Значит, с моей дорожной сумкой толстяк уже расправился. Цирк продолжится. На очереди портмоне, спички, сигареты, носовой платок. И он таки вытряхивает из коробки все спички, а из пачки все сигареты и трясет носовой платок. Я снова наблюдаю через окошко. Те двое все еще обнимаются. Ох, ну и женщина…
— Пожалуйста, разденьтесь.
— С удовольствием.
С этим идет все быстро, ибо я знаю, как одеваться, когда приезжаю в Германию. Уже спустя полминуты я стою перед толстяком в носках и трусах, а тот начинает не торопясь обыскивать одежду. Он выворачивает карманы, ощупывает подкладку и швы блейзера, заглядывает за отвороты фланелевых брюк. А вдруг там водородная бомба!
— Можете сесть.
— Спасибо, я постою. — Потому как она снова его целует.
— Конечно, вы все это считаете издевательством, господин Мансфельд.
— Ну что вы, что вы! — Она гладит его черные волосы, держит ладонями его голову.
— Поверьте, я только исполняю свой долг.
Теперь она начинает целовать ему руку. Один раз. Два. Три. Затем она прижимает его ладонь к своей щеке. Ох, ребята, и повезло же мужику. Какая баба, с ума сойти! Эх, увидать бы ее глаза…
— Я всего лишь маленький чиновник. Если приказано обыскать, я обыскиваю. Служба есть служба. Против вас лично я ничего не имею.
Нет, это подло, так долго подглядывать за ними. Я поворачиваюсь и говорю толстяку:
— Я тоже против вас ничего не имею, господин…
— Коппенхофер…
— Абсолютно ничего против вас, господин Коппенхофер! Я знаю: вы обязаны выполнять свой служебный долг. Меня здесь так часто обыскивали, что я просто удивляюсь, что не видел вас до сих пор.
— Я здесь всего три недели. Меня перевели сюда из Мюнхена.
— Ага, вот почему! — Я стягиваю с себя носки и подаю их ему. — О моем отце вам, конечно, все известно?
Он смущенно кивает. Неплохой парень этот толстяк. Посмотрите только, как он стоит и смущенно глядит в мои носки.
— Я не считаю это издевательством. Издевательством, направленным лично против меня. Оно направлено против моего отца, чтобы он страдал, зная что его сыну, как преступнику, устраивают шмон каждый раз, когда он возвращается в свою собственную страну. Бессмысленно объяснять здешним господам, что они исходят из совершенно неверного предположения. Дело в том, что мой отец нисколько не страдает от этого. Моему отцу насрать на это. Моему отцу вообще насрать на всех людей. И прежде всего — на меня.
Господин Коппенхофер беспомощно глядит на меня.
— Что — и трусы? — спрашиваю я.
Он мотает головой и делает стыдливую мину.
— Если, позволите, я сам… быстренько…
Я встаю, он быстро спускает мне трусы сначала сзади, затем спереди и осматривает то, что в трусах.
— Можете одеваться.
— Спасибо, господин Коппенхофер, — говорю я и беру свои носки. Почему бы мне не быть с ним полюбезнее? Он-то при чем? Ребята с паспортного контроля тоже ни при чем. У них свои указания. Я говорю ему:
— У работников паспортного контроля свои указания. Как я вам уже сказал, издевательства адресованы моему отцу. Но при этом исходят из неверного допущения. А именно — что моему отцу на меня не насрать, что он меня любит.
— Вы говорите ужасные вещи, господин Мансфельд.
— Я говорю всего лишь правду. Вы что думаете, мой предок такой уж дурак, что мне или кому-нибудь из своих директоров, которых он постоянно вызывает к себе, даст интересующий вас материал? Если бы он был таким простачком, то его еще тогда упрятали бы за решетку.
Что это со мной сегодня? С чего бы это я так разболтался? И треплю все дальше и дальше?
— Его директоров вы тоже каждый раз потрошите. Они к этому уже привыкли. За эти семь лет вы нашли хотя бы один-единственный документ, одну единственную крохотную записочку? Черта с два! Те подлянки, которые мой предок замышляет там у себя в Люксембурге, не записываются на бумагу! Их держат в голове его господа-соратники, которые возвращаются от него сюда. А вы, к сожалению, не можете сказать: снимите голову, уважаемый господин!
— Вы все же очень злы на меня.
— Клянусь, что нет! — Я уже одет и запихиваю вещи в сумку. Их немного. Я никогда не кладу много в сумку, когда еду в Германию. Иначе потеряешь массу времени.
Те двое все еще стоят на своем месте. Теперь они держатся за руки и молча смотрят друг на друга. Наверно, ему скоро пора лететь. Ясно, что летит именно он — судя по ее одежде.
Во время шмона до меня постоянно доносились объявления по радио. Ну вы знаете: «Внимание, «Эр Франс» объявляет отправление самолета, рейс 345, в Рим, с посадкой в Мюнхене и Цюрихе. Желаем приятного полета», «Attention please! Passengers Wright, Tomkinson and Harris, booked with Pan American World Airways to New York, please, come to the counter of your Company…»
[19]. И так далее.
