Поль Феваль
Пролог
ГОСТИНАЯ В ЧЕТЫРЕ ОКНА
I
НА УЛИЦЕ КУЛЬТЮР
Промозглым зимним вечером 1840 года в караульное помещение на улице Культюр-Сен-Катрин заглянул и попросил разрешения обогреться продрогший прохожий. Это был мужчина с простодушным, немного удивленным лицом. Потертую одежду прохожего почти полностью скрывал огромный передник, какие обычно носят подручные аптекарей, а из кармана, который сильно оттопыривался на животе, выглядывал объемистый пакет из плотной бумаги.
Человеку в фартуке охотно позволили погреться, и он пристроился у печки.
На улице пока лишь смеркалось, но в караульном помещении было темно, как ночью, поскольку ламп здесь еще не зажгли.
Вскоре незнакомец ушел, и никто не заметил, что сверток больше не оттягивает ему кармана.
На этой же улице в нескольких шагах от караульного помещения стоял за глухой стеной величественный и мрачный особняк, известный в округе как родовое гнездо Фиц-Роев. Последний герцог де Клар, он же – последний принц де Сузей, жил в нем недолгое время со своей супругой, с которой, по слухам, потом расстался.
Со дня их отъезда особняк пустовал, а уж после того, как умер старик-привратник, живший при доме, словно дворовый пес в конуре, никто вообще не видел, чтобы, заскрипев на петлях, отворились массивные ворота.
Зимой и летом крепкие ставни заслоняли веселый блеск оконных стекол; казалось, покинутый дом отбрасывает мрачную тень на весь квартал. Окрестные лавочники имели все основания жаловаться:
– У нас посреди улицы стоит склеп – прямо как на кладбище. Хоть бы уж продали этот дом или пустили туда жильцов. Там хватило бы места доброй дюжине семей. А еще в этом здании можно было бы открыть фабрику бронзовых изделий, то-то бы торговля шла бойко!
Так вот как раз напротив этого мрачного особняка, в узкой темной аллее и спрятался покинувший караульное помещение человек в аптекарском фартуке. Может, конечно, мужчина спасался под деревьями от дождя, поскольку в тот день лило, не переставая, но мы все же позволим себе заметить, что, укрывшись в глубокой тени, этот тип больше напоминал охотника, притаившегося в засаде.
Добавим еще, что человек в фартуке был не одинок: в соседней аллее, тоже узкой и темной, но начинавшейся чуть подальше, за особняком Фиц-Роев, прятался от дождя еще один мужчина. Он покуривал тоненькую сигарку; серая залоснившаяся шляпа, щегольски надетая набекрень, съезжала к уху с его прилизанных волос соломенного цвета, а редингот покроя «элегант» был так изношен, что мало чем отличался от старой ветоши. Различить все эти детали позволял свет фонаря, раскачивавшегося под порывами ветра прямо над головой незнакомца.
Но рассмотреть этого человека получше нам не удалось. Мужчина в аптекарском фартуке издалека подал ему знак, и оба они нырнули в темноту своих не слишком надежных укрытий.
Прошло минут пятнадцать, и из-за угла улицы Сент-Антуан показался мокрый зонт. Зонт этот – худо ли, хорошо ли – защищал от дождя скромного на вид немолодого человека, который вел за руку маленькую девочку.
Серая шляпа присвистнула и тихонько позвала:
– Эшалот!
Фартук свистнул в ответ и громко прошептал:
– Я здесь, Амедей! На своем посту – до последнего вздоха!
Мужчина и девочка под зонтом, проходя мимо караульного помещения, попали в полосу света, лившегося из окна: стражи порядка наконец зажгли лампу. Оказывается, девочка была вся в черном, немолодой человек – тоже. Прижавшись к отцу, малышка что-то лепетала, не обращая внимания на холод, от которого раскраснелись ее щечки.
Эшалот – уже знакомый нам мужчина в аптекарском фартуке – с младенческим простодушием залюбовался прелестным ребенком.
– Когда подрастет наш Саладен, он будет не хуже – а то и лучше, – пробормотал этот человек. – Стоп! Куда подевался Амедей? Боже мой! Да ведь это папаша Моран с малышкой Тильдой!
И Эшалот живо юркнул в густую тень.
Отец с дочкой как раз подошли к воротам особняка и остановились перед ними.
Вот тогда-то и случилось то, что можно счесть величайшим событием в истории квартала; событие это выманило бы на улицу всех окрестных лавочников, если бы только им было известно, что происходит.
Но улица была пуста, поскольку никто ничего не знал.
Папаша Моран, как назвал его Эшалот, передал зонтик малышке со словами:
– Будьте умницей-разумницей, мадемуазель Тильда, постарайтесь не промокнуть.
Глядя на Тильду, он вытащил из кармана два огромных ключа и одним из них тут же принялся отпирать ворота. Но дело застопорилось. Эшалот, который с жадным любопытством наблюдал за происходящим, резонно заметил:
– Да замок-то за столько лет небось проржавел насквозь!
В самом деле, дрожащая рука немолодого мужчины никак не могла повернуть в скважине ключ.
– Просто так тут не справишься, – бормотал тем временем Эшалот. – О, идея! Надо просунуть в головку ключа какой-нибудь штырь!
Будто услышав эту тихую подсказку, Моран вложил второй ключ в головку первого, нажал двумя руками на получившийся рычаг – и замок наконец сдался.
– Браво! – одобрил Эшалот. – Теперь давай отпирай маленький!
