Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Поль Феваль

Королева-Малютка

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КОРОЛЕВА МАЛЮТКА

I

ЯРМАРКА С ПРЯНИКАМИ

Музыкантов было четверо: кларнет, ростом пять футов восемь дюймов, по необходимости исполнявший роль «бельгийского великана», для чего он засовывал в каждый свой сапог по шесть игральных карт, горбатый тромбон, малолетний треугольник и огромный барабан женского пола, необъятный, словно крепостная башня.

Был еще польский улан, умевший звонить в колокольчик, паяц в костюме из полотняной матрасной ткани, который громко зазывал зрителей, надсадно крича в рупор, и смуглокожая рыжая девица, усердно колотившая в тамтам, этот поистине королевский инструмент для любителей оглушать всех своей музыкой.

Вышеуказанная компания производила жуткий шум перед довольно большим, но ветхим балаганом, у входа в который вместо вывески красовалась разорванная в нескольких местах картина, изображавшая страсти Господа нашего Иисуса Христа, гигантских удавов, кавалерийскую атаку, льва, пожирающего миссионера и короля Луи-Филиппа, принимающего в окружении своего многочисленного семейства послов Типпо-Саиба.

В намалеванных небесах выделывали замысловатые пируэты гиппогрифы, летали воздушные шары, кометы, трапеции, Ориоль, исполняющий сальто-мортале, и некая чудесная птица, уносящая в когтях осла; этот шедевр живописи венчала причудливо извивающаяся ленточка с надписью:

ФРАНЦУЗСКИЙ ГИДРАВЛИЧЕСКИЙ ТЕАТР

Ученые трюки, акробатические упражнения

и прочие диковинные зрелища

нашего просвещенного XIX века

ПОД РУКОВОДСТВОМ МАДАМ КАНАДЫ

первой женщины всех европейских столиц,

возвысившейся до постижения физической науки

Кларнет, как и все его собратья-кларнеты, приехал из Германии. Это был тощий сухопарый тип, одетый в форму военного хирурга. Лицо его украшал внушительных размеров нос, почти касавшийся мундштука страдавшего насморком инструмента, начинавшего хлюпать всякий раз, когда музыкант принимался играть.

Горбатый тромбон бьп родом из Понтуаза, где он ухитрился нажить неприятности с полицией.

Треугольник вырос в парижском квартале Инвалидов. Судя по резким чертам сухого, то серьезного, то насмешливого лица, ему можно было дать по меньшей мере лет двадцать, хотя на самом деле тонкому и гибкому мальчишке только исполнилось четырнадцать.

На первый взгляд паренек казался очень симпатичным: физиономия его, довольно привлекательная, но уже изрядно помятая, увенчивалась великолепной, кокетливо причесанной черной шевелюрой; присмотревшись внимательнее, вы начинали испытывать некую неловкость, замечая, что преждевременное увядание лишало этого ребенка всяких признаков пола. Костюм его, состоявший из бархатной куртки и видневшейся из-под широко распахнутого ворота красной шерстяной рубашки, на фоне потрепанной одежды остальных музыкантов выглядел опрятным и почти элегантным.

Кларнета из Кельна звали Колонь[1]; тромбона Поке прозвали Атлантом из-за его горба, похожего на земной шар, возложенный на плечи великана; а треугольник звался Саладеном и не имел прозвища, так как занимал довольно видное положение в труппе. Будучи в том возрасте, когда большинство подростков еще является обузой для своих семейств, он сумел присовокупить к своему таланту игры на треугольнике искусство глотать шпаги и даже мог замещать мадам Канаду в таком сложном деле, как «вешать лапшу на уши».

«Вешать лапшу на уши» или «расхваливать товар» означало произносить зажигательные речи, чтобы привлечь внимание зрителей и заставить их толпами ринуться в балаган на представление.

Помимо природных дарований, Саладен мог похвастаться неплохим происхождением и довольно влиятельными покровителями. Отцом его был польский улан, звонивший в колокольчик, кормилицей – паяц в полосатом трико, а крестной матерью – одутловатая матрона, бьющая в большой барабан.

Этой женщиной была сама мадам Канада, вдова, исполняющая обязанности не только директора Французского Гидравлического театра, но – по совместительству – укротительницы диких зверей. Если верить зазывалам, она весила 220 фунтов; ее широкое добродушное лицо всегда светилось такой ласковой улыбкой, что все удивлялись, видя, как она кузнечным молотом дробит камни у себя на животе.

Колоть камешки было, скорее, привычкой, чем проявлением крутого нрава вдовы.

Паяц, мужчина лет пятидесяти, чьи тощие ноги носили торс Геркулеса, обладал физиономией с еще более ангельским, чем у мадам Канады, выражением; скромная сердечная улыбка этого человека радовала глаз. Паяц состоял при мадам Канаде в качестве супруга, ибо законного мужа укротительницы настигла на одной из ярмарок безвременная кончина; паяца охотно и добровольно называли месье Канада; но многие знали и подлинное его имя – Эшалот, а также и то, что он бывший помощник аптекаря, бывший натурщик по части грудной клетки, бывший нештатный служащий великой ассоциации Черных Мантий.

Подчиняясь законам справедливости, мадам Канада разрешала называть себя мадам Эшалот. Союз укротительницы и паяца держался на сентиментальной привязанности, основанной на уважении, любви и удобстве.

Польский улан, отец Саладена, не отличался добронравием. Он был ровесником Эшалота, однако все свое время посвящал заботам о собственной внешности; его прямые соломенные волосы, изрядно тронутые сединой, блестели от дешевой помады, а брови были подкрашены жженой пробкой.

Подобные ухищрения придавали огня его взору, постоянно обращенному в сторону дам.

Он никогда не служил положительным примером своему сыну Саладену, а вдова Канада постоянно жаловалась, что улан самым коварным образом покушается на ее честь.

У него было красивое имя: Амедей Симилор. Он и Эшалот были друзьями, подобными Оресту и Пиладу, но поскольку у Симилора напрочь отсутствовала совесть, он часто злоупотреблял великодушием Эшалота; последний же, не будь у него такого приятеля, наверняка сумел бы занять во Французском Гидравлическом театре гораздо более прочное положение и давно отвел бы к алтарю мадам Канаду.

В прошлом Симилор был домашним учителем танцев в Гран-Венкер, служил моделью для бедер и вообще всей нижней части организма, работал собирателем сигарных окурков и сотрудничал с уже упоминавшейся конторой, а именно – с ассоциацией Черных Мантий.

Возможно, искусство шпагоглотания ожесточает душу. Юный Саладен был всем обязан Эшалоту, ибо Симилор, родной его отец, никогда ничем не награждал сына, кроме многочисленных пинков и подзатыльников. И тем не менее юнец не испытывал к Эшалоту ни малейшего почтения, хотя тот и выкормил его, когда Саладен был грудным младенцем; надо сказать, что в те времена два су, потраченные на молоко, серьезно подрывали благосостояние Эшалота. Саладен же не сохранил к своему благодетелю ни капли уважения. Эшалот давно пришел к выводу, что у этого мальчишки больше ума, чем доброты и чуткости, но не мог заставить себя разлюбить Саладена.

