Йоханнес Марио Зиммель
История Нины Б
Памяти Милы Блеховой
«Тот, кто хочет есть за одним столом с дьяволом, должен иметь длинную ложку».
Немецкая пословица
ПРОЛОГ
У него было много врагов. Но самым злейшим из них был я. Многие его ненавидели. Но никто — сильнее меня. Многие всего лишь желали ему смерти. Я же был готов привести это желание в исполнение — убить человека, которого безгранично ненавидел.
В тот день подходящий момент настал. Его я ждал долго. Я все никак не мог решиться на это. Но сейчас встал вопрос о моей жизни — и о его.
В тот день, 7 апреля, в Баден-Бадене уже было очень жарко. Мягко очерченная, окруженная лесами долина, в которой был возведен этот город, улавливала силу молодого весеннего солнца и удерживала ее в своей темной плодородной земле. В городе уже расцвело множество цветов — желтых, синих и белых. Ведя тяжелый автомобиль по Лихтенталераллее, я смотрел на берега сонливо бурчащей Оосы, покрытые примулами и первоцветами, крокусами и фиалками. Я вел его машину — одну из трех, принадлежавших ему, и она подходила ему больше других — надежный, огромных размеров черный «Кадиллак» с белыми ободами на шинах.
У людей на улицах были приветливые лица. Женщины в легких пестрых платьях загадочно улыбались. На некоторых из них были легкомысленные шляпки. Тем утром, когда я ехал в полицейский комиссариат, чтобы подать заявление, я видел множество таких легкомысленных шляпок. «Вот и открылся весенний шляпный сезон», — подумал я.
Мужчины, многие уже без плащей, в серых, светло-коричневых, светло-синих или темно-синих костюмах, провожали женщин долгими взглядами. Им некуда было торопиться. В этот весенний день в Баден-Бадене никто никуда не спешил — кроме меня. Меня подгоняла ненависть — невидимый неслышно работающий часовой механизм, который я сам привел в движение, и ни ему, ни мне было уже не избежать этого часа «X».
На аллее, под старыми, запыленными кленами, играли дети. Они гоняли пестрые обода и катались по кругу на маленьких велосипедах. По воздуху летали мячи. Голоса детей звучали радостно и беззаботно. Среди них было несколько французов, я слышал, как они кричали друг другу:
— Armand! Armand! Rends-moi la bicyclette!
— Mais non, Loulou! Laisse-la moi encore un peu!
[1]
На повороте в зеркале заднего вида отразилось мое лицо. Оно было совершенно белым. Я выглядел больным: под глазами темные синяки, абсолютно бескровные губы, на лбу выступили капельки пота. Я снял фуражку и вытер пот. Фуражка была серая, такая же, как и мой двубортный габардиновый костюм. Рубашка из поплина тоже была серая. Галстук был темно-синий, полуботинки — черные. Я служил у него водителем и был одет именно так, как должен быть одет водитель человека, именовавшегося Юлиусом Бруммером.
Его полное имя было Юлиус Мария Бруммер. Но знали об этом очень немногие. Однажды зимней ночью, на какой-то автостраде он как бы невзначай сказал мне:
— Мое появление на свет ужасно разочаровало мою мать. Она очень хотела девочку, Марию. Когда родился я, мать очень переживала. Наверное, в отместку за это она и дала мне женское имя…
Наконец я добрался до отеля «Атлантик».
На террасе, в тени массивного солнечного тента с красно-белыми полосами, уже завтракали несколько гостей. Стены отеля, свежевыкрашенные в темно-желтый тон, оттеняла влажная темно-зеленая живая изгородь под террасой. Напротив отеля темнели большие витражи казино. Сквозь цветущие деревья розовела огромная раковина курортного оркестра. Все было очень красочно. Воздух вибрировал. Наступающий день обещал быть очень жарким.
Я нажал на газ. Время подгоняло. Мне надо было успеть подать заявление и спешить, чтобы…
Когда я подошел к полицейскому, стоявшему на пороге полицейского комиссариата федеральной земли на улице Софиенштрассе, он улыбнулся и поднес руку к фуражке в знак приветствия. При этом он смотрел на буквы на левой стороне моего френча. Большинство людей, когда меня видят, смотрят именно туда: на золотые буквы «J» и «В». Это начальные буквы его имени и фамилии. Юлиусу Бруммеру нравились его имя и фамилия — по крайней мере их начальные буквы. Он приказал прикрепить их всюду — на своих земельных участках, доходных домах, на вилле; на трех автомобилях, на яхте, а также на одежде всех его служащих. У его жены было множество украшений, которые она могла постоянно менять. Но одну драгоценность она не могла снять: несколько лет назад ювелир намертво закрепил на ее щиколотке тонкий золотой браслет, на котором были выгравированы две буквы…
— Что вам угодно? — спросил полицейский.
— Я хочу подать заявление.
— Вы что-то потеряли?
— Почему вы так решили?
— Мне показалось, что вы хотите дать объявление об утраченной вещи, — сказал он, глядя на буквы «J» и «В».
— Вовсе нет, речь идет о подаче заявления о совершенном преступлении.
— Левый подъезд, второй этаж, комната тридцать один.
— Спасибо, — сказал я.
Здание было построено в середине прошлого века, лестничные ступени покрашены белой известковой краской, что выдавало прусскую расчетливость.
На втором этаже, на двери комнаты 31 была прикреплена табличка:
ПРИЕМ ЗАЯВЛЕНИЙ
Остановившись у этой двери, я подумал о Нине, жене Юлиуса Бруммера: я любил ее, и знал за что. Затем я подумал о Юлиусе Бруммере: я ненавидел его, и знал за что.
