Я подождал, пока мое дыхание станет ритмичным, потом снял шляпу и опять надел кепку. У меня было ощущение легкости и полного спокойствия. Теперь, когда я был почти уверен, что отмечен знаком смерти, меня наполнило чувство необычайного удовлетворения от своей хитрости, когда я сел за руль с очень хорошим настроением. Охраннику я дал марку. Выезжая на улицу, я насвистывал «Баркаролу» из «Сказок Гофмана».
Она заговорила, только когда я доехал до Стахуса. Она сидела сзади, смешно, что я ее не заметил. Вероятно, это из-за неожиданно наступившей темноты. Она сидела совсем тихо, и сначала я увидел ее лицо в зеркале заднего обзора, а потом услышал ее голос.
— Добрый вечер, — сказала Маргарет.
29
— Добрый вечер, Маргарет, — сказал я. Опять появилось желание свистеть, но я подавил его.
— Мне было очень неспокойно сегодня после обеда — ты был не такой, как всегда. Тогда я попросила Джо проследить за тобой.
Очень медленно и осторожно я молча доехал до площади Ленбах.
— Ты был в больнице?
— Да.
— По поводу… по поводу твоей головы?
— Да, Маргарет.
Она положила руку мне на плечо:
— И… они тебе сказали?
В этот момент я уже точно знал, что я должен довести дело до конца.
— Да, они мне сказали. Я объяснил, что как автору фильма мне нужна кое-какая информация, и тогда они сказали мне. Теперь я это знаю.
Я остановил машину у бордюра перед кинотеатром «Луипольд». Вскоре, в полседьмого, начинался сеанс, и перед кинотеатром было много людей. Шел фильм «Ниночка».
Если она слушала внимательно, то в последний момент она может распознать западню, думал я. Она видела, что я мог совсем ничего не узнать…
— Ты знаешь… — беззвучно прошептала она.
— Да. — И я рискнул: — Глиобластома, — громко сказал я. — Меня нельзя оперировать. — Я посмотрел на нее в зеркало. Ее лицо было белым и неподвижным. — Ты это знала, — сказал я.
Она молча кивнула.
— Тебе сказали?
Она опять кивнула.
— Еще кто-нибудь знает — Бакстеры или…
— Конечно нет, — прошептала она. Я ждал, что она расплачется, но был разочарован. Она оставалась совершенно спокойной, невероятно спокойной. — Никто об этом не знает. Только я. Я… я не могла тебе сказать, Рой.
Теперь я знал все. Узнать оказалось так просто. Я полез в сумку. «Пожалуй, я могу опять надеть парик», — решил я. Она смотрела на меня во все глаза.
— Ну, — сказал я и повернулся к ней, — как я тебе нравлюсь? Правда, великолепный парик?
Она открыла рот и хотела что-то сказать, но не могла выдавить ни слова. Вместо этого она вдруг начала смеяться. Она смеялась громко, как в истерике. Она смеялась, и смеялась, и смеялась.
— Прекрати, — сказал я.
Но она продолжала смеяться. Она не могла остановиться. Тогда я тоже засмеялся. Мы смеялись, пока у нас на глазах не выступили слезы и мы не начали задыхаться. Неожиданно мы оба замолчали. На лице у нее появился панический страх. Я знал, чего она боялась: она боялась того, что я мог сказать. И напрасно — в эту минуту я был настроен очень благодушно, очень миролюбиво, очень весело.
— Так, — сказал я, — теперь, после всего этого кошмара, поедем ужинать. Я ужасно голоден.
Мы пошли в «Хумпельмайр», и я заказал столько еды, сколько не заказывал никогда в жизни. Сначала мы пили сухое «Пале шерри», к основному блюду — «Хайдзик Монополь» — брют и с десертом — «Карвуазье» и «Мокко».
Обслуживание было превосходным. У девочки-цветочницы я купил для Маргарет большую белую розу. А лангустов я взял две порции.
Поначалу жена сидела напротив меня в застывшей позе, как будто каждую секунду ожидала взрыва. Но я был вполне адекватен, и постепенно она успокоилась. Когда принесли филе, стало понятно, что и она проголодалась. А спаржу она заказывала дважды. Это был чудесный ужин, более чудесным и мирным он просто не мог быть. О моей скорой смерти мы не заговорили ни разу. Уже несколько лет я не ужинал с Маргарет так мило. Я находил ее очень симпатичной. Парикмахер, к которому она ездила, был явно талантлив. Я сделал ей комплимент. Она ответила мне комплиментом насчет моего парика. Что касается шоколадной бомбы на десерт, мы были единодушны: это был самый лучший деликатес, который мы вообще когда-нибудь ели.
