Йоханнес Марио Зиммель
Господь хранит любящих
Лулу с любовью
Когда мы говорим кому-то: «Я не могу жить без тебя», — на самом деле мы имеем в виду: «Я не могу жить с мыслью, что ты, возможно, страдаешь от боли, несчастна, испытываешь нужду». Вот и все. Когда же человек умирает, кончается и наша ответственность. Мы больше ничего не можем для него сделать. Мы можем обрести покой.
Грэм Грин. «Суть дела»
Часть I
1
Я приподнялся в постели, нащупывая в темноте выключатель настольной лампы. Это была не моя постель и не моя комната, поэтому выключателя я не нашел. На светящемся циферблате маленьких часиков было ровно пять. Телефон звонил не переставая. Сибилла его не слышала. Когда я перегнулся через нее, она дышала все так же спокойно и ровно. Мы спали в одной постели, тесно прижавшись друг к другу. Она — в моих объятиях. Моя правая рука, в тщетных поисках выключателя, наткнулась на телефонную трубку.
— Алло! — Я откашлялся. Горло перехватило, и я едва мог говорить.
— Это восемьдесят семь тринадцать сорок восемь? — Голос молодой служащей звучал свежо и весело.
— Да, — сказал я.
Теперь и Сибилла зашевелилась.
— Господин Голланд?
— Да, — снова сказал я.
— Вы просили разбудить вас, — произнес женский голос. — Сейчас ровно пять. Желаем вам доброго утра, господин Голланд!
— Спасибо.
Я аккуратно положил трубку на рычаг и снова откинулся на спину. Где-то далеко заслышался гул авиамоторов. Я лежал совсем тихо, всматриваясь во тьму, и ждал, когда гул станет ближе. Этот звук волновал меня снова и снова. Сибилла его уже давно не замечала, она слишком долго прожила в Берлине.
А для меня этот рокот, который и вправду все нарастал, становился сильнее и сильнее, был чем-то вроде постоянного напоминания, неясной угрозы, и он наполнял меня грустью. Оконные стекла слегка подрагивали, когда тяжелая четырехмоторная машина проносилась над домом.
Дни в Берлине снова подходили к концу. Мне было пора уезжать. Тянуть не было смысла. Это ничего не дает. Ни печали, ни счастья. Покоя не было.
Две стихотворные строчки всплыли в моей памяти:
…И снова за спиной я слышу торопливый бег —
Неумолимо время дальше мчится…
Кто это написал? Не помню.
Теперь рев моторов удалялся. Вот так день и ночь, по меньшей мере раза четыре в час, над домом Сибиллы пролетает самолет — перед посадкой и после взлета. Чуть южнее расположен аэропорт Темпельхоф, и самолеты летят уже или еще очень низко над крышей. Во время блокады Берлина
[1], Сибилла рассказывала мне, стекла звенели каждые две минуты. Днем и ночью. В хорошую и плохую погоду. Каждые две минуты. Торопливый бег времени.
«Еще минут пятнадцать, — думал я, — и буду вставать. Нет, это слишком. Десять минут».
Шум моторов стал едва слышным, нежным, как влюбленный лепет, и стих. Тишина вернулась, но ненадолго. Новый самолет подлетал к Берлину — еще где-то высоко над облаками, в первых розоватых лучах этого зимнего дня. Он приближался, готовый промчаться над нами, содрогая воздух, сильный, неумолимый и в то же время такой шаткий и нестойкий, балансирующий между жизнью и смертью, как и люди в нем и под ним.
— Пауль?
— Да, любовь моя?
Она повернулась на бок и прикоснулась своими теплыми мягкими губами к моей груди. Она была меньше меня и очень тоненькой, у нее были длинные ноги и узкие бедра. Маленькие упругие груди. Обнаженной она выглядела совсем как мальчишка. Мужчины, которые терпеть не могли женщин, говорили о Сибилле с полным уважением: «Она, слава Богу, никак не похожа на женщину!» Но они говорили так, потому что не знали Сибиллу. Я ее знал. Я знал, как она женственна, какой сентиментальной она может быть, какой нежной и ласковой. Другие не знали этого, даже понятия не имели.
Мы спали обнаженными. Сибилла прижималась ко мне своим мальчишечьим телом. Я чувствовал себя словно выхолощенным от ее бесконечной печали, над которой я не был властен.
— Нам надо вставать, да? — прошептала она.
В квартире не было никого, кроме нас, но она шептала, как будто никто не должен был нас услышать, будто у нас с ней была тайна от ее книг, ее картин, ее узкой кровати.