О Нине я подумал вскользь — о ее муже размышлял достаточно долго. Я думал о том, что я его ненавижу больше, чем люблю Нину, значительно больше. Я никого не смог бы полюбить так сильно, как я ненавидел Юлиуса Бруммера. Если бы мои чувства по отношению к Юлиусу Бруммеру преобразовались в иную форму энергии, то ее хватило бы на возведение кафедрального собора или строительство плотины гидроэлектростанции.
Я провел указательным пальцем по золотым буквам на груди. Они были гладкие и холодные. Коснувшись их, я обрел силу, которой мне недоставало, чтобы постучать в дверь комнаты 31.
Итак, я постучал.
Все-таки ненависть — мощная штука.
— Войдите! — послышался мужской голос.
Большая и гостеприимно обставленная комната была совершенно не похожа на кабинет какого-то чиновника. По всей видимости, курортный город Баден-Баден учитывал стремление своих гостей к прекрасному, в том числе и в полицейском учреждении. На картинах, висевших на стенах, были изображены сцены охоты в английском стиле. Господа в красных пиджаках и кружевных жабо из белого шелка, в черных брюках и сапогах с серебряными пряжками мчались на быстрых скакунах по осенним лугам, где охотничьи собаки гонялись за всевозможным зверьем.
Комната 31 была обставлена современной мебелью, причем достаточно рационально. Пара удобных мягких кресел с обитыми подлокотниками зеленого и коричневого цветов, стеллажи из светлого дерева, заставленные делами, широкий письменный стол из лиственницы. Стол стоял перед открытым окном, через которое в комнату, минуя широкие плечи сидевшего мужчины, проникал солнечный свет.
Когда я вошел, он двумя пальцами что-то выстукивал на маленькой пишущей машинке. Перестав стучать, он опустил руки и взглянул на меня:
— Слушаю вас.
Сняв фуражку, я слегка поклонился:
— Меня направили к вам. Я хочу подать заявление.
Сидевший за письменным столом симпатичный молодой человек лет тридцати сделал приглашающий жест в направлении стоящего рядом с ним кресла. Я сел, закинув ногу на ногу и положив руку на край письменного стола, стараясь выглядеть непринужденно. У чиновника были густые темные, коротко стриженные волосы, стоявшие ежиком, светло-голубые глаза и большой чувственный рот с неправдоподобно красными губами. На нем были серые фланелевые брюки и бежевая спортивная куртка. Зеленый галстук не подходил к расцветке куртки, но с рубашкой, как и с мокасинами, все было в порядке.
Как и всегда, взгляд чиновника, скользнув по моему лицу, остановился на буквах «J» и «В» из 18-каратного золота. Рассматривая их, он сказал:
— Я дежурный комиссар уголовной полиции Кельман.
— Моя фамилия Хольден, — спокойно начал я. — Роберт Хольден.
— Вы проживаете в Баден-Бадене, господин Хольден?
— Нет, в Дюссельдорфе. Здесь я проездом. Я шофер и привез сюда моего шефа на лечение. Моего шефа зовут Юлиус Бруммер.
— Вот как, — тихо ответил Кельман. По его сдержанной реакции я сделал вывод, что комиссар полиции очень вежливый человек. Разумеется, он знал Юлиуса Бруммера. Большинство людей в Германии знали Юлиуса Бруммера, так как последние полгода он был героем первых полос многих газет. Можно сказать, что он был известен не менее многих кинозвезд. Фотографии его широкого, похожего на толстый блин лица с белесыми глазами-пуговицами и выцветшими усами постоянно появлялись на страницах газет и иллюстрированных журналов и в еженедельных итоговых телевизионных передачах. Фотографии и статьи сообщали, что его арест потряс общество в Дюссельдорфе, что после его сенсационного освобождения из-под стражи фракция социал-демократов в бундестаге направила парламентский запрос… Короче, Юлиус Мария Бруммер был известной личностью.
— Если вас удивляет, что мой шеф находится в Баден-Бадене, — сказал я, — то поясню, что следствие по его делу приостановлено уже несколько месяцев назад.
— Вот как! — повторил он и деловито поинтересовался: — Вы хотите подать заявление на господина Бруммера?
Он был почти уверен в этом — в последнее время таких заявлений в полицию было предостаточно. Всем своим видом Кельман показывал, что он очень охотно возьмет у меня заявление такого рода.
— Нет, — ответил я, — это заявление не на господина Бруммера.
— А на кого, господин Хольден?
Ответ на этот вопрос я тщательно продумал заранее. Я его выучил наизусть, этот ответ, я учил его так долго и выучил так хорошо, что слова, которые я в тот момент произносил, казались мне совершенно чужими и бессмысленными. Я говорил, глядя прямо в голубые глаза Кельмана:
— Это заявление о воровстве, клевете, банковских аферах и попытке разбить чужую семью.
— Это все совершил один человек? — тихо спросил Кельман.
— Да, — так же тихо ответил я.
— Многовато для одного, — сказал он.
— Но это еще не все, — продолжил я. — Этот человек в ближайшее время планирует совершить убийство.
После этих слов он долго молча смотрел на меня. И я знал, что после этих слов он или иной чиновник, которому предстоит взять у меня такое заявление, будет, не произнося ни слова, долго разглядывать меня. Я сделал совершенно равнодушное лицо и начал считать в уме. Я досчитал до семи, хотя думал, что досчитаю до десяти.
— Вы говорите о неизвестном преступнике, господин Хольден?
— Нет.
