Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Похититель вечности

Моим родителям и в память о Майкле

Глава 1

НАЧАЛО

Я не умираю. Я лишь становлюсь все старше и старше.

Посмотрев на меня, вы скорее всего увидите человека лет пятидесяти. Во мне ровно шесть футов и полдюйма, согласитесь — прекрасный рост для мужчины. Вес колеблется между 190 и 220 фунтами, в этом тоже нет ничего необычного, хотя, вынужден признать, в течение года он несколько увеличивается, поэтому каждый год в январе я сажусь на жесткую диету и не позволяю себе никаких гурманских излишеств до августа, когда с наступлением холодов возникает потребность в небольшой жировой прослойке. С волосами мне повезло: некогда густые, темные и благословенные легкой волной, они до сих пор противостоят соблазну выпасть все разом — лишь немного истончились на макушке и слегка поседели. Кожа у меня смуглая и, хоть я признаю, что под глазами имеются небольшие складки, только самые предвзятые критики могут допустить, что у меня есть морщины. Уже много лет как мужчины, так и женщины — таких немало — считают меня привлекательным и не лишенным ярко выраженного шарма.

Мне чрезвычайно льстит, когда говорят, что мне и пятидесяти не дашь. Вот уже очень долго я не могу утверждать, не кривя душой, что еще не прожил и полувека. Это всего лишь возраст, или, по крайней мере, визуальное представление о возрасте, в котором я застрял на бо́льшую часть 256 лет своей жизни. Я — старый человек. Возможно, выгляжу я сравнительно молодо и по физическим параметрам ничем не отличаюсь от большинства мужчин, родившихся, когда Белым домом руководил Трумэн[1], но я несравненно дальше от их буйного цветения юности. Я давно уже понял, что внешность — обманчивее прочих людских черт, и рад тому, что сам стал живым доказательством этой теории.

Я родился в Париже в 1743 году, когда правили Бурбоны: на троне сидел Людовик XV, и в городе царил относительный покой. Само собой, я мало что помню о тогдашней политической обстановке, но у меня сохранились отрывочные воспоминания о моих родителях — Жане и Мари Заилль. Наша семья была довольно обеспеченной, несмотря на то, что в те годы Франция переживала ряд финансовых кризисов; страна, казалось, существовала под сенью бесконечных войн, которые выкачивали из городов как природные ресурсы, так и тех людей, которые могли бы их добывать.

Мой отец умер, когда мне было четыре года, но он не сложил голову на поле брани. Он работал переписчиком у знаменитого в те времена драматурга, чье имя назвать я могу, но, поскольку и он сам, и его работы ныне полностью забыты, имя это вам ровным счетом ничего не скажет. Я принял решение не упоминать здесь никому не известные имена, чтобы не превратить эти воспоминания в подобие переписи населения, — вы же понимаете, с каким количеством людей мне довелось познакомиться за 256 лет. Мой отец был убит, когда поздним вечером возвращался из театра домой, кем — бог знает? Его пригвоздили к земле, вонзив что–то острое в затылок, а потом перерезали горло. Убийцу так и не поймали — подобные преступления и в те дни были обычным делом, а правосудие по сей день далеко от совершенства. Но драматург был добрым человеком — он назначил моей матери пенсию, так что до конца ее жизни нам голодать не приходилось.

Моя мать, Мари, прожила до 1758 года — она снова вышла замуж за актера из труппы, с которой работал мой отец, некоего Филиппа Дюмарке, страдавшего манией величия — он даже утверждал, что ему довелось выступать в Риме перед Папой Бенедиктом XIV; матушка раз посмеялась над этим, и любящий супруг избил ее. Брак не был счастливым — его омрачало постоянное насилие, но в результате этого союза на свет появился сын, мой сводный брат по имени Тома; его имя до сих пор остается семейным. Пра–пра–пра–пра–пра–правнук Тома — Томми — живет теперь в паре миль от меня, в центре Лондона, мы с ним регулярно вместе обедаем, и всякий раз я «одалживаю» ему денег, чтобы оплатить счета, неуклонно растущие вследствие его экстравагантного и претенциозного образа жизни, — я уж не говорю о счетах за так называемые «лекарства».

Этому парню всего двадцать два года, но я очень сомневаюсь, что он доживет до двадцати трех. Его ноздри буквально выжжены кокаином, которым он заряжается последние восемь лет, нос все время подрагивает, как у старой ведьмы, а вечно отсутствующие глаза остекленели. Когда мы с ним обедаем, по счету всегда, разумеется, плачу я; он либо нервически взвинчен, либо в тяжелой депрессии. Я видел его и в истерике, и в ступоре — даже не знаю, какое из этих состояний предпочтительнее. Подчас он вдруг начинает хохотать безо всяких на то причин и неизменно исчезает, ссылаясь на неотложные дела, — сразу же после того, как я даю ему денег. Я бы попытался ему как–то помочь, но с его родом всегда было сложно иметь дело — все его предки, как вы увидите, кончили плохо, так что смысла в помощи немного. Я давно миновал тот возраст, когда хочется вмешиваться в их жизни. Да они и не ценят мою помощь. Я знаю, что не должен слишком привязываться к мальчикам, ибо все эти Тома, Томасы, Томы и Томми неизбежно умирают молодыми, а за углом меня уже поджидает следующий, от которого опять будут одни хлопоты. И в самом деле, не далее как неделю назад Томми сообщил мне, что «обрюхатил», как он очаровательно выразился, свою теперешнюю подружку, так что, исходя из прошлого опыта, можно сделать вывод, что его дни сочтены. Теперь середина лета, дитя родится под Рождество и станет продолжателем рода Дюмарке; стало быть, Томми, как самец «черной вдовы», свое отжил.

Должен, однако, добавить, что так было не всегда — это началось в конце XVIII века, как раз тогда я достиг пятидесятилетнего возраста и перестал стареть физически. До того я был таким же человеком, как все, хотя всегда чрезвычайно гордился своей внешностью, что нетипично для тех времен, и старался всеми средствами поддерживать здоровье тела и духа, что вошло в моду лишь через сто пятьдесят лет. Припоминаю, что где–то в 1793 или 1794 году я заметил: моя наружность перестала меняться, — что меня чрезвычайно обрадовало, не в последнюю очередь из–за того, что в конце XVIII века просто дожить до такого возраста было делом практически неслыханным. Но к 1810 году это стало меня пугать, поскольку мне следовало выглядеть человеком, приближающимся к семидесяти, а в 1843 году, к столетней годовщине моего рождения, я окончательно понял, что происходит нечто странное. Но я уже научился с этим жить. Я никогда не пытался найти медицинское объяснение тому, что со мною случилось, ибо моим девизом давно уже было: «зачем искушать судьбу?». К тому же я ничуть не похож на этих вымышленных персонажей–долгожителей, что молят о смерти — избавительнице от плена вечной жизни; нескончаемые стенания и причитания «не–мертвых» тоже не для меня. Вообще–то я совершенно счастлив. Я веду деятельную жизнь. Вношу свой вклад в тот мир, где живу. И, возможно, жизнь моя вовсе не будет длится вечно. То, что я прожил 256 лет, вовсе не означает, что я доживу до 257–и. Хотя подозреваю, что доживу.

Но я забегаю вперед больше чем на два с половиной столетия, так что позвольте вернуться к моему отчиму Филиппу, который пережил мою бедную матушку ненадолго и лишь потому, что однажды вечером избил ее так, что она свалилась на пол и больше уже не встала: изо рта и левого уха у нее текла кровь. Мне тогда исполнилось пятнадцать. Проследив, чтобы ей устроили приличные похороны, а Филиппа за это преступление арестовали и казнили, я вместе с малышом Тома в поисках счастья покинул Париж.

И вот так я, пятнадцатилетний мальчик, что путешествовал из Кале в Дувр со своим сводным братом, встретил Доминик Совэ, мою первую истинную любовь, девушку, с которой не сравнится ни одна из моих последующих девятнадцати жен и девятисот любовниц.

Глава 2

ВСТРЕЧА С ДОМИНИК

Не раз доводилось мне слышать утверждение, будто человек никогда не забывает свою первую любовь — благодаря одной лишь новизне эмоций память о ней навсегда сохраняется в глубине любого сердца, кроме самых ожесточившихся. Это вполне естественно для обычного человека, у которого за всю жизнь было, возможно, с дюжину любовниц и одна, от силы две жены, однако несколько сложнее для того, кто прожил так долго, как я. Признаться, я уже успел забыть имена и облик сотен женщин, связями с которыми когда–то наслаждался, и в лучшем случае могу припомнить четырнадцать или пятнадцать из своих жен, но Доминик запечатлелась в моей памяти, как символ того, что мое детство осталось позади и началась новая жизнь.

Судно, шедшее из Кале в Дувр, было переполненным и грязным — и никакой возможности укрыться от застарелого зловония мочи, пота и дохлой рыбы. Но я радовался уже тому, что несколькими днями ранее своими глазами увидел казнь отчима. Укрывшись в небольшой толпе, я отчаянно желал, чтобы в тот миг, когда голова его опустится на плаху, он посмотрел в мою сторону, — и он действительно меня заметил; в тот краткий миг, когда взгляды наши встретились, я испугался, что от страха он не узнает меня. Хотя по спине у меня бежали мурашки, я был доволен, что он сейчас умрет. И на все последующие века запомнил я, как топор опустился на его шею, — стремительное падение лезвия, вздох толпы, к которому примешались одобрительные возгласы, и то, как шумно блевал какой–то парень. Помню, лет в 115 мне довелось услышать, как Чарлз Диккенс читает выдержки из своего романа, в котором описывалась сцена гильотинирования, и я не выдержал и ушел: столь гнетущими были воспоминания о том дне, веком раньше, столь ужасна была память об отчиме, улыбнувшемся мне за секунду до смерти, хотя и гильотину–то ввели только во времена Революции, лет на тридцать позже. Я помню, каким холодным взглядом пригвоздил меня прославленный романист, быть может, решив, что я осуждаю его произведение или нахожу его скучным, что было никак не возможно.

Нашим новым домом я выбрал Англию, поскольку остров этот никак не связан с Францией, — мне нравилась мысль оказаться в независимом, обособленном месте. Путешествие было недолгим, по большей части я нянчился с пятилетним Тома — его всю дорогу мутило, и он пытался извергнуть содержимое желудка, в котором и так уже ничего не было, за борт судна. Я перенес брата к поближе к поручням и усадил так, чтобы ветер овевал его лицо, надеясь, что свежий воздух хоть как–то поможет ему, — и тут заметил Доминик Совэ, стоявшую в нескольких шагах от нас: ее густые темные волосы развевались на ветру, и солнце играло в них, а она смотрела в сторону Франции, вспоминая собственные беды.

Она заметила, как я таращусь на нее, и бросила на меня взгляд. Через минуту она снова посмотрела на меня, я покраснел и сразу же влюбился, и взял на руки Тома, который тотчас завопил от боли.

— Тихо ты! — толкнул я его. — Тс–с!

Не хотелось, чтобы она подумала, будто я не могу управится с ребенком, но я не мог позволить ему шляться где попало, чтобы он плакал, вопил и мочился, где придется, как некоторые дети на судне.

— У меня есть немного свежей воды, — сказала Доминик. Она подошла к нам и легонько тронула меня за плечо, и ее тонкие бледные пальцы скользнули по моей коже, попав в длинную прореху в дешевой рубахе, и тело мое охватило пламя возбуждения. — Может быть, это его немного успокоит?

— Спасибо, но с ним все хорошо, — нервно ответил я, страшась заговорить с этим виденьем красоты и одновременно проклиная свою неспособность к этому. Я был всего лишь мальчишкой, не способным к притворству.

— Но, право, мне она не нужна, — настаивала девушка. — Все равно мы скоро будем на месте. — Она присела, а я медленно повернулся, глядя, как она скользнула рукой в вырез платья и достала маленькую узкую бутылочку с чистой водой. — Пришлось спрятать, — объяснила она. — Я боялась, что кто–нибудь ее стянет.

Я улыбнулся и принял бутылочку, не сводя с девушки глаз, открутил крышку и протянул бутылку Тома, который с удовольствием выпил немного воды. После чего сразу же успокоился, и я с облегчением вздохнул.