Когда мы покидали заведение, на мне был парик, а Маргарет держала в руке белую розу. Мы поехали к театру, где нарядно одетые дамы и господа готовились к выдающемуся вечеру. Мы сразу нашли Бакстеров, у них уже были билеты, и выяснилось, что в нашем распоряжении была целая ложа.
«Карвуазье» согревал желудок, я был слегка пьян и, когда через четверть часа смотрел из своей ложи в полный сверкающий зал, очень доволен собой. По всему, это был абсолютно благоприятный день.
Свет погас. Над декорацией, которая изображала улицу Лондона, поднялся занавес. Я нащупал в темноте руку Маргарет. На сцене стоял Глостер в исполнении Вернера Крауса. В мире с самим собой и со всем светом я слушал его:
— Итак, преобразило солнце Йорка в благое лето зиму наших смут. И тучи, тяготевшие над нами, погребены в пучине океана…
30
Нет, господин Краус, господин Глостер, господин Шекспир! Нет, господа, нет! Они еще здесь, тучи… Они еще не погребены в пучине океана. Это не мои тучи. Не те, которые тяготеют над моим домом. Напротив, буря еще предстоит, еще только построили сцену.
— Но я, чей облик не подходит к играм…
Это было уже лучше.
— …К умильному гляденью в зеркала; я, слепленный так грубо, что уж где мне пленять распутных и жеманных нимф…
Вот это соответствует действительности. Вернер Краус, исполнитель роли герцога Глостера, затем короля Англии Ричарда III, тяжело шагал вдоль рампы. И тут, когда этот безобразный сын Эдуарда IV начал постепенно завоевывать мои симпатии, он заговорил:
— Я, у кого ни роста, ни осанки, кому взамен мошенница природа всучила хромоту и кривобокость; я, сделанный небрежно, кое-как и в мир живых отправленный до срока таким уродливым, таким увечным, что лают псы, когда я прохожу…
Что лают псы, когда я прохожу.
Лаяло много псов. Лаял Джо Клейтон. Лаяли мои друзья в Голливуде. Мои друзья в Мюнхене. Такой уродливый, такой увечный — таким был и я. Я даже немного больше, если уж мы заговорили об этом. Я отмечен знаком смерти. Как патетически это звучит. Смерть патетична. Интересно, была ли у Ричарда III опухоль? Знал ли он, что он скоро умрет? Нет. И тем не менее он говорил с собой с таким сочувствием…
— …Раз не вышел из меня любовник, достойный сих времен благословенных, то надлежит мне сделаться злодеем…
Злодеем? Просто потому, что его никто не любит? Теперь его действительно никто не полюбит. Но, наверно, ему все равно. Мне, в конце концов, это тоже безразлично, любит меня кто-нибудь или нет. Мне безразлично? Конечно, мне безразлично. Этим я отличаюсь от Ричарда III. И тем, что он не должен умереть. Вообще-то, если я правильно помню, он тоже умрет. Но он об этом еще не знает, а я знаю. В этом маленькое различие. Да здравствует маленькое различие!
Что делает человек, который знает, что он должен умереть? Может, он сразу захочет стать злодеем? Точно не знаю. По крайней мере, в течение года, который ему остался, он может сделать еще несколько полезных, приятных, доставляющих радость вещей. Я тоже мог бы сделать множество дел. Да? Разумеется. Например, я мог бы убить какого-нибудь тирана. Политического деспота. Их предостаточно. Я мог бы прокрасться в его дворец войти ему в доверие, а затем убить его. Тогда я бы стал героем, а угнетаемый народ — свободным. Есть много угнетаемых народов — в Европе и других частях света. Только я ничего про них не знал, и они были мне совершенно безразличны. Почему я должен убивать тирана? Уже много тиранов убито. Уже есть достаточно памятников. А вдруг мое покушение не удастся, меня схватят и поставят к стенке? Вряд ли мне поможет, если я начну объяснять, что у меня опухоль. Они не дадут мне дождаться естественного конца, они приблизят его. Быть расстрелянным неприятно. Хотя они могут меня и повесить. Может, народ не хочет, чтобы его освобождали. Очень многие народы были уже освобождены и не получили от этого удовольствия.