— Вы знаете этого человека?
— Да.
— И вы знаете его имя?
— Да.
— Так кто же этот человек, господин Хольден?
Я думал о том, что никогда не смог бы полюбить другого человека так сильно, как я ненавидел Юлиуса Бруммера. Я думал о том, что полон решимости убить его. И я громко ответил:
— Этого человека зовут Роберт Хольден.
Комиссар Кельман снова уставился на золотые буквы, приколотые к моему френчу. А я и не торопил его. Я прекрасно знал, что после этих слов ему потребуется определенное время на их осмысление. Я продолжил считать в уме. Я досчитал до четырех, хотя рассчитывал, что досчитаю до семи или до восьми. Я знал, что должен проявлять осторожность. Но этот человек отреагировал слишком быстро. Я успел досчитать только до четырех, когда он сказал:
— Вас зовут Роберт Хольден, и вы хотите подать заявление против Роберта Хольдена?
— Да, господин комиссар.
По улице проехал тяжелый грузовик. Я услышал скрежет шестеренок переключаемой передачи, когда шофер решил подать машину назад.
— А может, есть еще один Роберт Хольден? — спросил Кельман.
Я заранее продумал ответ и на этот вопрос и ответил:
— Нет. Другого Роберта Хольдена не существует.
— Значит, вы хотите подать заявление на самого себя?
— Да, господин комиссар, — вежливо ответил я, — именно так.
Часть I
1
Я просидел у комиссара Кельмана более трех часов. Он внимательно выслушал меня, затем приказал вернуться в отель и ждать там. Покидать Баден-Баден без предварительного уведомления мне было запрещено. «Дело будет возбуждено, — сказал Кельман, — я дам вам знать…»
Я думал, что по долгу службы он должен будет немедленно меня арестовать. Однако история, которую я ему рассказал, оказалась не такой простой. Этот сложный случай будет составлять содержание многих последующих страниц моего повествования. Кельман не решился немедленно арестовать меня — на это у него просто не хватило духу. Он отправил меня домой…
Итак, теперь я сижу здесь, в отеле, в своей комнате, трясясь от страха, с холодными как лед руками, с раскалывающимся от боли затылком, и думаю, думаю об одном и том же: поверил ли комиссар Кельман в мою историю? Достаточно ли убедительно я все рассказал?
Если он не поверил — я пропал, и все было напрасно: осторожность, продуманность, вся подготовка. Но разве взял бы он мое заявление и разве отпустил бы домой, если бы он мне не поверил? Вряд ли. Значит, он мне поверил.
А вдруг нет? А вдруг он отпустил меня домой именно потому, что не поверил мне? Чтобы основательно продумать все, что я ему рассказал, и понаблюдать за мной в течение нескольких дней, недель, а может быть, и месяцев?
От пережитого у меня стали сдавать нервы. Больше я уже не выдержу. Нужно прийти в себя и успокоиться. Никаких глупостей. Собраться и мыслить четко и ясно. Только так можно одолеть последний, тяжелейший отрезок моего пути.
По иронии судьбы именно сегодня, во второй половине дня 7 апреля 1957 года, впервые в жизни я вдруг решил вести дневник. Сегодня, 41 год назад, я родился. Но нынешнее погружение в себя к началу пятого десятка моей жизни ни в коем случае нельзя считать поводом, заставившим меня доверить этим страницам тайные и опасные периоды моего прошлого, — наоборот, это всего лишь естественное следствие моего возвращения в затененный, прохладный гостиничный номер после длительного пребывания в полицейском комиссариате города Баден-Бадена.
События можно оценивать по-разному, но в этот день, 7 апреля 1957 года, без сомнения, начался решающий этап моей жизни. Сделав заявление комиссару криминальной полиции Кельману, я (это избитое старое клише неуместно в такой солнечный весенний день, но все же я использую именно его) пустил с горы огромный снежный ком, и трудно представить, какую лавину он в конце концов вызовет.
Передо мной на столе лежит пачка машинописной бумаги, я специально купил ее, выйдя из полицейского комиссариата и решив, что с сегодняшнего дня буду вести дневник. Около десятка страниц я исписал за последние часы. Я упомянул, что ненавижу Юлиуса Бруммера, но не уточнил почему. Я описал свою поездку в полицейский комиссариат и первую часть моих показаний комиссару криминальной полиции Кельману. Я также записал, что подал заявление на самого себя.
И на этом я застрял. Ибо то, что я потом рассказал комиссару Кельману, как и большая часть того, что со мной произошло за последние полгода, было похоже на фантастику. Все, что я уже рассказал, объективно было правдой, но субъективно быть ею не могло. Если дневник, который я начал вести сегодня, призван иметь хоть какой-либо смысл, то его содержание должно быть истинным и объективно, и субъективно. Но тогда нельзя описывать мои дальнейшие показания комиссару Кельману. Наоборот, надо вернуться намного назад и рассказать все с самого начала — о том, как возникла эта ужасная конструкция мнимого сумасшествия, в тисках которой я ныне оказался. Я должен вернуться к тому дождливому вечеру в августе прошлого года, когда впервые столкнулся с Юлиусом Бруммером, и продолжить рассказ в хронологическом порядке — вплоть до сегодняшнего дня.
Таким образом, все, что я описал до настоящего момента, никак не связано с ведением дневника — это скорее отчет о прошедшем, начало книги воспоминаний. Поэтому десяток уже написанных страниц, как мне кажется, надо поместить перед моими воспоминаниями в виде своего рода пролога.