— Спасибо, — сказал я, — вы очень добры.

— Я захватила с собой кое–какой провизии, когда мы покидали Кале, — сказала она, — просто на всякий случай. А где же ваши родители? Разве они не могут позаботиться о малыше?

— Они лежат в шести футах под землей на парижском кладбище, — ответил я ей. — Одна убита своим мужем, другого убили воры.

— Сожалею, — ответила она. — Значит вы, как и я. Путешествуете один.

— У меня есть брат.

— Да, конечно. Ну а как же вас зовут?

Я протянул ей руку и, сделав это, сразу почувствовал себя зрелым мужчиной, совсем взрослым, точно рукопожатие подтверждало мою независимость.

— Матье, — ответил я. — Матье Заилль. А это создание, заблевавшее весь корабль, — мой брат Тома.

— Доминик Совэ, — сказала девушка, не обратив на мою руку внимания, и чмокнула нас обоих в щеки, что взволновало меня еще сильнее. — Рада с вами познакомиться, — добавила она.

Наши отношения завязались в тот момент и продолжились позже, той же ночью, в крошечной комнате дуврской гостиницы, где мы втроем нашли прибежище. Доминик была старше меня на четыре года, и в девятнадцать, естественно, обладала несколько бо́льшим опытом в делах романтических. Мы лежали в одной постели, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться, напрягшись от снедавших нас желаний. В конце концов ее рука скользнула под тонкое, изъеденное молью одеяло, едва прикрывавшее нас, и принялась гладить меня по груди, опускаясь все ниже; мы поцеловались и предались страсти.

На следующее утро меня переполняло смятение. Я смотрел на ее тело рядом: простыни укрывали ее достаточно, чтобы не смущать меня, но никоим образом не уменьшали моего вновь разгоревшегося желания, — и боялся, что она проснется и будет сожалеть о том, что случилось между нами ночью. И в самом деле, когда она открыла наконец глаза, поначалу возникла неловкость — девушка закуталась в еще одну простыню, стащив ее с меня и обнажив при этом все мое естество, что повергло меня в смущение; но в итоге она смягчилась и со вздохом притянула меня к себе.

Весь следующий день мы гуляли по Дувру, держа Тома за руки, точно в глазах окружающих были мужем и женой, а Тома — нашим сыном. Меня переполняла радость — я был уверен, что жизни изумительнее и желать нельзя. Я хотел, чтобы этот день длился вечно, и в то же время грезил, чтобы он поскорее закончился, и мы бы как можно быстрее вернулись в нашу спаленку.

Но в ту ночь я пережил потрясение. Доминик велела мне ложиться на полу вместе с Тома, а когда я воспротивился, сказала, что если я не хочу спать на полу, кровать она уступит мне, а на пол ляжет сама, после чего я сдался. Мне хотелось спросить ее, в чем дело, почему она вдруг меня отвергла, — но я не мог найти слов. Должно быть, она сочтет меня глупым несмышленышем, если я потребую от нее больше, чем она желает дать, и я побоялся вызвать ее презрение. Уже тогда я хотел заботиться о ней, всегда быть с нею рядом, но теперь понимаю: вне всякого сомнения, она считала, что мне всего пятнадцать лет, и если она хочет обрести прочное будущее в этом мире, вряд ли оно ждет ее со мной. Она метила на что–то получше.

Как выяснилось — зря.

Глава 3

ЯНВАРЬ 1999 ГОДА

Я живу в Лондоне, на Пиккадилли, в славной квартирке окнами на юг. Располагается она в цоколе четырехэтажного здания. Верхнюю часть дома занимает бывший министр кабинета миссис Тэтчер[2] — его попытки пробиться в Палату лордов были на корню пресечены ее преемником, мистером Мейджором[3], которого он презирал за скандал в Казначействе, имевший место несколько лет назад, но теперь он нашел себе место в менее престижной, но куда более выгодной в финансовом отношении сфере спутникового телевещания. Будучи главным акционером корпорации, нанявшей моего соседа сверху, я весьма заинтересован в его карьере и в некоторой степени несу ответственность за его политическое ток–шоу, выходящее три раза в неделю: его рейтинг сейчас порядком упал, поскольку все уже поняли, что заслуги ведущего изрядно потускнели. И хотя я считаю полнейшим абсурдом мнение публики, будто человека, принадлежащего прошлому десятилетию, следует полностью сбросить со счетов, — мое долголетие служит прекрасным тому подтверждением, — все же я подозреваю, что его карьера подходит к концу и искренне об этом сожалею, ибо он вполне приятный человек, обладающий хорошим вкусом; в этом мы с ним весьма схожи. Он всегда был достаточно любезен со мной, приглашал по нескольким поводам к себе, а однажды, когда я у него обедал, он сервировал стол довольно изысканной венгерской посудой середины XIX века, которую, могу поклясться, создали на моих глазах, в Татабанье, где я проводил медовый месяц, если я не ошибаюсь, с Джейн Дили (1830—1866, брак заключен в 1863 году). Очаровательная девушка. Тонкие черты лица. Ужасный финал.

Я тоже могу себе позволить жизнь в роскоши не хуже, чем у моего телевизионного друга, но к чему? Сейчас меня вполне устраивает простота. Мне случалось жить и в нищете, и в богатстве. Я спал на улицах и падал мертвецки пьяным во дворцах, был бродячим преступником и блюющим повесой. Я и сейчас не зарекаюсь ни от того, ни от другого. В квартире этой я поселился в 1992 году и остаюсь здесь по сей день. Это место стало моим домом. Войдя в квартиру, вы попадете в маленький вестибюль, переходящий в крошечный коридор, дверь из которого ведет в гостиную с прекрасным эркером, утопленную на одну ступеньку. Здесь я держу книги, пластинки, пианино и свои трубки. К гостиной примыкают спальня, ванная и маленькая комната для гостей, которой пользуется только мой многоюродный племянник Томми — он заявляется ко мне время от времени, если ему нужны наличные.

В финансовом смысле мне всегда везло. Я не вполне могу объяснить, как у меня появились деньги, но их у меня ужасно много. По большей части, мое состояние увеличивалось без какого бы то ни было моего участия. Разумеется, за то время, что отделяет мое теперешнее положение от дуврского корабля, мне довелось заниматься разными вещами, но, думаю, везло мне потому, что я всегда хранил деньги как деньги — не акции, не облигации, не страховки и пенсионные вклады. (В моем случае страхование жизни — пустая трата денег.) Был у меня друг, Дентон Ирвинг, он потерял кучу денег при крахе Уолл–стрит в начале ХХ века. Один из тех парней, что выбрасывались из окон контор, узнав о своей несостоятельности. Глупый бедолага, воплощение того, через что прошла вся страна. Едва ли он был в этом виноват. Летя вниз, он наверняка видел, как добрая половина нью–йоркской «денежной аристократии» стоит в окнах отелей, раздумывая, не покончить ли со всем. Но даже здесь он не преуспел. Неверно рассчитал дистанцию, и все закончилось сломанной ногой, раздробленной рукой и парой переломанных ребер — секунд десять он кричал в агонии посреди авеню Америк, а затем из–за угла на полной скорости вывернул трамвай и положил конец его мучениям. Дентон добился того, чего хотел, полагаю.

Я всегда легко тратил деньги, полагая, что нет смысла владеть чем–то, если оно не может обеспечить тебе комфортную жизнь. Потомства у меня нет, так что некому оставлять капитал в маловероятном случае моей смерти — за исключением нынешнего Томми, разумеется, — а даже если бы оно имелось, я считаю, что человек должен следовать своим путем, не рассчитывая на чью–то помощь.

И времена я никогда не критиковал. Я знаю пару молодых парней, лет семидесяти или восьмидесяти — они беспрестанно жалуются на мир, в котором живут, на бесконечные в нем перемены. Иногда мы с ними беседуем у меня в клубе, и я нахожу их презрение к Настоящему отчасти нелепым. Они отказываются обзаводиться так называемыми «современными приспособлениями», делая вид, что не понимают, как звонить по телефону или что такое «номер факса». Абсурд. Умоляю, телефон появился задолго до их рождения. Я считаю — бери все, что предлагает тебе этот век. Именно в этом и заключается жизнь. На мой взгляд, конец ХХ века совсем неплох. Быть может, малость скучноват, хотя американская космическая программа 1960–х годов меня заворожила сразу; впрочем, довольно — бывало и хуже. Попробовали бы что–нибудь сделать веком раньше. Конец XIX–го — у меня сохранилась лишь пара воспоминаний на двадцать лет, так безрадостно все там было. И одно из них — больная спина, из–за которой я слег на полгода.

В середине января Томми позвонил мне и пригласил на обед — в четвертый раз за три недели. Я его в глаза не видел примерно с Рождества и пока мне удавалось от него отделываться. Но я понимал, что дальнейшие проволочки с моей стороны приведут лишь к тому, что он заявится ко мне посреди ночи, а это всякий раз приводило и к ночевке, что я не поощрял. Гости, остающиеся на ночь, хороши вечером — под выпивку и разговоры, но утром они превращаются в обузу, и ты ждешь не дождешься, когда они, наконец, уберутся домой, а ты сможешь окунуться в привычную рутину. Данный Томас у меня не самый любимый, со своим пра–пра–прадедом и близко не стоит, хотя он и не худший. В этом парне есть какая–то очаровательная надменность, эдакий коктейль из самоуверенности, naïveté[4] и безрассудства, и это меня привлекает. Ему двадцать два, и он — человек XXI века, если я могу об этом судить. И если, конечно, ему удастся до него дотянуть.

Мы встретились в одном вест–эндском ресторане; там оказалось многолюднее, чем я рассчитывал. Проблема в том, что если выходишь на люди с Томми, нет ни малейшей возможности побыть с ним наедине. Едва он входит в зал и до того, как из него выходит, все пялятся только на него, перешептываются, бросают украдкой взгляды. Его известность в равной степени и пугает, и притягивает людей, и я имею сомнительную честь ее разделять. Вечер вторника ничем не отличался от прочих. Он опоздал, буквально ввалился в дверь и с улыбкой направился к моему столику. В темном костюме от «Версаче», темной рубашке и с темным же галстуке Томми походил не то на служащего похоронного бюро, не то на персонажа из итало–американского фильма про мафию. Его обкромсанные волосы спадали почти до плеч, на лице — двухдневная щетина. Он плюхнулся на сиденье, ухмыльнулся мне и облизал губы, не обращая ни малейшего внимания на воцарившуюся в заведении тишину. Три раза в неделю мой племянник появлялся в гостиных всей страны, не говоря о постоянных повторах по уикэндам, и поэтому стал своего рода знаменитостью. Устойчивость такой популярности сделала его невосприимчивым к сопровождающим ее раздражителям.

Томми, как и многочисленные Томасы до него, — парень красивый и по мере взросления (физического) становится все более привлекательным для людей. Он уже восемь лет снимается в телесериале — с тех пор, как ему исполнилось четырнадцать, — и теперь из сенсационного вундеркинда превратился не только в мальчика с журнальных обложек, но и в национальное достояние. Два его сингла достигли первых мест в хит–парадах (хотя сам альбом даже не попал в десятку лучших), он полгода играл в постановке «Аладдина» в Вест–Энде — в зале раздавались восторженные вопли всякий раз, когда он появлялся на сцене в жилете, панталонах и едва ли чем–то еще. Он обожает рассказывать, как некий журнал для подростков четыре года подряд выбирал его «самым трахабельным парнем»: титул этот меня приводит в ужас, а его — в восторг. Он прекрасно знает телевизионный бизнес вдоль и поперек. Он даже не актер, он — звезда.