Так вот — только я засунул в карман свои сигареты, как слышу: «Госпожа Верена Лорд! Вас просят подойти к справочному бюро. Вас вызывают к телефону!»
Сквозь свое маленькое окошко я вижу, как вздрагивает женщина в громадных солнечных очках. С ужасом взирает на обнимающего ее мужчину. Она что-то говорит. Он что-то говорит. Она мотает головой. Красивые черные с синим отливом волосы разлетаются по сторонам.
«Госпожа Верена Лорд… Госпожа Верена Лорд… Вас просят к телефону… Подойдите, пожалуйста, к справочному бюро!»
Теперь он говорит ей что-то, пытаясь ее успокоить. Жестикулирует руками. Конечно, итальянец. Она топает ногой.
Толстый таможенник отворяет дверь.
— Всего доброго, господин Мансфельд. Вы можете идти. И, пожалуйста, Бога ради не держите зла.
— Да, да, — говорю я и, не глядя, подаю ему руку. Сейчас я вижу только женщину в черных очках. С сумкой в руке я прохожу мимо нее — нее и ее мужика. В этот момент она поворачивается и мы сталкиваемся.
— Пардон, — говорю я.
Она смотрит на меня совершенно отсутствующим взглядом и убегает куда-то через зал. Мужик, поколебавшись, следует за ней. Что он — боится? Кажется, что так. Я бы на его месте тоже боялся. Вдруг его даму требует к телефону господин супруг?
Почему здесь пахнет ландышами?
Ну да, конечно, — это запах ее духов. Это «Диориссимо». Эти духи я знаю. В предпоследнем интернате, из которого меня вышибли, у меня была этакая маленькая и клевая телка, которая любила эту жидкость. И я ей частенько дарил ее. Я вовсе не жмот. Совсем не жмот. Но стоит это бешеных денег, а запах такой нестойкий и выдыхается с такой же быстротой, с какой я вылетел из интерната из-за этой маленькой телки.
Верена Лорд…
А мне, между прочим, надо в справочное бюро. Мне нужно там узнать, как проехать во Фридхайм. Что по автостраде — это ясно. А дальше как?
— Алло, носильщик!
— Слушаю вас, господин.
— Не будете ли вы так любезны пригнать из гаража мою машину? Белый «ягуар».
— Вы его поставили у нас, когда улетали?
— Да.
— Можно попросить у вас документы?
Я отдаю их ему.
— У вас есть еще багаж?
— Нет. Ключ от машины в зажигании.
— Тогда я подгоню машину прямо к главному входу.
— О\'кей.
Я иду к справочному бюро и обгоняю при этом черноволосого. Такого красивого. Такого вальяжного. Он о чем-то размышляет — это видно по нему.
«Диориссимо». Я все еще ощущаю их запах. Длинные ноги. Черные с синим отливом волосы. Верена Лорд. И вдруг я чувствую укол в печени.
Стоп. Момент. Верена Лорд…
Верена Лорд?
3
— Извините, ради Бога, за беспокойство…
Прошло десять минут.
Я как раз забрасываю свою мягкую коричневую дорожную сумку за спинку сиденья «ягуара», когда слышу вдруг этот голос. Прокуренный, низкий, почти хриплый. Я оборачиваюсь — передо мной стоит она, и снова запах ландышей.
— Слушаю вас, мадам.
Мне приходится держаться за борт машины, потому что такое бывает только в романах или?.. Я имею в виду такое вот, что теперь со мной.
Госпожа Верена Лорд стоит передо мной и делает руками так, будто моет их невидимым куском мыла. У нее пунцовое лицо, и она не знает, как быть дальше. Поэтому спрашиваю я:
— Могу ли я чем-нибудь помочь вам?
Дурацкий вопрос! Разве бы она обратилась ко мне иначе? Когда дама так долго смотрит на меня, мне необходима порция коньяка. Двойная! Хотя я и не вижу ее глаз. Но и того, что я вижу, достаточно.
— Да, — произносит она этаким гортанным голосом, который способен свести с ума каждого нормального мужчину, — я думаю, вы можете мне помочь… то есть, если вы захотите… Я имею в виду… О, Господи, как неудобно, — И вновь она выглядит сейчас так, будто вот-вот расплачется — как тогда, в темном закоулке у склада, где она обнималась со своим мужиком.
А мужик между тем тоже приближается ко мне. Этак медленно-неспешно. Молодец — допер, что даме одной не уладить свою проблему. Я думаю, в тот момент он дал бы «Альфа Ромео»
[20] за то, чтобы не говорить со мной. Но никуда не денешься. Ибо на лице дамы выражение полной беспомощности.
И вот он наконец передо мной. Красавец. Говорит с итальянским акцентом, но бегло:
— Синьор, дама очень спешит. Вы недавно обращались в справочное бюро…
— Да, — говорю я.
— …и я стоял рядом с вами, пока уважаемая дама говорила по телефону.
