парик был моей тайной. Я попытался несколько раз в качестве эксперимента поносить его в городе, чтобы посмотреть, догадается ли кто-нибудь, что это парик. Никто не догадался. Это был очень хороший парик. Я спрятал его в багажник автомобиля и закрыл его на ключ. Теперь я мог начать свой эксперимент.
Он начался 28 сентября благодаря одному неожиданному случаю. Я собирался провести послеобеденное время в одиночестве, но Маргарет перечеркнула все мои расчеты. Я лежал в саду, когда она подошла ко мне, держа руки за спиной:
— Отгадай, что у меня есть!
— Не имею ни малейшего понятия.
— Билеты в театр! — Она показала их.
— На какое число?
— На сегодняшний вечер!
Оказалось, что билеты прислали Бакстеры. Давали «Ричарда III», гастроли Вернера Крауса, который прибыл из Вены.
— Я не хочу, — сказал я.
— Но, дорогой, ты, наверное, не расслышал! Короля играет Вернер Краус!
— Ну и что?
— Это один из величайших актеров современности! — Она присела на корточки в траве около меня. — Ты не представляешь, как трудно было купить билеты! Это сенсационная премьера! Мы должны быть там! Мы не можем устроить такое Бакстерам, после того как они потратили столько усилий!
— Почему?
— Они никогда нам этого не простят!
— Это было бы в любом случае ужасно.
Она выпрямилась:
— У тебя другие планы?
— Почему?
— Потому что ты так решительно отказываешься пойти!
— Я совсем не отказываюсь, я…
— Ты договорился с ней?
— С кем?
Она засмеялась, и ее смех звучал почти отчаянно:
— Ах, пожалуйста, не веди себя так! Ты же ее давно не видел, правда?
— Кого, черт побери? — раздраженно спросил я. Я действительно не понимал.
— Иоланту.
— О господи, — сказал я и засмеялся.
— Смешно, да?
— Да, — сказал я, — очень смешно.
Она заплакала.
— Ну, ну, — сказал я.
— После всего, что я сделала, — всхлипывала она, — ты так себя ведешь! Когда я попросила о маленьком одолжении!
— О господи!
— Да, о господи, о господи, о господи! — неожиданно заорала она. — Пожалей себя! Тебе плохо, да? Ты так много делаешь! Особенно для меня, да? Каково чувствовать себя Иисусом Христом?
— Прекрати, Маргарет, и не делай из себя посмешище. Хорошо, я пойду. Где мы встретимся?
— Если ты не хочешь, можешь не ходить.
— О господи, я хочу!
— Это не причина орать на меня!
— Я не ору! — заорал я.
Она встала и пошла по траве обратно к вилле, мимо теплицы, в стеклах которой отражались солнечные лучи.
Я вскочил и поспешил за ней. У теплицы я ее догнал.
— Извини, — попросил я. К моему удивлению она неожиданно крепко схватила меня и покрыла мое лицо поцелуями. Ее дыхание было прерывистым, по щекам, не останавливаясь, текли слезы.
— Что случилось, Маргарет, что с тобой случилось?
— Ничего, — прошептала она, прижимаясь ко мне, — ничего, Рой, совсем ничего. Ах, я же такая глупая, ужасно глупая! — Она притянула меня к себе и начала страстно целовать. Потом она меня отпустила. Я дал ей свой носовой платок. Она вытерла лицо.
— Возможно, у тебя другие планы, — тихо сказала она.
— Ничего подобного, — солгал я.
— Все же.
— Действительно ничего.
— Ну и прекрасно! — Ее лицо опять стало спокойным и красивым своей прежней холодной красотой. — Мне еще надо к парикмахеру, — сказала она медленно и как-то особенно посмотрела на меня. — Лучше всего, если мы встретимся в городе.
— Но как ты туда доберешься?
— Джо заберет меня на своей машине.
— А где встретимся мы?
— В полвосьмого в «Фильм-казино», — предложила она.
— Отлично, — сказал я. На мгновение и у меня возникло чувство, что все было в порядке. Но оно обманывало меня. Я не встречусь с Маргарет в «Фильм-казино».
25
После того как она уехала с Джо Клейтоном — около трех часов, — я подождал еще полчаса, потом надел смокинг и перед зеркалом натянул парик. На парик я надел шляпу, а на смокинг — серый плащ. Затем я вывел машину из гаража и поехал к Мюнхенской поликлинике. Я припарковал машину на огромном заброшенном участке, окруженном забором, и пошел к швейцарской огромного больничного комплекса.
— Что вам угодно? — спросил портье.