Конечно, я мог бы предоставить себя какому-нибудь исследователю. Как кролика для опытов в человеческом обличье. Он провел бы со мной эксперимент, опасный для жизни. С какой-нибудь новой сывороткой против рака. Или против полиомиелита. Газеты пестрели бы моими фотографиями: «Героический американский сценарист рискует своей жизнью на благо человечества». Кинокамеры субботних обозрений — около моей постели: «Как вы себя чувствуете, мистер Чендлер? Расскажите нам о ваших впечатлениях. Вы будете выбирать мистера Эйзенхауэра, если выживете?» — «Да, если выживу!»
Допустим, эксперимент удался и я выжил. Исследователь получает Нобелевскую премию. Я получаю медаль. А через пару месяцев я мертв. Если мне повезет, то при вручении медали я еще не стяну с себя брюки, потому что буду уже не в состоянии управлять своими эксгибиционистскими наклонностями. А может, все-таки стяну. И будет такой скандал, что меня сразу же переведут в закрытое учреждение. Обратно к доктору Клеттерхону. Он будет рад снова меня увидеть.
Или книга. Я мог бы написать книгу. Великолепную книгу. Книгу столетия. Книгу, которая перевернет мир. Книгу, которую ждут миллионы отчаявшихся. Да, я мог бы сделать и это — если бы мог. Только я не могу. Потому что я маленький жалкий человек, который сам сомневается, и ни во что не верит, и боится, и поэтому может написать только книгу, полную страха и сомнений. Нет, думал я, это тоже не подходящий вариант.
Конечно, есть еще церковь. Люди, которых я знаю, общаясь со священниками, узнавали множество интересных вещей. После этого они становились намного спокойнее и счастливее. По крайней мере, так они мне рассказывали. Священники совсем не такие, говорили они. Удивительные вещи можно узнать от священников. Но я не знаю, можно ли верить подобным рассказам. У меня с Господом Богом ничего хорошего не получалось. Конечно, несмотря на это, я мог бы попробовать, возможно, мне бы помогло. Возможно, мир войдет в мою душу, беспокойство уменьшится, и я смогу прожить прекрасную белую зиму вместе с Маргарет, с верой во всемогущего бога и его неиссякаемую милосердную волю.
Только я не хотел проживать зиму вместе с Маргарет. Теперь не хотел. Я и раньше этого не хотел, но эта проблема не была тогда такой неотложной. Теперь каждый день был на счету. Теперь я не хотел больше с ней жить. Нет, разрази меня гром, если я еще хочу этого!
Но чего, собственно, я хочу? Жить с кем-нибудь другим? Например, с Иолантой? Я рассуждал серьезно. Мне опять вспомнилось все, что было у нас с Иолантой. Мне вспомнились упоение, восторг и счастливые сумасшедшие часы, но затем вспомнились и другие часы — часы ссор и холодной ненависти. Часы, которые были скучны, пусты, пошлы и глупы. Часы, когда я не мог ее переносить. Провести этот последний год с Иолантой? Кто знает, долго ли она это выдержит? Вероятно, она неожиданно пропадет, как недавно, после того как она угрожала покончить жизнь самоубийством, если я не выживу. Нет, Иоланта тоже не подходит!
Никто мне больше не подходит. И ничто.
Вокруг меня стало светло, и люди бешено захлопали. Закончился первый акт. Я тоже хлопал, немного очнувшись, хотя и не полностью, из своей задумчивости. В течение всего вечера я не был абсолютно бодрствующим. Я разговаривал с Маргарет и Бакстерами, я даже вышел в перерыве в фойе, но на самом деле я постоянно сидел в темной ложе и думал о том, с чего начать. Я заметил, что Маргарет несколько раз озабоченно взглянула на меня. Каждый раз, когда она это делала, я успокаивающе ей улыбался. Но как только свет опять погас и продолжилась пьеса о короле-мошеннике, я опять погрузился в свои мысли — с определенной радостью и даже облегчением, как иногда, полный грусти и приятной печали, ночью в поезде или зимой, когда темнеет, перед камином вспоминаешь девушку, с которой когда-то давно встречался, или давно прошедшие эпизоды на цветущих лугах, в тихих садах или в кафе, где играет тихая музыка…
Домой, думал я.