Я судорожно закашлялся.
— Бедный мой, — прошептала она. — Вот так всегда. Всегда, когда ты должен от меня уходить, ты начинаешь кашлять.
— Мне очень плохо, — сказал я.
— Не говори так! — Ее руки гладили меня, но они были холодные и вялые. Мои были влажными от возбуждения и слабости.
— Что мне тогда говорить? — прошептала она в мою подмышку. — Ты, по крайней мере, улетаешь, а мне каково возвращаться в свою квартиру, сюда, в эту постель, которая еще пахнет тобой; в эту комнату, в которой все напоминает о тебе. Знаешь, я уже однажды избила подушку, за то что она не переставала пахнуть твоей головой!
Я ответил, напряженно вслушиваясь в приближение новой машины:
— Я люблю тебя, Сибилла.
— И я тебя, родной, — сказала она.
— Через десять дней я снова буду у тебя.
— Да, Пауль.
— И останусь надолго.
Сейчас настольная лампа горела, и я мог видеть Сибиллу. Она выглядела как красивая, полная страсти кошка. Раскосый разрез глаз, таких же черных, как ее волосы, которые она всегда коротко стригла. Вздернутый нос, резко очерченные ноздри, часто они нервно подергивались. Влажные красные губы, отливающие атласом. У Сибиллы был самый большой рот из всех, которые я когда-либо встречал. Это был экстраординарный рот. Однажды Сибилла заключила с одним другом пари, сможет ли она засунуть в рот очищенный калифорнийский персик. И она выиграла.
— Мы будем очень счастливы, — шептала она. Моя грудь стала мокрой от ее слез. — Я буду ждать тебя, — продолжала она, — буду слушать наши пластинки и читать книги, которые ты мне принес. Я буду ставить Рахманинова, наш фортепьянный концерт!
— Пригласи подруг.
— Да, Пауль.
Ее глаза затуманились, словно подернутые мутной пеленой, потух блеск черных ресниц. Так было всегда, если Сибилла чувствовала себя несчастной. Тогда эти редкостные занавеси печали опускались на ее глаза.
— И выходи вечерами.
— Нет, не хочу.
— И все же! Сходи в театр. Или к Роберту. — Робертом звали хозяина бара на Курфюрстендамм. Мы хорошо его знали. Мы с Сибиллой часто ходили к нему, когда я бывал в Берлине.
— Я не хочу к Роберту, — сказала она, — да ты и сам хочешь услышать, что я не хочу к нему идти.
— Да, любимая.
Я подумал: «Слишком долго висит тишина, покой слишком затянулся. Где же шум? Когда пойдет на посадку следующая машина?»
— Когда я вернусь, — между тем говорил я, — мне должны дать отпуск.
— Да, — сказала она тихо.
— И тогда у меня будут деньги, Сибилла. Мы поедем на юг, до Неаполя. Потом сядем на корабль и поплывем по Средиземному морю. В Египет! Целых четыре недели.
— Ты обещаешь?
Я положил руку между ее ног, чтобы поклясться тем, что было для меня свято, и сказал:
— Я обещаю тебе это.
— Четыре недели, — повторила она. — И ты не будешь писать никаких статей?
— Ни строчки, — сказал я. — Я буду просто любить тебя. Я буду любить тебя, мое сердце, перед завтраком и после завтрака, перед обедом и после обеда, перед ужином и после ужина.
— Пожалуйста, только не после обеда, — шепнула она, и я почувствовал, что она снова плачет.
Мои ноги заледенели. Я шевелил пальцами и ждал следующего самолета. Где он застрял? Почему не нарушает покой последних минут?
Внезапно она сказала:
— С тех пор как я встретила тебя, я снова начала молиться. Я не молилась много лет. А теперь молюсь. Я прошу Господа, чтобы Он не разлучал нас. И чтобы мы всегда были счастливы. Об этом я молю Его. — Она приподнялась на локте и подперла голову рукой. Взгляд ее страстных раскосых кошачьих глаз остановился на моих губах. — Ты не веришь в Бога?
— Нет, — сказал я.
— И никогда не верил?
— Почему же, — ответил я. — Раньше, перед войной. Во время войны перестал.
Ее большой рот полуоткрылся, и были видны прекрасные зубы. Я добавил:
— Но ты спокойно молись. Может быть, это поможет. Никогда не знаешь.