Его экранный герой — добросердечный ангел, не обремененный избытком интеллекта, и ничего хорошего с ним никогда не случается. С момента его первого появления в сериале в начале девяностых, его персонажу, похоже, не представилось ни единой достойной причины отъехать даже на милю от Лондона. Я вообще сомневаюсь, что он подозревает о существовании остального мира. Здесь он вырос, ходил в школу и здесь же теперь работает. У него было несколько подружек, две жены, он крутил роман с собственной сестрой и у них неразделенная любовь с другим парнем, что по тем временам трактовалось неоднозначно; его намеревались пригласить играть за известный футбольный клуб, но тут его подкосила лейкемия, он страстно любит балет, но должен держать это в секрете, он заигрывал с выпивкой, наркотиками и спортом и делал еще бог знает что на протяжении своей бурной карьеры. Любой нормальный парень давно бы умер от такого перенапряжения. Но Томми или «Сэм Катлер» — под этим именем его лучше знает страна —продолжает жить и всякий раз возвращается за добавкой. Кишка, за неимением лучшего слова, у него не тонка. Очевидно, поэтому его равно обожают бабушки, мамы и дочери, не говоря уже парнях, почем зря копирующих его манеры и выражения.

— Ты выглядишь больным, — сказал я ему за обедом, бросив взгляд на его бледную кожу, всю в пятнах, и красные круги под глазами. — Вы не могли бы позволить нам поесть спокойно? — обратился я к нависшей над нашим столиком официантке, которая выжидающе протягивала блокнотик и ручку, с плохо скрытым вожделением глядя своего кумира.

— Это все из–за грима, дядя Мэтт, — сказал Томми. — Ты даже не представляешь, что он творит с моей кожей. Сперва я им пользовался только слегка, чтобы лучше выглядеть перед камерами, но он так ужасно подействовал на кожу, что теперь требуется куда больше, чтобы выглядеть хотя бы просто нормально. Так что теперь на экране я смотрюсь как Жа Жа Габор[5], а вне его — как Энди Уорхол[6].

— У тебя воспален нос, — заметил я. — Ты принимаешь слишком много наркотиков. Когда–нибудь ты прожжешь в нем дыру. Просто дружеский совет — может попробовать их колоть, а не вдыхать?

— Я не принимаю наркотики. — Томми пожал плечами, и голос его звучал ровно, будто он убежден, что с общественной точки зрения это правильно — все отрицать, — но, разумеется, прекрасно осознавая, что ни один из нас ни на секунду в это не поверил.

— Не то, чтобы я возражал, ты же понимаешь, — сказал я, вытирая губы салфеткой. Едва ли я вправе читать ему наставление. Как–никак, на рубеже веков я сам был морфинистом, однако пережил. Господи, но через что мне для этого пришлось пройти. — Просто наркотики, которые ты принимаешь, убьют тебя. То есть, если ты не будешь соблюдать меру.

— Если я чего? — Он озадаченно воззрился на меня, сжав бокал в пальцах и медленно покручивая его.

— Проблема современной молодежи, — сказал я, — не в том, что они делают то, что им вредит, как считает пресса. Проблема в том, что они не делают этого так, как надо. Вы все так нацелены на то, чтобы скорее потерять от наркотиков голову, что забываете о передозировке и, говоря попросту, — смерти. Вы пьете столько, что у вас отказывает печень. Курите, пока не распадаются на куски сгнившие легкие. Вы множите болезни, которые грозят вам уничтожением. Нет, вы, конечно, наслаждайтесь жизнью. Предавайтесь распутству, это ваш долг. Но будьте предусмотрительны. Дозволены любые излишества, если знать, как с этим обращаться, — иного от вас я и не желаю.

— Я не принимаю наркотиков, дядя Мэтт, — повторил он твердо, однако малоубедительно.

— Тогда почему ты хочешь занять у меня денег?

— А кто сказал, что я хочу?

— А зачем же еще ты сюда пожаловал?

— Пообщаться с тобой?

Я рассмеялся. Это мило, если не сказать большего. Меня восхищала его страсть к соблюдению условностей.

— Ты такой знаменитый, — сказал я, не в силах постичь эту загадку. — А платят тебе так мало. Не понимаю. Почему, объясни мне.

— Уловка–22, — ответил Томми. — Существует стандартная ставка за то, чем я занимаюсь, и она не слишком высока. А уйти я уже не смогу, потому что стал типажом, и мне уже никогда не дадут другой работы, если только не переквалифицируюсь в продюсеры или типа того. А именно этим мне и стоит заняться, потому что я знаю всю подноготную этой индустрии. Все сделки и аферы, которые там проворачиваются. Этим–то я и рассчитываю заняться, когда стану постарше. Восемь лет играть какого–то тупого мудака в дебильном телесериале — не лучший способ получить роль у Мартина Скорсезе[7], понимаешь. Ради всего святого, да повезет, если мне предложат жать на кнопочку в розыгрыше Национальной лотереи чаще, чем раз в год. Знаешь, я и так должен был это делать пару месяцев назад, но они меня послали?

— Да, ты говорил.

— И ради не кого–нибудь, а Мадонны[8]. Мадонна! Боже мой, где уж мне тягаться? При том, что я работаю на долбаное «Би–би–си», а она — нет. Могли бы и больше лояльности выказать. Но образ жизни, который я веду, чтобы оставаться на уровне, требует соответствующих расходов. Мне не победить. Я точно хомячок в колесе. Мог бы сниматься в рекламе, подрабатывать моделью, но в моем контракте записано: пока я снимаюсь в сериале, я не имею права ничего рекламировать. Иначе, клянусь, я прямо сейчас бы стал капиталистической шлюхой. И рекламировал бы все подряд — от лосьонов до тампонов, если б только мог.

Я пожал плечами. Наверное, логично.

— Я могу подбросить тебе пару тысяч, — сказал я. — Но предпочел бы оплатить какие–нибудь твои счета, а не давать тебе наличные. Надеюсь, тебя никто не преследует?

— Мужчины. Женщины. Любое двуногое с пульсом никогда не отстает от меня на улицах, — нахально улыбнулся Томми в ответ. — На прошлой неделе я отбеливал зубы, между прочим, — нелогично добавил он и оскалился, демонстрируя мне белоснежные, как ломоть дыни, зубы. — Хорошо смотрятся, правда?

— Мужчины, — повторил я. — Не валяй дурака. Прибереги это для своего шоу.

— Какие мужчины? О чем ты?

— Ты прекрасно знаешь, о чем я, Томми. Ростовщики. Дилеры. Сомнительные личности. — Я подался вперед и посмотрел ему прямо в глаза. — Ты кому–то задолжал? — спросил я. — Тебя это беспокоит? Мне довелось знать тех, кого погубили такие типы. Некоторых твоих предков, например.

Он откинулся на спинку стула и медленно провел языком по зубам, не раскрывая рта. Я заметил, как задумчиво оттопырилась его левая щека.

— Пара штук меня выручит, — ответил он. — Если они у тебя лишние. Вот только разберусь тут со всем, сам понимаешь.

— О, ну еще б ты не разобрался.

— Все уладится.

— Я надеюсь, — закончил разговор я, поднялся и слегка подтянул галстук, собираясь уходить. — Номер твоего счета у меня дома. Переведу деньги завтра. Когда я буду иметь счастье лицезреть тебя в следующий раз? Через пару недель? Ты к этому времени успеешь все потратить?

Он улыбнулся мне и пожал плечами. Я легонько тронул его за плечо, прощаясь, и попутно восхитился качеством шелка его рубашки, явно не дешевой. У него хороший вкус в одежде, у нынешнего Томми. Когда он умрет, у таблоидов будет праздник.

Глава 4

ЖИЗНЬ С ДОМИНИК

Доминик, Тома и я задержались в Дувре почти на год. Я совершенствовал свой английский и научился говорить лишь с легким намеком на акцент, от которого при желании мог избавляться совсем. Я стал профессиональным карманником — бродил по улицам с шести утра до позднего вечера, освобождая людей от кошельков и бумажников. И весьма в этом преуспел. Никто не чувствовал, как моя рука проскальзывает в глубокие карманы их пальто, как мои пальцы быстро нащупывают самое ценное, часы, монеты и быстренько вытягивают их; но время от времени я недооценивал ситуацию, и некоторые особо сознательные граждане замечали меня и поднимали тревогу. Случались и погони — зачастую из этого выходило недурное развлечение, — и я всегда побеждал, ибо мне едва исполнилось шестнадцать, и я был в отличной форме. Благодаря моим сомнительным заработкам мы втроем зажили неплохо и даже сняли комнатку за пабом, не слишком грязную и без крыс. Там было две кровати: на одной спала Доминик, на другой — мы с Тома. За полгода, прошедшие с нашей первой встречи, мы ни разу не повторили того, что случилось между нами первой ночью. И чувства Доминик ко мне становились все более братскими. Ночами я лежал без сна, прислушиваясь к ее дыханию, а иногда подкрадывался к ее постели и наклонялся, чтобы ощутить ее дыхание на своем лице. Я смотрел на нее, спящую, изнывая от желания снова разделить с ней ложе.

Доминик питала довольно сдержанные материнские чувства к Тома — заботилась о нем, когда я уходил на дело, но едва я возвращался, моментально передавала его на мое попечение, точно была приходящей нянькой, в конце дня получающей свою плату за присмотр. Тома был ребенком тихим и почти не доставлял нам хлопот, в те редкие вечера, которые мы проводили втроем в нашей комнате, он засыпал рано и не мешал нам разговаривать до поздней ночи. Доминик делилась со мной планами на будущее, мою же голову занимало только одно: как бы снова соблазнить ее. Или позволить ей соблазнить меня, как это случилось в первый раз.

— Нам нужно уехать из Дувра, — сказала она мне однажды вечером, когда год уже подходил к концу. — Мы и так слишком задержались.

— А мне здесь нравится, — сказал я. — На жизнь вполне хватает. Мы неплохо питаемся, разве нет?

— Я не хочу «неплохо питаться», — раздраженно ответила Доминик. — Я хочу питаться хорошо. Я хочу жить хорошо. А здесь мы ничего не добьемся. Здесь у нас нет будущего. Нам нужно двигаться дальше.

— Но куда нам ехать? — спросил я. Я смог проделать путь из Франции в Англию, но, устроившись здесь, даже не мог вообразить себе мир за пределами нашей маленькой комнатки и моих пестрых городских улиц. Здесь я был счастлив.

— Мы не можем вечно жить твоим воровством, Матье. По крайней мере, я не могу.

Уставившись в пол, я задумался.

— Ты хочешь вернуться во Францию? — спросил я, и она быстро покачала головой:

— Я никогда не вернусь во Францию. Никогда.

В то время она почти не рассказывала, почему ей пришлось покинуть родину, но я знал, что это как–то связано с ее пьяницей–отцом. Она была довольно замкнутой девушкой. Меня всегда изумляло, что за те недолгие годы, что мы знали друг друга, она никогда не была со мной так откровенна, как в день нашего знакомства на корабле. У Доминик, в отличие от большинства людей, которых я знал, по мере сближения нарастало отчуждение.

— Мы можем поехать в провинцию, — предложила она. — Там я смогу найти работу.

— И что будешь делать?

— Может, найду работу в каком–нибудь доме. Я разговаривала об этом с людьми. Там всегда нужны слуги в домах. Можно поработать какое–то время, скопить денег. Возможно, потом открою какое–нибудь свое дело.

Я хмыкнул:

— Не смеши меня. Как ты собираешься это сделать? Ты же девушка. — Нечего и думать о таком.

— Смогу, — упорствовала она. — Я не намерена просидеть всю жизнь в этой вонючей дыре, Матье. Я не хочу здесь состарится и умереть. И я не желаю провести остаток жизни на коленях, скребя полы в чужом жилье. Я хочу посвятить несколько лет моей жизни тому, чтобы добиться чего–то для себя. Для нас, если угодно.

Над этим я задумался, но меня одолевали сомнения. Мне нравился Дувр. Преступная жизнь меня как–то извращенно возбуждала. Я даже нашел способы развлекаться без ведома Доминик. Вступил в шайку мальчишек, подобно мне занимавшихся темными делишками, чтобы прокормить себя. Им было от шести до восемнадцати–девятнадцати лет, некоторые жили прямо на улице, выбирая себе местечко, где можно отоспаться, и укрываясь чем придется, чтобы согреться. Их юные тела были устойчивы к холоду и болезням — людей здоровее я не знал за все свои 256 лет. Некоторые объединялись и снимали комнаты — подчас они жили в клетушке размером не больше тюремной камеры по восемь–девять человек. Других держали в более изысканных апартаментах мужчины постарше — забирали у них часть заработка, домогались их, когда хотелось: нож к горлу, рука обвивает талию, алчный рот прижимается к юной гладкой шее.