Смуглая рыжеволосая девица звалась Фаншон (театральный псевдоним – мадемуазель Фрелюш). Она довольно прилично танцевала на канате, но была дурна собой, дерзка и не имела ни малейшего представления о хороших манерах. Она не отказалась бы стать подружкой Саладена, который благодаря своим талантам намного превосходил ее во всем. Читателю не следует заблуждаться: Саладен был умен, как Вольтер, и даже еще мудрее, ибо умел развлекать ярмарочных гуляк наизатейливейшими трюками.

Дело происходило в конце апреля 1852 года, в предпоследний день пасхальной недели, когда по освященной веками традиции, связанной с этим великим народным праздником, устраивались ярмарки, на которых непременно продавали пряники. Вот уже много лет на Тронной площади не видели такого скопления блистательных артистов, чье мастерство подтверждалось всевозможными дипломами, выданными разными королевскими дворами Европы. Кроме множества торговцев, предлагавших маленькие прянички, и продавцов огромных, словно кирпичи, реймских пряников – надо ли говорить, что все эти люди были поставщиками венценосных особ! – по ярмарке расхаживали зубной врач императора Бразилии, педикюрный мастер Ее всемилостивейшего Величества королевы Англии и ученый химик, изготовляющий бритвенные ремни для самодержца всея Руси.

Разумеется, там были и гадалка в засаленном платье, предсказавшая судьбу эрцгерцогиням австрийским, и сомнамбула инфанты испанской, и истинный потомок Абенсерахов, снабжавший знать любых дворов кремом для обуви, и аргентинский генерал, который, сняв пенки на кухне шведских королей и опустошив кастрюльки Сент-Джеймского дворца, отправился шарить по кладовым Эскуриала и продавать, согласно полученным привилегиям, воздух королевскому семейству Пруссии.

Некоторые философы, возможно, задумались бы, отчего это пышный блистательный парад королевских дипломов проходит в самом сердце Сент-Антуанского предместья, населенного отнюдь не венценосными особами. Предоставим решать эту загадку тому лукавому божку, который с утра до вечера только тем и занят, что подкидывает вопросы, заводящие философов в тупик.

Середина огромной круглой площади была застроена лавчонками, где даже любой пустяк стоимостью в одно су продавался только вместе с грамотой, снабженной двумя-тремя печатями с королевскими гербами; а по краям этой же самой площади раскинули свои шатры театры и всякого рода увеселительные заведения; возле них на всеобщее обозрение были выставлены дипломы, пожалованные августейшими особами. Уверен, что даже в самый разгар средневековья ярмарочные торговцы, собиравшиеся на поле Дра-д\'Ор, не выкрикивали с таким усердием имена покровительствовавших им королей и императоров.

Здесь собралась вся балаганная аристократия: знаменитый Кошри, универсальный Ларош, политехнические обезьяны, живые картины, парижская сивилла, лошадь с пятью хвостами, сорока-воровка, ребенок-гидроцефал, ученая кабарга, прыгающая через обруч, коверные борцы – Арпен, Марсей, Рабассон, а также альбиносы, негры, краснокожие, тюлени, крокодилы, гермафродит, боа-констриктор, кролик, играющий в домино, механический человек, сиамские близнецы, скелет подростка, и в придачу к ним салон восковых фигур и хижина с круглыми дырами, войдя в которую за два су можно совершить путешествие по всем пяти частям света.

Было пять часов вечера, критическое время для владельцев многочисленных увеселительных бапаганов на Тронной площади, ибо в эту минуту там находилось менее сотни жестокосердых зевак, с удовольствием взиравших на выставленные перед дверями диковины, но не выказывавших ни малейшего желания войти внутрь. На эту сотню зевак приходилось не менее тысячи скоморохов, акробатов, шутов, шпагоглотателей и фокусников; все они отчаянно пытались зазвать к себе почтенную публику. Именно в эти роковые минуты бродячие артисты воистину блистают красноречием. Рупоры, гонги, тамтамы, трещотки, трубы, огромные барабаны производят адский шум, невзирая на почти полное отсутствие благородных слушателей. Несомненно, именно такой грохот пугал Бильбоке до полусмерти; думая, что где-то что-то горит, несчастный выскакивал из своей лавчонки и бросался звать пожарных.

Впрочем, не исключено, что их приезд развлек бы зевак.

Зазывалы изощрялись в своем ремесле. Они отчаянно кривлялись, лихо отплясывали, яростно топали ногами, орали, жестикулировали, звонили в колокольчики, ударяли по металлическим брусьям, распевали песни, запускали петарды и хлопали хлопушками.

– Покупайте билеты!

– Не увидишь – не поверишь!

– Всего два су!

– Единственный в природе феномен, получивший золотую медаль из собственных рук принца Альберта!

– Дзынь! Бум! – Бом! Бом!

– Несчастная мать этого урода скончалась, увидев, какое чудовище она произвела на свет!

– Тара, тантара, тантара… хррр! хррр!

– Тридцать тысяч франков тому, кто доставит нам такого же монстра!

– Заходите! Осталось еще шесть мест, все самые лучшие!

– Следуйте за нами! Сейчас вы увидите, как морской лев пожрет грудного младенца!

– Вы платите не франк, даже не полфранка, даже не двадцать пять сантимов… Бум! Дзынь!

– Восемнадцать лет! 200 килограммов, а талантов еще больше! Мы начинаем! Два су! Два! Два!

Французский Гидравлический театр расположился на левой стороне Тронной площади, на пригорке, ближе к бульвару Монтрей: место, весьма выгодное по воскресеньям, когда толпа движется со стороны заставы, но неудачное в будни, когда редкие посетители направляются из города к заставе.

Река всегда впадает в море: Ларош, этот Ротшильд среди зазывал, и могучее «семейство» Кошри, настоящий ярмарочный театр, всегда безошибочно занимают лучшие места.

Несмотря на чудесное весеннее солнышко, день выдался не из удачных, и с приближением сумерек становилось ясно, что впереди – голодный вечер.

Мадам Канада, водрузив на голову парик из пакли и натянув на свою слоновью спину маленькую ситцевую кофточку в стиле Помпадур, обреченно била в огромный барабан; кларнет Колонь и тромбон Поке по прозвищу Атлант нещадно дули в свои устрашающие инструменты; Саладен, слывущий наследным принцем балагана, нежно постукивал по своему треугольнику; Симилор, тщетно высматривавший на горизонте достойных его внимания дам, небрежно помахивал колокольчиком. Только паяц-Эшалот, несокрушимый в своем постоянстве, выкрикивал в рупор душераздирающие призывы, вкладывая в них всю силу своего отчаяния.