Чем больше я думаю об этой новой, столь необычной для меня деятельности, тем легче мне становится. Процесс писания будет меня отвлекать. Я смогу четче все осмыслить и более хладнокровно действовать в течение этих последних недель жизни негодяя.
Когда я ходил в школу, учителя очень хвалили мои сочинения. В то время мои родители предавались напрасным надеждам, что я стану писателем, ибо мы были очень бедны, а они узнали из одного иллюстрированного журнала размер годового дохода писателя Людвига Гангхофера.
Я разочаровал своих бедных родителей, и не только с точки зрения литературной карьеры. У меня возникает невольная улыбка, когда я думаю, что и эта запоздалая литературная попытка, которую я предпринимаю сегодня, в день моего 41-летия, вряд ли даст какие-либо финансовые результаты.
У этих страниц могут быть две судьбы. Если то, что я начал, увенчается успехом, на одного подлеца в мире станет меньше и я опять смогу свободно дышать и жить в безопасности. Тогда я оставлю эти записи у себя и буду время от времени их перечитывать, чтобы лишний раз убедиться в том, что в этом мире трусливых судей и продажных свидетелей все же есть своего рода неприкасаемая справедливость, сделавшая меня своим инструментом. Но может случиться и так, что все окажется напрасным. И в таком случае эта рукопись станет для комиссара полиции Кельмана моим признанием.
2
В первый раз я встретился с Юлиусом Марией Бруммером вечером 21 августа 1956 года. В тот день в Дюссельдорфе шел дождь. Старый автобус, в котором я ехал из центра города в сторону Цецилиеналлее, был переполнен. Рабочие и мелкие служащие возвращались с работы домой. Пахло промокшей одеждой, дешевым сапожным кремом и отвратительным жиром — печально-затхлый запах, типичный для бедных людей. Свет тускло горевших ламп салона автобуса падал на изможденные лица. Некоторые мужчины читали. У одного, рябого, в уголке рта был зажат погашенный окурок сигары. Женщины смотрели потухшими глазами в пустоту. Молодая девушка, сидевшая рядом со мной, пыталась подкрасить губы. Автобус гремел и качался из стороны в сторону. Рука с помадой дернулась, и теперь девушка терпеливо стирала красный жир со щеки. Вторая попытка ей удалась. Глядя в маленькое зеркальце, девушка отрепетировала несколько разновидностей улыбок.
Угрюмый кондуктор пробирался через толпу пассажиров. По окнам автобуса скатывались капли дождя, отчего огни на улицах вспыхивали множеством искр. Люди один за другим выходили из автобуса. Под натиском порывистого восточного ветра они боролись со своими зонтами и пропадали в темноте. Девушка с накрашенными губами вышла на остановке «Малькастен», перед большим кинотеатром. Я видел, как она, лучезарно улыбаясь, поспешила по направлению к молодому человеку. Тот смотрел на освещенные часы, его симпатичное лицо было злым. Она явно опоздала, поэтому шла, печально склонив голову. Когда автобус отъезжал от остановки, молодые люди, нырнув в зарево неоновых огней, остановились перед гигантским портретом американской полногрудой красавицы. Я стал невольным свидетелем конца их любовной истории. Он был слишком симпатичен, а она, видимо, малодушна. Она положила свою руку на мокрый рукав его плаща, он же молча стряхнул ее руку и, отшвырнув в сторону недокуренную сигарету, пошел прочь. Спотыкаясь на высоких каблуках, она побежала за ним, натыкаясь на спешащих людей и бессмысленно поправляя мокрые пряди волос. Потом она тихо стояла под дождем — худенькая, павшая духом.
— «Хофгартен»! — крикнул хмурый кондуктор.
Кинотеатр, девушка, огни — все давно исчезло. Мы уже доехали до реки, по берегам которой расположились длинные ряды дорогих вилл.
Я вышел из автобуса. Холодный дождь хлестал по лицу. Перед рестораном «Райнтеррассен» было припарковано множество машин. Я увидел ярко освещенные окна. В баре играл оркестр, но музыки слышно не было. Четыре пары беззвучно скользили по паркету…
Подняв воротник старого плаща, я направился вверх по Цецилиеналлее. Под одним из деревьев я остановился закатать штанины, чтобы их не запачкать, — синий костюм на мне был у меня единственным. Помимо него в мой гардероб входили две пары старых фланелевых брюк, серые и коричневые, кожаная куртка и спортивный пиджак. Серые брюки местами были уже потерты, подкладка пиджака разошлась, но синий двубортный костюм выглядел еще довольно прилично — при электрическом освещении. При дневном свете задница блестела, но в этом месте брюки прикрывал пиджак.
У меня было две пары обуви, коричневая и черная. У левого башмака черной пары подошва почти совсем износилась, но, несмотря на это, сегодня я выбрал именно их, так как коричневые не подходят к синему костюму. Вечером мне обязательно надо было произвести хорошее впечатление. У меня еще оставалась одна марка и тридцать один пфенниг. За комнату я не платил уже несколько месяцев, поэтому хозяйка со мной не разговаривала.
В кронах деревьев свистел ветер. Со стороны реки раздавался гудок парохода. Я вышел на поворот шоссе и увидел множество людей. Они стояли перед открытыми воротами парка, освещенными фарами нескольких автомашин. Подойдя ближе, я заметил, что и в парке стоят три машины. Рядом суетились полицейские.
На маленькой эмалевой табличке, прикрепленной к ограде, было написано: «Цецилиеналлее, 486». Я протиснулся через толпу. Здесь было не менее тридцати человек, мужчин и женщин. Некоторые стояли под раскрытыми зонтами, у других дождевые капли стекали по лицу. Все наблюдали за полицейскими, спешащими из своих машин по мокрой траве к огромной вилле, возвышающейся за старыми деревьями парка. Тяжелые капли дождя серебряными нитями разрезали потоки света автомобильных фар.