Вместе мы планировали крупные дела, иногда не получая из них никакой выгоды, — просто ради того, чтобы поразвлечься, ведь мы были молоды и склонны к безрассудствам. Мы угоняли шарабаны, укатывали из подвалов бочонки с пивом, досаждали ни в чем не повинным старушкам — так мы с такими же, как я, обычно проводили дни. Поскольку мои заработки начали расти, я сообразил, что могу оставлять часть денег себе, ничего не говоря Доминик, — эти деньги тратились на мое сексуальное высвобождение. Я старался не встречаться с одной и той же проституткой больше одного раза, но мне сложно было их запомнить, потому что когда в какой–нибудь лачуге я, нагой, вжимался в тело девушки, вонявшее потом и грязью, к которым примешивался тошнотворный запах дешевых духов, передо мной всегда стояло лицо Доминик, ее миндалевидные глаза, маленький нос, смуглая кожа, стройное тело с тонким шрамом на левом плече, который мне снова и снова хотелось ласкать языком. Для меня все эти девушки были Доминик, а я для них — просто парой лишних шиллингов, платой за скуку. Чудесная жизнь. Я был молод.

То были уличные девушки, они не берегли свою добродетель столь же решительно, как Доминик. Эти девушки, зачастую сестры или кузины моих преступных приятелей да и сами преступницы, завладевали моими помыслами на неделю, иногда на пару недель, но очень скоро наш союз распадался из–за потери интереса с моей стороны, и они быстро сходились с каким–нибудь другим парнем. Иногда я им платил, а иногда и нет — подчас, чтобы сэкономить, я притворялся, что от девушки без ума.

Мы всегда знали, что меня могут поймать. Нашу дальнейшую судьбу решил темный октябрьский вечер 1760 года. Я стоял на углу тихой улочки напротив Дома правосудия, выискивая подходящую жертву. Я заприметил его сразу — высокий пожилой джентльмен в черной шляпе, с великолепной дубовой тростью; он приостановился посреди улицы, похлопал себя по карманам, понял, что бумажник на месте, и, спокойно улыбнувшись, двинулся дальше. Я натянул поглубже кепку, осмотрелся, не следит ли кто, и медленно пошел за стариком.

Я осторожно ступал, примериваясь к его шагам, руки мои расслабленно болтались, как и у него, чтобы он не слышал, как я приближаюсь. Я сунул руку в его карман, мои пальцы сомкнулись вокруг пухлого кожаного бумажника, и я извлек его, не сбившись с шага. Едва рука моя вынырнула из кармана, я развернулся и размеренно зашагал в другую сторону, намереваясь уже вернуться домой, но тут до меня донесся чей–то крик.

Я обернулся и увидел, что старик стоит посреди улицы и в недоумении смотрит, как ко мне, размахивая руками, бежит какой–то мужчина. Я тоже вытаращился на него, недоумевая, за кем же он гонится, после чего вспомнил про бумажник и сообразил, что он, должно быть, заметил меня и решил выполнить свой так называемый гражданский долг. Я развернулся и бросился наутек, проклиная свое невезение, но ни на секунду не усомнился, что без труда смогу избавиться от этого здоровяка — пузо изрядно мешало ему при беге. Я припустил быстрее, мои длинные ноги резво скакали по булыжникам мостовой, а сам я пытался решить, в каком направлении лучше бежать. Я хотел добраться до рыночной площади, от которой, как я знал, расходилось в разные стороны пять улиц, и каждая, в свою очередь, разветвлялась на множество переулков. Там всегда было многолюдно, и я рассчитывал, что смогу без труда затеряться в толпе — одет я был точно так же, как любой другой уличный мальчишка. Но вечер выдался темный и я, к своему замешательству, понял, что сбился с верного пути; когда же через несколько мгновений сообразил, что бегу не туда, мне стало не по себе. Мужчина меня нагонял, крича, чтобы я остановился, и хотя вряд стоило на это рассчитывать, бросив взгляд через плечо, я увидел решимость у него на лице и, что еще хуже, палку в его руке; и тут мне впервые стало по–настоящему страшно. Прямо передо мной были два переулка, ведущие, как мне показалось, к Касл–стрит; один шел налево, второй — направо, я выбрал последний, и сразу испугался, поняв, что проулок становится все уже и уже, а слабый внутренний голос подтвердил, что впереди тупик, стена — слишком высокая, чтобы забраться, слишком крепкая, чтобы пробиться сквозь. Я повернулся и замер, а мужчина, свернув в проулок, тоже сообразил, что я загнан в угол, и остановился, пытаясь отдышаться.

У меня еще оставался шанс. Мне было шестнадцать, я был силен и здоров. Ему — лет сорок, так что, считай, ему вообще повезло, что он пока не умер. Если мне удастся проскочить мимо, прежде чем он меня схватит, я смогу и дальше бежать сколько влезет. Он уже задыхался, а я мог бы удирать от него еще минут десять, даже не вспотев. Фокус заключался в том, чтобы увернуться от него.

Мы стояли, глядя друг на друга; он костерил меня, обзывал воровской свиньей, жуликом и грабителем, грозил, что хорошенько меня проучит, когда схватит. Подождав, пока он подойдет ближе по левой стороне, как я и рассчитывал, я с громким криком бросился направо, пытаясь перехитрить его, но в тот же миг он рванулся ко мне, мы столкнулись, и я рухнул под его тушей, а он, сопя, навалился на меня. Я попытался встать, но он действовал быстрее — одной рукой прижал меня за шею к земле, другой нащупал у меня бумажник старика. Он забрал его и сунул себе в карман; я попробовал бороться с ним, но он ударил меня палкой по лицу, и на миг я ослеп, услышав, как мой нос с треском вминается в череп, глотка наполнилась кровью и слизью, в глазах резко вспыхнул свет. Он поднялся, я спрятал лицо в руках, пытаясь унять боль, а мужчина снова принялся обрабатывать меня палкой, пока я не забился в угол бесформенной кучей тряпья; мой рот был полон крови и мокроты, тело отделилось от разума, ребра были едва не переломаны пинками и ударами, челюсть распухла и кровоточила. Струйки крови текли по моей голове, и я не знал, сколько пролежал там, скрючившись, прежде чем понял, что он ушел, и я могу встать.

Лишь через несколько часов я доплелся до дому — кровь, стекавшая по лицу, ослепляла меня. Я открыл дверь, и, увидев меня, Доминик закричала. Тома разревелся и спрятался под одеяло. Доминик притащила ведро тепловатой воды и стащила с меня одежду; когда она прикасалась к моим ранам, мне было так больно, что меня не возбуждала даже ее забота. Я проспал три дня, а когда проснулся, чистый, но весь разбитый и больной, она сказала, что с моей карьерой карманника покончено навеки.

— Попрощайся с Дувром, Матье, — произнесла она, когда я открыл здоровый глаз. — Мы уедем, едва ты поднимешься.

Я был слишком слаб и спорить с нею не мог, а когда пару недель спустя мое здоровье поправилось, наши планы были уже определены.

Глава 5

КОНСТАНС И КИНОЗВЕЗДА

Самый недолговечный из моих браков случился в 1921 году, но несмотря на его краткость, я вспоминаю о нем с огромной нежностью — Констанс была второй самой любимой из моих жен в этом веке. Я перебрался в Америку сразу же после войны, желая стереть из памяти воспоминания о госпитале, британском Министерстве иностранных дел и кошмарной Беатрис, вдове моего тогдашнего, незадолго до того скончавшегося племянника Томаса. Я взошел на борт океанского лайнера и отправился в плаванье к берегам Соединенных Штатов, наслаждаясь ободряющими неделями трансатлантического вояжа, днями солнца и романтики. Высадился я в Нью–Йорке и, к своему смятению, обнаружил, что город все еще одержим европейскими делами и жаждет побольше узнать о Версальском договоре[9] и кайзере. Совершенно посторонние люди в тамошних салунах, заслышав мой акцент, неизменно пытались втянуть меня в разговор. Знаком ли я с королем, спрашивали они? Верно ли то, что о нем говорят? Что слышно о Франции? На что похожи окопы? Надо сказать, одно из главных достижений нынешнего века глобальных телесетей — в том, что посторонним людям больше нет нужды расспрашивать обо всяких банальностях. Уже за одно это мы должны быть благодарны современным технологиям.

Раздраженный таким назойливым вмешательством в мою жизнь и несколько потерявшись в огромном городе без друзей и какого–либо занятия, как–то днем я решил посетить местный синематограф — посмотреть хронику и какие–нибудь новые киноленты. Выбранный мною театр оказался просто небольшой комнатой с высоким потолком, в которую едва вмещалось человек двадцать пять, но заполнен он был лишь наполовину, и я уселся посередине предпоследнего ряда, стараясь держаться как можно дальше от простонародья. Сиденья были деревянные и жесткие, в зале удушающе смердело по́том и перегаром, но зато здесь было темно и никто не приставал с разговорами, поэтому я остался, понимая, что вскоре перестану обращать внимание на малоприятные ароматы местного населения. Началась хроника, оказалось — все та же устаревшая чепуха, которую я уже тысячу раз наблюдал в реальной жизни: войны, перемирия, всеобщее избирательное право, — но движущиеся картинки забавляли меня. Я посмотрел «Тихую улицу» и «Лечение», обе картины — с Чарли Чаплиным[10]; когда они начались, публика принялась ворчать — похоже, люди уже неоднократно видели их и жаждали теперь новых развлечений, но почти сразу недовольное брюзжание сменилось хохотом, вызванным грубоватой катавасией на экране. Когда киномеханик менял пленку посредине каждой ленты, я невольно ерзал на сиденье — мне страстно хотелось узнать, что будет дальше, меня захватили мелькающие черно–белые образы, а сознание, пусть и ненадолго, совершенно освободилось от воспоминаний о событиях последних лет. Я остался и посмотрел ту же программу несколько раз подряд; к тому времени, как я покинул театрик, на улице уже стемнело, в горле у меня пересохло и мне требовалось освежиться чем–то жидким, я принял решение.

Я хочу поехать в Голливуд и работать в синематографе.

Это было долгое трехдневное путешествие на поезде через всю страну, но оно позволило мне разработать план штурма того, что, как я уже понял, стало новой и стремительно развивающейся формой искусства. На этом можно делать деньги — газеты уже принялись перемывать косточки кинознаменитостям и писать о невероятном богатстве и разгульном житье Китона, Сеннетта, Фэрбенкса и прочих. Загорелые, столь непохожие на свои бледные, зачастую менее эффектные alter ego[11], которые дурачились на экране, они мелькали на первых полосах ежедневных газет, красовались в теннисных костюмах на кортах роскошных поместий или в строгих нарядах на балах по случаю дню рождения Мэри Пикфорд, Мейбл Норман или Эдны Первиенс[12]. Не так уж сложно отыскать путь в это общество, подумалось мне, ведь я богатый, привлекательный, только что демобилизовавшийся с фронта, к тому же — француз. С такими данными разве могу я потерпеть неудачу? Я уже позвонил в агентство недвижимости и снял на полгода особняк в Беверли–Хиллз; я знал — достаточно посетить несколько вечеринок для избранных, познакомиться с нужными людьми, и я смогу провести пару лет в свое удовольствие. Война осталась позади, я нуждался в развлечениях. И где их следует искать, как не в этой новоявленной стране чудес — Голливуде, штат Калифорния?