– Вы у себя в Париже никогда не видели ничего подобного! – завывал паяц. – Давайте же, мадемуазель Фрелюш, черт побери! – тихо шипел он акробатке. – Колотите в котелок изо всех сил, или у вас не будет луковицы в супе! – В рупор же кричал: – Никогда и нигде вы не встретите таких чудес! – И опять тихо: – Остановись, мадам Канада, прекраснейшая из прекраснейших! Больше огня, Симилор! – И снова в рупор: – Последнее, единственное и неповторимое представление! Завтра электрическая, пневматическая и сельскохозяйственная великая американская машина отбывает в Португалию, где Академия пожелала детально изучить ее, чтобы представить доклад самому Леверьеру! – А шепотом упрашивал: – Давай, Колонь! Жарь, Поке! Вон там идут три женщины, наверняка – из деревни, мы можем заманить их… а еще артиллерист и хорошенькая блондинка со своей крошкой! – И громко в рупор: – Великие фонтаны Версаля в натуральном виде, Рейн, низвергающийся в Шафхауз, совершенно натурально! – И снова тихонько: – Вон еще два артиллериста, как раз для тех трех девиц: нам везет! – В рупор же заорал: – История Абеляра[2] и Элоизы, исполняют мадемуазель Фрелюш и юный Саладен, первый ученик сицилийской консерватории, удостоившийся похвалы генерала Гарибальди! – Тихо предупредил: – Внимание! Две толстые кумушки и их мальчишка мясник! Звони, Амедей! – Громко заявил: – Смерть Авеля, исполняется знаменитым шпагоглотателем, который тут же проглотит три кавалерийские сабли и разобьет полдюжины камней на прелестях мадам Канады, первой женщины-физика Обсерватории! – Тут же тихо заметил: – Ах ты, Господи! Смотрите! Плантатор из заморских владений Франции или работорговец из колоний! Следит за хорошенькой блондинкой! Зажигай! – И громко завопил в рупор: – Танцы и полеты в воздухе на туго натянутом канате! Исполняет мадемуазель Фрелюш, единственная ученица, вызвавшая ревность мадам Саки, запретившей ей появляться на публике! – В рупоре что-то заскрежетало и вдруг полилось: – Мадам Саки! Мадам Саки! Мадам Саки!

Всякий героизм вознаграждается. Когда охрипший Эшалот умолк, перед входом во Французский Гидравлический театр столпились по крайней мере полторы дюжины зевак: три артиллериста, три крестьянки из Пикардии, две достойные кумушки, между которыми, словно корзина с двумя ручками, был плотно зажат молодой человек, четверо или пятеро солдат линейного полка и столько же мальчишек.

К тому же была еще молодая белокурая дама, державшая за руку очаровательную девчушку лет трех, и некая личность высокого роста, с темными волосами и необычайно смуглой кожей; этот мужчина не отрывал пристального и мрачно взора от красивой дамы и ее хорошенькой дочки.

Армия мадам Канады, возбужденная столь неожиданным наплывом публики, встрепенулась. Польский улан отчаянно замахал колокольчиком, одновременно посылая пылкие взгляды крестьянкам и толстым кумушкам – то есть зрителям, носившим юбки. И хотя Амедею Симилору была уготована судьбой более чем скромная участь, он несомненно являл собой законченный тип Дон Жуана. Грянула музыка, мадемуазель Фрелюш бешено заколотила в тамтам, а Эшалот испустил в рупор львиный рык.

Увы! Все оказалось тщетным. Три крестьянки из Пикардии прошли мимо, и, несмотря на свое нежное сердце, мадам Канада готова была немедленно удавить их, ибо они увлекли за собой и трех артиллеристов. Две толстые кумушки, зажав с обеих сторон юного мясника, удалились в сопровождении гримасничающих сорванцов, которых очень забавляло это трио. Пятеро солдат линейного полка последовали примеру мальчишек, и даже хорошенькая блондинка повернулась спиной к балагану и уже сделала шаг в сторону предместья Сент-Антуан, как вдруг ее маленькая дочка нежным и звонким, словно у птички, голоском, воскликнула:

– Мамочка, я хочу посмотреть на мадам Саки!

– Мадам Саки! Мадам Саки! Мадам Саки! – проревел в свой рупор Эшалот. – Два су! Два су! Два су!

Девочка повисла на руке матери; дама сразу же остановилась.

– Зацепило! – прошипел юный Саладен, с видом знатока наблюдавший за этой сценой.

Глаза Саладена были довольно красивыми, однако, когда он принимался что-нибудь пристально разглядывать, они округлялись и становились похожими на глаза хищной птицы.

Хорошенькая блондинка подхватила малышку на руки и нежно поцеловала ее.

– Мы живем очень далеко, – произнесла дама, – а сейчас уже поздно. Завтра, Королева-Малютка, если ты захочешь, мы пойдем смотреть на канатную плясунью на мосту Аустерлиц.

– Нет, – отвечала Королева-Малютка, – я хочу сегодня! И только мадам Саки.

Молодая мать подчинилась и ступила на шаткую лестницу, ведущую в балаган. Мадам Канада, колотя одной рукой в огромный барабан, а другой потрясая видевшими виды цимбалами, одарила мать и дитя нежным признательным взглядом. У укротительницы было доброе сердце, она хотела расцеловать их обеих.

И было за что, ибо «плантатор из заморских владений Франции», нахлобучив на глаза шляпу, двинулся следом за хорошенькой блондинкой. Две барышни, о которых мы еще не успели упомянуть, оказывается, вовсе не принадлежали к привередливым обитателям Сен-Жерменского предместья, а посему пошли за смуглокожим работорговцем; трое приказчиков поспешили за барышнями.

Пятеро солдат, увидев, как обернулось дело, стали совещаться: они привыкли идти туда, куда идут все, держать нос по ветру, никогда не теряться и получать удовольствие от любого зрелища. И солдаты двинулись к балагану.

Трое сорванцов сказали себе: «Кажется, там что-то новенькое», – и тоже встали в очередь за билетами.

– Эй! – прикрикнул юный мясник на своих толстых кумушек, – оплатите-ка спектакль!

И три артиллериста, воспользовавшиеся моментом, чтобы подхватить под руки трех пикардийских крестьяночек, предложили своим новым знакомым вместе насладиться представлением модного театра.

Теперь вы понимаете, что мадам Канада вовсе не напрасно с материнской лаской взирала на Королеву-Малютку!

– Два су! Два су! Два су! Держите ваши билеты!

Зеваки, словно овцы за бараном, повалили со всех сторон.

– Следуйте за всеми!

Балаган быстро заполнялся. Эшалот, надменный и гордый, в конце концов был вынужден встать возле двери и отправить на улицу последнего мальчишку с неплатежеспособной внешностью.

– Мест нет! – заявил Эшалот и пояснил: – Если бы у меня, молодой человек, был такой зал, как в королевской Академии музыки, мне бы не приходилось ежедневно отказываться от целого состояния!

