Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Йоханнес Марио Зиммель

Ответ знает только ветер

Действие романа разворачивается главным образом в Каннах — в отелях, игорных домах, магазинах, ресторанах. Здесь живут и работают весьма приятные люди, которые любезно разрешили мне использовать в романе их подлинные имена. Наряду с ними в моем произведении фигурируют персонажи, которые, как и сам сюжет, являются плодом авторского вымысла. Любое сходство событий романа с реальными, в особенности с валютными кризисами, грандиозными финансовыми аферами и сходство вымышленных лиц с действительно существовавшими — живыми людьми или умершими может быть лишь чисто случайным.

Я погрузился в мрак, который не был ночью. Тут появилась ты, любимый облик твой. И мрак не-ночи сменился светлым днем. Ты пела мне, и так чудесно вином мой полнился бокал. А те слова, что молвила тогда ты, Я не забыл и буду помнить вечно. Они так дивно чувством полнились святым, Что ночи мрак развеялся, как дым. Фирдоуси, персидский поэт, 939–1020 г. после Р.Х,


Пролог

1

Молодой матрос, размахнувшись, бросил конец троса старику на берегу, и тот ловко поймал его и стал тянуть к себе. Шлюпка с мотором на корме, на которой матрос доставил нас с Анжелой с яхты, покачиваясь на легкой зыби, мягко заскользила к причалу. Каменная лестница, высеченная в скале, вела от него вверх. Мы находились на юго-западной оконечности Антибского мыса. Старик стоял на нижней ступеньке, которую захлестывали волны. Море здесь было густо-синее, вода настолько прозрачна, что я мог различить каждый камешек на дне и каждую водоросль. Я увидел стаи крошечных рыбешек, удиравших в разные стороны. Рыбешки были не больше швейной иглы, кругом блестели сотни таких иголок.

Старик подвел шлюпку вплотную к ступеням лестницы. Одет он был в донельзя выцветшую рубашку, некогда бурую, и холщовые штаны такого же цвета, внизу мокрые, как и его босые, дочерна загорелые ноги; костлявую голову прикрывала широкополая шляпа с низкой тульей. Было видно, что старика потрепала жизнь. Он был истощен и сгорблен. На руках бугрились вены, плоские ногти обломаны, кожа лица походила на истлевший пергамент. Вероятно, старик с детства целыми днями находился вблизи воды, на солнце и ветру. Лицо его выражало дружелюбие. Скулы резко выдавались над впалыми щеками, и только глаза старика улыбались нам, губы же его были плотно сжаты. Глаза у старика были такие же синие, как море. Ему, по всей видимости, стоило больших усилий тянуть трос, не дергая шлюпку. Он был явно очень стар, но все еще работал, и взор его сохранил ясность и зоркость.

Матрос быстро спрыгнул на ступеньку. Звали его Пьер, он был вторым матросом на яхте, стоявшей вдали на якоре. Пьер был бос, как и мы, на нем были белые штаны и такая же рубашка; год назад парню перевалило за двадцать. Капитана яхты звали Макс, ему было двадцать восемь. Пьер был знаком со стариком. Они называли друг друга по имени. Я протянул Пьеру наши с Анжелой туфли, потом встал со скамьи, Пьер подал мне руку, и я спрыгнул на берег. Затем я помог Анжеле сделать то же самое.

— Доброе утро, мадам, — сказал старик. — Доброе утро, мсье. Хороший денек нынче, не правда ли?

— Да, — ответил я. — Очень хороший.

— Только очень жарко, — отозвался старик.

— Да, — согласился я. — Жара страшная.

Мы говорили по-французски, причем у старика был какой-то особый акцент, и Анжела спросила его:

— Ведь вы родом из Марселя, верно?

— Совершенно верно, мадам, из Марселя, — с готовностью ответил старик. Теперь, когда Пьер забрал у него из рук трос и прыгнул в шлюпку, старик широко улыбнулся нам. При этом стала заметна вставная челюсть с абсолютно одинаковыми зубами, блеснувшими на солнце. Я порылся в карманах, ища десятифранковую банкноту, старик заметил это и сказал:

— Не надо, мсье. Вы ведь наверняка поедете обратно. И если тогда захотите по доброте своей… Но вообще-то ничего этого не надо, в самом деле не надо…

— Конечно же надо, — возразила Анжела. — Всем нам надо как-то жить. Подолгу вы здесь находитесь?

— С раннего утра до полуночи, мадам, — ответил старик. — Обычно еще дольше. Тут всегда пристает к берегу много народа, и многие лишь поздно ночью отплывают обратно. Я ночую вон там, в зеленом домике.

В высокой траве меж колючих кустарников виднелось множество небольших и жалких деревянных домишек. Я слышал, что они сдаются парочкам, желающим ненадолго уединиться. Всегда находится много таких парочек, и найти свободный дом почти невозможно; тем не менее одним из них владел этот старик.

— Бывает, что днем я и здесь прикорну, если жара доймет, — сказал он, подмигнув нам. — В такую жару нельзя пить, но иногда, понимаете, бывает муторно на душе, и я позволяю себе выпить глоток-другой и засыпаю, пока кто-нибудь меня не позовет.

— А что вы пьете? — спросила Анжела.

— Пиво, — ответил старик. — Отличный напиток.

— О да, — поддержала его Анжела, тоже подмигнув ему и улыбнувшись.

В это время Пьер завел мотор шлюпки. Описав большую дугу, она помчалась назад к яхте, оставляя за собой пенящийся след.

Теперь Пьер перевезет на берег чету Трабо и их собаку. Всем вместе было бы тесновато в шлюпке. Яхта принадлежала Трабо и называлась «Шалимар».

Анжела сунула ноги в туфли, я надел свои и взглянул на часы. Было без двадцати минут два пополудни, и с этого момента мне оставалось жить один час одиннадцать минут.

— Что вы делали в Марселе? — спросила Анжела.

— Просто жил там и был женат, — ответил старик. — Да только по многу месяцев не бывал дома, иногда очень подолгу. Я был капитаном на грузовом судне. Моя Тереза была не из местных. Она родилась на севере, в Лиможе. Несмотря на это ей очень нравилось в Марселе. Во всяком случае, поначалу. — Старик был болтлив, как все старые люди. — Жена моя была писаная красотка. К сожалению, намного моложе меня. И однажды, вернувшись из плавания, я обнаружил, что дом пуст. Только записку мне оставила.

Старик потянул за бечевку и вытащил из воды бутылку пива. Он откупорил ее, вытер тыльной стороной ладони горлышко и протянул Анжеле.

— Не хотите ли глотнуть?

— Только не в такую жару, спасибо, — отказалась та.

— А вы?

— Я тоже не хочу, — сказал я.

Старик поднес бутылку к губам и отхлебнул большой глоток. Ласковые волны тихо бились о каменные ступени прямо у наших ног.

— Оказалось, ушла с цветоводом из Граса. Я его знал. Такой из себя красавчик. Одних лет с Терезой. В записке было сказано, что она его любит и он ее и что я должен ее простить.

— И вы простили? — спросила Анжела.

— Как-никак я был намного старше ее, — ответил старик и вновь опустил бутылку в воду.

Анжела пристально посмотрела ему в глаза.

— Разве не так? — спросил старик. — Не надо было прощать?

Анжела только молча глядела на него.

— Ну, ладно, чего уж там, — выдавил старик. — Не простил я ее. И никогда не прощу. Я ее ненавижу.

— Не то, не то, — возразила Анжела. — Если бы вы ее ненавидели, вы бы ее простили и давно забыли про нее.

— Мадам, — отозвался старик. — Так еще никто со мной не говорил. Вы правы, не мог я возненавидеть Терезу, я всегда ее любил. Люблю и теперь, хотя даже не знаю, жива ли она еще или уже умерла. Но ведь это не имеет значения, верно?

— Ни малейшего, — подтвердила Анжела.