А Моран уже нащупывал вторым ключом скважину маленького замка. Тот не упрямился – открылся легко и быстро. Тяжелая створка ворот со стоном повернулась на массивных петлях. Образовавшийся проем зиял немой чернотой – точно вход в бездну.
– Пошли быстрее, – заторопил Моран девочку. – Времени у нас в обрез.
Но малышка вместо того, чтобы послушаться отца, в испуге отпрянула от ворот.
– Не пойду, я боюсь, – прошептала она.
– Чего ты боишься, глупышка? – ласково спросил Моран.
– Откуда я знаю? – пожала плечиками Тильда. – Привидений!
– Черт побери! – воскликнул Эшалот. – Место и впрямь в самый раз для призраков!
И он невольно вздрогнул, но тут же прибавил:
– Скажет тоже! Покойники – они ведь лежат! Так как же им ходить?!
Моран, явно обеспокоенный и встревоженный, схватил девочку за руку и потянул вперед. Тильда вскрикнула.
– Помолчи! – одернул малышку отец. – Нас даже не заметили, – шепнул он уже во дворе, вытирая под ледяным дождем потный лоб.
Но мы-то знаем, что Моран заблуждался. Как только ворота особняка затворились, из своего укрытия выбежал незнакомец в серой шляпе. Он был как раз из тех, кого обычно называют людьми подозрительного вида: претензию на элегантность теснила тут бедность, самодовольство уживалось в облике сей личности с пороком – в общем, перед нами был денди, но в грязи по самые уши. Париж изобилует подобными перлами, а на самом его дне таится абсолютнейшее из всех воплощений Дон-Жуана – уродливое, оборванное, но всегда победоносное и неотразимое.
Эшалот тут же двинулся навстречу своему товарищу и сердечно протянул ему руку:
– Как дела, Амедей? Мы ведь не виделись добрых три дня…
Симилор (такова была фамилия Амедея) снисходительно подал Эшалоту два пальца. Подумать только, этот оборванец был еще и в перчатках!
– Ты узнал его, это точно он? – осведомился немытый франт.
– Еще бы не узнать! – отозвался Эшалот. – Да он уже приходил сюда на рассвете, притащил деревянную кровать, матрасы и две корзины с вином и едой. А почему ты не спрашиваешь, как Саладен?
Симилор пожал плечами.
– Я доверил его тебе, ибо сейчас он нуждается в чисто физической опеке, а ты как раз для этого годишься. Меня волнует только его будущее. Когда дело дойдет до образования, я сам займусь малышом!
– Знаешь, где я его оставил? – спросил Эшалот.
– Понятия не имею. Какое мне дело? – пожал плечами Симилор.
– У тебя совсем нет отцовских чувств, Амедей, он же твой сын, пусть и незаконный, – с упреком проговорил Эшалот, – а я всего лишь его кормилица и опекун. Я оставил его в нежных объятиях городских властей, а ты вместо того, чтобы дымить сигарами, как паровоз, мог бы выделить мне несколько су на молоко. Тебе ли не знать, что я – не миллионер!
– Ах, вот ты о чем! – воскликнул Симилор. – Ну так записывай свои расходы, я потом все оплачу. Я не привык забивать себе голову всякими хозяйственными мелочами. И поговорим-ка лучше о деле: ты будешь стоять здесь до тех пор, пока не поступит нового приказа.
– Объясни хотя бы, что происходит, – взмолился Эшалот. – Неужели и впрямь Черные Мантии?!
Симилор поспешно зажал ему рукой рот.
– Несчастный! – воскликнул Амедей. – Разглашать такую тайну посреди улицы!
– Я же не нарочно! Вырвалось – и все! – пролепетал Эшалот.
– Ну так и быть, на первый раз прощаю, – смилостивился Симилор. – Но впредь будь осторожнее!!! – Интонацию Симилора можно передать лишь тремя восклицательными знаками. – Пойду загляну в «Срезанный колос», – продолжал он, – и скажу господину Тюпинье, что Моран с девочкой уже в доме. Господин Тюпинье дорожит моей дружбой, высоко ценя мои многочисленные таланты, хотя ему не всегда приятно, что дамы ко мне благосклоннее, чем к нему.
– Не так-то легко отыскать человека с твоими способностями, – сказал Эшалот с искренним и глубоким восхищением. – Ах, Амедей, если бы ты был хоть чуть-чуть подобрее ко мне, твоему лучшему другу, и к своему собственному сыну, которого я ращу…
Когда речь заходила о чувствах, Эшалот становился на редкость многословным, но, хлопнув приятеля по плечу, красавец Амедей резко оборвал его:
– В общем, стой здесь, дружок, и как только покажется карета, беги в «Срезанный колос» и спроси…
– Господина Тюпинье, ясное дело! – закивал Эшалот.
– Еще чего! – скривился его собеседник. – Меня, Амедея Симилора! Авторитет мой возрастает с каждым днем, усвой это наконец! Когда наша с тобой фамильярность станет уже совершенно неуместной, я дам тебе это понять, и мы перейдем на «вы».
Закончив свою речь, блистательный Амедей повернулся к своему другу спиной и направился в сторону бульвара.
Эшалот провожал Симилора восхищенным взглядом, пока оборванный денди не скрылся за углом.