II

КОРОЛЬ СТУДЕНТОВ

Балаган мадам Канады, первой женщины всех европейских столиц, возвысившейся до постижения физической науки, без преувеличения был набит битком. Но так как героиней нашей драмы является хорошенькая блондинка, уступившая капризу своей дочурки, то мы будем заниматься только Королевой-Малюткой и ее матерью.

Войдя первыми, они, разумеется, сели в первом ряду, и скудное освещение сцены падало прямо на них. Три бра, служившие во Французском Гидравлическом театре рампой и единственным источником света в зале, никогда еще не окутывали своим дымом столь изысканные существа. Девочка была мила и очаровательна, но юная мать – просто неотразима.

Разумеется, читатель вряд ли мог предположить, что нам в голову взбрело позабавить его и привести знатную даму в балаган мадам Канады. Госпожа Лили, или, как ее еще называли в квартале Мазас, Глорьетта, не была ни графиней, ни баронессой; она принадлежала – и это было видно невооруженным глазом – к низшим слоям общества, однако ее манеры отличались грацией и изяществом, а сшитый из весьма скромной ткани простой наряд свидетельствовал о хорошем вкусе и некоторой кокетливости. Вряд ли следовало причислять ее к простым работницам.

Сама того не ведая, Глорьетта шла гордой и уверенной походкой; она выглядела «благовоспитанной», несмотря на маленькую плоскую плетеную корзинку, висевшую у нее на руке. И тут надо честно сказать, что она пришла на Тронную площадь, чтобы купить себе обед по более низкой цене, чем в Париже.

Она была так невинно хороша и свежа, что все, кто видел ее, радовались от чистого сердца. Все в ней дышало жаждой жизни и молодостью, хотя на лице застыла грусть. Но так как подобное чувство не было свойственно ее натуре, то этот отпечаток выдавал тщательно скрываемое горе, переносимое стоически и с гордостью.

Почему ее прозвали Глорьеттой? Полагаю, вы догадались об этом, когда я рассказал вам о человеке со смуглой кожей, этаком набобе, которого Эшалот назвал работорговцем. Мужчина сел неподалеку от прелестной блондинки, но, несмотря на ее скромное черное бумажное платье, шаль того же цвета, явно связанную не из шерсти лучших мериносов, и шляпку из тафты, местами уже порыжевшую, заговорить с ней не осмелился.

Нет, вовсе не ее туалет был тому причиной, и уж тем более не ее лучезарная улыбка, иногда становившаяся на удивление презрительной, и даже не грусть в ее черных глазах.

Однажды утром, давно, когда Королева-Малютка еще не умела ходить, соседки видели, как мадам Лили садилась в фиакр; на ней было шелковое платье и шаль из самого настоящего кашемира.

Ни шали, ни платья больше никто не видел, и только в ломбарде для бедняков со странным названием «Холм Милосердия», возможно, могли бы ответить, что случилось и с платьем, и с шалью. Однако это не имело никакого отношения к прозвищу мадам Лили.

Соседки мадам Лили назвали ее Глорьеттой из-за Жюстины – обожаемой дочери, единственного сокровища, – которая также удостоилась чести получить прозвище: Королева-Малютка. Обычно требуется либо огромное состояние, либо талант или порок, чтобы стать предметом пересудов кумушек из своего же квартала. Мадам Лили была очень бедна – у нее не было никаких ярких талантов, она жила одна, в строгом уединении. Однако одному Господу известно, сколько интереса проявляли к ней соседки.

Нам удалось узнать кое-какие подробности той легенды, героиней которой она стала.

Лили была низкого происхождения – столь низкого, что многие подозревали, не похитили ли ее во младенчестве из королевской колыбели.

Чтобы попасть на ее родину, надо было перейти на другой берег Сены и подняться вверх по бульвару л\'Опиталь. В те времена за Итальянской заставой существовал своеобразный поселок, населенный старьевщиками, строившими свои дома из самых невероятных материалов.

У этого поселка было несколько названий. Его именовали Вавилоном, Тряпичным Пекином, Полем Аристократишек, Волчарником, Калифорнией или Кашемирской долиной – кому как нравилось.

Пять или шесть лет назад в этом поселении парижских нищих, всегда готовых поиздеваться над самими собой, проживала девушка, прекрасная, как ангел; спина ее никогда не сгибалась под тяжестью заплечной корзины старьевщика, ибо с утра до ночи она прислуживала посетителям «Золотого Дома».

«Золотой Дом» Тряпичного Пекина, привлекавший гостей совсем другими развлечениями, чем одноименное заведение, расположенное на бульваре Итальянцев, являл собой огромную лачугу с глинобитными стенами, замешанными на костях, бумаге, бутылочных осколках, древесных стружках и всякой грязи. Мы называем только основные строительные материалы; подвергнув стены более тщательному анализу, мы бы обнаружили в них множество иных предметов. Крыша дома целиком состояла из старых подметок, искусно расположенных по принципу рыбьей чешуи. Над дверью висел кошачий скелет, совершенно иссохшийся от времени.

«Золотой Дом» содержала Барба Малер по прозвищу Любовь-и-Удача; прежде она играла на гитаре, теперь же заделалась кабатчицей, а по совместительству – акушеркой, хотя в кармане ее грязного фартука никогда не лежал диплом Медицинского факультета; главное же – она была матерью-покровительницей старьевщиков.

Это была мужеподобная, крепкая женщина лет пятидесяти, с лицом, обезображенным оспой. Обладая нравом императрицы Екатерины, она жестоко колотила своих Орловых. Впрочем, один из них, когда императрица находилась в хорошем расположении духа, вырвал ей левый глаз. У нее также отсутствовала половина носа: говорили, что ее откусил очередной Потемкин. Однако это не мешало ей считать себя привлекательной женщиной.

Она правила жителями Тряпичного Пекина, руководствуясь принципом кнута и пряника. Ее уважали и приглашали в судьи, когда надо было решить спорное дело; в таких случаях она для острастки запугивала всех, но приговор выносила беспристрастно, словно царь Соломон; ее вердикты, зачастую весьма сомнительные, только укрепляли ее славу опытнейшего юриста.

Одной рукой она принимала роды, другой наполняла стаканы, делала авансы на куче мусора, и даже, как говорили, держала банк, то есть ссужала деньги под проценты: двадцать процентов в месяц, двести сорок процентов в год: это была официальная ставка, однако в укромном уголке под каминным колпаком можно было удвоить процентную ставку для подозрительных заемщиков, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.

В дальнем углу кабака она хранила свою гитару. Время от времени, когда восторженная публика принималась осыпать ее «знаками внимания» и льстить напропалую, она снимала со стены любимый инструмент и пела песенки, сочиненные женевским гражданином Жан Жаком Руссо[3].

Зрителям следовало либо безудержно аплодировать, либо удирать со всех ног: Барба Малер не любила умеренности.

В Вавилоне находились легковерные, твердившие на все лады, что у нее в Париже имеется капитал, вложенный в недвижимость и приносящий ей пятьдесят тысяч ливров годовой ренты.