— Мсье, — обратился старик ко мне, — поздравляю вас. У этой дамы любящее сердце и ясный ум. Эта дама — великолепная женщина. («Une chic femme», сказал он).

Тут Анжела взглянула на меня, все еще улыбаясь, и сжала мою руку в своей. Когда она улыбалась, в уголках глаз появлялись мелкие морщинки.

— Тогда я и начал пить, — старик продолжил рассказ. — И долгое время все шло хорошо. Но потом произошел несчастный случай. На море. Я лишился патента. Уже не только не мог быть капитаном судна, но вообще не имел права выходить в море.

— Но это ужасно, — заметила Анжела.

— Не так ужасно, как то, что случилось раньше, — возразил старик. — Отнюдь не так страшно. Мало ли на свете других занятий. Где я только не работал на всем побережье от Марселя до Ментоны. Когда тяжелая работа стала мне не по силам, искал чего-то полегче, под конец нашел вот эту. Я очень доволен своей жизнью здесь, у меня на Антибском мысе много друзей. Только вот когда вспоминаю о Терезе…

— Да, — задумчиво обронила Анжела.

— Но теперь я о ней больше не вспоминаю, — сказал старик. — Больше не вспоминаю. Никогда. Вот уже много лет не вспоминаю. — Он опустился на ступеньку и стал разглядывать свои большие натруженные руки.

Анжела потянула меня за рукав.

— Пойдем, — сказала она. — Сейчас он уже забыл о нас. Он думает о Терезе. — Вдали пробили часы на колокольне. Без четверти два. — Нам надо поторопиться, — сказала Анжела.

— Да, надо, — согласился я.

Мы с ней поднялись по каменной лестнице и пошли по дорожке, соединявшей причал с рестораном «Эден Рок». Ресторан принадлежал отелю «Дю Кап», который находился всего в нескольких сотнях метров от берега. Я увидел множество людей, загоравших на площадках в скалах у подножия ресторана, и на память мне пришли вдруг Элизабет Тэйлор и Ричард Бёртон, претендент на испанский трон Хуан Карлос и король Греции с супругой, живущий в изгнании, и многие принцы и принцессы, графы и бароны. Вспомнился и столик, за которым сидели американские миллиардеры — «стальные короли», и Курд Юргенс, и Генри Киссинджер, и мадам Бегум. И вообще все, с кем мне довелось встречаться в «Эден Рок», где они сиживали на террасах, потягивая аперитив. И вдруг подумал, что, вероятно, лишь помутнением рассудка можно объяснить мое настойчивое требование встретиться с тем человеком именно в «Эден Рок» и именно потому, что здесь собирается такое множество баснословно богатых и сверхзнаменитых персон. И если бы рядом со мной не было Анжелы, я, поддавшись приступу внезапно охватившего меня страха, тут же махнул бы рукой на свой план и бежал бы отсюда куда глаза глядят, ибо на самом деле после всего, что случилось, и всего содеянного мной, у меня не было шансов на спасение. Но Анжела была рядом, ее рука лежала в моей, вот я и шагал по дорожке вдоль берега синего-синего моря, под синим-синим куполом неба, меж апельсиновых и лимонных деревьев, пиний и пальм, сосен и эвкалиптов, роз, гвоздик и пышных кустов, усеянных золотистыми цветами, названия которых я не знал. Я шагал довольно быстро, удивляясь: боль в левой ноге почему-то улеглась. С чего бы? Ведь на борту яхты «Шалимар» она давала о себе знать. Может, от волнения? Или мои страхи надуманы, и мне еще удастся спастись? Нет, сказал я самому себе, так не бывает. Придется поверить тому, что сказал тебе доктор Жубер в больнице «Бруссаи». Он врач высочайшей квалификации, а ты сам хотел знать правду. Теперь ты ее знаешь. И должен нести свой крест. Старина, сказал я себе, нести его чертовски тяжело, но я наверняка справлюсь. Потому-то я здесь. Я сказал Анжеле:

— Там, впереди, уже видна клетка с попугаем.

— Да, — кивнула она.

Мы говорили по-немецки, хотя Анжела Дельпьер была француженка, а я вполне сносно владел ее родным языком. Говорила она бегло, но с легким акцентом.

— Как твоя нога? Болит?

— Нет, — ответил я. И солгал. Потому что именно в этот миг наконец-то, чуть ли не с облегчением, вновь почувствовал привычную тянущую боль. Вот оно, подумал я. А вслух сказал:

— Нет, Анжела, совсем не болит. Не забыть бы потом дать старику десять франков.

Она вдруг остановилась и обняла меня. И так прижалась ко мне, что мы стали как бы одним телом, одним существом. Потом нежно поцеловала меня в губы. И я заметил, что в ее огромных карих глазах стояли слезы.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответила она. — Ничего, Роберт. Совсем ничего.

— Да нет, — настаивал я. — Наверняка что-то случилось.

Она прижалась щекой к моей щеке и, глядя на море, — я-то стоял к нему спиной, — прошептала:

— Благодарю тебя, Боже. Благодарю за то, что Ты даровал мне такое счастье, такое дивное счастье. Прошу тебя, Боже, защити нас обоих. Я сделаю все, что Ты потребуешь, но прошу Тебя, защити.

Я думал обо всем, что случилось, и обо всем, что я совершил и еще совершу, о том, что мне предстояло, и радовался тому, что Анжела в эту минуту не видела моего лица. Прямо передо мной уходила вправо широкая дорога, покрытая ослепительно белым гравием. Дорогу обрамляли кедры и пальмы, перемежаясь с тщательно подстриженной живой изгородью. В глубине желтым пятном на фоне зелени выделялся фасад отеля «Дю Кап». Он возвышался, словно средневековый замок, окруженный громадным парком и цветниками, полыхавшими яркими красками. Дорожка, по которой мы шли, и земля, не покрытая гравием, были тускло-красного цвета. Анжела еще крепче прижалась ко мне, и я почувствовал запах ее кожи, свежий, как запах парного молока, и я подумал, что нашей любовью я мог оправдать перед Богом, к которому взывала Анжела, все, даже самое страшное из того, что я совершил, и что Бог поймет и простит меня, потому что все понимать и все прощать — это и есть Его дело. Я чувствовал, как бьется сердце Анжелы. Оно билось очень быстро.

2

Бонжур, Марсель! — гаркнул попугай. Он здоровался с самим собой: его звали Марсель. Мы стояли перед большой клеткой, в которой он сидел. А клетка находилась у дорожки, ведущей к ресторану «Эден Рок». Теперь левая нога причиняла мне ощутимую боль, да и жарко было, безумно жарко в середине дня в тот четверг 6-го июля 1972 года. А я вот уже несколько лет с трудом переносил жару и буквально весь обливался потом, хотя на мне были только легкая голубая рубашка, белые штаны и белые открытые туфли без носков. Я вдруг почувствовал такую слабость во всем теле, что голова закружилась. Но я знал, что это все от жары, и мне надо оставаться здесь, пока не придет человек, которого я просил о встрече. Я глядел на море и на три с лишним десятка яхт, — среди них было и несколько очень больших, — стоявших здесь на якоре. Кроме французского, на мачтах развевались американский, немецкий, английский, итальянский, швейцарский, бельгийский и многие другие флаги. Клод и Паскаль Трабо только что спустились в шлюпку, прыгавшую на волнах у борта их яхты. С палубы к шлюпке был спущен трап. Собака находилась еще на палубе. И в крайнем возбуждении носилась по ней взад и вперед. Ни ветерка. Я обернулся вправо и взглянул в ту сторону, где над водой пестрели всеми красками гавань и домики Хуан-ле-Пена, а за ними вдали, в заливе, были едва различимы сквозь жаркое марево Старая и Новая Гавань, Порт-Канто, и пальмы на бульваре Круазет, и его белые отели, но все это лишь расплывчато, — весь город с его зданиями в центре, виллами и так называемыми «резиденциями» — многоэтажными жилыми комплексами, утопающими в огромных парках, на склоне, венчаемом Верхними Каннами. Справа, к востоку от Канн, раскинулся квартал Ла Калифорни — та часть города, где жила Анжела. Отдельных зданий я не мог различить, и все же думал, что смотрю сейчас на свой дом, на свою родину. Нашу родину и наш дом. Потому что только Анжелу и ее дом я мог назвать своими, больше ничего своего у меня не было в этом мире. Да, и еще пятнадцать миллионов немецких марок. Но надо мне было больше, их-то я и ждал.