Она ответила своим хриплым голосом:
— Мы любим друг друга. Это я всегда говорю Господу. Я говорю: посмотри на нас, Господи, мы не обманываем друг друга, и один составляет другому счастье. Сохрани это, Господи! Сейчас не так много людей, которые любят. Не дай нам утратить покой, стать ненасытными, возжелать кого-то другого…
Я лежал на спине и смотрел на ее крохотные груди, на прекрасное узкое запястье, на длинные изящные пальцы. И молчал.
— Всегда, когда ты улетаешь, я молюсь, — шептала Сибилла. — Я молюсь, чтобы у тебя был успех в работе, и чтобы ты всегда любил меня так, как в этот первый год, и чтобы ты не встретил женщину, которая возбуждала бы тебя больше, чем я…
Между тем я думал: «Только что мы пережили войну. Скоро будет новая. Если бы не так скоро! Еще пару лет, пару лет мира! Сибилле легче, она может поговорить с Богом. Верить в Бога — самое простое на свете. Или нет, самое тяжелое.
Я бы охотно верил в Бога. Тогда я тоже стал бы просить Его защитить нас».
Я гладил Сибиллу по руке и все ждал вырастающего из тишины рева новой машины. А он не возникал.
— …Ты летишь в Бразилию, — бормотала Сибилла мне в ухо, и голос ее становился еще ниже. — А в Рио-де-Жанейро, говорят, самые красивые женщины в мире.
— Ты моя самая прекрасная в мире женщина.
— Если тебе непременно нужно, Пауль, измени мне в Рио. От меня не убудет.
— Это неправда!
— Нет, правда. Правда, если это произойдет в Рио и если через десять дней ты снова будешь со мной…
— Я никогда не изменю тебе, — сказал я. — Просто из суеверия.
— Ты умный, — прошептала она. — Ты самый умный на свете! Ты понимаешь, что все уже будет не так, если только один изменит другому.
Я подумал: «В своей жизни я жил со многими женщинами, а у Сибиллы было много мужчин. Но я их всех оставил, или они оставили меня. Так же и Сибилла. У нас у обоих не было мира в душе, пока мы не встретились, мы много пили, много курили, никак не могли успокоиться. С тех пор как мы познакомились, мы хорошо спим, и короткие предрассветные часы больше не пугают нас. Мы легко просыпаемся, когда еще совсем темно, потому что мы спим в одной постели в объятиях друг друга, и наша постель такая узкая, что только двоим, которые действительно любят, она кажется счастьем».
Пока я так размышлял, Сибилла продолжала шептать:
— Конечно, мы не расстанемся сразу, если кто-то из нас изменит в первый раз.
— Конечно, любимая.
— И все-таки все уже будет не то!
— Да, — сказал я.
Где же следующий самолет? Почему он не появляется и не разрушает все гулом своих четырех моторов? Случилось чудо? Но чудес не бывает…
— Ушло бы доверие, — говорила Сибилла. — А мы так сильно любим друг друга еще и потому, что доверяем друг другу. Знаешь, о нас говорит весь город!
— Ты самая прекрасная на свете, — сказал я. — Моя вселенная!
— Нам все завидуют.
— Я бы тоже завидовал нам!
— Пауль?
— Да?
— Если в Рио будет очень жарко, и если ты напьешься, и если тебе будет очень… не по себе — тогда сделай это!
— Не хочу.
— Ты великолепен! Но если у нее будет такой же большой чувственный рот, как у меня…
— Не хочу!
— …и длинные возбуждающие ноги, и черные волосы, и маленькие упругие груди…
— Успокойся! — Я повернулся, прижал ее к себе и поцеловал. Она была такой нежной и хрупкой на ощупь.
Сибилла тихо вздохнула и прошептала:
— Господи! Говорят, Ты хранишь любящих. Защити и нас! Прошу Тебя, Господи, прошу Тебя!
Потом я наконец-то услышал дальний рокот — новая машина подлетала к Берлину. Я крепче прижал Сибиллу, мои губы не оставляли ее губ, я чувствовал, как бьется ее сердце, мы были одно целое. Но рев нарастал, леденящий, немилосердный. Он разрывал мир, разрушал тишину, становился безбрежным. Стекла задребезжали снова. Я закрыл глаза. Это было тяжелое, но избавляющее от скорби, тревоги и запоздалого страдания возвращение в реальность.
— Надо вставать, — сказал я.
— Да, родной.
— Подай мне протез.
Она молча выскользнула из постели и бросилась, обнаженная, через комнату к стулу, на котором лежал протез. Протез на левую ногу. У меня не было левой ноги от колена, только правая была своей.
Она вернулась с протезом, встала передо мной на колени, а я сел, чтобы она могла пристегнуть протез. Культя ныла.
— Будет дождь, — сказал я.