У Барбы Малер была рабыня: девчонка-дикарка, прятавшая под копной спутаных белокурых волос маленькое бледное личико, на котором сверкала пара огромных черных глаз. Все удивлялись, как это Барба до сих пор не искалечила свою рабыню Лили; но надо сказать, что Барба не часто колотила ее, зато заставляла работать круглые сутки. Она называла ее то доченькой, то племянницей, то Бродяжкой.

Среди подданных Барбы Малер никто никогда не задавался вопросом, какие узы связывают Бродяжку и ее хозяйку.

В то же самое время, то есть примерно в 1847 году, в гостинице «Корнель» проживал образцовый студент, каких в Латинском квартале вот уже много лет днем с огнем не сыщешь. В те времена гостиница «Корнель» еще не имела конкурентов по количеству и разнообразию номеров, а также по изобилию предлагаемых постояльцам блюд. Там имелись комнаты стоимостью 50 франков в месяц и обеды за 3 франка 50 сантимов.

С тех пор подобные цены стали достоянием заведений, не имеющих столь славной истории.

Достопримечательность Латинского квартала – образцовый студент, о котором мы ведем речь, – звали Жюстен де Вибре. Он был вызывающе красив – из тех мужчин, что пробуждают зависть у солдат и любовь у женщин; он был молод, отважен, умен, великодушен, благородного происхождения и богат.

Он приехал откуда-то из Турени. Подобные ему прекрасные принцы чрезвычайно редко бывают уроженцами Парижа. Они врываются в город подобно весенней грозе, полнокровные и исполненные сил; Париж обкатывает их, словно море гальку; Париж убирает румянец с их щек, избавляет от избытка жизненной энергии и формирует их умонастроения; Париж доводит их размеры и внешний вид до требуемого единообразия, чтобы они без труда могли поместиться в одну из ячеек, именуемой жизнью в обществе.

Любой из них должен быть предварительно обточен, как алмаз, однако не стоит подвергать его огранке.

Судя по слухам, Жюстен в полной мере обладал талантом Беарнца[4], а также многими другими способностями. Не проходило месяца, или, точнее, недели, чтобы какая-нибудь душечка-студенточка не выказала ему своих нежных чувств, однако это не помешало ему отлично сдать первые экзамены: у этого парня была хорошая закваска. Он прекрасно учился; ему не мешали ни работа, ни удовольствия.

Но однажды он исчез бесследно – и из гостиницы «Корнель», и из институтских аудиторий.

На трех последующих балах все только и говорили о Жюстене. На последнем балу кто-то сказал, что встретил его в лесу с женщиной дивной красоты.

Лес находится далеко от Одеона. Нет сомнений, блистательного студента увлекла какая-то герцогиня, поэтому его приятелям пришлось поспешно выбирать нового короля бильярда и пивной кружки.

Но Жюстен де Вибре оказался незаменим, а, следовательно, не забыт; случилось то, что последовало за смертью Александра Великого: империя Прадо распалась, а наследники, попытавшиеся занять место Жюстена, напрасно боролись с воспоминаниями об этом выдающемся молодом человеке, отважном и нежном, сумевшем в равной степени снискать дружбу мужчин и любовь женщин.

Однако нашего героя увела вовсе не герцогиня.

Накануне экзамена Жюстен рано вышел из дома, держа под мышкой учебник Рогрона. Ему хотелось обрести покой и уединение; поэтому вместо того, чтобы перелезть через решетку Люксембургского сада, он пошел вдоль бульвара Аркей, обогнул Консерваторию и погрузился в чтение названного учебника…

Итак, он шел прямо, ничего не видя перед собой. Через полчаса такой ходьбы он случайно поднял взор и испустил такой же крик, какой издал Христофор Колумб, заметив берега Антильских островов. Жюстен увидел Вавилон.

На миг он застыл перед открывшимся ему чудовищным уголком столицы. Париж, этот неугомонный шутник, всегда готов найти смешное, он смеется даже там, где царит беспросветная нищета. Это стойбище парижских Дикарей с фантастическими домиками дерзко купалось в лучах утреннего солнца; час был ранний, поэтому составить мнение о населении этого затейливого поселка не представлялось возможным. Среди хижин, сооруженных за последние несколько недель, усматривалось даже некое стремление к гармонии. Казалось, что все они умышленно возводились по облику и подобию того человеческого отребья, которое в изобилии кишело на парижских улицах. Среди лачуг были сооружения из таких невероятных отбросов, что при их виде сломался бы карандаш в руке самого Домье[5].

Изумленный Жюстен застыл перед вычурной архитектурой «Золотого Дома» – перед дворцом Барбы Малер; возле входа стояла полуобнаженная хозяйка; она вовсе не собиралась скрывать жутковатые прелести своего торса, кокетливо прикрытого одним лишь драным носовым платком. На ее растрепанных седеющих волосах задиристо сидело замызганное кепи, а геркулесовы ноги едва прикрывала старая тряпка, обвязанная вокруг бедер.

Она позвала Лили; голос ее звучал словно охрипшая на морозе труба. Жюстен ожидал увидеть еще более гротескную фигуру.

На пороге появился ребенок, одетый в жалкое, обтрепанное ситцевое платье и ветхий шейный платок, дырявый, словно кружево; смех застыл на губах Жюстена.

А вот девочка безмятежно улыбалась. Казалось, она не желала ни лучшей участи, ни иной жизни.

Этот ребенок был столь красив, что у Жюстена дух захватило.

Барба Малер беззлобно отвесила ей пощечину – в качестве ласки – и вложила в руку четыре су.

– Сходи купи мне двойной морковки, маленькая потаскушка! – добродушно произнесла она.

Последнее слово прозвучало особенно нежно и ласково.

Речь шла о самом крепком жевательном табаке, до которого Малер была большая охотница.

Лили бегом бросилась исполнять приказ. Не знаю почему, но Жюстен последовал за ней.

Разумеется, он не собирался знакомиться с этой девчонкой в лохмотьях: «маленькая потаскушка»! О! наверняка так оно и есть!

Чтобы попасть на бульвар Итальянцев, надо было пройти по длинному и извилистому коридору, по обеим сторонам которого высились глухие каменные стены: задние стены фабричных строений. Два человека нормального телосложения с трудом могли разойтись в этом проходе.

На полпути Лили столкнулась лицом к лицу со смазливым старьевщиком в полном облачении, то есть с крюком в руке и с корзиной за спиной. Это был Пайу по прозвищу Тюльпан Венеры; в настоящее время он имел честь быть фаворитом и властелином Барбы Малер. Он направлялся в «Золотой Дом» с бутылочкой шамбертена за тридцать сантимов.

– Ого, – воскликнул он, закидывая за спину свой крюк и корзину, – иди-ка сюда, ягненочек! Я давно тебя выслеживаю; вместе мы хорошенечко позабавимся!

Раскинув руки, он преградил ей дорогу. Лили хотела бежать назад, он он схватил ее и запечатлел на ее губах жадный поцелуй.