Ее глаза теперь неотрывно глядят на меня. Почему у меня вдруг повлажнели ладони? Да это ж просто идиотизм! Впрочем, никакой не идиотизм. Конечно, я уже поимел с десяток телок. Но чтобы такое… Нет, такого еще не было! Ее щеки теперь побледнели, ее груди учащенно поднимаются и опускаются. Он же продолжает говорить словно гид или человек, рассказывающий вам, как играть в покер.
— Поскольку я стоял рядом с вами, — scusi, signore
[21], — я невольно слышал, как девушка объясняла вам дорогу на Фридхайм.
— Да, мне туда.
— Уважаемой госпоже тоже нужно туда.
Ох, ребята, как выглядит этот парень. Мне бы так — хоть один-единственный раз. Всего лишь два дня. Пусть один день. И хоть наполовину так, как он. А уж потом в больницу — лечиться от истощения. Этот мужик и дамочка вообще здорово подходят друг другу. Так, кажется, вообще часто бывает с теми, кто никогда не сможет быть и не будет вместе.
Однако ж он ее целовал. Это не мое собачье дело. И тем не менее — поверите? Это наполняет меня бешеной слепой ревностью.
И вот я начинаю смотреть на его оливковые волосатые джентльменские руки и смотрю так долго, что он закладывает их за спину, и — вот странно! — моя ревность проходит.
Что это?
Однажды у меня была одна. Ей был сорок один год, и она рыдала до истерики, когда меня вышибли из интерната, и я ей сказал, что мы поэтому не сможем больше встречаться. Н-да, но on the other hand
[22] — Верена Лорд. Верена Лорд!
От этой дурацкой привычки вставлять иностранные слова я тоже в конце концов отучусь. Мужик говорит:
— Даме нужно как можно быстрей во Фридхайм, но она без машины.
— А как же она добралась сюда?
Она хватает его за руку и говорит так, словно вот-вот хлопнется в обморок:
— Ах, прекратите, пожалуйста. С ума можно сойти. Она обращается к нему на вы. Вы! Собственно, а как иначе? Ей приходится говорить ему «вы», коль скоро он ее любовник. Не бросаться же ей ему на шею на моих глазах.
Знаете ли вы, что это такое, когда в женщине тебе нравится все, все, абсолютно все? Когда она может делать или не делать, что заблагорассудится, а ты почти сходишь с ума от тоски по ней, от желания? Притом что женщину совсем не знаешь. Со мной однажды случилось такое в скором поезде. Но с ней был ее муж, и они вышли в Карлсруэ. Тогда я не спал несколько ночей. Теперь такое со мной во второй раз.
И из-за Верены Лорд. Именно из-за нее. Если б она только знала! Скоро непременно узнает. Такие вещи долго не скроешь.
Ах, какие красивые у нее руки! На среднем пальце правой руки изумруд в платине, обрамленный бриллиантами, а на запястье браслет с бриллиантами и изумрудами. Перстень и браслет — просто блеск! Нет, в самом деле. В украшениях я знаю толк. Мой предок, свинья, скупает их. Ради помещения капитала. Его консультируют первые специалисты из Амстердама. Пару раз я присутствовал при этом. Так что теперь разбираюсь. Лапшу на уши мне уже не повесишь. То, что у дамы на пальчике, — этот симпатичный камешек, — наверняка потянет на пять карат, а браслет если он тянет меньше, чем на сто пятьдесят тысяч, то можете считать, что при чтении Карла Маркса у меня подскакивала температура, а от книг маркиза де Сада сводило зевотой челюсти.
Мужик обнимает ее одной рукой за плечи. (Зачем она носит эти побрякушки с брюками и свитером? Может быть, это девочка из подвала. Частенько оттуда являются самые красивые! Нет. Чепуха. Эта дама не из подвала. Эта дама из того мира… Из мира, где чувствуют себя так свободно, уверенно и непринужденно перед другими, что могут носить самые наидрагоценнейшие украшения с брюками и свитером. Сегодня я знаю, из какого мира вышла Верена Лорд, когда она еще не была госпожой Лорд. Тогда я еще не знал этого.) Мужик, продолжая держать руку на ее плече, лучезарно улыбается и говорит ей:
— Минуточку терпения! Вы не должны отчаиваться.
Затем, обращаясь ко мне:
— Дама приехала сюда на моей машине проводить меня. Я улетаю в Рим. Конечно, она могла бы взять такси. Или мою машину. Но дело не в этом.
— Так в чем тогда?
— Дело в том, что даме нужно попасть во Фридхайм как можно быстрее. Когда я увидел, что у вас «ягуар», мне пришла идея попросить вас подвезти даму. Сколько дает ваша машина?
— Ну, двести двадцать я из нее выжму.
— Так могли бы вы взять с собой даму?
— С удовольствием.
— Вот и прекрасно! — Он вынимает свои волосатые руки из-за спины, потирает их и шепчет ей что-то на ухо. Лишь конец фразы звучит довольно громко: «…он из Франкфурта, ты уже давно будешь во Фридхайме».