— Кр-р-расивая леди! — опять оглушительно гаркнул попугай, уставившись на Анжелу черными блестящими пуговками глаз. Я тоже взглянул на нее. Она была не просто красива. Она была самая прекрасная из всех когда-либо виденных мной женщин. Огненно-рыжие волосы, узкое лицо с тонкими чертами, сияющие огромные карие глаза. Анжела Дельпьер была одного роста со мной, ей было тридцать четыре. А мне стукнуло уже сорок восемь лет, и поначалу разница в возрасте меня очень страшила и мучила. Но теперь это не имело ровно никакого значения. Теперь все было великолепно. Сложена Анжела была безупречно. Все в ней было совершенно, и я любил в ней все, — мягкий, женственный рот с пухлыми губами, маленькие ушки, нос, грудки, длинные ноги, все ее тело. Анжела проводила под открытым небом каждую свободную минуту, поэтому ее кожа пахла свежим воздухом и солнцем и была чуть ли не шоколадного оттенка. На Анжеле были белые брюки, как и у меня, плотно обтягивавшие бедра и слегка расклешенные книзу, и белый пуловер экстравагантного фасона: без рукавов и сильно приталенный, он повторял рисунок вязки в вороте, свисавшем спереди мягкой волной. Сзади же пуловер был сильно декольтирован, оставляя открытой загорелую спину Анжелы. Мелкие сборки с обеих боков стягивались к центру. Лакированные туфли с широкими и толстыми каблуками были отделаны спереди белой кожей и украшены крошечными голубыми якорьками. На ней не было ни следа грима, от нее не пахло духами, она была такая, какой я ее больше всего любил — без всякого макияжа. На безымянном пальце левой руки у нее было обручальное кольцо из тонких алмазных пластинок.

— Уже три минуты третьего, — заметила Анжела. — Он опаздывает, этот человек.

— Да, — сказал я. — Но он придет. Он наверняка придет. Обязательно должен прийти. Сам Бранденбург сообщил о его приезде. Сам Бранденбург передал мне шифровкой новые указания и дал этому человеку деньги, чтобы я мог расплатиться с информантами.

— А почему ты должен встречаться с ним именно здесь?

— Я уже говорил тебе, Анжела. После всего, что случилось, мы не хотим больше рисковать. Здесь, среди бела дня, в присутствии множества людей там, на террасе, преступление исключено. Бранденбург хочет действовать наверняка. Я тоже. Не хочу, чтобы со мной что-то стряслось, как с другими.

— О Боже, — вздохнула Анжела. — Если с тобой все-таки что-то стрясется… Если ты умрешь, я тоже умру. Как патетично это звучит, верно? Но ты знаешь, что это чистая правда.

— Да, — сказал я, — я это знаю.

— Без тебя я уже не смогу жить.

— И я не смогу без тебя, — ответил я и стал грустно думать о том, что мы оба только что сказали и какой станет жизнь для Анжелы без меня. Сделает ли она на самом деле то, что сказала? Я надеялся, что нет. И все подготовил на тот случай, если ей придется продолжать жить уже без меня.

— Этот человек должен доставить тебе много денег?

— Да, — ответил я. — Очень много. Люди, владеющие какой-то информацией, требуют за нее большие деньги.

Так я опять солгал ей. У меня не было выбора. Правду об этой встрече у клетки попугая Анжела не должна была знать. У меня здесь действительно была назначена встреча с одним человеком, но он отнюдь не был курьером моего шефа, о нет. А деньги он и впрямь должен доставить, много денег, это верно. И это лишь начало, за этим должно последовать больше, намного больше. Таково было мое требование. Я был уже не тем человеком, что два месяца назад. Столкнувшись с негодяями, я сам стал негодяем. Об этом Анжела не подозревала. А мне было безразлично, что теперь я был сродни тем, другим. Мне все было безразлично. Лишь один-единственный человек был дорог мне в этом мире — Анжела.

Ни одну женщину я не любил так, как ее. И она не любила ни одного мужчину так, как меня. Эта исповедь должна застраховать жизнь женщины, которую я так сильно люблю. И поэтому же я молю Бога, чтобы мне удалось записать все, что мне пришлось пережить. Проблема не в том, чтобы справиться. Я могу справиться с любым делом, если делаю его ради Анжелы. Проблема в том, достанет ли у меня времени.

— А если с этим человеком что-нибудь случилось? — спросила Анжела.

— Ничего с ним не случилось, — парировал я. — Он придет. Наверняка придет. Мы можем быть совершенно спокойны на этот счет.

Но поскольку сам-то я опасался, что потеряю самообладание, я неловко вытащил пачку сигарет из кармашка сорочки. Курить мне было нельзя, да какое это теперь имело значение? Теперь, когда я знал всю правду до конца, я мог себе все позволить. В этом и состоит прелесть знания всей правды, подумал я. Дым попал не в то горло, я закашлялся.

— Smoke too much,[1] — гаркнул попугай.

— Он прав, — заметила Анжела.

— Это моя первая сигарета нынче, — возразил я. А про себя подумал: какое это имеет значение?

— Ведь ты обещал, что вообще бросишь курить, — не отставала Анжела.

Я бросил сигарету на красноватую землю и загасил ее подошвой туфли.

— Спасибо, — сказала Анжела. Она обняла мои плечи, и одно это прикосновение наполнило меня блаженством и заставило забыть все — прошлое, настоящее и даже будущее, которое меня ждет.

— А вот и супруги Трабо подъехали, — сказала Анжела. Шлюпка с «Шалимара», описав большую дугу, и впрямь подошла к причалу. Я подумал, что опоздание посланца с деньгами пришлось как нельзя кстати, так как заранее попросил Клода Трабо несколько раз и как можно незаметнее щелкнуть меня с ним. У Клода был превосходный фотоаппарат, а мне хотелось иметь фотографии человека, которого я ждал, и нас с ним вместе в момент передачи денег. Все к лучшему, подумал я.

У причала затарахтела, удаляясь, моторная лодка с тремя монахами в белых рясах. Я знал их. Они жили в цистерцианском монастыре на острове Святого Онора. Неподалеку в море есть еще один островок, поменьше, остров Святой Маргерит. Оба они расположены примерно в километре от берега. Анжела тоже была знакома с этими монахами, мы с ней бывали у них на острове. Она помахала им рукой, и все трое монахов ответили ей тем же. В монастыре производился ликер «Лерина».

— Монахи, вероятно, привозили партию «Лерины» в «Эден Рок», — сказала Анжела. — Они постоянные поставщики этого ресторана.

Я проводил глазами моторку и вновь увидел вдали в янтарном мареве смутные силуэты Канн. Анжела взглянула на меня и перевела взгляд в ту же сторону.

— Когда вернемся в город, сразу же поедем домой, — предложила она.

— Конечно, — согласился я. — С удовольствием.

— Тебе этого очень хочется, верно?

— Очень.

— Но не так сильно, как мне, — возразила Анжела. — Было так чудесно утром ощутить тебя рядом. Тебе тоже?

— Как и тебе.

— Хочу, чтобы у тебя всегда возникало это чувство, Роберт.

— И я хочу — того же для тебя.

— Я хочу вновь ощутить тебя рядом, — сказала она. — Сразу же, как вернемся домой, примемся за свои безумства.