Все было похоже на какую-то декорацию к фильму, совершенно не реальную и только что установленную.
Рядом с воротами стояли две старые женщины.
— Газ, — сказала первая.
— Глупости, — отозвалась вторая. — Соляная кислота и лизол.
— Газ, — настаивала первая. — Я слышала, что сказал парень со «скорой помощи». Она уже мертва.
— Если она уже мертва, почему же ее так быстро увезли? С сиреной и мигалками?
— Если бы у тебя было столько денег, — сказала первая.
— Это наверняка была соляная кислота, — сказала вторая и глухо кашлянула.
— Что здесь произошло? — спросил я.
Пожилые женщины посмотрели на меня. Свет автомобильных фар освещал их любопытные лица.
— Все в Божьих руках, — сказала вторая и громоподобно высморкалась.
— Все мы во власти Божьей, — поддержала ее вторая.
Я прошел через распахнутые ворота. Поперек покрытой галькой широкой аллеи, которая вела к вилле, стояла патрульная полицейская машина. Двигатель беспокойно гудел. Я прошел мимо молодого полицейского, который в этот момент говорил в микрофон переговорного устройства:
— Центральный… Докладываю, Дюссель-три…
Сквозь помехи послышался ответ:
— Говорите, Дюссель-три…
— «Скорая помощь» направляется в больницу Святой Марии, — сказал молодой полицейский, которому капли дождя падали за воротник. — Мужчина доставит Дюссель-четыре из офиса…
Я пошел дальше. Никто не обращал на меня внимания. Я увидел клумбу с лилиями и еще одну с розами. Из зарослей рододендрона, виляя обрубком хвоста, вперевалку вышла бесформенная кривоногая собака. Ее пятнистая рыжая шерсть была мокрая. Жалкого вида старый боксер остановился у дерева, затем подошел ко мне, ткнулся мордой в мое колено и заскулил. Я наклонился и погладил его. Уши у него были не подрезаны. Я только сейчас заметил, почему он наткнулся на меня: глаза собаки были молочного цвета с кровавыми прожилками. Пес был слеп. Внезапно он упал, затем поднялся и поплелся назад в заросли.
Задыхаясь от быстрой ходьбы, на меня буквально наскочил незнакомый человек:
— Вы фотограф из газеты «Нахтдепеше»?
— Нет.
— Бог мой, от этого можно просто сойти с ума! Куда подевался этот парень?! — Он вновь ринулся в темноту.
Наконец я добрался до виллы. Во всех окнах горел свет, входная дверь оказалась не заперта. Вилла была с террасами и балконами. Стены были белого цвета, а ставни зеленого. В нескольких освещенных окнах мелькали тени. Над входом я увидел две огромные золотые буквы: «J» и «В».
Поднявшись на три ступеньки, я вошел в холл. Здесь было множество дверей, камин и широкая лестница черного дерева, ведущая на второй этаж. На белых стенах темнели картины. На камине стояла старинная оловянная посуда. Полуслепая собака притащилась в холл, доплелась до камина, в котором жарко горели дрова, и разлеглась так, будто собиралась вот-вот подохнуть.
В холле было много народу: врач в белом халате, трое полицейских в кожаных куртках, четыре человека в штатском. Четверо в штатском были в шляпах. Они стояли в углу и сверяли свои записи. Все двери в холле, ведущие внутрь дома, были распахнуты, и все мужчины курили.
Перед камином сидел еще один в штатском. Держа телефон на коленях, он возбужденно говорил в трубку:
— Как это понимать — нет места на первой полосе?! Выбросите две колонки об Алжире! То, что у меня здесь, гораздо интереснее! Газом воняет во всем доме!
И действительно, как только я вошел в холл, в нос мне ударил противный сладковатый запах. Я заметил, что все окна были распахнуты настежь и дождь капал на тяжелые ковры…
— Не хотите ли кофе? — раздался чей-то удрученный голос.
Я обернулся. Сзади стояла невысокая седая женщина. Она держала поднос с дымящимися чашками. Поверх темного платья был надет белый фартук. У нее были добрые глаза, покрасневшие от слез.
— Господин, не хотите ли чашечку кофе? — Она говорила с сильным чешским акцентом.
— Нет, — сказал я, — спасибо.
Она подошла к криминалистам и репортерам.
— Кофе, — грустно повторила она, — господа, не хотите ли кофе? — Кухарка была полностью погружена в трагичность ситуации.
Чья-то рука легла мне на плечо. Я обернулся. Один из полицейских с подозрением разглядывал меня:
— Кто вы такой?
— Моя фамилия Хольден, — очень вежливо ответил я. Неприятности мне были не нужны, особенно с полицией.
— Вы здешний? — Он был утомлен, его левое веко слегка подергивалось, кожаная куртка была мокрая.
— Нет, — ответил я.
— А как вы сюда попали?
— Через дверь.
— Не хамите.
— Я и не думал, — ответил я поспешно. Все что угодно, только не неприятности с полицией. — Я действительно вошел через дверь. Мне приказали прибыть сюда, чтобы представиться.
— Представиться? В каком смысле?