«Ты» он произнес шепотом, но недостаточно приглушил голос. Интересно, кто же это, который лишь выедет из Франкфурта, а мы уже давно будем дома? Отгадайте-ка, детки, загадку!
Не знаю, от чего это вдруг на меня нашла сентиментальность. С чего бы это? Можно подумать, что это у меня с ней любовь. Поэтому я нахально говорю:
— Если уважаемая госпожа желает быть дома раньше своего супруга…
Она бледнеет еще больше и, уставясь на меня, лепечет:
— Супруга?..
— Ну, может быть, братишки. Почем мне знать? — Такие вещи я говорю обычно, когда на меня накатывает сентиментальность. Интересно — почему?
— Послушайте, — начинает она, — я вас не знаю. Вы были столь любезны, что хотели меня подвезти. Но теперь я ни в коем случае…
Мужик толкает ее, и она замолкает. Этот джентльмен и я одного мнения. Я говорю:
— Все ясно. Хорошо вас понимаю. Прекрасно понимаю. Я оскорбил ваши чувства. Тысячу раз прошу извинения, госпожа Лорд.
— Как, вы знаете мою фамилию?
— Не только фамилию.
— Что это значит?
— Потом. А сейчас поехали.
— Я не сяду в машину, пока вы мне не объясните, что все это значит.
— Вам придется с ним поехать, — говорит мужик с щегольскими усиками. — Придется.
— Я так тоже считаю, — говорю я.
— А кто скажет мне, что вы не шантажист? — произносит она шепотом.
— Никто. — Пока что я еще чувствую себя на высоте. Но постепенно все это мне больше и больше напоминает французскую бульварную комедию.
Мужик подходит вплотную ко мне, хватает меня за блейзер и тихо говорит:
— Я предостерегаю вас. Если вы хотите использовать нашу ситуацию, то берегитесь! Я достану вас из-под земли, и тогда…
— Оставьте, — говорю я.
— Что?
— Оставьте в покое мой красивый пиджак. Мне это не нравится.
Но здесь я просчитался. Он не отпускает меня, а лишь улыбается из-под своих усиков, а в глазах его появляется злое коварство, когда он произносит:
— Мне безразлично, что вам нравится, а что — нет, господин Мансфельд.
— Мансфельд? — спрашивает она.
И тут я уже больше не чувствую себя на высоте. Я чувствую себя маленьким и ничтожным.
— Он назвал свою фамилию у справочного бюро, сеньора. Его господин папа — всем известный… Мансфельд.
— Мансфельд? — повторяет она.
Опять, опять эта скотина, мой отец!
— Вы можете доверять господину Мансфельду, — говорит красавец. — Он джентльмен. Когда у человека такой папа, это обязывает.
Скотина! Проклятая скотина — мой отец! Есть много способов унизить человека. Самый плохой, когда не остается ничего другого, как сказать себе: «Ну что я могу тут поделать? За тебя постарался другой». Но это никого не колышет. А посему заткнись и сиди. Так что я говорю только:
— Уже прошло четыре минуты.
Красавчик целует — на этот раз лишь легким прикосновением губ — даме ручку, смотрит на нее влажным постельным взглядом и говорит:
— Господин Мансфельд прав. Четыре минуты мы уже потеряли. — И обращаясь ко мне:
— Я благодарю вас.
— Буду рад доставить даму во Фридхайм, — говорю я, уже обходя машину.
Он делает легкий поклон и говорит:
— Всего хорошего, сеньора. Большое спасибо, что проводили меня.
У нее перехватывает горло (надеюсь, что она не зальет мне машину слезами), поэтому я с трудом понимаю, что она говорит:
— Приятного полета. Будьте здоровы. Приезжайте еще.
— Конечно, конечно, — говорит он, открывая дверцу машины с ее стороны, и нежно (ах, как нежно) подталкивая ее, усаживает рядом со мной. — Avanti, avanti, carina
[23].
И тут я вдруг вижу, что рука, придерживающая дверь машины — его оливково желтая волосатая рука, — дрожит.
Ничего себе!
Кто бы мог подумать!
Оказывается, господин красавчик всего лишь обычный человек.
А я просто комплексую после той истории с отцом, когда…
Хватит. Больше не думать об этом. Одно утешение у меня сейчас появилось: у других людей, оказывается, тоже есть нервы. И только что я узнал нечто новое: когда человеку совсем уж паскудно, надо быть очень tough. А мне так паскудно, что дальше и некуда. Причем давно — уже целых семь лет.
A tough (с тем, чтобы каждый понял меня правильно) означает согласно изданному профессором Эдмундом Клеммом в 1951 году словарю, включающему выражения американской разговорной речи, «твердый», «выносливый», «упорный». Вы можете сами посмотреть. Страница 475, левый столбец. Там стоит: tough guy — твердый парень, sl. Сокращение sl. означает: слэнг, разговорная речь.
O\'kay, tough guy, говорю я себе. Go ahead
[24], tough guy. Дама Верена сидит рядом с тобой. Заводи мотор, tough guy, и дави на всю железку так, чтобы завыл компрессор.