– Одевается великолепно, – шептал Эшалот, меланхолично покачивая головой, – говорит – заслушаешься, фантазия безудержная, цвет волос самый модный – и никакой робости перед слабым полом. Истинный Адонис[1]! Такому не захочешь, а позавидуешь! М-да, жилет-то ослепителен, а вот в груди – пустота! Ни малейшей тяги к семье, к домашнему уюту. Впрочем, может оно и к лучшему, раз Амедей избрал стезю богатства и успеха. А вот мне никакая слава и никакие деньги.не заменят тихих радостей любви и дружбы, столь необходимых чувствительному сердцу. Мне дорог наш Саладен – и я вскормлю и взращу его!
Эшалот вернулся в караульное помещение. Пакет в плотной бумаге по-прежнему лежал в уголке на лавке. Эшалот взял его, осторожно приоткрыл сверху, как отгибают край у кулечка с перцем, – и тут же в свертке что-то зашевелилось и запищало.
– Заткнись, Саладен, замолчи, негодник, – с материнской нежностью проворковал Эшалот. – Нашел время пищать. Я ведь тебе поесть принес.
Эшалот вытащил из кармана своего передника рожок с молоком, и младенец, который до этого широко открывал рот, жадно ухватил его и начал сосать.
Итак, в свертке был Саладен, внебрачный сын Симилора и приемное дитя Эшалота.
Стражи порядка с любопытством столпились вокруг удивительной кормилицы.
Тем временем во дворе особняка Фиц-Роев господин Моран всячески пытался успокоить малышку Тильду, но девочка все плакала и плакала, не в силах преодолеть тех мучительных детских страхов, которые легко разгоняет веселый дневной свет. Собственно, вокруг не было ничего такого, что могло бы напугать ребенка. Заросший травой двор напоминал лужайку; справа от ворот стоял домик привратника, слева – конюшни, а прямо перед вошедшими возвышался сам особняк, крыльцо которого так густо оплетал сухой плющ, что даже не было видно ступенек.
Моран исчез в привратницкой и долго что-то искал впотьмах под горький плач дрожавшей от ужаса девочки. Наконец на полу возле камина Моран обнаружил большой вожделенный фонарь; чиркнув спичкой, отец Тильды зажег его и осветил совершенно пустую, без всякой мебели, комнату.
Малышка примолкла, но по-прежнему прижималась к отцу, обводя диковатым, испуганным взглядом незнакомое помещение.
– Видишь, нет здесь никаких призраков, – сказал Моран со слабой улыбкой.
– А в темноте были! – ответила Тильда.
Выйдя из привратницкой, Моран шагнул под дождь, который лил все сильнее. С раскрытым зонтиком в одной руке и с зажженным фонарем в другой мужчина направился к дому. Маленькая Тильда, уцепившись за полу отцовского пальто, семенила за Мораном. Девочка то и дело спотыкалась о пучки увядшей травы, покрывавшей двор. Добравшись до крыльца, отец и дочь раздвинули сухие плети плюща и поднялись по шатким скрипучим ступеням. Старик, выбрав нужный ключ из большой связки, висевшей у него на поясе, отпер входную дверь, и в следующий миг они очутились в темной сырой передней. Здесь было пусто, лишь у порога что-то белело. Вглядевшись, девочка в ужасе вскрикнула.
На полу лежал скелет левретки. Оказалось, что время – великолепный препаратор: его произведение красовалось теперь на черно-белых плитках в двух шагах от входа.
– Нужно бы убрать Цезаря с дороги, – спохватился Моран.
Он закрыл зонт, поставил фонарь на пол и перенес несчастного Цезаря в угол потемнее.
– Не капризничайте, мадемуазель Тильда, – сказал Моран дочери. – Умниц-разумниц Цезарь никогда не обижал. Он был очень доброй и красивой собакой. Правда, потрепал однажды снегиря мошенника Жафрэ. Наверное, Жафрэ его здесь и запер… Сколько же воды утекло с тех пор, Господи Боже мой!..
Моран поднял фонарь и стал неспешно подниматься по лестнице. Фонарь осветил его лицо, и тут выяснилось, что этому мужчине не так уж много лет; вот только походка у него была тяжелая, стариковская. Лицо же его было кротким и вместе с тем упрямым, а вот глаза казались чуть-чуть безумными.
Маленькая Тильда, по-прежнему дрожа от страха, поднималась следом за отцом. Она больше не жаловалась, но по ее умненькому личику было видно, до чего ей не по себе в пустом заброшенном доме.
Дом и впрямь казался мертвым, и о безнадежном отчаянии этого покинутого жилища красноречивее всего свидетельствовали останки Цезаря, верного друга хозяев.
Девочка и ее отец миновали анфиладу комнат – нежилых, без мебели, с клочьями обоев на стенах, – оставляя за собой цепочку следов на толстом слое пыли, покрывавшем пол. Несмотря на запертые ставни, по комнатам гулял ветер, врываясь в дом сквозь разбитые стекла. Двери же в этом царстве запустения были гостеприимно распахнуты настежь, позволяя беспрепятственно продвигаться вперед.
На втором этаже, в четвертой по счету комнате господин Моран наконец остановился перед первой закрытой дверью. Ища нужный ключ в своей связке, он ласково сказал дочери:
– Тут вам не будет страшно, мадемуазель Тильда! Вас обогреет добрый огонек, а если вы мне улыбнетесь, то получите даже пирожное.
Он распахнул дверь. К великому сожалению, слабый свет фонаря не позволял толком разглядеть новую комнату, а она между тем ничуть не походила на все те помещения, которые только что миновали наши друзья. Комната эта оказалась просторной гостиной в четыре окна с мрачноватыми, но очень эффектными шторами. Вдоль стен, отделанных изумительными резными панелями, выстроились старинные высокие стулья. Из потускневших золоченых рам смотрели потемневшие от времени портреты, а над ними в лепных картушах красовались гербы, которые, впрочем, едва можно было различить в тусклом мерцании фонаря, явно не способного разогнать тьму.