Я охотно съездил бы домой в этот последний год. В дом моей молодости, к моим родителям. У нас был прекрасный большой дом, я был в нем очень счастлив. Но мои родители умерли, а дом был продан. Домой! А где, собственно, мой дом? В гостиничных номерах, в мастерской или в самолетах? У Иоланты? Или у Маргарет? Или у меня у самого? Везде, где бы я ни был, я тосковал и куда-то оттуда стремился. А там я опять тосковал и опять стремился куда-нибудь. Я всегда стремился куда-то. Много лет.
Вероятно, это было самое лучшее. Куда-нибудь уйти. Уйти одному. И если там ситуация сложится не так, как я хочу, я попытаюсь найти новое место. Есть много мест, если есть достаточно денег.
У меня достаточно денег? Не очень. Я бы с удовольствием имел больше. Но вряд ли у меня их прибавится. По меньшей мере, честным путем. Другим путем — возможно. Если я захочу стать злодеем.
Если бы я захотел стать злодеем, я смог бы поехать тогда куда хочу, в любой город и в любую страну. Если бы у меня было достаточно денег, все было бы просто в этот последний год. Все и должно быть просто. Непростой последний год я не смогу вынести. Но он может быть непростым — без денег. Человеку в моей ситуации нужны деньги. На то, на се. Позднее — на морфий. Надо иметь в виду, что понадобится много денег на морфий. Я еще не совсем представлял себе свои последние месяцы, но то, что они должны быть дорогостоящими, я понимал. Особенно, если буду не в полном порядке в душевном плане…
Если у меня будут деньги, все будет легче. Тогда я буду свободен, тогда я смогу сегодня быть здесь, а завтра там, и нигде не задерживаться надолго, чтобы они меня не нашли и не схватили. И когда я однажды замечу, что я действительно докучаю маленьким детям, или больше не могу правильно есть, на этот случай останется морфий. Морфий будет всегда.
Но я был свободен. Совершенно свободен! Я мог делать что хочу. Больше никаких обязанностей. Никакого принуждения. Никаких героических амбиций. Никакого христианского смирения. Никакого профессионального отчаяния. Никакой любви с ее сложностями. Только я. Я один. Я всегда охотно оставался один. И я хотел бы быть один. Один — это чудесно. Только для этого мне еще нужны деньги…
Я открыл глаза.
Маргарет сидела рядом и пристально смотрела на меня. У меня было чувство, что она уже давно так на меня смотрит. Я улыбнулся. Она тоже улыбнулась. Бакстеры смотрели на сцену. Пьеса подходила к концу. На поверхности Тамворта спящему королю явились духи преданных им и убитых друзей. Они поднимались вокруг его палатки один за другим в бледном свете луны и шептали свои проклятия. Дух Букингема склонился над королем.
— Спи дальше, — пробормотал он, — перелистай во сне свои злодейства! Ты, окровавивший земную твердь, казнись, дрожи! Отчаянье и смерть!
Это было не очень приятно.
Но Ричард III уже не спал. Он внезапно вскочил со своего ложа и дико огляделся. Духи исчезли.
Никто не шевелился, ни на сцене, ни в зрительном зале.
— О, как ты мучаешь, трусиха совесть! Мерцанье звезд… Стоит глухая ночь. Холодный пот. И дрожь. Ужель боюсь я? Кого, себя? Здесь больше никого.
Я зачарованно подался вперед, я вспомнил, что отрывки из пьесы мы когда-то читали в школе, распределив роли. Я читал за Ретклифа. Но я знал и слова короля, я вспомнил их и тихо говорил вместе с главным героем:
— Я — это я. И сам себе я друг. Здесь есть убийца? Нет… Есть: это я. Тогда бежать!.. От самого себя? Я отплачу!.. Как, самому себе? Увы, себя люблю я. Но за что? За то добро, что сам себе я сделал?
— Тсс, — зашипели два злых голоса. Я посмотрел в их сторону. Из соседней ложи на меня смотрели возмущенные лица. Я замолчал и откинулся назад. Я закрыл глаза и слушал голос короля:
— Отчаянье! Никто меня не любит. Умру — не пожалеет ни один. И в ком бы мог я встретить жалость, если во мне самом нет жалости к себе?