4
Включил передачу. Отпустил сцепление. Дама отлетает назад, на спинку сиденья. «Ягуар» срывается с места и начинает описывать дугу вокруг стоянки. Здесь надо быть поосторожней, тут еще полно полипов
[25].
Я смотрю в зеркало и говорю:
— Ваш друг вам машет.
Ответа нет.
Она сидит неподвижно.
Я не смог разобрать, что он ей там шепнул на ушко напоследок, но она, кажется, не очень-то этому рада. Она сидит так, будто умерла сидя, и покусывает нижнюю губку.
Ах, какую губку!
Мне кажется, что никогда еще я не встречал более красивой женщины. Еще никогда.
Я говорю — женщины. Я не говорю — девушки.
Не говорю сознательно.
Я должен тут кое-что пояснить, потому что не уверен, знаете ли вы это. С нами, мальчиками и девочками, со всеми этими teens
[26] и twens
[27] дело обстоит так.
Девочкам мальчики кажутся слишком зелеными и глупыми, а мальчикам — девочки. Хуже всего со своими ровесниками девочкам (это факт). Поэтому они подыскивают себе кого-нибудь постарше. Так где-то в районе тридцати пяти, для которых сегодня благодатное время. У них просто нет отбоя от всех этих шестнадцатилеток! Они просто не в состоянии удовлетворить всех. Потому что это невозможно. Липнут со всех сторон. И я лично понимаю, почему. У мужиков есть деньги. И они делают дело с предосторожностью. Поэтому такие девочки чувствуют себя с ними в безопасности. Я вспоминаю, каким я был в восемнадцать. Boy, о воу, то что я выдавал, годилось только для пятнадцатилетних соплюх. Я был неуклюж, как медведь. А научился всему я только у вышеупомянутой сорокаоднолетней женщины.
Знаете, у сегодняшних девочек прямо-таки врожденный инстинкт в смысле того, что с ровесниками, мол, будет одна мука. Поэтому они специализируются на господах постарше. Тем известно, где она — закавыка. They know how
[28]. В конце концов они тоже люди, наши девочки, и тоже хотят получать что-то от этого. А если несмотря на все, кое-что случится, то у взрослого есть на сей случай связи, не так ли? А мальчишка? Что он может? Молиться Богу или бежать исповедоваться мамочке.
Вот как обстоят дела.
Аналогично обстоят дела у ребят моего или переходного возраста. Большинство девочек, которые мне попадались, были слишком глупы не только для интересного разговора, но и для этого дела. I ask you
[29]: у кого сегодня есть время на учебу? Нет, нет, спасибо! Официант, мне — тридцатилетних! Можно и чуток постарше.
Теперь вы, наверно, поймете мое нервозное состояние. Я имею в виду нервозное состояние за рулем в тот момент, когда мы взбираемся вверх к перекрестку автострады. Не то чтобы я весь в поту, но я, надо признать, нервничаю. И виновата в этом дама Верена. Меня все время тянет посмотреть на нее. Я бросаю взгляд в зеркало заднего вида.
Итальянский пижон смотрит нам вслед, потом пожимает плечами и уходит в здание аэропорта.
— Перестал, — говорю я.
Она опять не отвечает.
Сбоку мне немного видны ее глаза, несмотря на треклятые очки. Кажется, глаза у нее черные. Ноздри у нее подрагивают. Руки дрожат. Я вижу, что у нее расстегнулась застежка браслета — этакий маленький замочек из платины. Надо бы сказать, но мне не до того. Меня сейчас занимает только одно — получше рассмотреть ее.
Она прекрасна. Прекрасна. Прекрасна. И все в ней прекрасно. Тело. Осанка. Волосы. Я думаю, если провести по ним гребнем, они затрещат. Ах, а если запустить в них руки…
— У-у-у-у-ух!
Проклятье — еще бы чуть-чуть и… Я не заметил знака остановки при въезде на автостраду. Я почти что врезался в кадиллак. Если бы водитель не успел крутануть руль…
Нет, так дело не пойдет. Ежели я сейчас дам как следует по газам, то нужно будет глядеть в оба вперед, а не в сторону — на нее. Я говорю:
— Простите.
— Что? — спрашивает она своим прокуренным голосом.
— Так, ничего. Просто еще немного, и мы были бы покойниками.
Вы думаете, дама что-нибудь говорит мне в ответ?
Нет, ни словечка. По нашей стороне автострады, ведущей вверх, в горы Таунус, машин немного. В обратном направлении — на Кассель и Франкфурт — они идут сплошным потоком — радиатор к выхлопной трубе. Ясное дело. Воскресенье. Весь город рванул за город. Теперь возвращаются. Папочка. Мамочка. Детишки. Устраивали в лесу пикники. Набрали веток с разноцветными осенними листьями. Вот они — сидят в машинах счастливые, усталые семьи. Семья — стоит мне только услышать это слово…
Я иду в левом крайнем ряду. В правом делать мне нечего. Стрелка спидометра стоит уже на 160. Иногда в моем ряду попадается машина, которая тоже спешит. Вот, например, этот толстый «опель-капитан». Он не желает уйти направо и пропустить меня. Значит, надо сесть ему на пятки и сигналить, сигналить фарами.