Но помимо таких соображений меня привлекала идея поработать в этой индустрии, разумеется — в производстве, ибо я не актер. Сперва я подумал, что можно было бы заняться финансированием картин, или, может быть, прокатом — он только налаживался и действенные сети еще создавались. За три жарких дня, что я был заточен в поезде, я прочел интервью с Чарли Чаплиным, в то время работавшим в «Первой Национальной»[13]. Хотя в интервью он представал человеком, одержимым своей работой, художником, который не желает одного — создавать картину за картиной, не прерываясь на отдых под солнцем, — я почувствовал некий скрытый смысл в его тщательных формулировках, когда он говорил о своих отношениях с «ПН». Он готов признать, это неплохое место для работы, но художнику не дают возможности контролировать творческий процесс. Ему хотелось бы хозяйничать самому, говорил он, или, по крайней мере, основать собственную студию. Я, между тем, решил, что могу в этом оказаться полезен, и написал ему, предлагая встретиться и намекая, что хотел бы инвестировать в кинопроизводство и рассматриваю его, как наиболее надежное вложение капитала. Если деньги мои будут куда–то вложены, мне бы хотелось получить его совет, во что именно вкладывать стоит. Возможно, писал я, капитал мне вкладывать стоит и в самого Чаплина.

К моей огромной радости, однажды вечером он позвонил — я сидел дома один, пресытившись собственным обществом, уже порядком устал от пасьянса, — и пригласил меня к себе на ланч; я с радостью принял это приглашение. Именно там я и познакомился с Констанс Дилэни.

В то время Чаплин жил в арендованном доме всего в нескольких кварталах от меня. Он только что выпутался из дурно пахнувшего бракоразводного процесса с Милдред Харрис[14], и газеты лишь недавно перестали раздувать скандал. Он оказался совсем не похож на экранного бродягу и виденные мною фотографии. Когда меня провели к бассейну, передо мной оказался невысокий красивый мужчина; он сидел в одиночестве и читал Синклера Льюиса[15]. Я сперва подумал, что это, должно быть, просто знакомый или друг семьи кинозвезды; я слышал, брат Чаплина, Сидней[16], тоже работает в Голливуде, — вероятно, это он? Разумеется, когда он поднялся и направился ко мне, и лицо его осветилось широкой белозубой улыбкой, я сразу понял, кто передо мной, но впал в некое странное состояние, возникающее, когда встречаешь человека, которого до сих пор видел только на киноэкране, увеличенного до немыслимых размеров — последовательность линий и точек, мелькающих на полотне. Пока мы беседовали, я присматривался к его лицу, стараясь отыскать что–то от привычного экранного образа, но не сходящая с лица улыбка, безусая верхняя губа, рука, ерошащая кудрявые волосы, — ничто не напоминало его alter ego, хорошо мне знакомое, и меня потрясла его способность к перевоплощению. Ему был тридцать один год, а выглядел он максимум на двадцать три. Мне было 177 лет, и я производил впечатление респектабельного, состоятельного господина лет за сорок. Хотя во многом он не походил на других, одна черта роднила его с прочими обитателями страны, которую он выбрал своим местом жительства. Ему хотелось поговорить о войне.

— Вам довелось участвовать в боях? — спросил он меня, снова усаживаясь в кресло и расслабляясь, а его глаза лучились живым очарованием; он переводил взгляд с моего лица на деревья за мной, на дом чуть дальше, на небо над нами. — Все было настолько плохо, как писали в газетах?

— Кое в каких, — с неохотой ответил я. — Приятного было мало. Я сумел избежать окопов, не считая одного короткого злосчастного периода. Большую часть времени я провел в военном лагере в Бордо.

— Чем вы там занимались?

— Взламывал шифры, — сказал я, мягко пожав плечами. — В основном — разведкой.

Он рассмеялся.

— Это там вы заработали? — спросил он, глядя на бассейн и качая головой, словно подвел мне итог одной репликой, кратчайшей фразой. — Полагаю, на войне можно неплохо нажиться.

— Я унаследовал свои деньги, — солгал я, тем не менее обидевшись на его намек. — Поверьте, у меня не было никакого желания наживаться на событиях последних лет. В этом было… мало радости, — пробормотал я, отчасти недоговаривая.

— Знаете, я тоже хотел поехать, — быстро произнес он, и я заметил, что его лондонский акцент тщательно перекрывается гнусавым американским произношением. Лишь случайно проскальзывавшие слова выдавали его происхождение. Позже я узнал, что он брал еженедельные уроки у логопеда, чтобы улучшить американский выговор, — странная затея для звезды немого кино. — Но ребята наверху решили, что мне лучше остаться здесь.

— Не сомневаюсь, — сказал я, стараясь, чтобы в моих словах не прозвучал сарказм, и обвел рукой окружавшую нас роскошь; после чего глотнул «маргариты», в которой, на мой вкус, было чересчур лайма, но коктейль был холоден и прекрасно освежал гортань. — Здесь чудесно.

— Я имел в виду работу, — слегка обиделся он. — Делать фильмы, понимаете. Рассылать их по всему свету. Бесплатно для солдат, хотя любому прокатчику, желающему приобрести их у студии, они обходятся в целое состояние. Я думаю, армия хотела показывать войскам что–то для поддержания боевого духа по выходным дням. Можно сказать, я заработал свои медали, командуя моральной поддержкой Британской Армии, — с улыбкой добавил он.

Странно, подумалось мне. За эти четыре года я не видел вообще ни одного фильма, разве что когда бывал в увольнительной в Лондоне и сам платил за билеты. Да и «выходных дней» для солдат припомнить не могу. Я попытался сменить тему, но он, похоже, узрел в ней источник вдохновения.

— Знаете, я подумываю сделать фильм о войне, — сказал он. — Но опасаюсь банальностей. Что скажете?

— Полагаю, об этом сказано еще далеко не все. На то, чтобы добраться до сути вопроса, может уйти сотня лет.

— Да, но через сотню лет нас здесь уже не будет, разве нет?

— Вас, наверное, — нет.

— И потом — нужно ведь с чего–то начинать, верно? — спросил он, подавшись вперед и улыбаясь так широко, что я испугался, не лопнули бы у него щеки. — Вот о чем я сейчас думаю, — в итоге сказал он, откидываясь назад и взмахнув рукой. — Может, я это сделаю. Так много времени, так много идей, а я все еще молод. Я счастливчик, мистер Заилль.

— Матье, прошу вас.

— И, полагаю, вы тоже хотите попытать счастья, я прав?

В эту минут я заметил позади него какое–то движение: из дома вышли две девушки, одетые, как я понял, в новомодные купальные костюмы и шапочки, скрывающие волосы. Довершали картину очки для плавания; девушки были настолько укутаны, что выглядело это комично. Они прошагали мимо, не сказав ни слова, хотя первая — та, что пониже ростом, в черном, — проходя мимо, нежно погладила Чаплина по плечу. Он, в свою очередь, не обратил на них совершенно никакого внимания, лишь ласково провел рукой по своему плечу после ее прикосновения и посмотрел мне прямо в глаза, наверное, с самой опасной улыбкой, которую я когда–либо видел, — столь заговорщицкой и интригующей, что я даже вздрогнул. За спиной я услышал всплеск и почти беззвучное скольжение двух тел, плывущих к другому краю бассейна под гладью воды. Чаплин поднес бокал к губам и сделал большой глоток, после чего аппетитно облизнулся.

— У работы в этой индустрии сейчас много преимуществ, мистер Заилль. Матье. Множество… радостей поджидают мудрого инвестора. — Он склонился вперед и улыбка исчезла с его лица, когда он взял меня за руку. — Но не промахнитесь, — добавил он. — Время решает все. И сейчас это время настало!

В тот вечер мы вчетвером ужинали на кухне у Чаплина — ели сэндвичи, которые он поджарил сам, а затем пили в гостиной коктейли. Прислугу на вечер отпустили и, казалось, наш хозяин очень рад тому, что заполучил контроль над кухней и набитым холодильником, ибо потратил немало времени, отбирая правильные ингредиенты для приготовления довольно простых сэндвичей.

Констанс Дилэни была на четыре года старше своей сестры, и в тот вечер, когда мы познакомились, до ее двадцать второго дня рождения оставалось ровно три недели. Хотя обычно меня не привлекают слишком юные женщины: идеальный партнер для меня (по крайней мере, с тех пор, как мне самому исполнилось сорок) — дама от тридцати до сорока лет, — Констанс завладела моим вниманием сразу же, как только вышла из бассейна и сняла очки и шапочку. Волосы ее были коротко острижены, как тогда было принято, а глаз прекраснее мне в этом веке видеть не доводилось. Меня они обворожили — большие, с шоколадно–карими овалами радужки, плававшими в озерах белого льда, что разливались, когда она смотрела вбок, не поворачивая головы. Она переоделась в брюки и льняную рубашку — довольно необычный наряд для женщины в то время, хотя ее младшая сестра Амелия, которая была рядом с Чаплиным весь вечер, а также, держу пари, и всю ночь, из них двоих выглядела более женственной; ее детское платьице было просто одним из подарков, которым ее обогатила знаменитость за время, как я впоследствии узнал, их короткого романа.

— Чем вы занимались в Лондоне, мистер Заилль? — спросила Констанс, жуя оливку из мартини; на что я ответил, что ей следует называть меня по имени, иначе мы никогда не станем друзьями. — До войны, я хочу сказать?

— До войны я прожил долгую жизнь, — признался я. — Но вот что удивительно. Эти последние четыре года, похоже, так сильно повлияли на меня, что прошлое теперь ускользает, как смутные детские воспоминания. Мне напоминают о событиях начала века, а я с трудом могу что–то припомнить. Точно все это было в чужой жизни. Вам не кажется это странным?

— Вовсе нет. Я лишь по газетам знаю о том, что там происходило, но мне кажется это… — Она пыталась подобрать верное слово, а мое сердце потянулось к ней, пока я наблюдал, как она размышляет, желая сказать точно или не говорить вообще. Она понимала, как сильно это время сказалось на тех, кто в нем жил. — За гранью моего понимания, — закончила она в итоге, пожав плечами. — Глупо с моей стороны выдумать какие–то слова об этих ужасах. Здесь. Не где–нибудь, а в Калифорнии.

— Вот потому я и обхожусь без них, — рассмеялся Чаплин, подливая всем еще выпить, даже Амелии, которая едва притронулась к своему бокалу. — Фильмы — пища воображения, понимаете? В отличие от реальной жизни. Молчание заставляет мозг лучше работать. Должно быть…

— Тогда почему ты используешь так много этой инфернальной музыки? — быстро спросила Констанс, обрывая его монолог. Чаплин уставился на нее. — То есть, правда, Чарли, — со смехом прибавила она, — я люблю твои короткие фильмы, так же как и остальная публика, но неужели эти кошмарные рэгтаймы на пианино, которые их сопровождают, так необходимы? Всякий раз, идя в кино, я ругаю себя, что забыла беруши. Напомните мне, мистер Заилль, — она легонько коснулась моего колена, — когда мы в следующий раз пойдем с вами в кино.

— Он же просил тебя называть его Матье, — возмущенно сказал Чаплин, на пару децибел громче нас всех. — Музыка нужна, чтобы отражать характеры и сюжет. Быстрая — для погонь, траурная — для страданий. Ты прекрасно это понимаешь. Можно почувствовать настроение. Музыка вызывает эмоции, она столь же важна, как игра актеров и режиссура. Без музыки…

— Чарли замечательный композитор, — тихо сказала Амелия, но Чаплин не сбился в своей речи ни на такт.

— Ты очень добра, милая моя. — Он подавлял ее своим громким голосом, она почти растворилась в нем. — Но мои фильмы — это полный цикл творчества. Сценарий, режиссура, актерская игра, музыка. Это все составляющие того, что порождается моим разумом. Я стремлюсь контролировать все, поэтому у меня раньше и возникали проблемы. Без контроля, Матье, над всем, ничего не выйдет. Вы же не станете предлагать Буту Таркингтону[17] написать роман, заявив при этом, что названия глав для него будет придумывать кто–то другой, так ведь?

— Нет, но вот нарисовать заголовок на обложке вполне может кто–то другой, — сказала Констанс, я не смог удержаться от улыбки. Я только сейчас сообразил, насколько девушку раздражает любовник ее сестры, и насколько он неспособен отвечать на ее выпады, словно не привык к женщинам, которым от него ничего не нужно. Быть может, Амелия и влюблена до беспамятства, но ясно, что главная здесь Констанс, и она может увести ее прочь отсюда в любое время.