Голос продолжал звучать. В моем черепе громко и тепло стучала кровь. Моя кровь. Я еще жил. Моя кровь говорила: вперед.
Я прислушался к словам.
Вперед. Дальше. Дальше вперед.
По сцене прошел Вернер Краус и попросил коня, за которого он был готов отдать свою корону.
Вперед. Вперед. Только вперед, говорила моя кровь. Кровь в моем черепе. Кровь, которая протекала и омывала глиобастому. Моя кровь. В моем черепе.
Занавес опустился, я видел это через какую-то пелену. Опять неистовые аплодисменты, вспыхнули огни, люди до хрипа в голосе вызывали великого исполнителя главной роли. Он выходил на сцену и кланялся, кланялся огромное количество раз. Аплодисменты не смолкали. Среди тех, кто аплодировал громче всех, был и я.
— Чудесно! — по-английски прокричал мне Тед Бакстер. — Разве он не великолепен?
— Да! — прокричал я. Я хлопал как сумасшедший. — Он великолепен!
Я смотрел вниз на рампу. Там стоял Вернер Краус и все еще кланялся. Все видели его, кроме меня. На его месте я видел кого-то другого, я видел его совсем ясно, и я громко аплодировал ему.
Я видел себя самого. И я кланялся сам себе и сам себе выражал одобрение.
31
После этого вечера события начали разворачиваться намного быстрее. На следующий день уже с утра позвонили и пришел доктор Клеттерхон. Он привел с собой доктора Ойленгласа. Ему было совсем не трудно через клинику Ойленгласа узнать, где я живу. Оба сначала были очень возбуждены и озабочены, но мне удалось успокоить их своим ровным, почти радостным расположением духа. Я обещал не делать никаких глупостей (как выразился Ойленглас), а также прийти через несколько дней на первый сеанс рентгеновского облучения. Я и не собирался отказываться от своего обещания, хотя у меня были совсем другие планы. Мое обещание очень успокоило обоих. Маргарет оно тоже успокоило. Я также сказал Клеттерхону, что мне очень жаль, что пришлось обмануть его, и он принял мои извинения. Когда я пообещал все-таки прислать его коллеге фото с автографом Алана Лэддса, он посмотрел на меня с каким-то испугом. Он почувствовал что-то неладное.
После обеда я набрал знакомый номер с необъяснимым чувством, что мне придется звонить еще раз. Опять никто не ответил, телефон, как и раньше, был переключен на сервисную службу.
Иоланта исчезла.
Второй звонок был не напрасен. Оба раза я звонил из телефонной будки у остановки трамвая «Гросхесселоне». Я был на машине, Маргарет настолько успокоилась, что отпускала меня одного в город.
— Алло, — сказал голос, когда я набрал номер второй раз.
— Добрый день, это Чендлер.
Возникла короткая пауза.
— Слушаю, мистер Чендлер, — вежливо сказал Мордштайн. У меня было ощущение, что я ему помешал.
— Можно мне к вам зайти?
— Да, конечно… — он медлил. — А в чем дело?
— В свое время вы сделали мне предложение… — начал я, но он быстро меня перебил:
— Ах да. По этому вопросу?
— Я хотел бы это обсудить с вами.
— Прекрасно. Когда вы хотите прийти?
— Можно прямо сейчас?
Он опять помедлил, затем сказал:
— Когда вы будете?
— Через десять минут.
— Хорошо.
Он жил недалеко от железнодорожного вокзала, на Шванталерштрассе, адрес у меня был. Это был прекрасный солнечный осенний день, тепло хорошо действовало на меня. На лифте я поднялся на пятый этаж и позвонил в дверь, на которой было написано имя Мордштайна.
Он открыл сам. В полосатом красно-синем шлафроке, как всегда элегантен.
— Проходите, — сказал он и провел меня в уютно обставленную холостяцкую квартиру. Одно окно было открыто, далеко внизу слышался уличный шум. Я огляделся.
— Садитесь, — сказал он.
— Вы один?
— Да, а что?