Ну, наконец-то до тебя, миленький, дошло.
Парень за баранкой трясет кулаком и гудит мне вслед.
Не сердись, дорогой. Когда дама спешит — сам понимаешь…
И какая дама!
Мы уже минуты три едем по автостраде, когда она мне вдруг говорит.
— Мне было бы это безразлично.
— Что, простите?
— Если бы мы стали покойниками.
— Да-да, конечно.
— Нет, я серьезно.
— И я совершенно серьезно сказал: да-да.
Внезапно у нее вытягивается подбородок и голос звучит так, будто вот-вот она начнет глотать слезы:
— Мне абсолютно все безразлично. Все на свете. Меня от всего тошнит.
— Ну-ну, — говорю я подбадривающе и бросаю взгляд на пятикаратный камешек и на браслет с изумрудами и бриллиантами.
— Ах, вы про это, — говорит она. — Про эти вещи. Они сами по себе не дают счастья!
— Браво! Все, как в красивом немецком кино, — говорю я. — Выкиньте-ка тогда эту дрянь в окошко. Застежка браслета уже сама расстегнулась. Достаточно лишь тряхнуть рукой.
К сожалению, она не обращает на это внимания. Если бы она тогда застегнула маленький платиновый замочек! Многое было бы иначе. Возможно, даже все.
Теперь мне хорошо об этом писать. После мы всегда знаем, как надо было сделать. Но в тот момент, когда нужно…
Я уже забыл о расстегнутом браслете. Меня вдруг начинает злить эта женщина. Конечно же, она дитя подвалов, Только дитя подвалов может нести такую чепуху. Одни деньги, видите ли, не делают счастливым. Знаем мы все это…
Затем следует еще кое-что похлеще.
— Вы еще очень молоды, господин Мансфельд.
— Пожалуй, уважаемая госпожа, — отвечаю я, — пожалуй, я еще очень молод. Но именно поэтому я прошу вас чуть-чуть подумать о моей такой юной жизни. Мне, например, не все безразлично. — Следует эффектная пауза. — Да и вам тоже.
— Неправда.
— Ну, если вам все безразлично, зачем вы тогда так торопитесь во Фридхайм.
И тут она делает такое, что меня действительно сводит с ума. Она кладет свою левую руку на мою правую. Ее рука прохладна, моя — горячая.
Рука. Рука. Думаю, что этого мне долго не выдержать. Она говорит:
— Вы правы. Я говорю чепуху.
Я говорю:
— У вас чудные руки.
Она резко убирает свою руку. Слава тебе, Господи! Именно этого я и хотел. Поэтому-то и сказал про руки. Как вы считаете, можно ли иначе спокойно управлять машиной на 170? Это и без того нелегко. Она так близко ко мне сидит. Машина такая узкая, маленькая, низенькая. Я чувствую не только ее духи. Я чувствую запах ее кожи, пудры, помады. Помада у нее, должно быть, хорошая. Совсем не размазывается.
180, 185, 190.
— Как мне повезло, — вдруг хрипло говорит она.
— Вы имеете в виду то, что на нашей половине мало машин?
— Нет.
— А что тогда?
— То, что вам тоже нужно во Фридхайм.
Повезло?
Что значит повезло, уважаемая дама?
Сказали бы вы мне, что вам нужно в Гейдельберг — я отвез бы вас в Гейдельберг. Или в Дюссельдорф. Или в Константинополь. Куда угодно отвез бы я вас. Потому что между тридцатью и сорока — это как раз то, что мне по вкусу.
5
Теперь мне следует сказать еще о другом. О трех вещах. Сказать о них самое время. Первое: эту историю я, конечно, мог бы изложить по-другому. Естественно, не как Томас Манн, но в стиле, более близком к классическому немецкому языку, более длинными фразами. Поверьте, смог бы! Признаюсь, что именно так я и начал. Так выглядел мой первый вариант. Более длинные фразы. Никаких резких выражений. Все более гладко и плавно. Без суматошной гонки. И знаете что? После двадцати страниц я увидел, что получается выдохшееся пиво.
И я могу объяснить, почему. Потому что я отношусь к шпане. Точно к такой, про которую пишут в книгах (более утонченные взрослые). И я такой же ленивый, наглый, неряшливый. Всегда и обо всем я знаю больше всех. Знаю каждую новую книгу, каждую новую пластинку, каждый новый оркестр. И все это мне надоело, надоело до смерти. (Об этом вы можете еще раз, еще раз и еще раз прочесть у Саган.) Я образчик, не имеющий цены. Я никому не могу помочь, а если б и мог, то не стал бы. Когда я и мои сверстники станем взрослыми, то Боже упаси вас, люди! Ибо наше поколение отправит мир в тартарары, будьте спокойны. (Ведь вы тоже так считаете, очаровательная читательница, и вы, духовно возвышенный читатель. Вы в этом просто убеждены.) Что касается нас, шпаны, то мы весьма подозреваем, что это вы сделаете сами, без нас. Только не возмущайтесь ради Бога! Как говорится, не в обиду будь сказано — просто я так думаю. Вчера в Алжире убили восемьдесят семь человек. Неплохо для субботы. Скажете — нет?