— Хорошо, — сказал я. — А потом будем разговаривать, слушать пластинки и последние известия по телевизору и, как всегда, говорить и говорить, пока не наступит утро.

Шлюпка с супругами Трабо и их собакой подошла уже совсем близко к берегу. Анжела заявила:

— Когда кто-то из нас устанет рассказывать и уснет, другой должен тут же его разбудить. Я тебя или ты меня. Не забудь, мы в этом поклялись друг другу.

— Разбужу, обязательно разбужу тебя, Анжела, сколько раз уже это делал.

— А я тебя, — кивнула она. — Нам нельзя долго спать. Когда мы спим, мы не слышим, не видим и не чувствуем друг друга.

— Так оно и есть, — согласился я. — Нам действительно нужно как можно меньше спать.

— Сон — все равно что смерть, — сказала Анжела. — Люди обращаются со своим временем так, словно собираются жить вечно. При этом никому не ведомо, сколько времени ему еще осталось — год, пять лет или минута.

— Это сказал тебе я.

— И я этому верю, — сказала Анжела. — Мне хочется жить с тобой до глубокой старости, Роберт. И никогда не засыпать, не помирившись после ссоры. Если, конечно, поссоримся…

— Мы никогда не будем ссориться!

— Наверное, все же будем. Из-за какой-нибудь мелочи. И вот, если поссоримся из-за мелочи, то сперва помиримся, прежде чем отойти ко сну.

— Обязательно и всенепременно.

— Ах, Роберт, — вздохнула Анжела. — Каждый день для меня чудо, и каждый вечер, и каждая ночь. И каждая близость с тобой. И каждый твой взгляд. И каждое сказанное тобой слово. И каждый мой шаг, когда ты рядом. Каждое утро для меня чудо, если ты лежишь рядом.

— И так будет всегда, — сказал я. — Для тебя и меня — пока мы дышим, пока существуем.

— Воистину так, Роберт.

— It’s paradise,[2] — вставил попугай Марсель.

Он был прав. Это и был рай для нас двоих, для меня и Анжелы. Она поцеловала меня в щеку.

— Lucky gentleman,[3] — опять подал голос попугай.

И это было правдой. Я был очень счастлив. Вот уже два месяца я был самым счастливым человеком на свете. Несмотря ни на что. Или именно поэтому. И я сказал Анжеле, которая отошла от меня немного в сторону и смотрела, как супруги Трабо выходят из шлюпки на лестницу:

— Я боготворю тебя. Если бы мне было суждено умереть в эту минуту, я был бы счастливейшим…

Фразу я не договорил. Что-то со страшной силой ударило меня сзади под левую лопатку. Я упал лицом на красноватую землю. И успел подумать: «То был выстрел. В меня попала пуля».

Но звука выстрела я не слышал.

Помню, что услышал крик Анжелы, но не смог разобрать, что она кричала. Помню, что подумал: ну вот, теперь не смогу дать десять франков тому старику на лестнице. Странно, но я не ощутил никакой боли, ни малейшей. Просто не мог ни пошевелиться, ни издать какой-либо звук. Потом услышал кроме голоса Анжелы много других голосов, громких, возмущенных. Потом вдруг все погрузилось во мрак, и мне показалось, что я падаю, все быстрее и быстрее, и лечу в водоворот, у которого нет дна. Прежде чем окончательно потерять сознание, я успел подумать: «Вот, значит, как приходит смерть».

То было лишь ее начало.

3

Я еще раз пришел в себя, правда, не совсем. И первое, что увидел, открыв глаза, были карие глаза Анжелы, про которые я как-то сказал, что никогда не мог бы их забыть. Анжела что-то говорила. Ее лицо было совсем близко, но я не мог разобрать ее слов из-за какого-то оглушительного грохота. Прошло много времени, пока я понял, что это был шум винта вертолета. Мы летели. Вертолет вибрировал. Я лежал на носилках, накрепко привязанный к ним. Человек в белом халате, сидевший рядом, держал в поднятой руке бутылку. Из ее горлышка свисала резиновая трубка. Она вела к локтевому сгибу моей левой руки. Там торчала игла. По осунувшемуся лицу Анжелы текли слезы, рыжие волосы упали на лоб. Я попытался что-то сказать, но не смог. Она опустилась на колени и приблизила рот вплотную к моему уху, лишь тогда я расслышал, что она кричала. Задыхаясь и давясь слезами, она взывала: «Прошу тебя, прошу, умоляю, Роберт, не умирай! Стоит тебе захотеть, и ты не умрешь. Поэтому не сдавайся. Не сдавайся! Прошу тебя, прошу, ну пожалуйста. Ты не имеешь права умереть. Просто не можешь себе этого позволить. Я — твоя жена, и я так люблю тебя, Роберт! Не сдавайся, вспомни о наших планах, о нашей новой жизни, ведь она только началась. Ты помнишь обо всем этом, правда? Ну пожалуйста!»

Я хотел кивнуть, но смог только с величайшим трудом чуть-чуть наклонить голову. После чего, вконец обессилев, вынужден был закрыть глаза. И тут в голове замелькали, как в калейдоскопе, разные лица, краски и голоса. Все это — лица, голоса и краски — сливалось и проплывало мимо. То вдруг все окрашивалось красным, пламенно-красным. Лицо моей жены Карин, смазливое ее личико искажено злобой, а голос взвивается режущим уши криком: «Трус несчастный! Подлец! Мерзкое животное! Думаешь таким манером отделаться от меня. Ошибаешься! Господь тебя покарает, да-да, покарает. Ты садист! Ты надругался над моей душой! Ты дьявол! Я тебе опротивела, да? Ну давай, давай, скажи, что опротивела!» Пламенно-красное смешалось с золотыми и серебряными переливами воздуха. И на этом фоне появилась эта итальянка с ножом в груди. Но и она уплыла. И передо мной замаячил мой шеф, Густав Бранденбург в рубашке с закатанными рукавами, его хитрые свиные глазки и мощный подбородок, и я услышал грозные раскаты его голоса: «Роберт, ты что — выдохся? Не справляешься с заданием? Не хочешь работать или не можешь?» Свинья. Грязная свинья. Золотое кругом, теперь все стало золотым. Через два года мне стукнет полсотни. Я вкалывал до седьмого пота всю жизнь, и имею право на счастье, как любой и каждый. Это так, — но за счет другого? К золотому фону подмешалась синева, синева глубокого моря. «Самое подлое преступление, какое только может быть, потому что наверняка останется безнаказанным. Семьдесят миллиардов долларов, господин Лукас, семьдесят миллиардов! Мы катимся к глобальной катастрофе. И ничего не можем поделать, ничего». Это все звучит на переливающемся голубом фоне, и говорит это голос Даниэля Фризе из Федерального министерства финансов. «Богатые всё богатеют, а бедные всё беднеют». Кто это говорит? Это говорит старушка, которую я как-то встретил в аптеке. И улыбается грустно, без всякой надежды. Голубое и серебряное, серебряное и оранжево-красное, и зеленые переливы и дымка. Мотор грохочет. Огромные глаза Анжелы совсем рядом, я вижу себя в них. Медленная музыка. Мы с ней танцуем на площадке ресторана «Палм-Бич». Остальные танцующие пары отступают на задний план. Появляются два флага — французский и американский. Оранжево-красное становится ярче. И вдруг все краски рассыпаются звездочками, крутящимися огненными колесами и фонтанами искр. Фейерверк! На его фоне — человек, висящий в петле в ванной комнате. Потом все цвета сразу режут мне глаза сквозь закрытые веки. А это кто? Это я сам. Лежу пьяный рядом с черноволосой женщиной, у которой рот — словно открытая рана. Она голая, наши тела сплелись на ее постели. Кто это… кто… О, это Джесси, проститутка! Теперь все стало зеленым, все оттенки зеленого. Двое здоровенных молодцов избивают меня, один держит, другой молотит меня кулаками ниже пояса — удар, еще удар, еще и еще. Я падаю, падаю. Поддержи меня, Анжела, пожалуйста, поддержи! Но Анжелы не видно, все покрывается мраком, и я погружаюсь в него, как в вату. Я вновь теряю сознание. Жить мне остается тридцать две минуты.