— Я просто спросил, — сказал я. Странно, но у меня было ощущение, что в квартире есть еще кто-то. Я не мог объяснить это ощущение, но оно не оставляло меня. Оно не беспокоило меня, даже приносило чувство определенного безрадостного, тяжелого и утомленного удовлетворения. В квартире был еще кто-то. Я знал это. Но он сказал обратное — что я мог поделать? Мордштайн предложил сигареты и коньяк. Я принял оба предложения. Затем он подсел ко мне.
— Итак, вы хотите получить бумаги?
Я кивнул.
— Разве я не говорил вам, когда мы встретились впервые, что вы придете ко мне?
— Да. Я часто думаю об этом. Откуда вы могли это знать?
— У меня есть что-то наподобие шестого чувства, — сказал он. — Бумаги только для вас или еще для кого-нибудь? — Он задал этот вопрос, глядя на меня особенно внимательно.
— Только для меня.
— Вы женаты, не так ли? — вежливо спросил он.
— Это к делу не относится, — коротко сказал я.
В этот момент снаружи хлопнула дверь.
— Что это? — Я подскочил и испуганно уставился на него.
— Дверь, а что? — Он продолжал сидеть.
— Вы говорили, что вы один.
— Это правда.
— А дверь?
— Это была дверь где-то рядом. — Он сделал глоток и не двинулся. Я выбежал в прихожую. Она была пуста. Я рванул входную дверь. Коридор тоже был пуст. Я прислушался, но не услышал никаких шагов. Медленно и слегка пристыженный, я вернулся в комнату, и почувствовал, что моя непонятная тоска усиливается. Неожиданно меня начало знобить.
— Извините, — сказал я, — нервы.
— Ничего страшного. Итак, что вам нужно?
— Паспорт, свидетельство о рождении и удостоверение гражданства.
— Американские бумаги?
— Нет.
— Немецкие?
— Австрийские, — сказал я. Он удивленно взглянул брови и слегка улыбнулся:
— Простите мне мою веселость, но это несколько необычное желание.
— Я все хорошо продумал, — сказал я. — А именно: если я от кого-то третьего услышу, что вы не сохранили наш разговор в тайне, я буду все отрицать. Свидетелей у вас нет.
Он покачал головой:
— Ну, ну, мистер Чендлер. За кого вы меня принимаете? Это, в конце концов, моя профессия, не так ли? Я не хочу сам себя отправить в тюрьму. Вы вообще никогда здесь не были — даже если вам самому придет в голову это утверждать.
— Вы не хотите знать, зачем мне нужны бумаги?
— Нет, — сказал он. — Но если вы хотите австрийские бумаги, то мы должны сделать вам еще и удостоверение личности. Иначе вы не пройдете через демаркационную линию в русскую зону.
— Прекрасно, — сказал я.
— На чье имя делать бумаги?
— На имя Вальтера Франка, — сказал я, вспомнив моего мастера, делавшего парик.
— Понятно. — Он допил свой бокал. — Женат?
— Нет.
— Дети?
— Нет.
— Профессия?
— Любая, только не творческая.
— Адрес?
— Лучше всего Вена.
— Место рождения?
— Тоже Вена.
— Сколько лет?
— Около сорока пяти.
Он опять кивнул:
— Прекрасно, мистер Чендлер.
— Вы ничего не записываете?
— Никогда, — сказал он, — за кого вы меня принимаете?
— Можно мне еще коньяку?
Он подал мне бутылку:
— Данные о родителях, их профессиях и так далее — по моему усмотрению, согласны?
— Согласен.
— Вы принесли фотографии на паспорт?
— Да. — Я дал их ему. Он внимательно рассмотрел фотографии и сунул их в карман.
— Как ваше обследование? — внезапно спросил он.
— Спасибо, хорошо, — удивленно сказал я.
— Это меня радует. То есть вы здоровы?
— Да, совершенно.
— Прекрасно, — без интереса ответил он и вежливо улыбнулся.
Я не знаю, почему я ему это сказал, это произошло под влиянием непонятной тоски, которая не отпускала меня с тех пор, как я к нему пришел.
— Послушайте, Мордштайн, — тихо сказал я, — я нездоров. Я неизлечимо болен. И через год я умру.
— Мне очень жаль, — сказал он также равнодушно. Он откашлялся. — Сколько вы можете заплатить?
— Сколько будут стоить бумаги?
— Пока не могу сказать.
— Примерно?
— Примерно тысяч шесть, — ответил он. Я рассчитывал на восемь тысяч.