— Сейчас, зимой?
— Можешь мне поверить.
Это был новейший протез, на нем я мог прекрасно двигаться. После войны я сначала ходил на костылях, пока рана не зажила. Потом у меня появился протез, не этот, другой. Он был снабжен несъемным левым ботинком, правый давался в придачу. Левый ботинок был посажен на протез намертво, и это раздражало меня. Я жил в отеле. И по вечерам передо мной вставала одна и та же проблема, когда я хотел выставить ботинки в коридор. Или я выставляю оба, но с протезом, или только один. Но тогда я буду выглядеть сумасшедшим или вдребезги пьяным. Поэтому я раздобыл новый протез. Левый ботинок снимался с него, как со здоровой правой ноги. Он был чертовски дорогой, этот протез, но того стоил — он был изготовлен из первосортной кожи и хромированного никеля.
Сибилла затянула ремни, протез сидел прочно, культя покоилась на губчатой резине.
— Так хорошо?
Я поднялся и пару раз подрыгал ногой.
— Да, отлично.
2
Я перечитываю то, что написал, и думаю, достанет ли у меня сил продолжить этот рассказ. Прошло чуть больше двух месяцев с тех пор, как холодным безветренным утром в пять часов зазвонил телефон. Я пишу эти строки в комфортабельном номере на четвертом этаже отеля «Амбассадор» в Вене. Номер выдержан в красно-золотисто-белых тонах. Даже обои красные. Ясный день. Снизу, с Нойен Маркт, доносятся людские голоса и шум машин. Окно открыто.
Итак, сегодня вторник, седьмое апреля 1956 года. В Вене уже по-настоящему тепло, тепло для апреля. Перед входом в Капуцинергруфт
[2], который прямо напротив отеля, цветочницы продают букетики примул, подснежников и фиалок. Весна в этом году ранняя.
Уже неделя, как меня выписали из больницы. Но мой лечащий врач, доктор Гюртлер, настаивает на том, чтобы я еще несколько дней не вставал с постели.
— Рана ведь почти затянулась, — пробовал протестовать я. — Все уверяют, что моя жизнь теперь вне опасности.
— А зачем вам вставать? — удивляется он.
— Я должен кое-что записать.
— Для этого вы еще слишком слабы.
Доктор Гюртлер — пожилой седовласый господин, которого мне горячо рекомендовал венский представитель Западного Пресс-агентства. Он трогательно заботится обо мне. С тех пор как я выписался из больницы, он навещает меня каждый день. Вчера, когда я просил у него позволения вставать, он покачал головой:
— Это неразумно, господин Голланд. Пять сантиметров выше — и пуля попала бы в сердце, и вы никогда больше не выразили бы желания что-либо написать.
— Видите, — ответил я, — что могут сделать пять сантиметров! Доктор, пожалуйста, разрешите мне писать по часу в день. Это не составит мне труда. У меня портативная машинка. Я печатаю сам — уже много лет. И я должен писать, должен!
Доктор Гюртлер, который в курсе всего, что случилось со мной за последние два месяца, ответил:
— Вы намерены совершить одну очень большую глупость.
— Да, — сказал я, — и какую же?
— Вы хотите погрузиться в свое прошлое.
— Да, — сказал я. — Только так я смогу его забыть.
— Вы все еще думаете об этой женщине.
— Откуда вам это известно?
— Ночная сиделка сказала мне.
Да, в отеле «Амбассадор» у меня была ночная сиделка. На этом настояло Западное Пресс-агентство. И впервые в моей жизни после покушения у меня возникло ощущение, что я ценный сотрудник. Доктор Гюртлер продолжал:
— Вы разговариваете во сне. Иногда кричите. Сиделка очень беспокоится.
— И можно понять, что я там говорю или кричу?
Он молча кивнул, и в его мудрых старческих глазах промелькнуло сочувствие. Я подумал: неужели я уже вызываю сочувствие?
— Вы только о ней и говорите, — продолжал доктор. — Только о… об этой женщине. Последние слова он произнес с осуждающей паузой.
— Я любил эту женщину.
— Не думайте больше о ней. Вам надо выздороветь, господин Голланд. Потом, когда вы будете здоровы, отправляйтесь куда-нибудь, куда-нибудь далеко — на Средиземное море, в Египет. И на корабле пишите себе, напишите обо всем, что лежит на сердце. Обо всем, что вам пришлось пережить!
— Я давно хотел поехать на Средиземное море.
— Ну вот видите!
— Я хотел поехать с ней, доктор.