В глубине гостиной виднелось венецианское зеркало в тяжелой узорной раме, а под ним в огромном беломраморном камине едва теплился обещанный «добрый огонек», который еще совсем недавно наверняка горел весело и ярко.
От каждого предмета в этой комнате веяло величием прошлого, и тем более странно смотрелись среди былого великолепия две вещи нашего века: плохонькая кровать красного дерева, будто доставленная из дешевого магазина на улице де Клери, и такой же жалкий столик на одной ножке, тоже сделанный из красного дерева и отмеченный печатью неизбывного мещанства. На столике вошедшие увидели поднос с чайником, чашки, блюда с холодной дичью и пирожными, графин и несколько бутылок.
Как только господин Моран переступил порог этой гостиной, живо напомнившей о давних временах, лицо его стало благоговейным. Очутившись в комнате, он медленно перекрестился – словно стоял под сводами храма.
– Ну что, плутовка, нравится тебе здесь? – спросил Моран Тильду.
Девочка смотрела вокруг широко раскрытыми главами – удивленными, но отнюдь не восторженными. Мысленно она одобрила лишь блестящее дерево кровати и столик. А на пирожные малышка даже не взглянула.
Господин Моран подхватил дочь на руки и усадил в необъятное кресло, где она исчезла, будто крошечный жаворонок, которых, бывало, подавали на пиршественный стол на серебряных блюдах размером с рыцарский щит; таковы были вкусы наших пращуров. Господин Моран пододвинул кресло к столику, подсластил вино в стакане и предложил девочке пирожные.
– Перекуси, если проголодалась, пока я займусь делом, – проговорил он.
И засучив рукава, Моран и впрямь принялся за работу.
Перво-наперво он подбросил в камин дров, и огонь ярко и весело вспыхнул. Затем Моран взялся за веник и тщательно подмел паркет, а потом вытер пыль с мебели. Лоб его блестел от нота, но Моран этого не замечал; он трудился и тихонько бормотал себе под нос:
– Приятно полюбоваться гербом де Клар! Откуда малышке знать, что такое золотое солнце на лазоревом поле? Однако она здесь у себя дома, с портретов на нее взирают ее предки. А мне вот стыдно смотреть на них… Ведь потомки королей нынче недорого стоят!..
Мужчина горько рассмеялся и принялся застилать кровать, подняв тяжелый матрас с легкостью, свидетельствовавшей о недюжинной силе, которую никак нельзя было заподозрить в этом худом изможденном теле.
– Фиц-Рой, Фиц-Рой, – бормотал он прерывающимся от волнения голосом, – это же значит «сын короля»! Вот какая у нас с Тильдой фамилия. Чего ж ей, спрашивается, бояться в доме своих предков? А я даже места привратника, чтобы заработать ей на хлеб, не мог найти. «Сын короля»! Фиц-Рой! А когда-то мы были богаты, были могущественны!
Моран зажег свечи в шандалах и в люстре, и в гостиной, словно выйдя из нарядных рам, заулыбались великолепные сеньоры, опирающиеся на шпаги, и прекрасные дамы – одни с розами, другие – с веерами в руках. Все ожило, как только комнату залил золотистый вечерний свет; засверкала парча обивки, а ясное солнце на гербе, повторявшееся на стенах и стульях, казалось, весело встряхнуло яркой гривой своих лучей. Завел Моран и великолепные стенные часы; стрелки он поставил, сверившись со своей бедной серебряной луковицей: ровно восемь.
Покончив с уборкой, господин Моран стряхнул пыль с одежды и, обведя взглядом гостиную, воскликнул:
– Все как в прежние времена! Можете приезжать, господин герцог!
Только теперь этот человек вспомнил о девочке и, увидев, что она так и не притронулась ни к подслащенному вину, ни к пирожным, рассердился и довольно грубо сказал:
– Почему же ты ничего не съела, дурочка?!
На глаза испуганной Тильды навернулись слезы.
– Холод здесь до костей пробирает, – пожаловалась она, – пойдем быстрее домой, у нас на чердаке так уютно…
Как раз в это самое время в караульном помещении на улице Культюр Эшалот вытащил опустевший рожок из «клювика» насытившегося Саладена. Стражам порядка, которые с любопытством окружили мужчину с младенцем, Эшалот добродушно говорил:
– Понятное дело, коли оставил я свой пакет на милость господ караульных, то должен был бы предупредить господина капрала. Не дай Бог, сел бы кто ненароком на моего мальца, а он ведь живой…
– Распищался, как мышь, безобразник! – прервал его капрал. – У нас что тут, приют?
Эшалот между тем старательно закалывал пакет булавками, от которых бумага уже вся была в крошечных дырочках.
– Отверстия – это чтобы дышал, – пояснил опекун Саладена. – И должен вам сказать, что малыш, которого вы сейчас видите перед собой, станет однажды маркизом или герцогом – такая уж у него судьба, и бумаги есть соответствующие, а хранятся они в тайнике, потому как большие беды выпали на долю несчастных предков этого карапуза. И есть злые люди, мечтающие о том, чтобы омрачить юные дни молодого господина; негодяи предлагали мне целое состояние, лишь бы я добавил три капли крысиного яда ему в молоко, но я скорее умру, чем…
Служивые – они все в душе романтики, вот и слушали Эшалота, затаив дыхание. Однако капрал строго спросил:
– А вы-то сами чем занимаетесь, любезный? Вид ваш не внушает большого доверия.