Я опять прихожу в себя и оказываюсь в море цветов. Белый жасмин, красные, фиолетовые, оранжевые цветы бугенвилии, голубые, белые, красные и фиолетовые петуньи, красные гладиолусы, белые и желтые маргаритки… Это цветник Анжелы, ее сад на крыше. Маленькие розочки всех цветов… Они называются «Сюрприз». И гвоздики. Нет, гвоздик нет! Гвоздики приносят несчастье. Низенькая скамеечка в кухне у Анжелы. Она что-то готовит, я сижу на скамеечке и гляжу на нее. Мы оба нагие из-за жары. Я чувствую, как пот выступает у меня на лбу. Потом платок прикасается ко лбу и стирает пот. Грохот мотора. Теперь все залито желтым, ослепительно желтым светом. «Все с каждым днем дорожает. Что происходит с деньгами? Я ничего не могу понять, господин!». Это та старушка в аптеке. «Но ведь кто-то должен же понимать!» Это, пожалуй, верно. В мире многие миллионы людей не могут этого понять, но есть немногие, которые вполне в курсе. Новые лица появляются и проплывают мимо. В дым пьяный Джон Килвуд на лиловом фоне. Быстро проскакивает в розоватых сполохах играющий в гольф Малкольм Торвелл. Джакомо Фабиани с застывшим, как маска, лицом за рулеткой — все в кремовом цвете. Неподвижная Хильда Хельман в огромной кровати с завитушками в стиле рококо — опять все на золотом фоне. «Почему к людям приходит несчастье, господин? Почему?» Ах, несчастье — не дождь, оно не приходит, а делается руками тех, кому это выгодно. Так сказал Брехт. Коммунист. Маоист. Во всем виноват Вилли Брандт. Тоже коммунист. Все социал-демократы — коммунисты. «Шпигель» — коммунистический журнал! А вы, вы тоже коммунист, мсье Лукас? Мешанина из множества голосов и красок. И все крутится, быстрее и быстрее, и голоса, и лица. «Наш» ресторанчик — «Золотой век». Побеленные стены. Низкие потолки. Старый-престарый дом. Николай, хозяин ресторанчика, ставит мясо в открытую круглую печь. На нем красный фартук и белая рубашка. Филиал ювелирной фирмы «Ван Клиф и Арпельс» на Круазет. Жан Кемар и его жена. Они улыбаются нам, Анжеле и мне. Что-то ярко сверкнуло. Обручальное кольцо! Внезапно все засверкало ярким светом. Мы с Анжелой на террасе ее квартиры, высоко над Каннами. Внизу тысячи городских огней, суда в гавани и шоссе у подножия горной гряды Эстерель. Бесконечное множество огоньков, красных, белых, голубых. Мы любим друг друга, Анжела и я. Мы — одно существо, и ощущаем то, чего ни один из нас раньше не ощущал. Кто это стонет? Это я. Я на коричнево-желтом фоне. Облава в районе Ла Бокка. Автоматная очередь. Все опять синее. «Наш» уголок на террасе отеля «Мажестик». И вдруг ненадолго врывается грохот мотора. Все серое, серое, серое. Подъемные краны вытаскивают «шевроле» со дна Старой Гавани. За рулем Алан Денон, убит наповал, маленькое пулевое отверстие посреди лба, большое — в развороченном выстрелом затылке. Золотое и красное. Красное и золотое. Величайшее преступление нашего времени — не караемое, не поддающееся наказанию, не доказуемое, уже и не преступление — слишком оно грандиозно. Все по-настоящему грандиозное недоказуемо и ненаказуемо… Голубизна. Чудесный голубой цвет. «Наша» церковка, очень маленькая, в запущенном парке. Множество икон. Мы с Анжелой зажигаем свечи перед почерневшим ликом Богоматери. Анжела молится, губы ее беззвучно шевелятся. Молодой священник в рясе, отъезжающий на мопеде, на багажнике — корзинка с овощами. И все это залито красным, все красное. Дворец семейства Хельманов. Вращающиеся тарелки радаров. Большие компьютеры с мигающими лампочками на пульте. Приобретены жульническими махинациями, проданы с неслыханной прибылью. Кто это смеется? Кто? Мягкий розовато-персиковый цвет. Бар в клубе «Порт Канто». Анжела поет для меня «Развеяны ветром». Поет по-немецки: «Сколько дорог в этом мире полны страданий и слез?..» Светятся экраны трех телевизоров. На всех трех — лица дикторов, сообщающих новости. Курс английского фунта упал. Практически на восемь пунктов. Всеобщая забастовка. Банки закрыты. Частные реактивные самолеты в Ницце. Я знаю, кому они принадлежат, еще как знаю!

…«Сколько морей в этом мире полны развеянных грез?..» — поет Анжела, поет для меня.

Саксофон. Нож. Слон. Белое пятно на тыльной стороне ладони у Анжелы. Я люблю тебя. Люблю тебя. Никогда я никого не любила так, как тебя. И никогда не буду любить никого другого. И я тоже, Анжела, я тоже не буду. Она на кровати в ее квартире в Каннах, я в своей комнате в отеле «Интерконтиненталь» в Дюссельдорфе. Под нами огни — огни Лазурного берега, огни аэропорта Лохаузен. Надо мной пролетает самолет, набирая высоту. Часы на ночном столике. Четыре часа утра. Ты — это все, что есть у меня на свете. Сделайте что-нибудь! Это даже хуже, чем убийство. Как я могу это предотвратить, господа! Я один, это не в моей власти. И не в нашей. Вы послали своего сыщика! Вот он, в сиянии зеленого цвета. Кеслер. Худощав, в предпенсионном возрасте. Один из лучших специалистов…

Анжела поет: «Какая беда должна еще грянуть, чтобы люди сказали «нет»?..»

Убийцы… Мы все убийцы…

Вдрызг пьяный Джон Килвуд еле ворочает языком.

Да, мы все — убийцы! Серебро и чернота: мой адвокат в Дюссельдорфе. Серый туман: доктор Жубер в городской больнице «Бруссаи». Вы можете выслушать правду, мсье? Всю правду? Да? Ну, тогда…

Анжела поет: «…Ответ, друг мой, знает один лишь ветер. И только ветер знает на это ответ…»

Тринадцать красных роз в моем гостиничном номере. Конверт. В нем записка со словами: Je t’aime de tout mon coeur et pour toute la vie… На всю жизнь…

Это вся правда, мсье, вы хотели ее услышать… Благодарю вас, доктор Жубер…

…«сколько детей, ложась спать, от голода не могут уснуть?.. Ответ, друг мой, знает один лишь ветер. И только ветер знает на это ответ», — поет Анжела, и все залито пурпурно-красным.

Никогда, никогда больше мы не покинем друг друга, пока живы, слышу я свой голос. И вновь стремительно лечу вниз в водоворот, в водоворот. Плохо дело. Какая все-таки низость, что мне теперь приходится…

И все. Это конец. Так вот, значит, как приходит смерть!

Нет, я еще раз возвращаюсь к жизни.

Сильная тряска. Меня вынимают из вертолета и кладут на каталку. Множество людей в белых халатах стояли на крыше, на которую сел вертолет. Врачи. Медсестры. Анжела. Каталка тронулась. Открылись двери лифта. Въехали в кабину. Двери закрылись. Лифт двинулся вниз. Вокруг люди. Среди них Анжела. Любимая. Обожаемая. Слезы непрерывно катились по ее лицу. Еще раз в ушах раздался ее возглас: «Не сдавайся! Прошу тебя, прошу, не сдавайся! Ты не имеешь права умереть…»

И все. Ее губы шевелились, но я ничего не слышал. И все крутилось с бешеной скоростью, все быстрее и быстрее. Очень холодный порыв ветра налетел на меня. Я опять куда-то ехал, вернее, плыл по морю, по ночному морю. Это уже смерть? Она наконец пришла? Нет, я лишь вновь потерял сознание. Жить мне оставалось семь минут.