На это он промолчал. Молчал и я, разглядывая красные шелковые обои моего номера, и позолоченные подлокотники кресел, и белый плафон.
— С ней вы больше никогда не поедете, — сказал доктор Гюртлер. — Вы знаете это. Она умерла.
— Да, — ответил я. — Она умерла.
Под кроватью у меня была спрятана бутылка виски, и еще вторую я запрятал в шкафу. Мне принес их официант, я подкупил его, потому что пить виски мне было запрещено. Но когда я не пил виски, я не мог спать, а когда я не мог спать, появлялась Сибилла. Садилась на мою грудь и не давала мне дышать. Пока я разговаривал с доктором, она тоже была в комнате, я это ясно чувствовал. Я не мог ее видеть. Я больше никогда не смогу увидеть Сибиллу. Только ощущать ее я еще мог. Когда она сядет мне на грудь, я не смогу дышать. Поэтому я подкупил официанта, чтобы он принес мне виски. Виски было сильнее Сибиллы. Если я его пил, она не приходила. Официант снабдил меня еще и льдом, и содовой. Он был малый с понятием, этот Франц. Мне было приятно думать, что у меня есть еще полторы бутылки виски. Кажется, это последнее утешение, которое мне осталось.
— Итак, мне нельзя вставать? — спросил я доктора, полный решимости сразу после его ухода выпить стакан или два, потому что чувствовал, что Сибилла в комнате, я ощущал запах ее кожи, я слышал ее дыхание. Это не имело никакого значения, что Сибилла была мертва. Я все равно слышал ее дыхание. Я все равно ощущал запах ее кожи.
— Пока что категорически запрещаю вам вставать и писать, — сказал, подымаясь, доктор Гюртлер.
Как только он ушел, я встал. Я выпил стакан виски и натянул пижаму. Рану под сердцем тянуло и кололо. Я был еще очень слаб. Возможно, у меня был жар. И тем не менее я сел к окну и вставил лист в пишущую машинку. Сибилла была здесь. Я это чувствовал с особой силой, аромат ее кожи и ее духов душили меня. Я отпил еще глоток. Наконец наступило чудесное облегчение, похожее на то, когда я написал первые слова моего повествования, когда я вспомнил ту ночь, с которой все началось, ту снежную, морозную ночь в Берлине. Я писал почти два часа. Потом прервался.
И вот я сижу здесь и размышляю, хватит ли у меня сил продолжать. Многое произошло за последние два месяца. И произошло со мной. Со мной, который не был готов к этому. Из всех людей — со мной. Что мне делать?
Пот стекает по моему затылку за ворот рубашки, клавиши машинки становятся скользкими. В ушах гул. Губы сухие. Сердце колотится. «Господь хранит любящих» — так говорила Сибилла. Но разве Он сделал это? При каждом вдохе у меня еще болит под сердцем рана, из которой доктор Гюртлер совсем недавно умело и аккуратно извлек стальную пулю калибра 6,65.
Господь хранит любящих…
Внизу, на площади, венские цветочницы предлагают свой товар: фиалки, примулы, подснежники. В Вене очень тепло, тепло для апреля. Какой-то самолет летит над городом в дальние края, я слышу гул его моторов.
Самолет. Какая чушь!
Мне надо писать дальше. Только так я смогу освободиться от того, что случилось. Случилось в течение двух последних месяцев, а началось в закрытом, разделенном на четыре части городе Берлине, в сердце надвое расколотой страны, зимним днем, в пять часов утра, в Груневальде, в квартире дома по улице Лассенштрассе, 119.
3
Дом был очень большой.
Какой-то богатей построил его на рубеже веков, вроде бы это был личный нотариус кайзера Германии. Дом стоял посреди старого парка. Было и озеро, которое зимой покрывалось толстым слоем льда. В хорошую погоду на льду всегда играли дети. Их смех и крики долетали до комнаты Сибиллы.
После Второй мировой войны дом разделили на части. Поставили перегородки, заложили одни входы, прорубили другие — так и образовалось в общей сложности четыре квартиры, в которых поселились жильцы. Это были тихие замкнутые люди: супружеская пара, промышленник со своей подругой, два молодых художника. Соседи встречались только в парке, потому что каждая квартира имела отдельный вход. Никаких строений поблизости не было. Дом с левой стороны выгорел во время войны, и там были только черные заброшенные руины, которые постепенно исчезали под ползучими сорняками. А с правой стороны было озеро.
Я сознательно упоминаю эту уединенность, потому что в развитии событий она сыграла свою роль.