Эшалот, уложив аккуратно зашпиленный пакет в карман на животе, ответил:
– Я вскармливаю Саладена, вожу дружбу с господином Симилором, с которым мы – как Орест и Пилад[2], а кроме того, без малейшего урона для своей чести занимаюсь еще кое-какими секретными делами.
Знаменательные эти слова Эшалот произнес с самым скромным видом. Присутствующие переглянулись, а капрал, постучав пальцем по лбу, шепнул:
– Похоже, он говорит правду.
Все рассмеялись. Это очень обидело Эшалота. Простодушно-удивленное лицо его выразило живейшее негодование, и он уже собрался ответить с видом глубоко оскорбленного достоинства, но тут на улице послышался стук колес.
Эшалот со всех ног бросился к дверям.
– Меня призывает долг, – обернувшись, заявил он, – а на вас я зла не держу: вам не понять моих забот и тревог! Счастливо оставаться! Если я вдруг опять окажусь в здешних местах, непременно загляну поприветствовать вас от имени Саладена – очень ему пришелся по сердцу ваш уютный уголок.
Стоило Эшалоту выскочить на улицу, как господа караульные в один голос спросили:
– Что это за птица?
И капрал снисходительно проронил:
– Ясно только, что не государственный преступник!
Колесами стучала вместительная карета, запряженная четверкой лошадей. Она остановилась у особняка Фиц-Роев, и кучер крикнул:
– Отворяй ворота!
Эшалот к тому времени уже успел занять свой наблюдательный пост в аллее напротив дома.
Ворота медленно распахнулись. Экипаж въехал во двор, где его встретил господин Моран с фонарем в руке.
Лакей в темно-коричневой ливрее спрыгнул с запяток, двое других слуг в таких же ливреях выбрались из кареты и с немалым трудом извлекли из нее бледного как смерть и, видимо, больного человека.
Ему-то и поклонился с величайшим почтением Моран.
– Приветствую вас, господин герцог, добро пожаловать в ваш дом, – проговорил отец Тильды.
Больной ответил ему едва заметным кивком.
Моран присоединился к слугам; все вместе они водрузили матрас, на котором лежал герцог, на носилки и, подхватив их, стали подниматься по ступенькам крыльца.
Малышка Тильда фонарем освещала им путь.
II
ВХОДИТЕ, МАДАМ!
Кучер тем временем закрыл ворота.
Их створки захлопнулись, и из кустов вынырнул ошеломленный Эшалот. С минуту смотрел он на запертые ворота, не в силах опомниться от изумления, а затем воскликнул:
– Хорошо быть ловкачом, я всюду успел, все увидел, но что это значит – хоть убей, не понимаю! Есть в мире, друг мой Саладен, такие тайны, в которых и сам черт не разберется! Нам вот, к примеру, известно, что породили тебя на свет Амедей и Ида, которую я почтительнейше обожал до самой ее безвременной кончины! И что же? А то, что твой распрекрасный отец оказывается вдруг среди этих людей, и ты получаешь право на богатое наследство. В основе любой тайны лежат деньги, но если неумело ими воспользоваться, то найдешь не счастье, а погибель. Ну, бежим отчитываться. Увидишь, какая каша заварится сейчас в «Срезанном колосе»!..
И Эшалот, которого не страшила никакая грязь, пустился со всех ног к Королевской площади.
Пустынную улицу Культюр все поливали и поливали струи ледяного дождя. Тускло светились витрины маленьких магазинчиков; заглянув в любой из них сквозь стекло, можно было увидеть такую картину: за прилавком застыла барышня, нет ни одного покупателя, а за приоткрытой дверью, в жилой комнате стеснились вокруг едва тлеющего камелька остальные домочадцы.
Говорят, что и в околотке Марэ можно заработать торговлей немалые деньги, но окружающая скудость убеждает скорее в обратном.
Зато известно, что жители Марэ настолько же любопытны, насколько унылы, и если бы отыскался благодетель, который взял бы на себя труд взорвать толщу серой скуки, царящей в этом несчастном квартале Парижа (кажется даже, что он и не в Париже вовсе, а в доброй сотне лье от него), ну так вот, возьми кто-нибудь на себя труд приоткрыть дверь каждого дома и сообщить его обитателям потрясающую, таинственную новость: мол, в вечерних сумерках живые вошли в мертвый дом! – тогда никто не испугался бы ни холода, ни дождя, и улицу мгновенно запрудила бы огромная толпа, словно опять началась революция. Из глубин темных переулков потекли бы люди-муравьи, пропахшие затхлой плесенью, шумливые, болтливые, но невольно умеряющие свое возбуждение, поскольку им неуютно на улице и непривычен свежий воздух.
Я уже видел такое, когда в Париже гремели пушки, видел в праздничный день и в день битвы; такое было, когда сообщили о часе появления хвостатой звезды, и еще тогда, когда первая весть о деле Тропмана всколыхнула даже тех горожан, которым не по карману даже самая дешевая газетенка. Так вот, в те дни казалось, что ни в одном районе Парижа не живет столько народа, сколько в нашем обычно пустынном квартале Марэ. Мне пришлось наблюдать, как разом распахивались все окна домов – на всех этажах, сверху донизу, выставляя на всеобщее обозрение неописуемую коллекцию мужских, женских, детских голов, настолько причудливую и неправдоподобную, что даже журнал «Вокруг света» не решился бы воспроизвести ее на своей гравюре.