— Хорошо, — сказал я, — тогда сейчас я дам вам две тысячи.
Он тщательно пересчитал банкноты и спрятал их.
— Когда я получу бумаги?
— Через пять дней.
— То есть в субботу, — сказал я.
— В субботу.
— Это точно? Я должен знать точно.
— Точно, если принесете деньги.
Я кивнул.
— Да, деньги, — повторил я и посмотрел на него. — Не заинтересует ли вас еще одно дело, Мордштайн?
— Я заинтересован в любом деле. О чем идет речь?
— О деньгах.
— Что это за деньги?
— Деньги, которые принадлежат мне, — сказал я. — Немецкие марки. Достаточно крупная сумма.
— Что я должен сделать?
— Вы могли бы помочь мне поменять их на австрийские шиллинги.
Он молча с любопытством смотрел на меня, потом тихо засмеялся.
— Ну? — нетерпеливо спросил я.
— О какой сумме идет речь?
— Сколько вы могли бы принять?
— Подумаем. По какому курсу?
— Шесть, — сказал я.
— Пять, пять, — сказал он.
После долгих препирательств мы сошлись на 5,8.
— Как я получу деньги в Австрии? Легально еще ничего нельзя перевести.
— Я дам вам адрес одного из своих друзей. Вы перечислите деньги здесь на счет, номер которого я вам назову, и покажете ему квитанцию, когда прибудете в Австрию. От него вы получите шиллинги.
— Где живет ваш друг?
— У меня много друзей.
— Живет кто-нибудь из них в Вене?
— Да, — сказал он.
— Тогда остановимся на нем.
— Хорошо, — сказал он.
— Еще один момент, — я поднял руку. — Кто мне гарантирует, что я получу деньги в Вене, если здесь перечислю их на счет?
— Я.
— Вот как?
— Вам этого недостаточно?
— Нет, — сказал я. — Я хочу сделать вам другое предложение. Сумму в марках в пакете в вашем присутствии я положу в камеру хранения на вокзале. Квитанцию я возьму с собой в Вену. Когда я получу шиллинги, ваш друг получит квитанцию.
Он подумал, затем ухмыльнулся:
— Согласен. Это хорошая идея.
— Я размышлял над этим целую ночь.
— О какой сумме идет речь?
— О сорока тысячах марок, — сказал я.
Он сидел тихо и улыбался. Потом он стал рассматривать на свет коньячный бокал, который держал в руке, поворачивая его туда-сюда.
— Вы интересный человек, мистер Чендлер, — наконец сказал он.
— Слишком велика сумма?
— Сорок тысяч марок — это более двухсот тысяч шиллингов. — Он покачал головой. — Нет, это не слишком много. Но в крайнем случае мой друг передаст вам деньги двумя частями.
— Согласен, сказал я. — Тогда в камеру хранения мы сдадим два пакета.
Я встал и протянул ему руку. Он пожал ее и улыбнулся тонкими губами. Его пальцы были горячими и сухими, у меня было ощущение, что он борется с большим волнением.
— Мистер Чендлер, — сказал он тихо, — у вас вообще есть такие деньги?
— Если бы у меня их не было, я бы не пришел к вам.
В действительности в этот момент у меня было, со всем тем, что лежало на моем банковском счету, около десяти тысяч марок. Но в субботу в двенадцать часов у меня стало двести тысяч.
Вся операция была достаточно сложной, и, принимая во внимание, что германская полиция все еще занимается этим случаем, я хочу попытаться дать по возможности подробный отчет о событиях, которые привели к тому, что я стал обладателем такой крупной суммы.
Толчок дало один случай с Джо Клейтоном, который произошел в первую неделю моего пребывания в Германии. Это было очень незначительное событие, я вспомнил о нем спустя много времени. Это произошло в тот день, когда я подписал свой контракт. Я подписал его в офисе телекомпании на Театинерштрассе. И уже мог получить свой первый гонорар. Джо извинился, что у него в офисе нет необходимой суммы. Ему надо было идти в банк, чтобы обналичить несколько чеков. Если я хочу, то могу пойти с ним, сказал он. Банк находился недалеко, мы пошли туда вместе. По пути Джо объяснял мне кое-что по поводу собственности нашей фирмы.