Портье звали Вагнером. Это был маленький блеклый человечек, имеющий большую грузную жену и дочь шестнадцати лет. После скарлатины в острой форме эта дочка стала немой. Мария — так звали девочку — могла издавать только хриплые лающие звуки. И всегда казалось, что она ими вот-вот подавится. Она была русоволоса и хорошо развита.
С год назад она начала гулять с парнями. Иногда она исчезала на целую ночь. Мать приходила в отчаяние. Однажды она сказала мне:
— Парни знают, что Мария ничего не может рассказать.
Мария стояла возле нее и смотрела на меня из-под полуприкрытых век. Кончик ее языка лихорадочно скользил по губам. Потом она издала пару резких высоких звуков и убежала…
— Как тихо, — сказала Сибилла.
Она стояла у окна, когда я вышел из ванной комнаты, теперь она была в пеньюаре. Еще не накрашена.
— Ты благополучно долетишь, — сказала она, глядя куда-то в парк. — Мне кажется, очень холодно.
Она все говорила и говорила. Предложение. Пауза. Еще предложение.
— И гололед. — Ее большие черные глаза избегали меня. — Надеюсь, взлетная полоса чистая.
Я обнял ее за плечи, и она повернулась ко мне.
— Любимая, — сказал я.
Она поцеловала меня в щеку и тихо вздохнула. Я подсунул руку под пеньюар и коснулся ее обнаженного плеча. Она мягко отстранилась.
— Не надо, — сказала она. — Пожалуйста, не надо. Я просто заболеваю, когда ты меня касаешься, но я знаю, что у нас больше нет времени.
— У нас есть время. — Моя рука проскользнула дальше. — Еще немного времени у нас есть.
— Для этого мы слишком взвинчены, — сказала она. — Одевайся, я сварю кофе.
Она пошла на кухню. Я вышел в небольшой холл, который был расположен между двумя комнатами и двери которого выходили на каменную террасу. Я посмотрел на улицу. Фонари еще горели.
Небо было свинцово-серым. Ни дуновения ветерка.
Пока я одевался, Сибилла возилась на кухне. Потом я упаковал свой небогатый гардероб и положил на чемодан пишущую машинку. Теперь, я слышал, Сибилла была в ванной. Я сел возле полки, на которой стояли некоторые из ее книг. У нее было много книг, большей частью на итальянском. Сибилла долго жила в Италии. Теперь она использовала эти книги в профессиональных целях. Она была учительницей итальянского.
Она любила Италию и беспрестанно рассказывала мне об этой стране. Я думаю, что в Италии она была очень счастлива. Она бросила бесчисленное количество монет в фонтан Треви в Риме. Говорят, если сделать это, то обязательно вернешься в Вечный город…
Я снял с полки тоненький томик. Это был критический опус об Анаксимандре из Милета. Сибилла читала нечто подобное? У нее были удивительные книги, которые ей совсем не подходили. Я полистал книжку, слушая, как она чистит зубы, и прочел место, отчеркнутое кем-то карандашом: «Происхождение вещей — бесконечность. Откуда они возникают, туда и приходят с неизбежностью, там приносят друг другу покаяние и получают воздаяние за беззакония свои после конца мироздания».
— Пауль?
Я поднялся. Она стояла передо мной в одних чулках и бюстгальтере — и больше ничего. Я смотрел на ее по-мальчишески сложенное тело, на узкий таз, широкие плечи, маленькие груди со вздернутыми сосками. Она протянула ко мне руки. Теперь я увидел родинку под правой подмышкой. Она была темно-коричневая, величиной с монету в одну марку.
— Что мне надеть? Зеленый или черный костюм?
— Черный, — ответил я. — Он теплее.
— Посмотри на меня, — сказала она. — Посмотри еще раз внимательно, любимый, чтобы не забыл, как я выгляжу.
— Я тебя никогда не забуду. В любой момент я могу закрыть глаза и видеть твое лицо и твое тело, они сразу возникают передо мной отчетливо и ясно.
— У меня так же.
— Потому что мы любим друг друга.
— Сейчас я буду готова. Через десять минут можем садиться завтракать, — сказала она и ушла в спальню.
Я чувствовал себя усталым и опустошенным. Голова болела, руки были холодными.
4
Мы выпили только горячего кофе, оба мы не могли есть. Свежие булочки остались на тарелке, яйца всмятку — в своих стаканчиках. Цветной джем, желтое масло.
— Это бессмысленно, — сказала Сибилла. — Я не могу проглотить ни кусочка.
— Мы психопаты, — поддержал я. — Уже год мы знаем друг друга, и каждый раз, когда пора расставаться, повторяется одна и та же сцена.