— В качестве водителя. — Я попытался улыбнуться, но попытка не удалась. «Вот уж не повезло, — подумал я удрученно. Когда я получил письмо от секретаря этого Юлиуса Бруммера с предложением прийти и представиться ему, то подумал, что жизнь вновь дает мне шанс. Еще пять минут назад, когда я бежал под дождем, у меня было все в порядке. Сейчас же я ощущал холодное и липкое чувство страха, который преследовал меня всю жизнь…
— Документы у вас есть? — спросил полицейский. Он посмотрел на мои закатанные штанины, увидел старые носки и стоптанные ботинки, с которых на ковер скатывались капли дождя. Я протянул ему паспорт. — Вы гражданин Германии?
— В противном случае у меня бы не было немецкого паспорта.
— Оставьте этот тон, господин Хольден.
— Я ничего не сделал. Почему вы разговариваете со мной как с преступником?
— Вы живете в Дюссельдорфе? — вместо ответа спросил он.
— Групеллоштрассе, сто восемьдесят.
— Здесь указано место жительства Мюнхен.
— Раньше я жил в Мюнхене.
— Когда раньше?
У меня начали дрожать руки. Дольше я бы этого не выдержал.
— Год назад. Я переехал.
Ну и голос у меня. Наверное, он что-то заметил.
— Женаты? — Он не заметил ничего.
— Нет.
— Вы знаете господина Бруммера?
— Нет.
— А госпожу Бруммер?
— Тоже нет. А что, собственно, произошло?
— Госпожа Бруммер, — сказал он и указал большим пальцем левой руки на дорогой ковер на полу.
— Мертва?
— Пока нет.
— Самоубийство?
— Похоже на то. — Он вернул мне паспорт и устало улыбнулся: — Вон там, господин Хольден, вторая дверь, возьмите чашку кофе у кухарки. Подождите немного, пока не вернется господин Бруммер.
3
Ее звали Мила Блехова, и она была из Праги.
У нее был широкий утиный нос и великолепные зубные протезы, а также самое доброе лицо из всех, встречавшихся в моей жизни. Кто бы ее ни увидел, сразу понимал, что эта женщина никогда в жизни никому не солгала и была не способна совершить подлость. Маленького роста, сутулая, с тугим пучком седых волос, она стояла у открытого окна просторной кухни, рассказывала и одновременно готовила еду — рулетики из говядины.
— Какое несчастье, какое огромное несчастье, господин… — Она натирала сочные, темно-красного цвета куски мяса солью и перцем. Несколько слезинок скатилось по ее морщинистым щекам, и она смахнула их тыльной стороной правой ладони. — Извините, что я никак не могу взять себя в руки, но она для меня ребенок, для меня Нина — как родное дитя.
Я сидел рядом с ней, пил кофе и курил. Несмотря на то, что окно было широко раскрыто, на кухне все еще сильно пахло газом. В темном саду за окном шумел дождь.
— Вы давно знаете госпожу Бруммер? — спросил я.
— Больше тридцати лет, уважаемый. — В этот момент она мазала куски мяса горчицей, ее натруженные, чисто вымытые руки ловко двигались. На левом плече ее фартука виднелись две золотые буквы: «J» и «В». — Я была у Нины няней. Я научила ее ходить, есть ножом и вилкой, расчесывать волосы и читать «Отче наш». Я никогда не отлучалась от нее, даже на один день. Господа брали меня во все свои поездки, я всегда была вместе с моей Нинель. Когда она заболела корью, у нее начался страшный кашель… А потом у нее умерли родители, буквально один за другим, и все это мы переживали вместе, моя бедная маленькая Нинель и я…
В этот момент она отрезала тонкие ломтики от большого куска сала и аккуратно укладывала их на куски мяса, намазанные горчицей. Где-то в доме все также нечетко слышались голоса репортеров и агентов уголовной полиции. — Она настолько красива, уважаемый, просто настоящий ангел. А как она добра! Если она умрет, то и мне будет незачем жить. — Она начала резать лук тонкими кольцами. — Она часть меня, прежде всего из-за того, что нам вдвоем довелось пережить. Нищету в Вене, войну и бомбежки, а потом огромное счастье.
— Огромное счастье?
— Да, с благородным господином, который влюбился в мою Нинель. Потом была свадьба. Много денег. Норковая шуба и бриллианты, дорогой дом… — Слезы катились по дряблым щекам кухарки. В желудке у нее урчало, как будто она выпила слишком много газированной воды. — У меня опять приступ, — сказала она смущенно. — Внезапно ее лицо исказилось от боли. — Всегда, когда я нервничаю, у меня случается приступ. Это от щитовидки. У меня гипертрофия железы. — Она положила колечки лука поверх сала. Послышался тонкий жалобный скулеж. Старый боксер лежал, свернувшись колечком, рядом с плитой и смотрел на нас полуслепыми глазами. — Моя бедная Пуппеле, как это ужасно… — Она поманила собаку. Пес вяло подошел и стал тереться о ее ногу. Мила осторожно заворачивала первую порцию мясного рулета. — Если бы не наша Пуппеле, она бы точно умерла, моя бедная Нина…
— Это почему же?
— Видите ли, сегодня среда, всех нас в этот день отпускают домой, камердинера, прислугу и меня. В два часа Нинель мне сказала: «А не сходить ли тебе в кино?» Но я отказалась, сказав, что лучше прогуляюсь с собакой… — Старый пес опять заскулил. — Мы пошли вниз, к яхт-клубу, а Пуппеле вдруг начала скулить и тянуть поводок в сторону дома… Животное сразу что-то почувствовало… — Первые порции мяса уже были готовы. Мила аккуратно проткнула их алюминиевой спицей. — Я испугалась и побежала к дому, а когда зашла на кухню, то сразу же увидела ее лежащей на полу перед плитой… Все газовые краны были открыты, и она уже почти не дышала. — У нее опять заурчало в животе.