Знаете ли, конечно, я хотел бы быть умным, мудрым и писать, как Томас Манн. Но тут, как говорится, ничего не попишешь. Я шпана, мне это приходилось слышать много раз, поэтому такой, как я, если хочет, чтобы его поняли, пишет именно, как говорит шпана. А я хочу, чтобы вы меня поняли, чтобы вы поняли каждое слово. Ибо я пережил историю, которая достала меня куда сильнее, чем все другое, что было у меня до этого. Это — вы будете смеяться — история любви.
Нет. Пожалуйста, не смейтесь.
Благодарю вас. Теперь вы понимаете, отчего и почему у меня так со стилем, правда?
Пункт второй: на 46 страницах, тех, что я пока написал, я везде и всюду проклинаю своего предка. Называю его скотом, преступником, подлецом. Теперь я добавлю еще, что я желаю ему рак. Ему и милейшей тете Лиззи. Вот вы прочли сейчас это, и одно из двух: либо вы подумали, как все это отвратительно, какой мерзкий малый, вся его история просто омерзительна, либо подумали, коль скоро он действительно так ненавидит своего отца, то он должен нам наконец сказать — за что. Четко и ясно. Чтобы мы могли решить, прав ли он или это у него патология.
Уверяю вас — никакой патологии. И вы увидите, что я прав, когда узнаете, что натворил мой отец. Но я не могу изложить это на бумаге. Честное слово — не могу. Я уже пытался. Не выходит. Либо я начинаю выть, либо напиваюсь. Потому как то, в чем суд обвиняет моего отца, — это еще не все. На его совести куда больше. Когда мы знали друг друга уже некоторое время, Верена спросила меня, что такое натворил мой предок и почему я его так ненавижу. И вот ей — почему-то ей — я смог все рассказать. При этом я ревел. Но я смог рассказать ей все — всю грязную правду.
Это моя первая книга, и работа идет ужасно тяжело. Поэтому я и прошу вас: дайте мне еще немного времени — до того момента, когда Верена спрашивает меня об этом. Потому что тогда мне будет легче. Потому что тогда мне нужно будет только описать эту сцену и записать, что она тогда говорила, что я тогда говорил. Сам же я буду как бы третьим со стороны, вроде бы не участвующим в разговоре. Тогда у меня получится — я знаю. Так что подарите мне еще немного вашего терпения. Ладно?
Благодарю вас.
И, наконец, пункт три: время.
В первом варианте я прилежно все записывал в прошедшем времени. Как и принято. «Она была самой прекрасной женщиной, которую я когда-либо видел. Она положила свою руку на мою». И так далее — вы понимаете. Но долго этого невозможно выдержать! Уже в первом варианте я постоянно срывался в настоящее время. Подсознательно. Я замечал это только тогда, когда вынимал страницу из машинки и прочитывал ее.
Так дело не пойдет. Я не могу писать в прошедшем времени о том, что составляет мою жизнь, то, чем я дышу, что для меня — все то, что я имею, хочу иметь и за что я борюсь. То, что я хочу рассказать, — мое настоящее! Я весь в нем. Я не могу не быть в нем. День, когда я впервые увидел Верену, для меня такое же настоящее, как вот этот момент, когда я печатаю букву «т» в слове «это». Для меня все это настоящее. Все, что произошло, начиная с того воскресного полудня. И я убил бы себя — нет это слишком громкое, чересчур изысканное слово для шпаны, оставим его утонченным, большим писателям. Итак, я укокошил бы себя, если бы это настоящее когда-нибудь стало прошедшим. Но я знаю, оно не станет прошедшим, пока жива наша любовь. Поэтому позвольте уж мне продолжать писать в настоящем времени — хотя бы из суеверия.
Ладно?
Еще раз благодарю вас.
6
195, 200, 205…
— Ну, что я вам обещал? — говорю я и рискую бросить на нее взгляд. — Если б не крутой подъем, было бы 220.
Она разглядывает меня и впервые улыбается. Ах, как бы увидать ее глаза! На ней все еще темные очки. Но все равно она чудесна — эта улыбка.
Знаете, когда мне было четырнадцать, то с интернатом, в котором я учился, мы совершили однажды поход на альпийскую вершину Цугшпитце. (Сразу после этого меня вышибли из интерната, but that is another story
[30], как говорит Киплинг.) В хижине, в которой мы заночевали, меня в три утра разбудил один парень, чтобы посмотреть, как встает солнце. Сначала я пнул его ногой. Но затем, когда увидел, как оно вставало, солнце, я извинился и поблагодарил его. Потом много лет я считал: этот солнечный восход был самое прекрасное, что ты видел в этой жизни. Я думал так до сегодняшнего дня, goddamit
[31], до этого мгновенья. Теперь я уже так не считаю. Улыбка Верены Лорд прекраснее миллиона солнечных восходов!