Я пошел к телефону и вызвал такси. Сибилла надела свое тяжелое пальто. Когда она поднимала его большой воротник, ее голова совершенно исчезала в нем. Я взял чемодан и направился к двери.
— Дай мне понести твою машинку, — попросила она.
Теперь у нее на голове была шляпка, похожая на колониальный шлем, серая фетровая шляпка. Пальто тоже было серое. С большими карманами. Мы спустились по лестнице и вышли во двор. Был пронизывающий холод, мороз перехватывал дыхание.
— Осторожно, любимая, действительно очень скользко.
Она семенила возле меня на своих высоких каблуках. Мы дошли до ворот и вышли на улицу. Такси еще не было. Мальчишка развозил на велосипеде свежие булочки. Но ему приходилось толкать велосипед — ехать на нем было слишком скользко. Улица блестела, как зеркало. Мальчишка, весь съежившись от холода, развешивал на ручки садовых калиток белые льняные мешочки.
Такси подъехало бесшумно, как корабль по морю. Внезапно нас ослепили его фары. Шофер затормозил и вышел, чтобы уложить мой чемодан.
— В аэропорт, — сказал я.
В такси я сел с трудом — никак не мог поднять ногу с протезом. Культя все еще ныла. Погода менялась. В машине я нащупал руку Сибиллы. Она сняла перчатку и тесно переплела свои пальцы с моими. На заднем сиденье было холодно, пахло бензином и прелой кожей. На поворотах машину заносило.
— Поезжайте медленнее, — сказал я. — Мы не спешим.
Шофер ничего не ответил.
Мы ехали по городу. Продрогшие рабочие стояли на автобусных остановках. Было еще очень тихо. Я смотрел на двух девчушек, которые подпрыгивали, чтобы согреться. Что делают дети в такой час на улице?
Я сказал Сибилле:
— Когда вернешься домой, ляг снова и попытайся заснуть. Прими капли.
Она кивнула. Теперь мы проезжали по большому мосту. Из-под него раздавался визг тормозов. Вдали пускал дым локомотив. Белый столб прорезал темноту и терялся в белесой мгле свинцового неба.
Внезапно с оглушительным свистом над нами пронесся самолет, он шел на посадку. Были видны его зеленые и красные посадочные огни.
— Прибыли, — сказала Сибилла бесцветным тоном.
Шофер подъехал к большой площади перед Центральным аэропортом. Я посмотрел на памятник Воздушному мосту, уходящую ввысь бетонную дугу, которая внезапно обрывалась. Я спросил:
— А много самолетов разбилось во время блокады?
— Несколько, — ответила Сибилла. — Пилотам трудно посадить машину — наш аэропорт расположен посреди города. Самолетам приходится взлетать и приземляться прямо между домами.
Шофер, до сих пор не проронивший ни слова, вдруг заговорил:
— Однажды мне пришлось увидеть это собственными глазами.
— Крушение?
— Да. — Он повел своим небритым подбородком в сторону руин. — Это случилось вон там. Я тогда здесь работал.
Он говорил не поворачиваясь. Сейчас он осторожно вел машину по зеркально гладкой площади на огни аэропорта.
— Я помогал разгружать самолеты. Ну вот, и однажды вечером, было холодно, как сегодня, садился ами
[3], груженный мукой, понимаете? Ну и взял в коридоре слишком влево — и прямо в дом! Вот это, скажу я вам, было дело! — Его передернуло от воспоминаний. — Шесть трупов, куча раненых. Пока мы что-то смогли сделать, загорелась мука.
— И что, пожар нельзя было потушить?
— Знаете, был такой жар, что обломки самолета раскалились добела! А перед домом стояло дерево, старый каштан. Все в снегу, ну вот, значит, было холодно, как сегодня, наверно, середина января. Так на следующее утро знаете что случилось?
— Что?
Машина затормозила перед входом в аэропорт, навстречу заторопился носильщик.
— Каштан зацвел!
— Не может быть!
— Истинно, вот как я сижу перед вами. — Шофер, повернувшись, важно покивал головой. — А виновата жара. Проклюнулись листочки — и свечи цветков! Это было ужасно! Везде развалины, и кровь, и мука — и посреди всего этого дерьма стоит себе вот такой старый каштан и цветет!
Носильщик распахнул дверцу машины и поздоровался.
— «Панайр ду Бразил», — сказал я. — На Рио. Возьмите чемодан. Машинку я понесу сам.
— Хорошо.