— А как долго вас не было дома?
— Около трех часов.
— И этого времени хватило, чтобы…
— Она еще проглотила веронал. Целых двенадцать таблеток.
— А сколько лет госпоже Бруммер?
— Тридцать четыре. — Она свернула еще один кусочек мяса, бросив сало бедному псу. Он хотел его поймать, но промахнулся.
— Почему она это сделала? — спросил я.
— Не знаю. Этого никто не знает.
— Они жили с мужем счастливо?
— Лучше не бывает. Он носил мою Нинель на руках. Денег достаточно, забот у нее не было никаких. Я не понимаю, я не в состоянии это осознать…
Дверь отворилась, и вошел полицейский, который смотрел мой паспорт:
— Кофе еще остался, бабуля?
— Сколько вашей душе угодно. Кофейник стоит вон там. Возьмите сахар и молоко…
— Мы только что связались по телефону с больницей, — приветливо сказал он, наливая полную чашку. — Господин Бруммер возвращается домой.
— А госпожа? — Губы старой женщины задрожали. — Что с ней?
— Врачи пытаются ее спасти при помощи специальной камеры с кислородом и кардиозола. Это для сердца.
— Боже милостивый! Только бы она выжила!
— Главное, чтобы она ночь продержалась, — сказал полицейский и вышел в холл.
Собака, словно все поняв, опять начала скулить. Мила, с трудом присев на негнущихся ногах, погладила ее по животу. Она заговорила с ней на своем родном, богатом согласными звуками языке, но Пуппеле продолжала скулить, а на кухне все еще стоял запах газа.
4
За прошедшие полчаса Мила приготовила ужин. Уже была готова красная капуста и картошка.
Зазвонил телефон.
Старая женщина быстро сняла трубку маленького белого аппарата, висевшего на кафельной стене рядом с дверью:
— Слушаю вас. — Она слушала и делала трудные глотательные движения, прижав руку к отдававшему болью желудку. — Все поняла, достопочтенный господин. Сейчас пойду накрывать на стол.
Все это длилось довольно долго. Мне очень хотелось уйти, но я не знал куда.
Вернуться в комнату, которую я снимал, с одной маркой и тридцатью одним пфеннигом в кармане не отваживался. Единственная моя надежда была связана с Юлиусом Бруммером. Я продолжал цепляться за эту надежду.
Мила уже давно поняла, как обстоят мои дела.
— Здесь еще водитель, — доложила она. — Вы приказали ему прийти, уважаемый господин. Он уже давно ждет. — Она мне приветливо кивнула и вновь прильнула к трубке. — Хорошо, я скажу ему. — Она повесила трубку и заспешила к столу, где принялась устанавливать на поднос посуду и столовые приборы. — Вы можете пойти вместе со мной.
— Мне бы не хотелось мешать господину Бруммеру во время еды.
— У нас другие порядки, а по средам тем более. Слуг в этот день нет, и прислуживаю я… Пиво надо не забыть.
Она достала из холодильника две бутылки и поставила их на поднос. Затем она нагрузила поднос посудой с едой и понесла его к лифту, связывающему кухню со столовой. Мила нажала на одну из кнопок, и лифт шумно пошел вверх. Старая кухарка сняла фартук, и мы вышли из кухни. Спотыкаясь, за нами последовала старая собака.
В холле уже никого не было. Кто-то прикрыл окна и входную дверь. Полицейские и репортеры исчезли, оставив свидетельства своего пребывания в виде множества грязных следов на ковре, полных окурков пепельниц, а также пустых кофейных чашек. В холле было холодно, от дождя он наполнился сыростью.
По лестнице мы поднялись на первый этаж. Под скрип деревянных ступеней я рассматривал темные картины, висевшие на стенах. Я немного разбирался в живописи — несколько лет назад я имел дело с картинами. Было очень похоже, что «Крестьяне» Брейгеля — оригинал. Рядом висела копия «Сюзанны» Тинторетто. Бородатые старцы сладострастно поглядывали на молодую девушку с крутыми бедрами и высокой грудью, стыдливо смотревшую в сторону небольшого пруда…
Полуслепая собака плелась за нами по коридору, в который выходило множество дверей.
Третью дверь Мила отворила. Это была просторная столовая. На шелковых обоях в серебряных и светло-зеленых тонах были изображены листья и вьющиеся растения. На окнах висели тяжелые темно-красные гардины. В центре стоял старинный стол в окружении дюжины антикварных стульев. Низкие буфеты у стен были украшены ажурной резьбой. В отличие от холла здесь было очень тепло. Я смотрел, как Мила сервировала торцевую часть огромного стола, покрытого тяжелой камчатной скатертью. Она поставила серебряный канделябр, зажгла семь свечей и погасила люстру. Помещение погрузилось в теплый полумрак. Старая кухарка открыла стенную панель, прикрывавшую лифт. Неся блюда с едой к столу, она сказала:
— Раньше столовая была внизу. Там у нас сейчас переговорная комната. Лифт тоже новый. Пока еда окажется на столе, она уже успевает остыть…
Старый боксер хрипло залаял и поплелся ко второй двери, которая сразу отворилась. Вошел незнакомый мужчина. Пламя семи свечей озарило черный двубортный костюм, белую рубашку и серебристый галстук. Человек был совершенно лысый, очень большого роста и очень толстый. При всей своей тучности он почти грациозно передвигался на своих маленьких ножках в изящных туфлях. Он вплыл в столовую наподобие огромного воздушного шара, который, ударившись о пол, тотчас же должен был устремиться ввысь.