Когда я пришел в себя, меня очень быстро везли по бесконечно длинному коридору, похожему на туннель. Горело множество ламп. Но Анжелы я больше не видел. Звучали какие-то голоса, но я уже ничего не понимал. Я закрыл глаза. И вдруг услышал — совершенно отчетливо — голос Анжелы. Она читала мне вслух стихи. Нагая, она сидела передо мной на своей кровати, на которой я лежал, тоже нагой. Сквозь окно в комнату лился первый розовый свет дня. Стихи принадлежали перу американца, я это знал, Анжела читала их в переводе на немецкий. Но я не знал имени автора и вспомнил, что не знал этого и тогда.

Голос Анжелы: «Свободен от ярости жизненных сил, от страха и надежды иллюзорной…»

Меня опять переложили. Что-то порвалось с треском. Моя рубашка. Ослепительный свет резанул глаза. Огромный диск. В нем множество ярких ламп, прямо надо мной. Вокруг люди в масках и белых шапочках. Все они склонились надо мной…

«…скажи спасибо Богу, кто б он ни был…»

Укол шприца в сгиб правого локтя.

Все глуше голос Анжелы: «…за то, что жизнь всегда кончает смертью, а мертвые на землю не вернутся…»

Краски! Краски! Теперь они все смешались в фантасмагории красоты. Я почувствовал, что на мои предплечья навалилась какая-то тяжесть. И что-то прижали к моему лицу. Раздался тоненький звук. Восхитительные краски. Таких не бывает на этом свете.

Едва слышно донесся до меня голос Анжелы: «…за то, что даже тихая речушка всегда найдет свою дорогу к морю…»

Шипенье усилилось. И вдруг я его увидел. Он извивался по усеянному цветами лугу, этот слабенький ручеек. Я почувствовал на теле чьи-то гладкие пальцы, и что-то очень холодное и острое кольнуло меня слева в грудь. Тут я вдруг понял, что́ это был за ручей. То была Лета, река преисподней, которая отделяет царство живых от царства мертвых, река Лета, из которой души умерших пьют воду забвения. Я удивленно подумал: оказывается берега Леты залиты солнцем.

Потом сердце мое остановилось — очень мягко, но я все же это почувствовал. После этого медленно, мало-помалу, исчезли усеянный цветами луг и река Лета, исчезли яркие краски, все вновь погрузилось во мрак водоворота. И я в последний раз окунулся в него. Без малейшего сопротивления. Дыхание, и без того слабое, остановилось. Шипенье прекратилось. Кровь перестала курсировать по венам и артериям. Остались лишь тьма, тепло и покой. Я умер.

Книга первая

1

— К концу недели английский фунт получит свободный курс, — сказал Густав Бранденбург. — До сих пор он был плавающим в официально определенных пределах. Но эти пределы уже давно не соответствовали фактической цене фунта. А теперь Англии предстоит вступление в Европейское Экономическое Сообщество. И Лондон умно поступил, отпустив фунт в свободное плавание, чтобы определить его истинную стоимость и тем самым получить благоприятную стартовую позицию в ЕЭС.

— А это не значит, что курс фунта стерлингов упадет?

— Ясное дело, упадет, — согласился Бранденбург. — Причем, как я слышал, на целых восемь пунктов.

— От кого слышал?

— У меня свои источники информации.

— Я не о том: откуда ты вообще знаешь, что курс будет отпущен? Такие вещи всегда объявляют в выходные, а сегодня только пятница, — заметил я. Разговор этот происходил в пятницу, 12-го мая 1972 года, чуть позже девяти утра. В Дюссельдорфе шел дождь с сильным ветром. День никак не мог развиднеться, и было очень прохладно, почти холодно для этого времени года.

— Если они собираются отпустить фунт лишь в субботу-воскресенье, как же ты узнал об этом уже сегодня? — спросил я. — Такие вещи заранее не известны ни одной живой душе.

— А вот мне известны, — парировал Бранденбург. — Я же сказал: у меня есть свои источники информации в Лондоне.

— Какие-то очень сведущие, видимо.

— Ясное дело, сведущие. Стоили мне кучу денег. Но мне необходимо было это знать. Мне всегда необходимо все знать раньше других. Фирма будет благодарна мне до конца света. Представь себе, какие дела наши люди в лондонском филиале успеют провернуть еще сегодня! И сколько бы мы потеряли без этого знания! Я мог бы себе позволить заплатить за информацию в три раза больше. В десять раз больше! А, да ладно. Дирекция вне себя от счастья.

— Ну, ты — парень что надо, — сказал я.

— Знаю, — согласился Бранденбург, продолжая — неаппетитно, как всегда — слюнявить кончик толстой сигары. Бранденбург был коренаст и широк в плечах, а его мощный череп, совершенно лысый, угловатостью формы скорее похожий на куб, торчал прямо из плеч, почти без всякого намека на шею. Челюсти у него были мощные, нос мясистый, а глаза — маленькие, бегающие и хитрые. Свиные глазки. В офисе он принципиально работал без пиджака и засучив рукава рубашки. Он предпочитал рубашки в яркую полоску, в особенности лиловые с зеленым, и никогда не носил белых сорочек. Галстуки у него были мятые, немодные, некоторые даже лохматились по краям. Он не придавал никакого значения внешности. И неделями носил, не снимая, один и тот же жеваный костюм из магазина готового платья. Ботинки его тоже часто бывали потерты сверх всякой меры. Ел он, как свинья. Сидеть с ним за столом было мукой. Он глотал, почти не жуя, куски падали у него изо рта; он постоянно сажал пятна на свою одежду, на скатерть и салфетку. И ногти у него были, как правило, отросшие и грязные. Я не знал человека более неряшливого и более умного; ему исполнился 61 год, он был холост, и для нашей фирмы этот человек был просто клад.

Бранденбург был начальником отдела «Ущерб V». Его контора находилась на восьмом этаже огромного здания страховой компании «Глобаль» на Берлинер Аллее. «Глобаль» не была крупнейшей страховой компанией в мире, но наверняка одной из самых крупных. Мы страховали буквально все и во всех частях планеты — жизнь, автомашины, самолеты, суда, производство фильмов, земельные владения, драгоценности, людей и части их тела, бюсты, глаза и ножки актрис — не было ничего, что мы не брались бы застраховать. Хотя нет, все-таки было. Однажды я очень удивился, узнав об этом. Мы не страховали мужской член. Женские половые органы — пожалуйста. Но не пенис. Против импотенции мы, естественно, страховали. Но не повреждение или утрату пениса. Это было очень странно. Я пытался расспрашивать, но никто не смог мне объяснить, почему.

Главный офис фирмы «Глобаль» находился в Дюссельдорфе, а ее филиалы были в Бельгии, Англии, Франции, Нидерландах, Австрии, Португалии, Швейцарии и Испании. И кроме того — представительства в Австралии, на Багамах, в Бразилии, Коста-Рике, Эквадоре, Сальвадоре, Гватемале, Гондурасе, Японии, Колумбии, Мексике, Новой Зеландии, Никарагуа, Панаме, Парагвае, Перу, Уругвае, США и Венесуэле. Согласно последнему балансовому отчету капитал фирмы вместе с резервом составлял двенадцать миллиардов триста миллионов немецких марок. В главном ее здании работало две с половиной тысячи сотрудников. А во всем мире на фирму работало примерно тридцать тысяч человек. Лично я проработал в отделе «Ущерб V» девятнадцать лет.