Но в обычное время весь этот людской муравейник ведет себя тихо, мирно, скромно, можно сказать, ханжески, как будто железный закон, требующий от граждан соблюдения благопристойности и преследующий беспорядки, сковал именно квартал Марэ, который дремлет, скучая, между шумной площадью Бастилии, веселой страной школяров и вечной суетой Бульваров.
«Счастье приходит во сне», гласит пословица, но чтобы не упустить его, нужно пробудиться. Я не знаю, какая хвостатая звезда, какая революция и какое судебное дело взволновало бы улицу Культюр больше, чем загадка, вот уже много лет не дающая покоя здешним умам: почему пустует этот огромный дом, бросая изо дня в день, с утра до ночи, вызов всеобщему неутолимому любопытству?
И вот – ну надо же! – ключ к разгадке только что прокатил по улице в виде кареты, запряженной четверкой лошадей, и никто, никто этого не заметил! Вечно закрытые ворота (сколько любопытных взглядов обычно скользят по ним), распахнулись – и никто, никто не узнал об этом! Бестолковые караульные даже не подумали разослать повсюду своих людей, чтобы те, трубя в рожки, оповестили о сенсационной новости всех и каждого! Экипаж, запряженный четверкой лошадей, въехал во двор, тяжелые створки ворот опять сомкнулись, и тайна осталась неразгаданной. Из-за холода, дождя, дремотной лени зимнего вечера ни один обитатель и ни одна обитательница улицы Культюр не узнали, что счастье было совсем близко! Шарада, загадка, ребус могли разрешиться! И еще можно было бесплатно поглазеть на развязку душераздирающей драмы – а драма эта была, между прочим, поинтереснее тех, что показывают в театре за деньги.
На колокольне храма Святого Павла пробило девять, и жители Марэ еще немного посуетились, запирая на замки и засовы последние открытые лавочки. Монотонно и непрерывно лил все тот же ледяной дождь, и ничто не говорило о трагедии, происходившей за глухими стенами особняка Фиц-Роев. Этим вечером, как, впрочем, и всегда, он, казалось, спал подобно всем другим домам…
В просторной гостиной с четырьмя окнами на убогой кровати без балдахина и без полога, поставленной поближе к камину, лежал больной, которого привезли в карете. Возле кровати на ночном столике стояла открытая шкатулка; она была пуста.
Люстру погасили, без сомнения, по приказу больного, а шандалы затенили выцветшими ширмами.
Герцог лежал в полумраке.
Этот человек был еще молод; густые темные кудри, разметавшиеся по белоснежной подушке, подчеркивали бледность его надменного воскового лица с правильными чертами. Иссушающая, неправдоподобная худоба невольно наводила на мысль о близкой кончине больного.
Опущенные углы рта и поджатая нижняя губа говорили о том, что герцога снедает мучительная тревога, но глаза его, окруженные синевой и казавшиеся от этого еще больше, были спокойны, как стоячая вода.
Умирающий (ибо нам трудно назвать его иначе) носил имя Вильям Генри Фиц-Рой Стюарт герцог де Клар, принц де Сузей. Ему не было еще и тридцати. Герцогом де Кларом он стал лишь несколько месяцев назад, после того, как умер пэр Франции, носивший этот титул и являвшийся главой знатного семейства, предки которого перебрались во Францию после падения короля Якова Стюарта[3], чьим незаконнорожденным сыном был первый Фиц-Рой.
Прошло уже не менее получаса с тех пор, как его светлость герцога де Клара пронесли по запущенным комнатам и опустили на кровать. Он лежал неподвижно, устремив в пространство взор широко раскрытых глаз.
Слуг отослали, и в гостиной оставались только господин Моран и маленькая Тильда.
Не в силах совладать ни со своим страхом, ни с любопытством, Тильда спряталась за штору самого дальнего окна и испуганно выглядывала из своего укрытия.
Начали бить висевшие на стене часы. Искорка жизни вспыхнула в мутных зрачках больного. Он принялся считать удары: девять!
– Время! – проговорил герцог замогильным голосом, от звука которого вздрогнули и девочка за шторой, и мужчина в кресле.
Это были первые слова, произнесенные герцогом де Кларом, принцем де Сузеем.
– Она вот-вот придет – ждать недолго, – добавил он.
Моран встал и приблизился к кровати, смиренно и печально глядя на герцога; тот посмотрел на отца Тильды ласково и благосклонно.
– Кузен, – заговорил больной, – я много страдал и скоро умру, но это не оправдывает меня. Я стыжусь, что смел позабыть о вас.
– Принц, – ответил Моран, с почтительной нежностью целуя бледную руку больного, – вы ничего мне не должны и я ни на что не жалуюсь.
– Все так, Стюарт, но мы в родстве, а вы совсем не богаты, – прошептал герцог. – Когда я был ребенком, вы любили меня.
– Люблю и теперь, принц, люблю от всего сердца! – вскричал его собеседник.
– Надеюсь, что так, – вздохнул больной. – У вас, кажется, дочка, Моран? – спросил он.
Малышка Тильда еще плотнее завернулась в штору, а ее отец ответил:
– Да, слава Богу, дочка, принц. Кроме нее у меня больше никого не осталось на свете.
Задумавшись, умирающий опустил тяжелые темные веки.
– Она будет богатой, – прошептал он снисходительно. – Она Стюарт де Клар, как и я. Я хочу, чтобы она жила, как подобает всем представителям нашего рода.