— Если бы это была моя книга, я бы и нарисовал все сам, — заявил Чаплин, с улыбкой посмотрев на меня, точно пытаясь вступить со мной в сговор против нее и вытолкнуть ее из беседы; задача нелегкая, если у женщины такой темперамент, как у Констанс.

— Боже всемогущий! — возопила она так, что я подпрыгнул, а она расхохоталась так громко, что эхо разнеслось по всей комнате. — Только не говори, что ты еще и рисуешь!

После этого с Констанс мы стали встречаться регулярно; именно она убедила меня, что не стоит вкладывать деньги в Чаплина, чье осознание собственной силы так же впечатлило меня, как его самовлюбленность — утомила.

— Я уже слышала, как он рассуждает о своих планах, — рассказала она мне. — Напиваясь, он всякий раз излагает свою философию, прямо Александр Македонский. Покорить мир до тридцати и все такое. Сам–то он, конечно, опоздал. Уверена, когда–нибудь он начнет свое дело — но инвесторов, которых он в это втянет, выдоит досуха. Понимаете, Чарли привлекают только те, кто знаменит так же, как он. Слава — единственное, что его интересует. Думаю, профессиональный психолог смог бы это объяснить. Он заберет у вас все до цента и, возможно, с лихвой потом вернет, но вы никак не сможете его проконтролировать. Вы станете просто разрекламированным банком, Матье. Сберегательной кассой для Чаплина, вот и все.

К моему облегчению, Чарли не стал просить у меня инвестиций в его затеи, хотя, полагаю, принял бы любые мои предложения. В тот год мы еще поддерживали дружеские отношения, но не особенно близкие: связывала нас только Амелия, которую Констанс отказывалась надолго выпускать из виду.

— Этот человек распутник, — говорила она мне. — Одна молоденькая дурочка за другой. Меня удивляет, что он с ней так долго. Я хочу быть рядом, когда он ее вышвырнет. Скоро ей исполнится восемнадцать, и тогда он от нее избавится.

Констанс все более завладевала моими чувствами — вплоть до того, что я понял: я в нее влюбился. Она же встречалась только со мной, однако взаимные страстные уверения ее, похоже, не интересовали. На мои восклицания: «Я люблю тебя», она реагировала фразами вроде: «Какой ты милый», или «Ты так добр ко мне». Это не означало холодность — на самом деле она умела весьма эмоционально выказывать свою радость, когда я приезжал и приглашал ее на обед или в концерт, — просто она с недоверием относилась к любым изъявлениям любви, тем более — публичным. Все больше ночей я проводил в ее квартире и уже подумывал отказаться от собственного дома, который все равно был слишком велик для меня, рассчитывая поселиться с нею, но она убедила меня его сохранить — просто на всякий случай.

— Не хочу себя чувствовать так, будто мы женаты, — сказала она, — словно пути назад нет. Если я знаю, что у тебя есть свой дом, мне безопаснее.

Я тоже об этом думал и уже намеревался сделать ей предложение, однако в прошлом я столько раз с переменным успехом проходил этот путь, что не желал создавать еще один не слишком удачный союз и разрушать нашу дружбу. Мы поведали друг другу о нашем прошлом, хотя я в рассказах о своих романтических отношениях старался не углубляться дальше 1900 года. Я всегда считал, лучше не утомлять людей странностями моего старения, подозревая, что возраст мой вызовет у них больший интерес, нежели моя личность.

— Я никогда не был женат, — солгал я. — Была только одна девушка, на которой я хотел жениться, но ничего не вышло.

— Бросила тебя ради другого парня? — спросила она, и я покачал головой:

— Она умерла, — сказал я. — Возникли… определенные неприятности. Мы были молоды. Это было очень давно.

— Жаль, — отозвалась Констанс, отводя взгляд — не зная, нуждаюсь ли я в утешении, и тот ли она человек, который может меня утешить. — Как ее звали?

— Доминик, — тихо сказал я. — Неважно. Я не люблю об этом говорить. Давай…

— И с тех пор у тебя никого не было? Ты больше ни в кого не влюблялся?

Я рассмеялся:

— Разумеется, были и другие. Я потерял счет людям, с которыми бывал связан, и к одной–двум женщинам я испытывал сильные чувства, сравнимые с теми, которые во мне вызывала Доминик. Ты, например.

Она кивнула и закурила еще одну сигарету, выпуская дым через нос и глядя куда–то в сторону. Я смотрел на нее, но она упорно отводила взгляд.

— А у тебя? — в итоге спросил я, желая прервать затянувшееся молчание. — Когда я услышу все о твоем чудесном прошлом?

— Полагаю, джентльмен никогда не захочет иметь дело с женщиной с прошлым, — улыбнулась она. — Разве не этому учат юных леди? Хранить чистоту и невинность для своих мужей?

— Поверь, не мне об этом судить, — признался я с улыбкой. — Ты даже не представляешь, какое долгое прошлое у меня.

— У меня, по сути, никогда и не было никаких отношений, — нерешительно сказала Констанс. — После смерти родителей я осталась присматривать за Амелией и последние несколько лет только этим и занималась. У меня здесь есть знакомые, мы унаследовали вот эту квартиру — вполне можно было никуда не уезжать. Затем Амелия познакомилась с Чарли, а я с тех пор изображаю при ней дуэнью. Иногда мне становится страшно: мне уже двадцать два, и лучшие годы позади. Я — будто старая дева, чья–нибудь тетушка из романов, которые все время читает Амелия. Ну, знаешь: девица отправляется в Италию, и там ее корсет развязывает какой–нибудь римский бог, а чопорная дуэнья стоит в сторонке и неодобрительно фыркает.

— Ты вовсе не старая дева, — с жаром возразил я. — Ты, наверное, самая…

— Прошу тебя, только без этой неуместной лести, — поспешно сказала она и, погасив недокуренную сигарету в пепельнице, встала и подошла к окну. — У меня нет трудностей с самооценкой, спасибо.

— Тебе нравится Калифорния? — спросил я после долгого молчания. В голове у меня начал складываться план — увезти ее из этого штата, от этих унылых людей, которые уже стали мне надоедать. Куда ни глянь, везде тут одержимы славой, движущимися картинками, горсткой значительных имен и тем, как оказаться поближе к ним на вечеринке.

— Почему нет? — безразлично отозвалась Констанс. — Здесь у меня есть все, что нужно. Друзья, жилье, ты… — В последней фразе прозвучала уступка.

— А что если мы отправимся в путешествие? — спросил я ее. — Мы могли бы поехать в круиз. Например, на Карибы?

— Звучит заманчиво. А я смогу одеваться как хочу, совсем перестать краситься? Читать, а не смотреть?

— Все, что хочешь, — рассмеялся я. — Ну так как? Можем поехать завтра или хоть через десять минут.

На секунду мне показалось, что она готова согласиться, но затем ее лицо помрачнело, плечи опустились, и я понял, что́ за этим последует. В эту минуту она казалась воплощением разочарования.

— Амелия, — сказала она, — я не могу ее оставить.

— Она достаточно взрослая, чтобы справиться самой, — возразил я. — К тому же, у нее есть Чарли.

— Два утверждения, Матье, — холодно отозвалась она, — и оба, как ты сам прекрасно понимаешь, не соответствуют истине.

— Послушай, Констанс, — сказал я, вставая и обнимая ее за плечи, — ты не можешь всю жизнь присматривать за сестрой. Ты же сама сказала это всего мгновение назад: что боишься, будто лучшие годы уже позади. Так не допускай этого, Констанс. Ты сама была младше Амелии, когда стала присматривать за ней.

— О да — и посмотри, что я натворила! Ей почти восемнадцать, и она — игрушка богатой кинозвезды вдвое старше нее. Чарли вышвырнет ее вон, как только она перестанет его устраивать.

— Наверняка ты этого не знаешь.

— Знаю.

— Может, он ее любит.

— Я люблю ее, Матье, как ты не можешь этого понять? Я люблю ее и не могу оставить одну, пока не буду уверена, что она крепко стоит на ногах. Возможно, осталось уже недолго. Когда они расстанутся, ей будет тяжело, но она справится и станет сильнее. Если она переживет это, она переживет что угодно. Поверь мне, я знаю.

Повисло долгое молчание — ее слова медленно доходили до моего сознания и обретали там собственную жизнь. Я повернулся, взглянул на нее и медленно сел: Констанс вся подобралась, точно пытаясь скрыть свой страх перед тем, как я отреагирую.

— Ты и Чарли?.. — покачал головой я. Такой союз я даже не мог себе вообразить. — Когда?.. Когда это было? Недавно? Когда мы познакомились?

— О боже, нет, это было давно, — сказала она, наливая себе выпить. — Примерно два года назад, если это имеет значение. Мы познакомились на какой–то вечеринке. Я была его поклонницей, и он меня очаровал. Мне было все равно, что он женат. Все знали, что он терпеть не может Милдред. Глупо говорить, что он соблазнил меня, — он этого не делал. Я хотела его так же безумно. А он, надо отдать ему должное, был так добр ко мне. Пока мы с ним были вместе, чего он только для меня не делал… Он был прекрасным другом, любовником. Просто… сам способ расставания причиняет боль.

Я посмотрел на нее, вопросительно подняв брови.

— Ну?

— Это в самом деле нелепо, — засмеялась она, смахнув слезу. — И не делает мне особенной чести.

— Все равно расскажи, — стоял на своем я. Она устало пожала плечами, точно вся эта романтика ее давно утомила и больше имела никакого значения.

— Мы были на вечеринке у Дуга и Мэри. Праздновали день рождения, я разговаривала с одним второразрядным актером с «Эссеней», сыгравшим, кажется, в «Банке» и в «Ночь в театре»[18]. Чарли поссорился с ним, бог знает, почему, скорее всего, из–за пустяка, и не пригласил его на «Мьючуэл»[19], когда поменял студию. Как бы то ни было, у парня настали тяжелые времена, и он просил меня помочь ему — вернуть расположение Чарли, — а я всячески пыталась от него избавится. Никогда не понимала, почему люди думают, что раз мы с Чарли пара, значит, я могу добыть им роль в его фильме. Я решила привести его самого к Чарли — пусть разбираются между собой, — а мне хотелось пообщаться с кем–нибудь поинтереснее. Я нашла Чарли возле бассейна — он беседовал с Леопольдом Годовским[20]. Я знала, Чарли восхищается этим пианистом, и подвела к нему того парня; Чарли тепло пожал ему руку и пригласил присоединиться к беседе. Казалось, он очень рад его видеть. Я сказала, что вернусь в дом к остальным гостям, и Годовский решил пойти со мной. Я ни о чем таком не думала, мы просто поболтали несколько минут. Я сказала, что в детстве слушала его в Бостоне — мой отец был большим его поклонником. Ему польстило, что я об этом помню, и он рассказал анекдот о толстой певице–сопрано, которая пила виски, чтобы улучшить голос. Я посмеялась. Вот, собственно, и все. Затем по пути домой Чарли не сказал мне ни слова; я понимала, что его что–то разозлило, но я устала и не хотела потакать ему, расспрашивая, что же случилось, поэтому всю дорогу я притворялась спящей, а дома сразу же легла. Я не хотела в ту ночь возвращаться домой к Амелии, надеясь, что к утру все уладится.

Ее трясло, пока она рассказывала об этом; она избегала моего взгляда, а мне хотелось подойти и обнять ее, но я не решился, не желая прерывать ее рассказ. Я подозревал, что она никогда никому об этом не рассказывала, даже сестре.