«Ущерб V» был, конечно, одним из самых важных отделов, и неопрятный Густав Бранденбург, по профессии юрист, как и я, был одним из самых важных людей на фирме. Когда поступало заявление о причиненном ущербе и дело хотя бы в малейшей степени внушало сомнения, к нему подключался Бранденбург. У этого человека было фантастическое чутье. Он за сто метров против ветра чувствовал, что дело нечисто и от него несет обманом или преступлением.

В «Глобаль» не было человека более недоверчивого и скептичного, чем он. Он никому не верил на слово. Для него все люди были виновны a priori, пока не докажут свою невиновность. Или же — пока мы не докажем их виновность. Мы — это четыре дюжины сотрудников, в том числе юристы и бывшие полицейские, находившиеся в подчинении Бранденбурга, которых он посылал на место, если его толстый нос чуял недоброе. Ему очень нравилось, что его прозвали «ищейкой». Он гордился этим прозвищем. Своей подозрительностью он сберег за годы работы для фирмы «Глобаль» несметные суммы денег. Хотя он получал огромное жалованье, этот холостяк ходил в отрепьях и жил в небольшом отеле. В отелях он жил всю жизнь и не желал даже подумать о собственной квартире или, тем более, о собственном доме. И вечно жевал попкорн, воздушную кукурузу. Всегда носил с собой пакетик с зернами. Эти пакетики горкой лежали на его письменном столе. Бранденбург постоянно что-то ел. Где бы он ни стоял или сидел, вокруг всегда были рассыпаны крошки. И, кроме того, выкуривал в день по десять-пятнадцать толстенных сигар. Он ненавидел малейшее физическое усилие. Вместо того чтобы пройтись десять минут пешком, он вызывал машину. У него не было ни подружки, ни хобби, только работа — днем и ночью. Бессчетное число раз он затемно поднимал меня с постели телефонным звонком и просил прийти в офис, чтобы вместе обсудить какое-то дело. Казалось, что этому человеку не требуется сон. В восемь утра он уже сидел за письменным столом, у которого был такой же неопрятный вид, как и у него самого: заваленный кукурузными зернами вперемешку с бумагами, засыпанный пеплом от сигар и залитый чаем. Раньше полуночи этот человек никогда не отправлялся домой. Полночь — это самое раннее время для его ухода с работы, и случалось такое крайне редко. Вот какой человек был Густав Бранденбург.

— Сейчас бы мне побольше денег, и можно было бы еще прилично подзаработать на фунте, — сказал мне свинообразный Бранденбург. Зола посыпалась на его галстук. Он этого даже не заметил. К его подбородку прилип кусочек красного повидла от завтрака.

— Но у тебя же много денег, — заметил я.

— Я человек бедный, — парировал он. Это был его конек. Он постоянно говорил о своей бедности, хотя, как мне было известно, получал восемнадцать тысяч марок в месяц. На что он тратил деньги, я так и не смог узнать.

— Кроме того, приличные люди так не делают, — добавил он, поковырявшись в зубах.

— Но фирма это делает.

— Ясно, — ответил он. И замолчал, недовольно разглядывая то, что выковырял из зубов, и вновь принялся жевать кончик сигары. Это длилось минуты две.

— Послушай, — сказал я, — ты просил меня прийти. По срочному делу, как ты сказал. Так что не спи. Может, для разнообразия сообщишь, в чем состоит это срочное дело?

Он стряхнул на пол то, что прилипло к его пальцу, поглядел на меня снизу вверх и сказал, не вынимая сигары изо рта:

— Герберт Хельман мертв.

— Не может быть! — воскликнул я.

— Может, — возразил он.

— Но ведь он был совершенно здоров.

— Он и умер здоровым. Только очень быстро.

— Несчастный случай?

— Возможно, — промычал он. — А возможно, и нет.

— Густав, дружище, расскажи все по-человечески! Не беси меня! — Я полез за сигаретами.

— Может быть, самоубийство, — процедил он и бросил себе в пасть горсть кукурузных зерен. Несколько зерен тут же выпало, потому что говорил он, как всегда, с полным ртом. — Хорошо, если самоубийство. Самое лучшее. Нам не пришлось бы платить страховку.

— За что?

— Возмещение ущерба за «Лунный свет».

— Кто это — «Лунный свет»?

— Не кто, а что. Его яхта. Застрахована у нас.

— На какую сумму?

— Пятнадцать миллионов.

— Очень мило, — сказал я. — Прелестно.

— От пожара на борту, потопления в шторм, всевозможных разрушений, включая взрыв любого вида, нападения пиратов, наезда на рифы, столкновений, любой формы саботажа или чужой халатности. Только не от саморазрушения. Только не от того, что господин Хельман сам взорвет себя вместе с яхтой.

— Ага, — проронил я.

— Да, — подытожил он. — Не от этого. — Он высыпал новую порцию попкорна из пакетика в сложенную лодочкой ладонь. — Хочешь немного?

— Нет, спасибо. Значит, яхта разлетелась?

— На куски. Он был на ней. — Густав жевал и глотал. Потом опять принялся сосать сигару. — Там были и другие люди, когда яхта снялась с якоря в Каннах. Всего тринадцать персон. Семь человек экипажа, Хельман, две супружеские пары и кто-то еще. Этот «кто-то» возвращался с Корсики. Все случилось вчера около полуночи. Между Каннами и Корсикой. Взрыв. Я переговорил по телефону с инстанцией в Каннах, которая занимается такими делами. Был еще на работе, когда пришло сообщение через ДПА. Вчера был праздник Вознесения Христова. Хельман выбрал подходящий денек для своего вознесения к ангелам. Большое движение на небесной трассе.

На узле связи этажом ниже было два телеграфных аппарата: один — информационного агентства ДПА, другой — агентства «Юнайтед Пресс Интернэшнл». Наша фирма абонировала оба.

— Морская полиция в Каннах имеет очень длинное название. — Он заглянул в грязный клочок бумаги: — «Департамент морской полиции, отдел Средиземноморье, отделение Канны». Расположена в Старой гавани. Главная контора у них в Ницце. Но расследованием этого дела занимается отделение в Каннах. Ты ведь бегло говоришь по-французски, так?

— Так, — подтвердил я. Я бегло говорил также по-английски, итальянски и испански.

— А я во французском кое-как плаваю. Но все же уразумел: их босс — они называют его «шеф-администратор» — на стажировке в Америке. Его заместитель с целой свитой отправился к месту катастрофы. Его зовут Луи Лакросс. Потом я им еще раз звонил. Видимо, взрыв был мощнейший. Куски яхты отлетели на сотни метров. От людей осталось лишь несколько голов, ног, рук и пальцев. Рыбаки вытащили их из воды. Да-а-а. Вознесение Христово.

— Сдается, Хельман владел самым крупным частным банком ФРГ?

— Во всяком случае, одним из крупнейших. Этот человек наверняка стоил десятки миллионов. Возможно. А может, и нет.

— Что это значит?

— Свободный курс фунта, Роберт. Потому я с него и начал. Я и во Франкфурте кое-что услышал. В банковских кругах. То есть поручил послушать. Эти хитрюги-банкиры молчаливее любой грязной свиньи. Но одну вещь удалось-таки установить: последние несколько дней Хельман был в растрепанных чувствах. Бродил, как призрак, сказал один. На прошлой неделе, в среду, вдруг взял и полетел в Канны. Говорят, на нем лица не было. Наверняка стряслось что-то такое, от чего у него земля стала уходить из-под ног.

— Что? Ты считаешь, что он тоже знал об освобождении английского фунта?

— Знать-то он, вероятно, не знал. Но после вечных забастовок и прочего мог на это рассчитывать. И, вероятно, просчитался. А может, боялся шмякнуться мордой об стол, если фунт сильно упадет в цене.

— Такого, как Хельман, не так-то легко шмякнуть мордой об стол.