У мужчины был круглый череп, низкий лоб и здоровый, розоватый цвет лица. Маленькие водянистые глазки были прикрыты жирными веками, над женственным ртом топорщились пшеничного цвета усы. Собака жалобно заскулила. Толстый великан погладил ее:
— Да, Пуппеле, да… — Он выпрямился. — Господин Хольден? Добрый вечер, я Бруммер. — Рука у него была маленькая и мягкая. — Извините, что заставил вас так долго ждать. Вы уже, наверное, знаете, что здесь произошло.
Он говорил быстро и производил впечатление владеющего собой сильного человека. На вид ему было лет сорок пять.
— Господин Бруммер, — сказал я, — позвольте выразить вам мое искреннее участие. Вряд ли это удачный момент для моего визита. Может быть, мне прийти завтра?
Юлиус Бруммер покачал головой. Я заметил, что он беспрерывно двигает челюстью, — у него во рту была жвачка. Все сказанное мной он пропустил мимо ушей и спросил:
— Вы голодны, господин Хольден?
Я кивнул. От голода у меня уже кружилась голова.
— Еще один прибор, Мила.
— Слушаюсь, мой господин.
— Не нужно делать кислую мину, господин Хольден. Чем мы поможем моей жене, если откажемся от еды? Больше, чем меня, это дело не касается никого. Я люблю свою жену. Мы были счастливы, не так ли, Мила?
— Еще бы, мой господин… — Старая кухарка мучительно сглотнула, сервируя второй прибор. Бруммер подошел к ней и прижал к себе ее седую голову. — Почему она это сделала? Почему?
— Этого никто не знает, Мила. — Его голос звучал тепло. — Меня к ней еще не пускают. Но я выясню, что произошло, поверь мне!
— А вдруг она умрет, мой господин, вдруг наша Нина умрет?
Он властно покачал головой, что означало: она не умрет.
От этого его движения головой исходила необъяснимая сила. Мила заворожено смотрела на него. Этот человек был для нее воплощением силы и спокойствия.
— Я приготовила для вас шпигованную говядину с красной капустой, — с трудом проговорила она.
— С салом?
— Вы просили с салом.
Он поднял крышку блюда для мяса:
— Четыре штуки?
— Я по ошибке сделала еще две для госпожи…
— Ну да ладно, к тому же у нас сейчас господин Хольден.
— Я глупая старая баба, мой господин.
— Добрая Мила, ты лучше всех, — сказал Юлиус Бруммер.
Это был тот самый Юлиус Бруммер, смерть которого, соблюдая все меры предосторожности, я стал готовить сегодня, когда, спустя три четверти часа, начал писать эти строки: я ненавижу его сильнее, чем кто-либо еще на этом свете может ненавидеть другого человека…
5
— Вот лучшее пиво в мире. Я имею в виду «Пльзеньское». — Тыльной стороной ладони он вытер пену с губ. Наконец-то мы остались с ним вдвоем. — Разлито на пивоварне. Мне поставляют его ящиками. Видите на этикетке серп и молот? Прямо из Праги. Красные тоже могут варить пиво.
Он разрезал в своей тарелке мясо на две части и половинку бросил старому боксеру, стоявшему около него. Кусок упал на ковер. Пуская слюну, пес принялся за еду.
— Бедная Пуппеле уже ничего не видит. — Бруммер облизал свои жирные пальцы. — Когда она второй раз ощенилась, она облысела. Но для нас это не важно. Мы тебя любим, Пуппеле.
— Сколько ей лет? — спросил я.
— Одиннадцать или двенадцать, точно не помню. Я нашел ее зимой сорок пятого в развалинах дома, полуживую. — Он бросил на ковер еще один кусок мяса. — Мила будет ругаться за то, что мы все пачкаем, Пуппеле… — Было ясно, что он любил старого пса. Неожиданно Бруммер сказал: — Я не хочу, чтобы у вас сложилось ложное впечатление, Хольден.
— Ложное впечатление?
— Да. Оттого что я не говорю о своей жене. Я просто не могу. Когда я думаю о ней, то просто теряю голову. Почти все против меня.
Я посмотрел на свою тарелку. На ней были выгравированы буквы «J» и «В». Такая же гравировка была на ножах и вилках.
— Вы не любопытны?
— Не особенно, — сказал я.
— Вот и отлично. Возьмите картошку и капусту. Отличная капуста, верно? Видите ли, Хольден, я задавил человека. — Я положил себе еще красной капусты. — Неприятная ситуация. Он плохо слышал. Выбежал мне прямо под колеса. Я уже ничего не смог сделать, правда! Но я ехал с вечеринки, где выпил три или четыре порции мартини. Ну, может, пять. Но я был абсолютно трезв. — Я ел красную капусту, картошку, и шпигованную говядину. — Было много шума, приехали патрульные машины. У меня взяли кровь на тестирование и обнаружили в ней алкоголь. Отобрали права ко всем чертям и сказали, что если застукают за рулем, то у меня будут большие неприятности. Именно так. Не повезло мне, правда?
— Да, не повезло, — ответил я.
— Вот поэтому мне и нужен водитель. Тот, который у меня был, вдруг стал дерзить. Симпатичный такой пидер. Его шантажировали мальчики, а он попытался шантажировать меня. Ну, я его и выгнал. Я никому не позволю себя шантажировать, Хольден.
— Я не голубой.
— Да вы и не похожи. Так что с вами случилось?
— Простите?
— Что с вами произошло?
— У меня все в порядке, господин Бруммер.