Я обратился к шоферу:
— Если вы остановите счетчик и подождете — дама поедет с вами назад в Груневальд.
Но, прежде чем шофер выразил свое согласие, Сибилла возразила таким тоном, какого я за ней не знал:
— Нет, спасибо, я возьму другое такси или поеду на автобусе.
Я посмотрел на нее. Она отвела свой взгляд. Я пожал плечами и расплатился с разочарованным шофером. Между тем Сибилла ушла вперед. Я нагнал ее у входа в зал ожидания:
— Что случилось?
— Где?
— В такси.
— Ничего. — Она деланно рассмеялась. — Мне не понравился шофер.
— Но его история с каштаном…
— Именно из-за этой истории он мне и несимпатичен!
— Не понимаю, — сказал я, пораженный жесткостью ее приговора.
— Вся история лжива! — Она свела брови, ее ноздри нервно подрагивали. — Этот мужик врет ради понта. Ненавижу таких!
Она остановилась, ее голос взвился. Ничего подобного мне еще не приходилось пережить с ней.
— Листочки и свечи! — продолжала она с негодованием. — Одних листьев ему мало! Вранье сверх всякой меры! На месте смерти возрождается жизнь, и нет конца, и вся эта символическая чепуха! Противно все это! — Губы ее дрожали. — Что умерло, то умерло! И никогда не вернется, ни в каком виде!
— Сибилла! — прикрикнул я, встряхнув ее за плечи.
Она посмотрела на меня совершенно пустым бессмысленным взглядом, как будто приходила в себя после тяжелого сна. Постепенно сознание ее прояснилось, и она смущенно потупила глаза.
— Что с тобой?
— Нервы. — Она отвернулась. — Только нервы. Пойдем!
Она взяла меня за руку и повела в здание аэропорта. При этом она пожимала мои пальцы своими. Я понял, что это означало: больше не надо говорить о ее вспышке.
Холл аэропорта был освещен неоновыми лампами. В его холодном и резком свете все люди казались больными. За длинными стойками различных авиакомпаний работали многочисленные служащие. У девушек от усталости были красные глаза, молодые люди в синих костюмах нервничали.
Я был ошеломлен, увидев огромные толпы людей. Я не ожидал такого наплыва. Просторный холл был полностью забит пассажирами: женщинами, мужчинами, детьми.
— Что здесь творится? — спросил я носильщика.
— Политические беженцы из Восточной зоны, — ответил он. В его голосе звучало презрение. — Летят на Запад.
Он поставил мой чемодан на электрические весы у окошечка Панамериканских воздушных линий и пожал плечами:
— У нас так каждое утро. И говорят, будет еще хуже.
Я оглядел беженцев. Они сидели на своих узлах и чемоданах, плохо одетые, бесправные, павшие духом. Они тихо переговаривались между собой. Женщины носили платки, мужчины крестьянскую одежду. Многие были без галстуков или в косоворотках. Их руки были натруженными, покрасневшими от холода. Заплакал младенец.
— Пятьдесят пфеннигов, — сказал носильщик.
Он откозырял и исчез. Сибилла держала меня под руку. Внезапно я крепко прижал ее к себе, потому что перед моими глазами вдруг встали все беженцы, которых я когда-то видел в Сайгоне, беженцы в Сеуле, беженцы на острове Куэмой. Я постоянно встречал их в аэропортах, сидящих на своих узлах. Мужчин с застывшим и безвольным взором в никуда; матерей, прижимающих к груди своих кричащих детей; древних старух, что-то бормочущих себе под нос, и стариков в инвалидных колясках. И всегда у них на шеях висели таблички, на которых возле имени стояли номера. По этим номерам их и выкликали. По номерам. Не по имени.
«Внимание! — донеслось из репродуктора. — Объявляется посадка на самолет компании «Эр-Франс» на Мюнхен, рейс семь — девяносто шесть. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу два. Женщины с детьми — в первую очередь. Желаем вам приятного полета».
Возникла толчея. Ожидающие хлынули на посадку. Служащие, сцепившись за руки, сдерживали толпу.
— Пропустите же вперед детей! — кричал кто-то. Но его никто не слушал.
И снова за спиной я слышу торопливый бег неумолимого времени…
Я еще крепче прижал к себе Сибиллу. Перед нами служащий из «Пан-Америкен» разбирался с восточным беженцем. Я встал за ним. Мужчина держал в руках старую шляпу. Несмотря на мороз, он был без пальто, в ветхой косоворотке. Мужчина был бледен и небрит. Он говорил на саксонском диалекте. Это был простой человек, который никак не мог понять, в чем загвоздка.