— Это ты говоришь. Он же был у нас выставочным экземпляром, незапятнанной белой жилеткой банкира ФРГ, светозарной личностью. — Это было правдой. Герберт Хельман имел во всем мире первоклассную репутацию образцового банкира. — Ну, а если он устроил жульническую махинацию с фунтами? Не смотри на меня так! Все они жульничают. Некоторые, как например, Хельман, просто не дают схватить себя за руку. А на этот раз, может, схватили. И он замарал свою белоснежную жилетку. — Густав замарал себя самого кукурузными зернами, вылетавшими у него изо рта, когда он говорил. Он вконец изгадил свою отвратительную рубашку в фиолетовую и оранжевую полоску. — И это означало для него полный крах. Разве нет?

— Гм.

— Нечего хмыкать. Полный крах, это уж точно! Он превратился в комок нервов, говорил, запинаясь на каждом слове, страдал от головокружений, был необычайно возбужден перед вылетом.

— Откуда ты все это знаешь?

— Думаешь, я нынче ночью спал? Ты и понятия не имеешь, что могут порассказать мелкие служащие — за совсем небольшую мзду.

— А зачем он полетел в Канны?

— Этого я не знаю. У него там дом, ты это знаешь не хуже меня. Его сестра постоянно живет там. Ее прозвали «Бриллиантовой Хильдой». Об этом болтают все кому не лень. — Густав опять сунул палец в рот. Я зажег об окурок новую сигарету.

— Уж верно не для того полетел, чтобы просто поплакаться сестричке, — заметил я. — Противно смотреть, как ты ковыряешь в зубах.

— Да? Ну и что? Даже если так. Не смотри. Конечно, не для того лишь, чтобы поплакаться.

— А для чего?

— Не знаю. Я же говорю тебе, дело нечисто. Я не только чую это носом, а ощущаю мочевым пузырем.

— И, решив покончить с собой, садится на яхту, отправляется на Корсику и берет с собой гостей — чтобы и с ними покончить?

— Именно для того и берет, чтобы не было похоже на самоубийство.

— Это так бессовестно.

— Что?

— Погубить за компанию еще двенадцать человек, если решил покончить с собой.

— Разве банкир может вести дела с оглядкой на совесть? Кстати, погибло кроме него не двенадцать, а только одиннадцать человек.

— Но ты же сказал, на борту их было тринадцать.

— Когда плыли на Корсику. На обратном пути их было только двенадцать.

— Кто был тринадцатым?

— Тринадцатой. Это была женщина.

— Куда она подевалась?

— Осталась на Корсике. — Густав порылся в бумагах. — Ее фамилия Дельпьер. Анжела Дельпьер.

— Почему эта Дельпьер осталась на Корсике?

— Не знаю. Я уже все зарезервировал. Авиабилет. Номер в отеле. Остановишься в «Мажестик». Полетишь рейсом «Люфтганзы» через Париж, вылет в четырнадцать тридцать. В семнадцать часов сорок пять минут будешь в Ницце.

— Я должен…

— Скажи, ты меня что — идиотом считаешь? С чего бы я стал все это тебе рассказывать? Конечно, ты должен. Ты уже дважды расследовал катастрофы на море. Двух недель передышки вполне достаточно — или тебе хочется сиднем сидеть под крылышком милой женушки?

Он пододвинул ко мне через стол книжечку с авиабилетом. На фирме все резервировалось через турбюро, «Глобаль» никогда официально не заказывала билеты или номера в гостиницах для своих сотрудников. Никто не должен был знать, что за человек вылетал, приезжал, жил в отеле.

Я сказал:

— Ты, как и я, знаешь, что я не имею права расследовать это дело в одиночку.

Конечно, он это знал. Видите ли: в таких случаях по поручению полиции независимый эксперт немедленно начинает расследование. Параллельно с ним агент страховой компании, разумеется, тоже может изучать обстоятельства дела.

— Французы уже привлекли эксперта. Бывший морской офицер. Ты с ним познакомишься. Ну, что уставился? — Внезапно заплывший жиром клоп обнаружил свою звериную сущность. Его свиные глазки сузились до щелок. Я не раз видел его таким. Таким он и был на самом деле.

— Роберт, ты что — не хочешь или не можешь? Слишком трудная задача? Эта работенка тебе уже не по силам? Чувствуешь, что не справишься? Может, мне перевести тебя в невыездные? Или ты, может, вообще сыт по горло? Как-никак уже девятнадцать лет тянешь эту лямку. Срок немалый. Могу понять, если тебе эта работа в тягость.

Этого я, разумеется, не мог стерпеть. Как ни тошно было у меня на душе, я заставил себя разыграть его. Изобразив изумление, я воскликнул:

— Не верю своим глазам! Гляди-ка — и впрямь подействовало!

— Что подействовало? — озадаченно спросил Густав.

— Я дал кучу денег одному старому магу, чтобы он превратил тебя в отвратительную жабу. И он вполне справился!

— Ха, — кратко хохотнул Густав. — Ха-ха. Не перенапрягайся. — Он перегнулся через стол и подлым фальшиво-доверительным тоном немедленно ответил ударом на удар. Упавшим голосом он спросил:

— Вид у тебя, Роберт, просто на море и обратно. Скажи, ты, часом, не болен?

Мой мозг тут же забил тревогу.

Свинья. Грязная свинья. Я в твоих руках. Еще бы. И ты знаешь, как взять меня за горло. Мне сорок восемь. Намного старше всех твоих подчиненных. И я столько дел расследовал так, что фирме не пришлось платить страховку. Но это не играет никакой роли. За это мне платили. Вполне прилично платили. Однако, особенно в последнее время, я несколько раз оплошал. Это ты так утверждаешь, грязная свинья. Совсем я не оплошал, просто нашей фирме пришлось выложить денежки! Но когда такое случается, всегда виноват тот, кого ты послал расследовать дело, ищейка проклятая.

— Я, конечно, учту, если ты действительно неважно себя чувствуешь, Роберт. Ведь я могу послать Бертрана или Хольгера. Но ты лучше их обоих вместе взятых. Потому и хочу послать тебя. Но если ты говоришь, что не можешь, — что ж, будь по-твоему…

— Могу я, могу! — Мной овладел страх лишиться источника существования. Бертран. Хольгер. И все прочие. Моложе меня. Полные свежих сил. По сравнению с ними я уже старик. Что, если я признаюсь, как мне худо, и попрошу передать это дело кому-нибудь другому? Густав всегда говорил, что он мой друг. Большой друг, уверял он. Большой друг, дерьмо такое! Мой большой друг Густав Бранденбург спокойно и без малейших колебаний напишет докладную руководству фирмы и посоветует отстранить меня от активной работы.

А что скажет доверенный врач фирмы?

После этого разговора мне нужно было еще явиться к нему. В тот день полагалось пройти обычное ежегодное обследование. Я уже много месяцев со страхом ожидал этого дня. Ведь врач, конечно, заметит, что со мной творится неладное. И что тогда? Что тогда?

Я долго об этом думал. У меня был лишь один выход: лгать. Все отрицать. Я здоров. Просто врач неправильно истолковал симптомы, которые он обнаружил, не мог не обнаружить. У меня не было никаких жалоб на здоровье, абсолютно никаких! Это мой единственный выход. В этом случае им не за что будет зацепиться. Надеюсь, что не за что, о Боже. А если доктор все ж будет настаивать на своем диагнозе? Если они несмотря на все поверят ему, а не мне?

У Густава от горя будет разрыв сердца, подумал я. У этого пса, который выжимал все соки из своих подчиненных, а потом, когда они выдыхались, теряли способности и силы, отшвыривал их прочь, как старый хлам, с глаз долой!

— Я не болен, — заявил я.

— Рад это слышать. Правда, Роберт, я рад. Хотя выглядишь ты хуже некуда. Что с тобой? Неприятности?

Я промолчал.

— Дома?

— Гм.

— Карин?