И уже громче произнес:
– У меня ведь тоже есть сын!
– Да, я знаю, кузен, – кивнул Моран и хотел добавить что-то еще.
Но больной остановил его слабым движением руки и едва слышно спросил:
– А есть ли у меня сын?
В комнате воцарилась гнетущая тишина. Больной закрыл глаза; он тяжело, с трудом дышал. Но через секунду герцог повторил:
– Есть ли у меня сын? – И обратился к Морану: – Кузен, сколько минут прошло после девяти?
Моран обогнул ширму, посмотрел на часы и ответил:
– Пять…
– Она опаздывает, – пробормотал больной, – а я слабею…
– Может, выпьете капельку вина, принц? – предложил Моран.
– Нет, благодарю… – прошептал умирающий. Его губы продолжали медленно шевелиться, но с них не слетало больше ни звука.
Морану показалось, что герцог зовет доктора.
– У нас тут есть по-соседству врач, – торопливо произнес отец Тильды. – Про него говорят, что он и святой, и ученый, зовут его Абель Ленуар, но я его никогда не видел.
Имя врача подействовало на больного, точно удар хлыста. Герцог резко приподнялся на постели, и бледное лицо его исказилось столь ужасно, что бедняжка Тильда прижалась к стене и тихонько вскрикнула от страха.
– Простите меня, – залепетал Моран, – я не хотел…
– Есть ли у меня сын? – спросил больной в третий раз, без сил откинувшись на подушки.
В следующий миг он вновь осведомился:
– Сколько минут прошло после девяти?
– Восемь, – сообщил Моран.
– А вы позаботились, чтобы садовая калитка была открыта? – заволновался больной.
– Да, принц, позаботился, – успокоил его отец Тильды.
– Восемь минут, – повторил больной, – а ведь я написал ей, что умираю…
Он замолчал и прислушался.
– Что это? – внезапно вздрогнул герцог. Моран насторожился, но в доме было тихо.
– Вам можно и не слышать, вы ведь не умираете, – с угрюмой улыбкой сказал герцог де Клар. – Идите, но только не в соседнюю комнату. Лучше спуститесь на первый этаж. Я не хочу, чтобы кто-нибудь присутствовал при нашем разговоре.
– Но если вам что-то понадобится… – попытался возразить Моран.
У камина висел шнурок звонка и герцог де Клар потянулся к нему, показывая, что в случае нужды сможет вызвать кузена в гостиную.
Моран вышел, и Тильда, вырвавшись из своей тюрьмы, быстро помчалась за ним.
Оставшись в одиночестве, его светлость герцог де Клар вновь прислушался, и хотя вокруг по-прежнему царила гробовая тишина, он, возвысив голос, произнес:
– Войдите, мадам!
И тут же дверь, располагавшаяся напротив той, за которой скрылся Моран, отворилась.
III
АНЖЕЛА
На пороге стояла женщина; замерев, она оглядывала гостиную. Посетительница была высока, стройна и удивительно грациозна; узкое облегающее платье подчеркивало изящество ее фигуры. И хотя черная кружевная вуаль скрывала лицо женщины, в угрюмой сумрачной комнате вдруг повеяло счастливым дыханием молодости и красоты.
«Венере не спрятаться, – говорил латинский поэт, – богиню ты узнаешь сразу, ее выдаст походка, обнаружит прелесть движений». Не утаить и совершенства Божьего творения. Спрячьте розу – и ее тут же найдут по аромату.
Но в стихах Виргилия Венера идет, и ее узнают по божественной поступи, а эта женщина застыла в проеме двери, и неодолимое очарование источает сама ее неподвижность.
– Анжела! – прошептал больной; в глазах его затеплилась жизнь, щеки порозовели. – Подойдите ко мне. Я благодарен вам за то, что вы откликнулись на мой зов.
Не проронив ни слова, бесшумным легким шагом женщина пересекла комнату. Так ходит на бархатных лапах пантера, существо восхитительное и пугающее. Герцог, вздрогнув, замер, как замирают дети, страстно мечтавшие о чудесной игрушке и вдруг увидевшие ее перед собой.
Женщина остановилась у изголовья мужа (ибо это и была принцесса де Сузей, герцогиня де Клар), остановилась на том самом месте, где только что переминался с ноги на ногу Моран.
Она не произнесла еще ни единого слова, но каждое ее движение говорило, какая мучительная тревога терзает ее душу.
– Анжела! – повторил больной так, словно, произнося это имя, он испытывал и величайшее счастье, и несказанную муку; казалось, звуки эти и воскрешали герцога, и убивали. – Подойдите поближе.
Женщина послушно шагнула к изголовью кровати.
– Дайте мне вашу руку, – прошептал больной.
С той же покорностью женщина исполнила его просьбу, но, когда герцог хотел поцеловать пальцы жены, она отдернула руку, простонав:
– Не делайте этого, ваша светлость!
Он ответил ей голосом, полным мольбы:
– Разве вы не видите, что я умираю?
Черный муар платья и кружевная вуаль затрепетали.
– Я хотела бы, – прозвучал низкий певучий голос, – отдать свою жизнь – лишь бы продлилась ваша.
Губы де Клара искривила недоверчивая улыбка.
– Став вдовой, вы будете свободной, – прошептал он.
Женщина опустила голову и не проронила ни слова.
– Я хочу вас видеть. В последний раз, – произнес герцог.
Она подняла вуаль.