Тут же он вскрикнул и упал, как подкошенный.

Жюстен ударил его своим крепким кулаком.

Отчего он поступил столь необдуманно? Рогрон, дотошно разъясняющий все на свете, на этот вопрос ответа не давал.

Итак, Жюстен нанес удар совершенно добровольно и теперь стоял, ошеломленный содеянным едва ли не больше, чем поверженный им на землю грубиян.

Студент был бледен, кровь стучала у него в висках и ярость застилала глаза, так что ему пришлось протереть их, чтобы разглядеть, что же произошло.

С Рогроном под мышкой он стоял между смазливым старьевщиком, свалившимся на землю, словно бык от удара палицы мясника, и оборванной девчушкой, упавшей в обморок, словно утонченная барышня в белом муслине.

Но барышни в муслине обычно долго не приходят в сознание, обморок же Лили продолжался не более минуты. Она вновь открыла свои прекрасные глаза, увидела валявшегося в грязи Пайу, потом стоявшего в растерянности Жюстена и улыбнулась.

– Я очень испугалась, спасибо.

У нее был нежный голос, звуки его проникали глубоко в душу студента.

Жюстен почувствовал, как его охватило непонятное волнение. Мысли его путались, он чувствовал, что у него кружится голова, как если бы он выпил лишнего. Смутно осознавая всю гротескность своего приключения, он тем не менее произнес:

– Хотите пойти со мной?

– Конечно, хочу, – без колебаний ответила Лили. Такой ответ вовсе не смутил Жюстена. Взор смотревшей на него в упор Лили был чист, словно взор ангела.

Он шел вперед; она следовала за ним быстрыми и легкими шагами.

Мимо проехал фиакр. Жюстен остановил его и распахнул дверцу.

– Куда мы едем? – спросила Лили, вспрыгивая на подножку.

Кучер многозначительно усмехнулся.

– Не знаю, – ответил Жюстен, покраснев от смущения.

Лили, последовав примеру кучера, рассмеялась и проговорила:

– Гадалка предсказала мне, что я уйду из Вавилона, вот я и ухожу. К тому же я очень боюсь Пайу.

Жюстен дал кучеру свой адрес и сел в фиакр.

Оказавшись рядом с девушкой, он почувствовал невыразимое смущение. Невозмутимое спокойствие Лили не только не передалось ему, но, наоборот, увеличило его волнение.

– Здесь хорошо, – сказала она, как только лошади тронулись. – Я впервые еду в экипаже.

И словно желая окончательно вогнать Жюстена в краску, она прибавила:

– Кондукторы не пускают меня в омнибусы.

III

СМЕХ, ПРЕДВЕЩАЮЩИЙ СЛЕЗЫ

Из пропастей, вырытых гордыней и корыстью, самая глубокая та, что разделяет в колониях Черное и Белое.

Свободолюбивая Америка, освободив негров, отделила их от белых поистине бездонным рвом. Ни в одной другой стране мира «черное дерево» не презирается и не третируется так открыто, как в аболиционистских штатах Американского Союза.

И вот что удивительно! Европа, постепенно привыкшая к наглым выходкам сверхзаносчивых американских демократов, однажды не выдержала и гневно выразила свое возмущение историей несчастной негритянки, безжалостно выкинутой филантропами из омнибуса в Нью-Йорке.

Но этих янки на пушку не возьмешь! У них всегда на все готов ответ. Выкидывая на мостовую безвинную беременную женщину, сильно ударившуюся при падении, они тут же выдали свое, американское, разъяснение этого возмутительного происшествия: «Мы боремся за свободу черных, но не хотим, чтобы они оскверняли воздух в общественных экипажах, когда в них едут белые!»

У этого симпатичного народа явно не все в порядке с логикой.

У нас омнибус, верный своему названию, доступен всем, включая дам с собачками; его гостеприимные двери закрываются только тогда, когда, как предписывает полиция, все места заняты, хотя некоторые кондукторы склонны нарушать правило, запрещающее сажать людей без ограничения – запрет, возникший после того, как стали известны случаи, когда пассажиры теряли сознание от духоты.

В омнибусе разрешается ехать даже торговкам рыбой.

Поэтому фраза, произнесенная Лили без малейшего стыда: «Кондукторы не пускают меня в омнибус», была страшным признанием, свидетельствовавшим о принадлежности девушки к изгоям общества. У Жюстена по коже забегали мурашки.

Он смотрел на создание, чье платье, более непристойное, чем нагота, входило в категорию предметов, «создающих неудобства для пассажиров», и ему захотелось выпрыгнуть и убежать без оглядки.

Девушка улыбалась. Улыбка позволила увидеть ее зубки, блестящие, словно драгоценные жемчужины.

Несмотря на бесчисленные дыры в лохмотьях, ее поразительная полуобнаженная красота была озарена горделивым ореолом стыдливости; подобное сияние излучают величайшие произведения искусства и излюбленные творения Господа. Вид ее был странен, оскорбителен, почти божественен.

– Я умею читать, – внезапно сказала она в порыве детской гордости, словно догадываясь, что пора выступить в свою защиту, – я также умею петь и шить… А разве вы считаете, что я плохо говорю?

– Вы говорите хорошо… очень хорошо, – рассеянно прошептал Жюстен.

– О! – задумчиво произнесла она, – среди нас немало людей, некогда вращавшихся в самых аристократических кругах общества. Та, кто выучила меня читать, иногда говорила мне, показывая на знатных дам, проезжавших мимо в каретах: «Вот Берта!» или «Вот Мари!». Это были ее ученицы – когда-то она содержала пансион для девушек в предместье Сен-Жермен. Она умерла от голода, потому что пропивала все полученные ею деньги. Тогда я стала давать каждый день по одному су старому аббату, полубезумному, но очень ученому; напиваясь, он бил себя в грудь, сожалея о содеянном… Гадалка сказала мне, что если у меня будет рубашка, платье, нижняя юбка и перчатки, я смогу пойти к директору какого-нибудь театра, и он даст мне роль и столько денег, сколько я захочу.

– Вы хорошо говорите, – повторил Жюстен, по-прежнему витая в облаках.

– А что вы собираетесь со мной делать? – внезапно спросила Лили.

Вместо ответа Жюстен спросил:

– Так это из-за гадалки вы пошли со мной?

– Конечно, – ответила она, – и я буду любить вас, если вы заплатите мне, да еще как!

Услышав эти слова, Жюстен испытал своего рода облегчение. Мы не станем утверждать, что он влюбился: это было бы или слишком верно, или слишком глупо. Скорее, речь шла о том, что внезапно на него снизошло некое безрассудное ослепление, хотя он и не потерял контроля над собой. И он обрадовался, поняв, что может справиться с этим наваждением.

– Вы хотите разбогатеть, – произнес он.

– Не для себя, – живо ответила девушка-дитя, – для моей малышки.