— Как бы то ни было, — продолжила она, — я отправилась в постель и попыталась уснуть, дожидаясь, когда придет Чарли. И он пришел — минут через пятнадцать. «Вставай, — сказал он сурово и захлопнув за собой дверь. — Вставай и уходи». — «Что? — спросила я, делая вид, что он меня разбудил. — В чем дело, Чарли?» Он наклонился над кроватью, схватил меня за плечи, едва не сломав их, и очень четко произнес, подчеркивая каждое слово: «Поднимайся. Одевайся. Убирайся». Когда я начала его спрашивать, почему, что я такого сделала, он принялся собирать мои вещи, проклиная меня за то, что я привела к нему того парня, когда он беседовал с Годовским. «Это, наверное, величайший в мире пианист, — орал он, драматически размахивая руками. — А ты навязала мне какого–то безработного актеришку, просто потому что хотела умыкнуть его, чтобы пофлиртовать с ним в соседней комнате? Меня тебе мало?» — «Я никогда…» — начала было я, но он не дал мне закончить. Он побагровел от гнева, точно я намеренно срежиссировала эту сцену, хотя я всего лишь пыталась избавиться от зануды и не желала вмешиваться в дела Чарли. Началась ужасная ругань, и в четыре утра я оказалась на улице, где ни одного такси. Он не разговаривал со мной несколько месяцев, хотя я постоянно звонила ему. Я была влюблена, понимаешь. Я писала ему, ходила на студию, слала телеграммы, но он меня игнорировал. Я была в полном отчаянии. А потом как–то раз я обедала в городе с Амелией, и увидела, как Чарли с приятелями входит в ресторан. Он заметил меня, слегка побледнел и хотел было уйти, пока я его не заметила, — он терпеть не мог публичные скандалы и испугался, что сейчас может произойти нечто подобное. Я решила даже не приближаться к нему. И тут он заметил мою сестру, которая во все глаза смотрела на него. Весь зал и весь мир закружились вокруг меня. Он подсел к нашему столику, провел с нами весь день, ни словом не обмолвившись о том, что случилось между нами несколько месяцев назад, притворяясь, что мы просто добрые друзья, которые частенько встречаются и обмениваются последними сплетнями. Когда у них с Амелией завязались серьезные отношения, я отказалась исчезнуть. Так я хотела быть поближе к Чарли, понимаешь. Правда в том, Матье, что я с самого начала была с тобой нечестна.

Я кивнул, мне стало плохо. Значит, все это время она меня обманывала? Это жестоко. Ведь я был уверен, что она в меня влюблена.

— А затем я встретила тебя, — добавила она через минуту. — И все изменилось.

— Как так? — спросил я.

— Помнишь тот день, когда ты пришел домой к Чарли, и мы вчетвером просидели всю ночь, пили мартини и виски с содовой? — Я кивнул. — Я ведь бывала там и раньше, ты же знаешь, — продолжила она. — И не раз видела в этом доме богачей, все они чего–то от него хотели, все мечтали погреться в лучах его славы. А ты — нет. Ты, похоже, отнесся к нему с недоверием. Ты не смеялся нарочито громко его шуткам. Казалось, он тебе даже не особо нравится.

— Ты ошибаешься, — честно признался я. — Он мне нравится. Меня восхищает его самоуверенность. Я нахожу, что это весьма бодрит, честно говоря.

— В самом деле? — Похоже, она удивилась. — Ну, не важно. Ты не лебезил перед ним. Мне это понравилось. Впервые я поняла, что могу смотреть не на него, а на другого мужчину. Я начала понимать, что между нами больше ничего нет, и когда мы с тобой начали видеться, я осознала, что больше не люблю его, даже не нуждаюсь в нем. Что я полюбила тебя.

Сердце у меня подпрыгнуло, я подошел к ней и взял за руку.

— Так ты меня любишь? — спросил я.

— О да, — сказала она, как бы даже извиняясь.

— Почему же мы до сих пор здесь? Если ты больше ничего к нему не чувствуешь, зачем оставаться? Почему обязательно быть рядом с ним?

Ее голос прозвучал холодно, когда она убежденно сказала:

— Потому что он проделает с Амелией то же, что и со мной. Я пережила это, а она может не пережить. Мне нужно быть здесь, с ней, когда это случиться. Можешь ты это понять, Матье? Способен ли ты вообще меня понять?

Я молча посмотрел на Констанс. Над верхней губой у нее тонкой полоской выступила испарина. Глаза ее заволокло усталостью, волосы неопрятно висели — их следовало бы вымыть. Красивее я ни разу ее не видел.

Мы поженились в субботу, в октябре, в маленькой часовне на восточной стороне Голливудских холмов. На церемонии присутствовало человек восемьдесят, в основном — светские приятели из нашего круга, много людей со студии, несколько газетных обозревателей, пара литераторов. Мы были известны уже тем, что были известны, и нас обожали за то, что мы вызывали обожание, поэтому все теперь желали восславить нашу славу. Мы были Матье и Констанс, Мэтт и Конни, знаменитая пара, светские любимцы, предмет городских сплетен. Дуг подвернул лодыжку на теннисном матче и прибыл на костылях, опираясь, как водится, на Мэри, — все ужасно с ним носились, хотя травма была пустяковой. Прибыл и Уильям Аллан Томпсон, и поскольку ходили слухи, будто Уоррен Хардинг[21] собирается назначить его министром обороны, он, разумеется, тоже привлекал всеобщее внимание. (В итоге он лишился работы, когда разразился скандал с публичным домом, и Сенат наложил вето на его назначение; впоследствии он крупно проигрался и в 1933 году покончил с собой — в тот самый день, когда Ф. Д. Р.[22], его заклятый враг, был избран президентом на первый срок). Мой юный племянник Том приехал из Милуоки, где он жил со своей женой Аннетт, — я был рад возобновить с парнем отношения, хоть и считал его неотесанным. Похоже, его больше интересовали знакомства с кинозвездами, чем разговоры о собственных планах на жизнь; кроме того, меня удивило, что он не привез молодую супругу — познакомиться со мной. Когда я отчитал его за это, он признался, что она недавно забеременела и ее тошнит с утра до вечера при одной только мысли о каком бы то ни было путешествии. Я же не хочу неприятностей на своей свадьбе, так что все равно лучше оставить ее дома. Чарли и Амелия прибыли под руку: он, как обычно, ухмылялся, однако теперь эта улыбка лишь злила меня, а у нее были красные глаза и потерянный вид. Она едва узнала меня, когда я подошел и поцеловал ее в щеку. Она выглядела измученной, точно жизнь с Чарли подавляла ее, и я не питал особых надежд на их счастливое совместное будущее, равно как и на ее будущее вообще.

Церемония была простой и быстрой, нас объявили мужем и женой, и свадебное празднество переместилось под огромный тент, возведенный чуть поодаль от особняка, — там подавали обед, сопровождавшийся танцами и попойкой. На Констанс было простое, облегающее фигуру платье цвета слоновой кости, кружевная вуаль скрывала ее прекрасное лицо, и я видел лишь нечеткий абрис, пока мы стояли у алтаря. Позже она эту вуаль откинула, и ее лицо озарила радостная улыбка — моя юная жена выглядела абсолютно счастливой. Даже когда Чарли поздравил и поцеловал ее, она только улыбнулась, ни словом не намекнув на их тягостную связь, способную омрачить наш день. Просто один из гостей — она его почти не замечала, ибо мы не могли наглядеться лишь друг на друга.

Произносились речи. Дуг назвал меня «везунчиком», а Чарли громко вопрошал, почему он сам не решился сделать предложение, — а затем рассмешил всех, добавив: он понял, что я не нахожу его привлекательным и все равно бы его отверг. Даже мы с Констанс сочли его забавным, и я неожиданно проникся к собратьям–человекам теплыми чувствами, которых не испытывал уже лет шестьдесят или семьдесят. Мы танцевали допоздна; Констанс исполнила великолепное танго с юным официантом–испанцем, и это был один из самых эффектных номеров вечера. Парнишка — ему было не более семнадцати — весь вспыхнул от гордости за свой успех на танцполе, и его смуглое лицо запылало от смущения еще гуще, когда после танца партнерша поцеловала его в губы. День был чудесным но, оглядываясь назад, я понимаю: беда была почти неизбежна.

Констанс пошла переодеваться — мы уезжали ночным экспрессом во Флориду, откуда намеревались отплыть в трехмесячный медовый круиз. Я стоял в одиночестве под тентом, потягивая банановый молочный коктейль, — я решил не пить слишком много в такой день. Мой друг, банкир по имени Алекс Тремсил, подошел пожелать мне счастья, и мы оживленно беседовали о женах, супружеских обязанностях и тому подобном, когда я заметил Чарли: он бродил по лужайке с юной девушкой, дочерью (как мне показалось) одного из Ричмондов. Ей было лет шестнадцать, и она очень походила на Амелию — настолько, что я не сразу понял, Амелия это или нет. Но оглядевшись, я заметил свою новую свояченицу — она брала себе что–то с подноса фруктов и слегка покачнулась, садясь; перепила шампанского, подумал я. Я испугался, что может случиться, увидь она сцену, развернувшуюся на лужайке. Мне хотелось, чтобы Констанс поторопилась, и мы как можно скорее уехали. Это не означало, что я не беспокоился за Амелию — она была очень славной, хоть и неблагополучной девушкой. Куда больше меня волновала моя молодая жена и, черт возьми, наше семейное счастье. Мне вовсе не хотелось, чтобы вся наша жизнь зависела от решения Констанс не позволять сестре делать собственные ошибки и самостоятельно справляться с их последствиями.

Я не спускал глаз с часовни, где переодевалась моя жена, и потому от неожиданности пришел в ужас, когда Амелия подошла ко мне и тоже посмотрела на лужайку. Чарли и девушка явно флиртовали: довольно было поглядеть, как он поглаживает ее по щеке, а она смеется его шуткам. Увидев это, Амелия застыла, выронив из рук бокал, и он мягко упал на траву. Она бросилась к Чарли и, подскочив, толкнула девушку с такой силой, что бедняжка упала и даже немного прокатилась по склону, перепачкав свое бледно–желтое платье. Если б это не было так нелепо, я бы рассмеялся в голос. Чарли посмотрел на упавшую и помог ей подняться, а затем сказал Амелии нечто такое, из–за чего она кинулась к его ногам и обхватила их руками. Жест этот настолько меня смутил, что я отвернулся. Вскоре шум услышали все гости, и Чарли вошел под тент со своей всегдашней улыбкой, теперь — несколько принужденной, поскольку Амелия следовала за ним, перемежая проклятья за его измену клятвами в любви. Он повернулся и посмотрел на нее; все гости, от галерки до лож и партера, затаили дыхание, ожидая его ответа.

— Амелия, — сказал он твердо, и голос его ясно разнесся по залу, — поди прочь, глупая девчонка. Ты мне надоела.

Я поглядел мимо него и увидел поодаль Констанс: она тоже наблюдала в ужасе, как Амелия развернулась и бросилась к машинам, выстроившимся на склонах.

— Амелия! — закричала Констанс, а я кинулся к ней.

— Оставь ее, — кричал я. — Пусть успокоится, дай ей побыть одной.

— Ты видел, что он с нею сделал, — зарыдала она. — Я не могу оставить ее в таком состоянии. Я должна пойти за ней. Она может покалечить себя.

— Тогда давай я пойду, — предложил я, не выпуская ее руки, но она вырвалась и бросилась вслед за сестрой. Я повернулся к гостям и безразлично пожал плечами, точно случилась просто небольшая размолвка, а затем пристально и зло глянул на Чарли, который, к его чести, опустил от стыда голову и быстро направился в бар.

Позже я узнал, что Констанс удалось вскочить на ходу в машину, которую смогла завести Амелия, и та на полном ходу полетела вниз по склону. Видели, как они кричали и боролись, вырывая друг у друга руль, но машина сорвалась с дороги, дважды перевернулась, приземлилась на крышу у подножия холма — там, где мой племянник Том как раз беседовал с юной старлеткой, — и сразу же взорвалась.

Мы с Констанс были женаты почти три часа.

Глава 6

ФЕВРАЛЬ–МАРТ 1999 ГОДА

Была поздняя ночь — первый час, в это время я обычно засыпаю, — и тут на меня снизошло озарение.

Началось все чуть раньше, когда я сидел один в своей квартире. Я уже третий вечер подряд слушал «Кольцо Нибелунга» и сегодня поставил «Зигфрида»[23]; я ел паштет на тосте и наслаждался бутылкой красного вина.