Будто поток ослепительного света хлынул в угрюмую комнату: облако золотых волос удивительного оттенка, что холодят и обжигают губы, стоит приникнуть к ним в поцелуе, высокий, по-девичьи чистый лоб и женский взгляд, вкрадчиво-пронзительный, будто дамасский клинок, в матовой стали которого искрят крупинки золота, прямой нос с красиво очерченными ноздрями, строгий рот, намекающий на чарующую улыбку, гибкая длинная шея – и вдобавок какая-то дивная, неуловимая прелесть цветения, уже щедрого, но еще юного, расточающего сокровища первых своих ароматов.
Возраст? Старшему из сыновей герцогини давно исполнилось двенадцать, но совершенной красоте сопутствует чудо вечной молодости. А эта женщина была «хороша до безумия», как сказал принц де Сузей, когда не был еще герцогом де Кларом и увидел ее в первый раз.
В ее внешности сочетались все типы красоты – от строгой до смешливой и пикантной; Анжела могла быть горделивой и приветливой, холодной и улыбчивой, высокомерной и нежданно покорной, в ней было все, вплоть до мягкой услужливости, которой от нее, казалось, невозможно было ожидать.
Женщина подняла вуаль, и две слезы скатились с длинных ресниц на побледневший бархат щек.
Герцог тихонько застонал; мучительная радость, которую он испытывал при виде Анжелы, была выше его слабеющих сил, и он невольно прикрыл глаза.
– Вы прекраснее самых счастливых воспоминаний! – сказал больной растроганным, восторженным голосом. – Я часто упрекал себя за свою безумную любовь к вам. Но как можно вас не боготворить?
На мгновение он умолк.
– Вы ведь страдали, Анжела, – проговорил он, вновь вглядываясь в ее лицо.
– Да, – отозвалась женщина, – страдала и, уверяю вас, страдаю до сих пор.
– Станет ли ваша боль меньше, если я прощу вас, лежа на смертном одре? – тихо спросил герцог.
Быстрым, я сказал бы, молниеносным движением Анжела склонилась к руке мужа и поцеловала ее. Больной, чьи силы иссякали, не выдержал сердечного волнения; на глазах его выступили слезы.
– Если бы вы мне доверились, как бы мы были счастливы! – с трудом проговорил он. Язык уже отказывался ему повиноваться…
Женщина распрямилась, как пружина; лицо ее стало гордым и суровым.
– Я никогда не обманывала вашу светлость, – холодно отчеканила она, – и если принимаю ваше прощение с благодарностью, то лишь потому, что невольно принесла вам несчастье, но, поверьте, непреднамеренно.
Больной снова закрыл глаза.
– Мой сын жив? – прошептал он минуту спустя.
– Жив, – кивнула Анжела.
– А ваш? – осведомился больной.
– Жив! – резко бросила женщина.
Ответ на оба вопроса был одним и тем же, но как различалась интонация!
Безнадежная грусть камнем легла на сердце герцога де Клара.
– Я позаботился о судьбе вашего сына, мадам, – тихо проговорил он.
– Я ничего для него не просила! – надменно ответила Анжела.
– Верно! – горько вздохнул герцог. – Вы им очень гордитесь. Вы его любите, а другого… Мой сын обречен… У него не будет отца, нет и матери! Анжела! Я ненавижу и проклинаю вас!
Женщина не плакала; опустив голову, она стояла в глубокой задумчивости.
– Принц, – наконец сказала Анжела, – что вы знаете обо мне? Ваш сын – это ведь и мой сын, и, Бог мне свидетель, я счастлива, исполняя свой материнский долг. Вы заблуждаетесь, полагая, что ненавидите меня, и не имеете никаких оснований проклинать!
Эти слова герцогиня произнесла с высокомерным видом, но бархатный льющийся голос смягчал резкость высказывания. И вдруг она опустилась на колени у изголовья больного. Он не ждал этого, запротестовал, но она прикрыла ему рот рукой, и герцог невольно начал страстно целовать эту нежную душистую ладонь.
– Вильям, – продолжала Анжела, – я стою на коленях не потому, что молю вас о прощении, а потому, что хочу сама простить вас. Так мы ближе друг к другу, так вы лучше услышите меня и сможете глубже заглянуть мне в душу. Да, я была невестой человека, который страстно обожал меня и которого, как мне казалось, любила я. Перед Богом я стала его женой, и если я виновата, то только перед этим мужчиной, ведь у нас был сын. Человек, о котором я говорю и чье имя вам было столь ненавистно…
– Абель Ленуар, – прервал ее с горечью де Клар.
– Да, Абель Ленуар, – подхватила Анжела, – и он не предавал нашего союза. В душе Ленуара живет чувство большее, чем страсть к женщине, – чувство долга.
– Вы любили его! – ревниво вскричал герцог.
– О, если бы Бог помог мне любить его так, как Абель заслуживал! – воскликнула Анжела. – Но я – всего лишь суетная женщина, и, видимо, привязанность к человеку с чистым сердцем, не ведающим ни эгоизма, ни тщеславия, оказалась для меня непосильной ношей…
– Так кого же вы любили? – в волнении спросил больной.
– Моего сына, – ответила герцогиня, потупив глаза, – дитя, что лежало между нами в колыбели.
– Но его отца вы оставили, – вскричал де Клар. Он приподнялся на локте, негодование придало ему сил и вернуло голос.
Анжела виновато опустила голову. Женщине было больно и стыдно, искренность ее раскаяния не вызывала сомнений. При этом герцогиня была так божественно красива, что больной откинулся на подушки, изнемогая от любовной тоски.