— Я сценарист, — сказал я. — Я пишу сценарий фильма, действие которого происходит в сфере медицины, и мне нужна пара советов.
— Ага, — заинтересованно сказал он. — Вы сочиняете фильмы, да?
— Да.
— И какие же советы вам нужны?
— О болезнях головы, — объяснил я ему. — Это фильм о человеке, у которого опухоль. К кому я могу обратиться?
— К кому-нибудь из невропатологов, — сказал он, вышел из своей кабинки и показал мне дорогу.
— Вперед и налево, через три корпуса опять налево и затем строго прямо — желтое здание.
— Спасибо, — сказал я.
Психиатрическо-неврологическое отделение поликлиники утопало в зелени. Перед входом стояла пара скамеек. Здесь на осеннем солнце сидели пациенты со своими родственниками. Никто не обратил на меня внимания, когда я вошел в здание. Я попытался найти врача или медсестру, но коридоры были пусты, и мои шаги громко отдавались в полной тишине. На одной двери я увидел табличку: «Дежурный врач». Я постучал и вошел.
В маленькой белой комнатке за печатной машинкой сидела молодая женщина в белом халате.
— Что вам угодно?
— Я не знаю, туда ли я попал, но я хотел…
— Как вы вообще сюда вошли?
— Меня направил портье.
— И чего вы хотите? — она смотрела на меня недоверчиво.
— Я сценарист, — терпеливо начал я еще раз. — Я пишу сценарий фильма, действие которого происходит в медицинской сфере, и мне нужна пара советов.
— О чем?
— О болезнях головы. — Я дружелюбно улыбнулся. Шляпу я держал в руке. Я надеялся, что парик сидит правильно. — Герой моего фильма — человек, у которого опухоль.
— Почему?
— Что почему?
— Почему у него опухоль?
— Потому что это относится к сюжету, — довольно неубедительно сказал я. — Это история о человеке, у которого опухоль.
— Это немецкий фильм?
— Частично, — сказал я. — Я американец. Мы снимаем фильм для Америки и Германии.
— Ага, — сказала она.
Мы замолчали.
Мы смотрели друг на друга и молчали. Может быть, парик все же сидит криво, панически думал я. Почему я не зашел еще раз в туалет и не посмотрелся в зеркало?
Молодая женщина за пишущей машинкой взглянула на меня так, как будто она все обо мне знала. Я не мог дольше это выдерживать.
— Так что же? — спросил я.
— Вы работали в Голливуде?
— Конечно.
— Вы знаете Алана Лэдда?
— Конечно.
Она посмотрела на меня сияющими глазами.
— Я люблю его, — сообщила она.
— Ах так, — сказал я. И затем впервые в жизни я сказал что-то приятное об Алане Лэдде. Я сказал, что считаю его великим актером. Это разбило ее сердце. Минуту спустя она связалась по телефону со своим шефом. Через две минуты я получил пропуск. Через три — я уже шел с молодой медсестрой по залам и длинным коридорам в лабораторию главного врача отделения, которому я был представлен как американский сценарист, жаждущий информации. Фамилия врача отделения была Клеттерхон. Молодой женщины за пишущей машинкой — Рюттгенштайн. Госпожа Рюттгенштайн сказала, что доктор Клеттерхон охотно предоставит мне всю информацию, которая мне нужна. Я должен только задавать вопросы. Я по секрету сообщил госпоже Рюттгенштайн, что намерен предложить Алану Лэдду главную роль в моем фильме.
26
— Ну, мистер Чендлер, чем я могу вам помочь?
Доктор Клеттерхон откинулся в своем кресле и сжал мясистые белые руки. Я сидел напротив него. Кабинет был уютно обставлен, окна выходили в парк. Над письменным столом Клеттерхона висела картина, на которой был изображен табун диких лошадей, которые мчались из рамы прямо на смотрящего. Это была мощная картина в масле.
— Я сценарист, — начал я в третий раз, — и пишу сценарий фильма, у героя которого…
— …опухоль, я знаю. — Он был крупный, худой, у него был мощный орлиный нос и неухоженные засаленные усы, которые свисали на уголки рта. Глаза у него были молодые, а ему самому было по меньшей мере лет шестьдесят.
— Поскольку я в области медицины абсолютный профан, я хотел бы узнать у вас, какие методы обследований вы используете, чтобы определить подобную опухоль, или какие существуют предпосылки для операции, и в какой степени эта опухоль изменяет самого пациента.
— Ну, — сказал он и опять сжал ладони — похоже, это было его постоянной привычкой, — это вообще-то очень обширная тема.