День выдался беспокойный. Каждый понедельник я бываю в штаб–квартире нашей корпорации спутникового телевидения, на собрании главных акционеров, обедаю с управляющим, захожу в кабинеты и студии, размышляю, что бы такого придумать, чтобы улучшить наши рейтинги, повысить прибыль, увеличить число подписчиков. Довольно увлекательное занятие, хотя вряд ли я бы выдержал, доведись мне этим заниматься чаще раза в неделю, и я совершенно не понимаю, как умудряются выживать те, кому приходится работать по–настоящему. Ужасная рутина — провести всю жизнь в трудах, расслабляясь лишь по выходным: времени едва хватает на то, чтобы восстановить силы после тяжелой недели, какое уж там наслаждение жизнью? Боюсь, это не для меня.

Сегодня, как бы то ни было, возникли проблемы, которые следовало уладить. Похоже наша главная ведущая шестичасовых новостей — некая мисс Тара Моррисон — получила серьезное предложение от «Би–би–си» и склонялась к тому, чтобы его принять: они помахивали у нее перед носом новой должностью, как петлей. Мисс Моррисон — одна из наших главных ценностей, и едва ли мы себе можем позволить ее потерять. На ней смачно держалась вся наша рекламная кампания, ее лицо и (как бы ни было неловко это признавать) ее тело украшали рекламные щиты, автобусы и станции метро весь последний год, поэтому считается, что ее несомненная физическая привлекательность подняла рыночную стоимость наших акций на три процента за тот же период. Она дает интервью глянцевым журналам о женском оргазме, участвует в телевикторинах, в чем ей помогают почти докторские знания Мелового периода, а на прошлое Рождество даже выпустила книгу, повествующую о том, как можно совмещать личную жизнь, материнство и карьеру. Под заголовком «Тара говорит: Ты можешь получить все!». Это ее расхожая фраза. Тара говорит:… Похоже, теперь все так говорят.

Мы и так уже платили ей изрядное жалованье, и Джеймс Хокнелл, управляющий делами компании, на совете намекнул нам, что знает в точности, что же стоит за ее желанием уйти.

— Все дело в засветке, джентльмены, — сказал Джеймс — типичный образчик журналиста с Флит–стрит, превратившегося в большую шишку на телевидении. Он всегда носит костюмы в тонкую полоску, рубашки пастельных тонов с белыми воротничками и кольца, а волосы с боков зачесывает на облысевшую макушку. Лицо у него вечно красное, и он имеет малоприятную привычку вытирать нос запястьем, но, несмотря на все это, без него мы бы пропали. Мы наняли его за таланты, а не за красоту. Мы и не ждем, что он выйдет на подиум на показе весенней коллекции. Он полностью контролирует своих сотрудников, его квалификация не вызывает сомнений, его преданность делу безоговорочна. Всем известно, что в нашем бизнесе он переспал с половиной всех женщин и лишил сна половину всех мужчин. Подняться на верхушку ему помогло отсутствие совести. Он знает индустрию развлечений куда лучше меня и двух моих компаньонов–инвесторов. Мы — бизнесмены, он — телевизионщик, есть разница. — Тарантул хочет оказаться на экране «Би–би–си», вот и все. — «Тарантул» — прозвище, которое Джеймс дал Таре; им он, само собой, пользуется крайне осмотрительно. — Она говорит: детская мечта или что–то в этом роде. И никак не связано с деньгами, которые ей предложили, к тому же сумма, скажу я вам, джентльмены, не слишком отличается от той, что тратим на нее мы. Она жаждет славы, вот и все. Она просто на ней помешана. Говорит, что хотела бы заняться даже телевизионными расследованиями, точно сильные мира сего ей там это позволят. Скорее всего, они через две недели поставят ее вести «Топ–оф–зэ–Попс»[24], а еще через пять минут она окажется на страницах таблоидов, потому что трахнет какого–нибудь потаскунчика из мальчуковой группы, едва–едва из коротеньких штанишек. Я слышал, скоро откроется вакансия со–ведущего «Мира завтра». Большие деньги, джентльмены. Университетские хмыри тоже жаждут их заполучить.

— Джеймс, ты же понимаешь, мы не должны ее потерять, — сказал П.У., стареющий всемирно известный музыкальный продюсер: он вложил все свои сбережения в этот бизнес и теперь живет в постоянном страхе их потерять, что маловероятно. — Она же практически единственная знаменитость, которая у нас есть.

— Еще Билли Бой Дэвис, — сказал Алан, второй инвестор, из потомственной денежной аристократии. Ему под восемьдесят, и всем известно, что у него рак поджелудочной железы, хотя он об этом никому не говорил, даже ближайшим друзьям. До меня доходили слухи, что он ждет предложения от Опры Уинфри[25], но они не подтвердились. — У нас по–прежнему есть Малыш.

— Кому он нужен? — возразил П.У. — Его лучшие деньки закончились лет двадцать назад. А здесь его просто выпустили на травку — комментировать второсортные матчи и пытаться забыть о том, что известно всей стране: как он любит надевать подгузники и чтобы при этом шестиклассники его шлепали по попке. И вообще, почему он до сих пор представляется «Малышом»? Ему, мать его, уже за пятьдесят. Господи, это ж просто ходячее недоразумение.

— Но он все еще имя.

— Имя? У меня есть для него имя, — сказал П.У. — Дрочила.

Вражда между П.У. и Аланом разгорается день ото дня — началась она десять лет назад с уничижительного отзыва в неавторизованной биографии первого, которую написал второй. Хотя они вежливо стараются поддерживать строго деловые отношения, для всех очевидно, что эти двое не выносят друг друга. Каждую неделю на совещании один поджидает, пока не выскажется второй, а затем встревает и пытается дискредитировать оппонента.

— Значит сейчас Билли Бой что–то или нет, в данный момент неважно, джентльмены, — веско сказал я, пытаясь прекратить их мелочную ссору. — Мне кажется, сейчас главная проблема в том, что мисс Моррисон желает нас покинуть ради новых пастбищ, а для нас было бы лучше, если бы она осталась. Разве не так, если коротко? — Все недовольно закивали: «Да, Матье». — В таком случае, вопрос простой — как убедить ее остаться?

— Тарантул сказала, что мы ей ничего предложить не можем, — сказал Джеймс, а я откинулся на спинку кресла и покачал головой:

— Тара много чего говорит. Тара практически сделала себе карьеру на том, что говорит. На самом же деле, она имела в виду, что мы не сделали ей правильного предложения. Поверь мне, именно это она и хочет сказать, только никто из вас не слушает. Ты меня удивляешь, Джеймс.

Джеймс, П.У. и Алан беспомощно переглянулись, и лишь Джеймс улыбнулся.

— А ведь верно, Мэтти, — сказал он; от этой уменьшительной формы я всякий раз вздрагиваю, вспоминая о старом друге, который уже двести лет как на том свете. — Так что же ты предлагаешь?

— Я предлагаю сегодня отобедать с мисс Моррисон и разузнать подробнее, чего же она хочет. А затем я попытаюсь это ей предложить. Вот и все.

— Эх, джентльмены, а я вот знаю, что я бы предложил ей с удовольствием, — засмеялся Джеймс.

Мисс Моррисон — «Тара говорит» — и я пообедали в итальянском семейном ресторанчике в Сохо. Милое место — в такие я люблю приводить деловых партнеров, когда пытаюсь чего–то от них добиться. Хозяйка всегда находит время выйти поговорить со мной.

— Как вы и ваши? — по традиции спросила она, пока мы усаживались в тихой кабинке подальше от входа. — Хорошо, я надеюсь?

— У нас все замечательно, спасибо, Глория, — ответил я, несмотря на то, что «мы и наши» состоят из меня и Томми. — А вы как?

Обмен любезностями продолжался несколько минут. Тара воспользовалась паузой, чтобы посетить дамскую комнату и вернулась посвежевшей, с заново нанесенной помадой; аромат ее духов мешался с запахом кростини. Она шла между столов, как по миланскому подиуму, точно официанты — оптовые покупатели, а посетители — фотографы. Короткие светлые волосы — с такой простой стрижкой легко управляться — ее фирменный знак, а красотой своей она больше обязана безупречной симметрии лица: каждая черта в точности отражается на другой его половине. На нее можно лишь смотреть и восхищаться. Тара была бы совершенством, если бы в ней отыскался хоть один изъян.

— Итак, Матье, — произнесла она, осторожно сделав глоток вина и стараясь не оставить отпечаток помады на краю бокала, — поболтаем для начала или сразу перейдем к делу?

Я засмеялся.

— Мне просто захотелось пообедать с тобой, Тара, — сказал я, притворившись оскорбленным. — Как я понял, не исключено, что в скором времени мы не будем так часто встречаться в офисе, вот мне и захотелось насладиться твоим обществом, пока еще есть такая возможность. Могла бы и сказать мне, что рассматриваешь предложения, — добавил я, и печальная нотка, очень натуральная, проскользнула в моем голосе.

— Мне болтать не следовало, — сказала она. — Прости, я хотела сказать тебе, но сама не знала, что из этого выйдет. И в любом случае, я не искала эту работу. «Биб» сами на меня вышли, клянусь. Они сделали очень щедрое предложение, а мне нужно подумать о будущем.

— Я в точности знаю размер сделанного ими предложения, и, честно говоря, оно не намного более щедрое, чем то, сколько ты получаешь сейчас. Нужно было запросить с них побольше. Они согласятся, ты же понимаешь.

— Ты так считаешь?

— О, я это знаю наверняка, уж поверь мне. Они в состоянии поднять ставку на добрых… процентов десять, я полагаю, без особых затруднений. А может, и больше. Ты — ценное приобретение. Я слышал, тебе могут предложить «Живьем и с пинками».

— Но ты не сможешь дотянуться до их суммы, — сказала она, игнорируя мою колкость. — Не забывай, я знаю, какие у нас бюджеты.

— У меня и в мыслях не было дотягиваться, — ответил я, накручивая спагетти на вилку. — Я не намерен выставлять тебя на аукцион, моя дорогая. Ты же не дойная корова. Как бы то ни было, у тебя со мной контракт. И с этим ты ничего не можешь поделать, так ведь?

— Всего лишь на восемь недель, Матье, и все. Ты это прекрасно знаешь — и они тоже.

— Значит, через восемь недель и будем разговаривать. А пока давай забудем об увольнениях, отставках, перестановках и тому подобных малоприятных вещах. И, ради всего святого, давай пока не оповещать прессу, ты не возражаешь?

Тара посмотрела на меня и положила нож.

— И ты просто позволишь мне уйти, — сухо констатировала она. — После всего, что мы вместе пережили.

— Я вам ничего не позволяю, мисс Моррисон, — возразил я. — Я лишь предлагаю вам отработать до истечения срока контракта, а после этого, если вы пожелаете покинуть нас ради лучшего места, вы двинетесь тем курсом, который сочтете правильным для вас и вашей карьеры. Некоторые меня сочли бы великодушным работодателем, знаете ли.

— Ты теперь все время будешь так говорить? — процедила она, с досадой уставившись в стол.

— Как — так? — сказал я.

— Как какой–нибудь блядский адвокат. Точно боишься, что я записываю каждое твое слово, чтобы через полгода возбудить иск. Ты не можешь говорить со мной нормальным тоном? Я считала, мы с тобой кое–что значим друг для друга.

Я вздохнул и посмотрел в окно. Я не был уверен, что мне хочется опять ступать в эту наезженную колею.

— Тара, — в конце концов сказал я, наклонившись вперед и взяв ее маленькую ручку в свои ладони. — Насколько я тебя знаю, ты вполне способна записать этот разговор. Не сказал бы, что у тебя большие достижения в смысле честности со мной, так ведь?

Полагаю, здесь следует рассказать кое–что о моих отношениях с мисс Тарой Моррисон. Около года назад мы вместе присутствовали на церемонии вручения призов — не столько вдвоем, сколько в группе, представлявшей нашу станцию. Тару сопровождал ее тогдашний бойфренд, модель белья от Томми Хилфигера, а я заказал профессиональный эскорт — никакого секса, просто сопровождение на вечер, поскольку в то время я жил один и не испытывал ни малейшего желания ввязываться в новые отношения. Я достиг половой зрелости более 240 лет назад, так что ничего удивительного в том, что меня порядком утомляет бесконечная череда свиданий, расставаний, свиданий, браков, свиданий, разводов, свиданий, вдовства и так далее. Раз в несколько десятков лет мне нужно побыть одному.