– Вы мать… уже! – удивленно воскликнул студент. Она расхохоталась.

– Нет, нет, – успокоила его она, – у меня еще нет моей крошки… но я собираюсь выйти замуж, чтобы она у меня появилась, и я буду обожать ее.

Это было сказано с такой неистовой страстью, что Жюстен невольно потупился под ярким взором огромных лучистых черных глаз Лили.

Она была удивительно прекрасна.

Воцарилась тишина; когда Жюстен снова заговорил, голос его дрожал.

– Лили, – сказал он, – я не хочу да и не могу ничего хотеть от вас; я просто дам вам все, чтобы вы смогли, как того хотите, пойти к директору театра…

Она захлопала в ладоши.

– Как, прямо сейчас? – не дослушав его, закричала она.

Жюстен достал из кармана бумажник, где лежало три билета по сто франков. Накануне он получил свой пенсион.

В подобной ситуации развязка могла быть только одна: милостыня.

Жюстен подтвердил:

– Прямо сейчас! – и положил на колени Лили три билета по сто франков.

Там, в поселке старьевщиков, все прекрасно знали, как выглядят банковские билеты. Видели их там не часто, зато говорили о них постоянно. В этом была поэзия и притягательность ремесла: найти банковский билет!

Фиакр ехал по набережной мимо Отель-Дье. Лили была красна, как вишня; ее длинные изогнутые ресницы не могли скрыть пламени, полыхавшего в ее взгляде. Жюстен сделал кучеру знак остановиться. Лили спрыгнула на мостовую и убежала.

Кучер снова усмехнулся – он всю дорогу внимательно наблюдал за странной парочкой.

Что же касается нашего студента, то он пребывал в полной растерянности; наконец он без сожаления спрятал бумажник и спросил себя:

– Интересно, почему я отдал ей триста франков? Это было совершенно нелепо. В Париже не найдется и десяти миллионеров, способных на такой поступок.

Жюстен глубоко вздохнул, однако это не был вздох ни раскаяния, но сожаления о проявленной щедрости.

Перед его глазами стояло видение: Лили, преображенная настолько, насколько могут преобразить женщину три банковских билета по сто франков.

На три банковских билета по сто франков не оденешь ни графиню, ни даже добропорядочную мещанку, но на три банковских билета по сто франков преобразишь уличную плясунью или весьма достойно прикроешь наготу девушки-ребенка.

Как вы догадываетесь, кучер, довезя молодого человека до дверей его жилища, с весьма непочтительным видом принял от Жюстена плату.

Жюстен поднялся к себе в комнату: она показалась ему мрачной и пустой. Он ощутил в сердце страшную пустоту – чувство, которое остается после разрыва старой и глубокой дружбы.

Не следует забывать, что он провел вместе с Лили целых полчаса.

Предаваясь мечтам, он бросился на кровать; он чувствовал такую усталость, какой не испытывал после самых шумных пирушек. Он даже не попытался вернуться к работе: Рогрон был лишний, экзамен – забыт.

Остров молодости, именуемый Латинским кварталом, населяют в большинстве своем хорошенькие и веселые девушки, хотя, как и повсюду, здесь можно встретить и невероятную дурнушку. Жюстену оставалось только выбирать: либо из самых страстных, либо из самых хорошеньких. Однако напрасно он пытался воскресить в памяти своих очаровательных партнерш по танцам. Перед его взором неизменно стояла странная полуобнаженная красавица Лили.

Он видел ее нищенское платье, донельзя изношенное, не столько прикрывающее, сколько обнажающее идеальное совершенство ее тела, видел томные черные глаза с ясным и отважным взором, чистый лоб, скрывающийся под спутанными роскошными светлыми кудрями. Эта дикарка убежала, даже не поблагодарив, – как собачка, которой кинули кость.

Приключение было нелепым и бессмысленным и оставило после себя привкус горечи.

Но самое невероятное, что сквозь горькую пелену стыда, раскаяния и отвращения упорно пробивался росток мечты – сверкающей и нежной.

Мать Жюстена – благородная, добрая, любящая – издалека снисходительно взирала на детские шалости сына. Как все матери, она утешала себя пословицей: молодо-зелено, юность – проходящий недостаток. Единственное, чего она постоянно боялась – это серьезной привязанности, которая может наложить тяжелый, а значит, неизгладимый отпечаток на будущее сына, или – еще хуже! – связать его по рукам и ногам узами Гименея.

До сих пор Жюстен с легкостью избегал связей, готовых в любую минуту обернуться цепями брака, и навязчивая идея матери казалась ему по меньшей мере странной.

Сегодня мысль, пугавшая мать, впервые посетила его. Почему именно сегодня, а не, к примеру, вчера? Почему именно тогда, когда речь шла о самом невероятном и мимолетном из всех нежных видений?

Разумеется, на первый взгляд приключение было если и не забавным, то уж никак не опасным. Жюстен подал нищенке милостыню несколько более щедрую, чем полагалось, – и все; от этого пострадал только его кошелек. Он больше никогда не увидит ее – на это с любым бы поспорил, ставя сто против одного: ведь она даже не удосужилась спросить, как его зовут!

Давно миновала пора обеда, а Жюстен по-прежнему лежал на кровати, словно тяжелобольной. Он и в самом деле чувствовал себя больным. Каждый раз, когда на лестнице раздавались шаги, сердце его учащенно и тревожно билось.

Что ж, у каждого бывают неудачные дни, и никто не застрахован от приступов лихорадки.

Вечером Жюстен оделся и вышел. Сделав над собой поистине героическое усилие, он поборол головокружение и отважно спустился по лестнице.

Однако едва он оказался на улице, как вдруг пошатнулся и громко вскрикнул от неожиданности.

Перед ним стояла элегантная молодая девушка, одетая в простое, но со вкусом подобранное черное платье.

Лили очаровательно улыбалась, сверкая жемчужными зубками из-за прелестных розовых губок.

– Как вы меня находите в этом наряде? – спросила она.

Жюстен находил, что она просто божественна, но не смог произнести ни слова. Она прибавила:

– Я слышала, как вы давали свой адрес кучеру, но не знала, как вас зовут, и поэтому не могла справиться у консьержки. Я жду вас здесь с полудня.

– Целых шесть часов!.. – ужаснулся Жюстен.

– О! – потупилась она, – я была готова ждать вас шесть дней, и даже больше, если понадобится. Я же не поблагодарила вас.

На следующее утро Жюстен де Вибре, некоронованный король студентов, отказался от королевских почестей и распустил свой двор.

Неподалеку от Сен-Дени, ближе к Энгиену, есть маленький очаровательный городок, где в прозрачных водах Сены отражаются увитые цветами домики. Я с трепетом называю этот городок, из опасения, что он быстро станет известен парижским любителям загородного воскресного отдыха, и тогда кабатчики и трактирщики его не пощадят. Городок зовется Эпине. В последний раз, проезжая долиной Женвилье, я решил полюбоваться им и заметил два новеньких трактира и две дымящиеся трубы. Да сохранит Господь этот уединенный уголок.