— Я хотел бы узнать всего несколько отправных пунктов, чтобы избежать наиболее серьезных ошибок.
Он немного поразмышлял. Затем он дал мне очень умный и полный обзор первых симптомов (которые я и без него хорошо знал), рассказал о первом прорыве (о нем я тоже знал), о различных методах обследования (которые все еще были у меня в памяти). Я внимательно слушал и делал записи, с удовлетворением отмечая, что мы все больше приближаемся к той части его рассказа, которая меня особенно интересовала. Доктор Клеттерхон без малейших колебаний вводил меня в какие-то медицинские тонкости и психологические трюки в работе с пациентами. Я был автором, который писал сценарий фильма. Мой чудесный парик душил любые подозрения в самом зародыше. Все было очень-очень просто. Спустя почти полчаса он подошел к теме «вентрикулография», и я приободрился.
— Конечно, перед этим обследованием мы требуем от пациента письменного согласия, — сказал он.
— Почему?
— Если во время обследования выяснится, что новообразование злокачественное, мы сразу же оперируем.
— Вы имеете в виду, не приводя человека в сознание?
Он кивнул:
— Да. Такие операции на голове всегда очень сложное дело. Иногда что-то не получается. И тогда мы должны быть защищены его согласием.
У меня пересохли губы, и я облизал их, перед тем как задать следующий вопрос:
— Итак, при вентрикулографии существует две возможности: опухоль безопасна, и вы не оперируете. Или она опасна, и вы оперируете. При этом опять существует две возможности: пациент выживает или не выживает. Не так ли?
— Нет, — сказал врач.
— Нет?
— Есть еще третья возможность, — объяснил он мне, он был очень прилежен. — При обследовании мы можем установить, что опухоль опасна в такой степени, что операция обязательно приведет к смерти пациента.
— И такое есть? — хрипло спросил я. Мой голос звучал как будто издалека. Я откашлялся. — Опухоль, которую нельзя удалить?
Он сжал ладони.
— Конечно, мистер Чендлер, — сияя воскликнул он. — Как часто это случается, как вы думаете? Самая страшная опухоль, которую мы знаем, называется глиобастома.
— Чем же она так страшна? (Глиобастома, записал я и поставил около слова крест.)
— Тем, что ее края четко не очерчены. Поэтому ее нельзя удалить: никто не отважится сказать, где она начинается и где кончается.
— Жутко, — прошептал я и обвел крест еще раз.
— Герою вашего фильма надо, наверно, иметь глиобастому.
— Почему? — Я был настойчив.
— Вы же сказали, что ему надо прожить еще один год. На этом базируется весь сюжет — или нет?
— Да, — сказал я и засмеялся, — на этом базируется весь сюжет. Это должна быль глиобастома, это лучший вариант. Я вам очень благодарен, господин доктор, вы оказали мне неоценимую услугу.
— Ну что вы!
— Нет, в самом деле. Я не знаю, что бы я без вас делал!
— Мне это приятно, мистер Чендлер.
— А что происходит, если вы устанавливаете, что речь идет о глиобастоме?
— Совсем ничего. Мы закрываем обе маленькие дырочки, и дело сделано.
— Ага, — сказал я. — А пациент? Вы сообщаете ему, что он неизлечимо болен?
— Ради бога! — Он покачал головой. — Конечно нет! В лучшем случае мы говорим его родственникам.
— А что вы говорите ему?
— Ему мы говорим, что при обследовании определили, что опухоль безопасна и в операции нет необходимости.
— Но это же ложь!
— Конечно, мистер Чендлер. Но что получил бы бедный парень от правды? Он быстрее начал бы угасать. Во время всех обследований у человека много переживаний. Он заслуживает маленького отдыха. Мы говорим ему, что он должен отдохнуть и прийти снова. И когда он приходит опять, мы назначаем рентгеновское облучение.
— Каждые два-три дня, — сказал я и испуганно замолчал.
— Откуда вы знаете?
— Я когда-то читал об этом, — быстро ответил я, и он успокоено кивнул.
— Да, каждые два-три дня. Всего двадцать — двадцать четыре сеанса.
— И они помогают?
Клеттерхон пожал плечами:
— Трудно сказать. Иногда больше, иногда меньше, немного всегда. На этой стадии многое зависит от диспозиции. И от автосуггестии. Это самая лучшая стадия для пациента. Затем следует не так много радостного.
— Так, — сказал я. — Что следует затем?
— Затем он медленно умирает, — ответил доктор Клеттерхон.