— Мы здесь, в Мюнхене, собственно, только филиал. Головной офис кинокомпании находится во Франкфурте-на-Майне. Там в Рейн-банке также лежат деньги. Не все, конечно, но основная часть. Раз в неделю главный кассир прилетает самолетом в Мюнхен и привозит деньги или чеки. В этот раз он привез чеки.
— Ага, — сказал я. Я почти не слушал его, меня мало интересовало, как я буду получать деньги, если я буду их получать. Мы вместе вошли в большое, современно оборудованное помещение банка, и Джо сразу подошел к веселому молодому человеку, которого он, похоже, знал. Оба сердечно поприветствовали друг друга.
— Добрый день, господин Кляйншмид, — сказал Джо на смешном немецком. — Как поживает форель?
Выяснилось, что Кляйншмид, как и Джо, был заядлым рыболовом. На этой почве общего приватного времяпрепровождения они стали друзьями. После того как они обсудили профессиональные вопросы, Клейтон протянул чеки. Кляйншмид, несмотря на свой молодой возраст, похоже, занимал, высокий пост. Он казался очень симпатичным. Когда он улыбался, вашему взору представали два ряда безукоризненных белых зубов.
Теперь он улыбался:
— Мистер Клейтон, мне жаль, но я не могу дать вам деньги по этим чекам!
Джо сильно покраснел.
— Не можете? — проревел он по-английски. — С чертовыми чеками что-то не в порядке?
Кляйншмид тоже заговорил по-английски:
— Это расчетные чеки, мистер Клейтон. Вы не заметили этого?
Клейтон посмотрел на бумаги.
— Черт меня побери, — сказал он, — я действительно не заметил.
Я подошел ближе и с интересом прислушался: в конце концов, речь шла о моем первом гонораре.
— Что такое расчетный чек?
Кляйншмид любезно объяснил:
— Расчетный чек — это чек с напечатанным примечанием: для расчетов. С помощью этого чека можно перевести деньги с одного счета на другой.
— И?
— И если вы предъявите здесь, например, такой расчетный чек, мы отправим его по почте в Рейн-банк во Франкфурте, а вы сначала получите подтверждение на его получение. Рейн-банк проверит, настоящий ли это чек и имеет ли он покрытие, и отправит его нам обратно с соответствующим примечанием. Когда он поступает к нам, вы получите деньги. Это деловое решение, оно создает дополнительную защиту против обмана и облегчает ведение бухгалтерии.
— Я понимаю, — сказал я.
— Мистер Чендлер — мистер Кляйншмид, — несколько запоздало представил нас Джо. — Мистер Чендлер — наш автор.
— Очень рад, мистер Чендлер, — сказал Кляйншмид.
Джо был раздосадован:
— Как же быть? Нам нужны деньги!
— Позвоните во Франкфурт, — предложил Кляйншмид, — и попросите о телеграфном переводе. Через час-два он будет здесь.
— Да, это выход. А что нам делать с чеками?
— Оставьте их здесь.
— Сколько времени это займет?
— Два-три дня, — ответил Кляйншмид. — Мы отправим их сегодня, завтра они будут во Франкфурте, послезавтра опять здесь.
— Быстрее нельзя?
— Вряд ли, мистер Клейтон.
— Нельзя ли сделать, гм-гм, исключение?
— В личных вопросах — с удовольствием. Но у нас есть наши предписания. И кроме того, мистер Клейтон, речь идет о крупной сумме — сто пятьдесят тысяч марок.
— Да, да, — сказал Джо. Он признавал свою ошибку, но это все равно его сердило.
— Минутку, — закричал я, — немного ускорить дело, я думаю, все-таки можно.
— Как?
— Если вы, — сказал я Кляйншмиду, — отправите чеки за наш счет экспресс-почтой во Франкфурт и попросите Рейн-банк сообщить вам телеграфом, конечно тоже за наш счет, имеют ли они покрытие.
— Да, — сказал Кляйншмид, — это возможно.
— Сколько времени это займет?
— Сейчас два часа… — размышлял Кляйншмид, — послеобеденный поезд пойдет в пять, и завтра в пять утра он будет во Франкфурте. Затем письмо уйдет с первой почтой и придет в банк в восемь… а в девять или десять часов мы можем получить ответ, если они сразу же ответят телеграфом.
— Видите, — триумфально прокричал я. — Так мы экономим два дня.