Что мы циничны, спесивы и скучающе пресыщены — этот вечный треп у меня уже, можно сказать, поперек горла. Все это пустили в оборот некоторые литераторы и заработали на этом кучу денег. Ради Бога — пусть. Мне не жалко. Но давайте разберемся. Кто верил Гитлеру, кто орал «Хайль!», кто напал на половину стран мира и удушил в газовых камерах шесть миллионов евреев, а сегодня, видите ли, уже ничего не помнит? Так кто это? Во всяком случае, не мы.
Давайте подумаем.
В том, что они это делали — то есть думали, — наших досточтимых родителей никак не упрекнешь. Верить — верили. Даже чуть-чуть слишком верили наши предки. Об этом они нам постоянно рассказывают. И мы верим им в том, что они верили. К сожалению, они маловато думали. Чуток меньше, чем надо. Немного меньше верить и немного больше думать было бы лучше. Поэтому они нас и не любят. Так как у нас, у шпаны, все наоборот. Мы не очень-то верим в их болтологию. Но это оттого, что мы больше думаем. Не все, конечно. Но по крайней мере те, кто не думает, и не верит тоже. Я считаю, что уже это гигантский прогресс. По мне пусть уж лучше они танцуют твист, ходят в кожаных куртках и снимают глушители со своих мопедов, чем под звуки военных маршей идут добровольцами в армию и со слезами на глазах слушают гимн или рассказы о Лангемарке
[32]. Из всех тех ребят, что я знаю — а их целая куча, — ни один добровольно не пошел в армию. Каждый только по необходимости. И вы бы только послушали, что они при этом говорили. Ясно, что идиоты есть и среди нас. А где их нет? Но я вам скажу: в большинстве мы думаем чуть больше наших родителей.
Я и сейчас раздумывал.
Раздумывал с того самого момента, как она оказалась рядом со мной. В течение всего пути наверх, в Таунус. Поворот на Швальбах. Поворот на Вайскирхен. Я думал о том, удастся ли мне уложить ее под себя. Я считаю, что это абсолютно естественный ход мысли. Если вы нормальный мужчина, вы со мной согласитесь. Она красива. Она изменяет своему мужу. С итальянцем. И кто знает, еще с кем? Так почему бы еще и не со мной? Затем, после поворота на Бад Хомбург, произошло что-то странное. Нечто, что со мной бывает крайне редко: мне стало стыдно. Стыдно перед самим собой. За эти свои мысли. Хотя вообще-то было абсолютно естественно — что именно так все обстояло (стояло!). Что ж тут можно поделать?
Но мне стало стыдно. Я думаю, это был момент, когда я начал ее любить. После поворота на Бад Хомбург…
Я сказал ей:
— Платок, который у вас в руках, лучше повяжите на голову.
— Зачем?
— Если ваш муж сейчас по дороге домой, то он вас может узнать, несмотря на очки. Но в платке вас никто не узнает. И повернитесь немного в мою сторону.
Она делается пунцовой, ее губы беззвучно шевелятся, но она берет платок, повязывает на голову и сдвигает его вперед так, что ее лица не видно справа.
— О\'кей, — говорю я.
Какая красивая осень! Деревья по краю автострады стоят в красной, желтой и коричневой листве, и над всем этим еще сияет солнце, только даль уже затуманилась синей дымкой. Мы едем сквозь золотой лес. Как красиво. Как чудесно. Но тени становятся все длиннее…
Теперь она полуобернулась ко мне, но я разогнал тачку до 210 километров и должен смотреть только вперед. Вся машина трясется, и белая разграничительная линия посередине шоссе несется мне навстречу.
— В аэропорту вы мне сказали, что знаете не только мое имя, но и еще что-то.
— Точно так, — говорю я.
— Что же вы знаете?
— Вы жена франкфуртского банкира Манфреда Лорда. Ваш муж делает дела с моим отцом. Вашего мужа я не знаю. Но знаю своего отца. Так что эти дела не могут быть особенно чистыми.
— У многих людей фамилия Лорд. Почему я обязательно должна быть женой этого банкира?
— Но вы ведь его жена.
— Да.
— У вас внебрачный ребенок.
— Его отец умер до его рождения. Мы поженились бы.
— Разумеется, — говорю я, а сам думаю: «А кем же ты была раньше? Барменшей? Нет! Секретаршей? Нет! Я немного разбираюсь в людях. И манекенщицей ты тоже не была. Все это — не ты. Кем же ты была и откуда ты? Ей-богу, не скажу. Вокруг тебя тайна, я чувствую это. Что за тайна? Из какой среды ты вышла? Где он тебя нашел — досточтимый Манфред Лорд?»
— Не обижайтесь, — говорю я, — вы спросили, а я отвечаю. Ребенка зовут Эвелин. Ваш муж смирился с фактом ее существования, но не хочет ее удочерить.