27
Только что, сам того не подозревая, он объявил мне смертный приговор. Он сидел напротив меня, высокий, худой, и дружелюбно кивал:
— Да, это неизлечимая болезнь, мистер Чендлер. Сегодня мы уже многим можем помочь, но многим другим… — он бессильно развел руками.
— Как оно выглядит, это умирание? — спросил я.
— Зачем вам об этом знать? Это действительно слишком печально! Это нельзя показывать в фильме.
— Мы и не собираемся это показывать, — сказал я. — Но мне нужно об этом знать по той простой причине, что нужно знать то, что нельзя показывать.
— Ваш герой должен еще долго прожить после обследования?
— Боюсь, что да, — сказал я, — фильм вообще начинается именно с этого.
— Сколько он должен жить?
— Чем дольше, тем лучше. Сколько это возможно?
— Максимум год. — Клеттерхон задумался. — Не было ни одного случая, чтобы пациент прожил дольше. Все зависит от того, как пройдет облучение.
— А в этом году он еще в норме? Я имею в виду — смерть наступает неожиданно, или пациент медленно сходит с ума, или что там еще происходит?
— Иногда смерть наступает внезапно, из-за апоплексического удара. Тогда человек умирает за секунду, буквально на полуслове.
— Хорошо, — с облегчением сказал я.
— Это если повезет.
— А если не повезет?
В кабинете постепенно темнело — солнце клонилось к закату. Клеттерхон встал и включил электронагреватель, который начал светиться как большой красный глаз.
— Если не повезет, начнется очень неприятный процесс распада, духовного и физического.
— В какой форме?
— Сначала это происходит физически. Изменяется мозг. У человека проявляются свойства характера, которых у него раньше не было.
— Например?
— Например, он становится чрезвычайно недоверчивым. Это типичный симптом.
Я вздрогнул. Недоверчивым! Типичный симптом…
— Ему кажется, что его все обманывает. Он никому больше не доверяет, даже собственным ощущениям. При этом идет медленная атрофия чувства общения. Он теряет контакт с окружающим миром, становится чудаковатым, замкнутым, хитрым.
— Ага, — сказал я.
— Следующая стадия, — продолжал Клеттерхон, — является следствием первых изменений. В пациенте развиваются эгоистичные, асоциальные качества. Он думает только о себе. Он теряет способность различать добро и зло. Он становится аморален.
Я записал: недоверчивый, эгоистичный, аморальный. Список выглядел как расписание. Мое расписание, маршрут моего путешествия. Конечная станция путешествия называется смерть.
— Он становится аморален, безнравствен, — сказал врач. — Он действует не против своей морали, у него просто больше нет морали. Понятие собственности, чувство ответственности, религиозные и частные связи теряют свое значение. Человек будет воровать, обманывать, вести беспорядочную половую жизнь, убивать — не чувствуя при этом ничего, не осознавая преступлений, в которых он виновен. Человек с опухолью в прогрессивной стадии при определенных обстоятельствах — существо, опасное для жизни, и лучше всего держать его за решеткой.
Мне вдруг стало очень плохо, руки повлажнели от пота.
— Ужасно, — сказал я. — И часто такое случается?
Он как-то странно взглянул на меня:
— Вы знаете, мистер Чендлер, иногда мне кажется, что это болезнь нашего времени — этим можно объяснить все безумия, которые сегодня творятся.
— Почему вы так считаете?
— Ну, — сказал он, — разве наше время не потеряло рассудок? Разве все страдания, весь хаос и все ужасы этого столетия не привели к тому, что стало невозможно принимать правильные решения? Наш мозг изменился, он не может воспринимать простые человеческие понятия и искажает простые человеческие истины. Больной дух — больной мир: для меня мои пациенты иногда не более чем живые символы.
— Гм. — Я поднял голову. — Эти явления распада, о которых вы только что упомянули, — они неизбежны?
— Некоторые из них обязательно проявляются.
— А больной осознает свое состояние? Я имею в виду — он страдает от своих действий? Стесняется своего поведения?
— Иногда. В большинстве же случаев то, что он делает, не доходит до его сознания, он воспринимает это естественно — он может, например, раздеться при всех или украсть деньги.
— Но тем не менее бывает, что человек в этот последний год жизни ведет себя нормально?
— Это в границах медицинской вероятности.
— Хорошо, — сказал я.
— Но вы мне говорили, что ваш герой — преступник.
— Он преступник, — сказал я, — но не сумасшедший. Он совершает преступления, но остается не замеченным. Он очень ловкий преступник.
— Ага, — сказал он.