Был 1847 год.

От Эпине до Аньера было двадцать лье.

«Молодоженов» называли господин и госпожа Жюстен. Они были так красивы и так добры, что их любили все. К ним относились с уважением и снисходительным восторгом.

Не прошло и года, как в домике молодоженов случились крестины. Теперь по саду, спускавшемуся к берегу реки и засаженному розами, толстая девица с утра до вечера катала хорошенькую маленькую колясочку; в ней улыбался очаровательный младенец.

Если коляска останавливалась, это означало, что на зов маленького ангелочка мчалась Лили: ангелочек требовал материнской груди.

Так продолжалось три месяца; потом листья опали, розы увяли и облетели. Жюстен стал печален. Однажды Лили расплакалась.

Жюстен захотел вернуться в Париж. Но вовсе не затем, чтобы расстаться с Лили, совсем наоборот. У Лили были самые красивые платья, драгоценности, кружева, кашемировые шали. Жюстен понаделал долгов, и немало.

Лили горевала о своей широкополой соломенной шляпе, защищавшей ее лицо от палящих лучей солнца, и о своем хорошеньком ситцевом платье, вполне уместном в деревне или маленьком городишке, как Эпине; стоило платье недорого, и в нем она была очаровательна. Жюстен же хотел, чтобы Лили восхищались. В течение трех месяцев Жюстен показывал ее Парижу. Он задолжал двадцать тысяч франков, и теперь Лили улыбалась, только наклоняясь над колыбелью ребенка.

Она никогда не получала писем от Жюстена, потому что они все время были вместе. Однажды ей вручили письмо, при виде которого у нее сжалось сердце. Оно было от Жюстена. Почему Жюстен вздумал написать ей?

В своем письме Жюстен сообщал:

«За мной приехала матушка. До скорой встречи. Я не смогу жить без тебя».

Сначала она ничего не поняла. Когда же, наконец, поняла, в беспамятстве упала возле колыбели.

Жюстен писал часто; сначала он обещал скоро вернуться, затем стал писать реже, а потом и вовсе перестал.

Ребенку было два года, когда Лили стала жить как затворница в бедной комнатушке в квартале Мазас. Год и три месяца она не имела вестей от Жюстена. Вот уже год, как она жила своим трудом, продавая то еще совсем новое платье, то дорогую безделушку.

Жюстина, ее дочь, или Королева-Малютка, как называли ее соседи, всегда была одета как принцесса.

Мы встретили Лили весной 1852 года. К этому времени к ней в дом вошла бедность. Платье Лили уже носило следы ее визитов, однако незваная гостья еще не тронула туалетов Королевы-Малютки.

Именно из-за Королевы-Малютки соседи Лили, проникшись к ней искренним и чуточку ироничным уважением, являющим собой положительную сторону характера парижан, прозвали молодую женщину Глорьеттой.

В этом прозвище слилось все: беззлобное подшучивание, восхищение ее красотой и сочувствие к ее слепой материнской любви.

Глорьетта и ее Королева-Малютка были хорошо известны на обоих берегах Сены. Их знали в Ботаническом саду, куда Лили, когда у нее не было работы, водила дочку играть. Несмотря на явное различие в одежде, удивлявшее каждого, никто никогда не позволял себе непочтительной усмешки при виде изящно одетого ребенка и молодой женщины в платье, подобающем только гувернантке: всем было ясно, что они мать и дочь. Их любили такими, какими они были.

Однако вернемся к балагану мадам Канады, где мы оставили Лили и Королеву-Малютку, чтобы поведать читателю их историю. Почтенные жители квартала Мазас знали о них почти столько же, сколько знаем теперь мы; не знали они только подробностей, относящихся к юности Лили, прошедшей в поселении старьевщиков, и имени Жюстена де Вибре.

В сущности, у многих женщин этого квартала были похожие судьбы.

Королева-Малютка была вне себя от радости. Она впервые попала на спектакль, а спектакль был поистине великолепен.

Словно желая отблагодарить девчушку за то, что она «проложила дорогу» остальным зрителям, мадам Канада убрала из программы рукопашную борьбу, упражнения с пушкой, «номер силача», поднимавшего трехсотфунтовую гирю своими испорченными зубами, и прочие трюки, которые вряд ли позабавили бы ее маленькую гостью.

Напротив, она устроила кукольное представление, выставила восковые фигуры и сама жонглировала блестящими медными шарами, кинжалами и салатницами: мадам Канада обладала множеством разносторонних талантов.

Но более всего восхитил ребенка танец мадемуазель Фрелюш, проделавшей на натянутом канате дюжину антраша и, изменив своей привычке, завершившей выступление, ни разу не упав. Малышка была буквально на седьмом небе от восторга.

Королева-Малютка изо всех сил хлопала своими пухленькими ручонками в хорошеньких перчатках. Все зрители смотрели на нее и восхищались: она явно становилась частью представления.

Но не только на зрительских скамьях любовались Королевой-Малюткой. Со сцены на нее смотрели два круглых глаза юного Саладена; выражение этих глаз определению не поддавалось. Надеюсь, вы еще не забыли о треугольнике Саладена.

В балагане мадам Канады этот Саладен чувствовал себя хозяином, хотя достойная матрона от всей души ненавидела его. И боялась. По ее мнению, «молокосос», как она его называла, был способен на все.

К тому же он находился под покровительством красавца Симилора, своего отца, который в приливе родительской нежности колотил его. Но главное – на его защиту неизменно вставал Эшалот, его бывшая кормилица. Саладен прекрасно понимал, что в том обществе, где ему приходилось вращаться, ему не было равных по уму и сообразительности; характер его был неровный: он мог быть вкрадчивым и смиренным, равно как и наглым и своевольным.

Улыбка его могла источать яд, как кобра, и очаровывать, как красавица; когда он злился, взгляд его круглых глаз становился холодным и острым, словно лезвие бритвы.

Пороки его были пороками мужчины, но слабости – слабостями ребенка. Сейчас он ревновал к успеху мадемуазель Фрелюш, или, скорее, к впечатлению, которое она произвела на девчушку, привлекшую столь пристальное его внимание.

Он тоже захотел удивить девочку.

И хотя мадам Канада исключила из программы его выступление, чтобы не испугать (Королеву-Малютку, (а также, чтобы побыстрее закончить представление, ибо близился час вечерней трапезы, и запах капустного супа уже щекотал ноздри артистов), Саладен, сбросив куртку и натянув усыпанный блестками кафтан, устремился на сцену, потрясая саблей.

Он был излишне худ, но прекрасно сложен; густые темные кудри, падавшие на лоб, подчеркивали мраморную бледность его лица.

Фрелюш считала, что он чудо как хорош.

Уверенный в себе, он вышел на подмостки и с видом победителя засунул кончик сабли себе в глотку.

Но Королева-Малютка, пронзительно вскрикнув, закрыла лицо руками и заплакала: