Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Наиль Измайлов

Убырлы

Часть первая

Чувствуй себя хозяином

1

Надо было идти домой, а я не мог. Просто не мог, и все.

Мы с Дилькой стояли возле соседнего дома и смотрели на наш подъезд. Долго уже смотрели, хотя ничего интересного не видели. Дядя Рома деловито вышел, ушагал прочь, через пару минут подъехал на китайской своей таратайке, гордо покурил рядом с ней, встретил веселыми, видимо, словами тетю Ларису, которая волокла за руку негодующего Санька, и получил от нее на сдачу. Они быстро загрузились и уехали. А потом никто не выходил и не входил. В соседний подъезд вразвалку задвинулась тетка с сумками, почти зацепив нашу машину, которая так и стояла у бордюра. Не наши машины проскакивали мимо нас. Я понял, наконец, что это не они такие громкие и вонючие. Это у меня нюх и слух слишком прорезались. Так, что приходится дергаться и морщить нос от невинной ерунды вроде загрузки мусора.

Бабок у нас в подъезде не было, так что на скамейке никто не сидел. Жалко. Наверное, в таком холоде не больно-то и посидишь. Мы вон не садились. Стояли и смотрели.

— Наиль, пойдем домой, — тихо сказала Дилька.

Я один, оказывается, дом разглядывал, а она таращилась себе под ноги. Топталась и разглядывала, как отпечаток подошвы возникает на миг, и тут же слизывается жижей. Дилька устала и замерзла. А я типа нет. У меня, между прочим, ранец и кот.

Кота мы забрали из опустевшей избы в лесу. Изба опустела, потому что бабушка с именем ласточки, Карлыгачбикя, улетела, чтобы спасти Дильку и меня — и чтобы я успел победить убыра. Злую тварь, которая почти сожрала моих родителей и одноклассника Леху. Которая пыталась захапать Дильку и подкараулить нашу беременную родственницу Зульку. Которая заставила нас бежать из дома и три дня слоняться по электричкам, лесам и болотам, где мы мерзли, голодали, дрались и умирали — нет, не хочу вспоминать[1]. Главное — мы не умерли. Мы поняли, что делать, чтобы не умерли остальные. И мы вернулись домой.

Кот зашевелился, чуть не вывалился из-за пазухи и принялся топыриться, отыскивая удобную позу. Вот ему точно было тепло и приятно.

Я еще раз прикинул план действий, понял, что никакого плана у меня нет, но если сосредоточиться, можно представить себя героем хорошо отрисованного ролика с кучей вариантов развития событий. Правда, голова от этого представления уходила в сторону и ломило затылок. И кой смысл представлять сто вариантов, если будет один. Пусть будет.

Я посмотрел на Дильку. Она быстро посмотрела на меня и уставилась на дверь подъезда. Я молча потянул сестру за руку так, чтобы она была за спиной и не высовывалась, и пошел вперед, зачем-то убирая левый кулак в рукав.

Дверь в подъезд не открывалась. Я дернул раз, другой и заозирался, соображая, чем бы ее поддеть. Дилька сзади брякнула какую-то глупость про то, что надо ввести кота. Не новоселье же, подумал я, машинально придерживая животное локтем и поворачиваясь к Дильке, чтобы отлаять за дурацкие идеи. Но она, скользнув мимо, уже тыкала в курлыкающие кнопки домофона. Не кота — код ввести. Во я дебил, понял я почти с испугом, молча отодвинул Дильку обратно за спину и рванул дверь.

От резкого движения кот впрямь чуть не ввелся — вернее, чуть не вывалился. Я думал, заорет, а он молча вцепился когтями в кофту — ну и немножко в меня. Я тоже не заорал, так, зашипел слегка и пошел левым плечом вперед.

В подъезде пахло цементной пылью, мусоркой и немножко залитым кострищем. А чего ты хотел-то, зло подумал я, поморгал, привыкая к полумраку, и зашагал по ступенькам. Дилька вякнула про лифт. «Пешком», — сказал я. Не потому что про лифт тоже забыл — почти нет. Просто когда чуешь гарь, глупо запирать себя даже ненадолго. Подвешиваться на веревочках в такой момент еще глупее. Четвертый этаж не четырнадцатый, не запыхаемся.

Мы не запыхались — Дилька перла очками и локтями вперед, как голодная гусеничка. Но на лестничной площадке снова встали, как бараны. Хотя дверь была не новая.

Это наша дверь была, в нашу квартиру. Железная, серо-коричневая в крапинку, с золотистой ручкой и глазком. И она опять была приоткрыта.

Дураки, вынесут же всё, онемело подумал я сквозь расталкивающее череп и грудь бумканье. Но это была придуманная мысль, для маскировки, не моя. Я-то знал, что никакие воры в эту темную щель не войдут. Специально прибудут, так у порога развернутся и деру дадут, как те крысы. Сами не поняв, почему. И все ценное из квартиры давно вынесли. Мы как раз и идем, чтобы обратно внести.

И еще я знал, почему дверь открыта. Потому что в петлю нож воткнут. Значит, кого-то дома нет, подумал с некоторым облегчением. Может, никого нет.

Хорош рассуждать, сказал я себе, сжал зубы, чтобы придавить бум-бум и страх, сразу разжал их — нельзя на охоте зубы стискивать, от этого слышишь хуже, — и приоткрыл дверь. Вынул из щели и тихо положил у порога кухонный нож. Вошел в квартиру, бездумно заводя Дильку за себя. Решил было на площадке ее оставить и аж задохнулся от этой мысли.

Мы перешагнули порог, как сквозь шторку прошли — в нос и почему-то на глаза пала тяжелая вонь. Гарь и гниль. За пазухой нервно зашевелился кот, за спиной — Дилька. Оба молча, к счастью. Тоже понимают.

Я щелкнул выключателем, еще раз, — без толку, не было света, — не глядя уцепил Дильку за куртку на плече так, чтобы отпихнуть на пол, если что, и зашагал на полусогнутых вдоль стенки. Левую руку так и нес перед собой, как таракан усы. У таракана усики, траляля. А Наиляны трусики, траляля. Храбрые если такие, сами попробуйте.

В зале никого не было. Темно там было, тихо и неправильно. Роутер не светился, телек был отвернут экраном к стенке, а мой диван стоял не то что незаправленный — на нем будто весь Дилькин класс в прятки поиграл и поспешно смылся. Одеяло наполовину вылезло из пододеяльника и длинным языком залезло на стенку, подушка валялась на полу, полуприкрытое скрученным в жгут покрывалом, перечеркивавшим всю эту красоту. Я бы хоть раз так оставил — получил бы от мамы пересадку лобной доли в брюшную полость и обратно. А им, значит, можно.

Им всё можно, напомнил я себе и покрался на кухню. Там запах был сильный и тяжелый — зато человеческий. Ну или какой уж — мусоркой, короче, пахло. Дилька запыхтела. Я шикнул и осмотрелся. Хотя чего там осматриваться, у нас не больно хоромы, кухня такая, что не спрячешься. Не было здесь никого.

Из Дилькиной комнаты мы тоже вышли почти сразу. Бардак был тот еще. Кровать смотрелась идеально, явно мама перестелила, Дилька сама такую геометрию не умела наводить. А все остальное как после взрыва. На столе ворох раскрытых книг и журналов, со стула занавеска свисает, причем не с родного окна, которое наглухо зашторено, на полу вперемешку одежда, книги и пластиковые лошади, за раскрытыми дверцами шкафа тоже типа снеговика из вороха платьев лепили. Пока я всматривался в конструкцию, Дилька обиженно посопела, юркнула мимо меня к шкафу и выдернула что-то из гущи. Я и рявкнуть не успел.

Ворох осел, а Дилька вернулась, прижимая к себе здоровенную лошадь. Аргамака своего любимого. Хоть он нашелся, и то слава богу.

Хотел я ей сказать краткую речь, но подумал: смысл-то. Больше вперед лезть не будет, не из-за чего. К тому же кот в этот миг высунул голову наружу. Как только молнию изнутри расстегнул, фокусник. Покрутил головой и зашипел.

У самих-то прямо порядок идеальный, чуть не сказал я критикану и отправился к спальне. На пороге замер — стукнуло просто воспоминание о том, как я туда последний раз заходил. Сердце запрыгало бусинками по ступенькам, как на девятом круге кросса. Но теперь-то я знал, что могу увидеть и что должен сделать. И решительно толкнул дверь.

В спальне не было даже бардака. Постель аккуратно заправлена, тумбочки пусты, шкаф закрыт. Я потоптавшись, пробежал к окну и отдернул штору. На балконе тоже никого — слепящее солнце и два голубя за рамой. Белый-пребелый и гнедой в пятнышках. Сидят на карнизе рамы и на меня таращатся. О, третий подлетел, светло-серый, рядом сел.

Я потряс головой и вернулся к поискам. Под кроватью никого, в шкафу тоже.

Значит, ушли.

— Наиль, а где мама и папа? — спросила Дилька полным голосом.

Я аж вздрогнул. А чего вздрагивать и ругаться-то. Ребенок дома, имеет право говорить полным голосом. И право знать, где родители, тем более имеет. Я, кстати, тоже. Кому бы еще это право предъявить.

— Подожди немного, — сказал я неопределенно.

— Я в туалет хочу, — пробормотала Дилька гораздо тише.

Как всегда. С другой стороны, хоть раз в жизни вовремя — когда туалет рядом. Да еще и с ванной вместе.

— Ну так иди, — ответил я раздраженно, потому что не мог сосредоточиться. Кот зашипел. Я поглядел на него, поглядел в спину Дильке и сказал:

— Стой.

Она молодец, застыла на полушаге.

— Погоди, Диль, — мягко попросил я, не давая подняться ужасу от картинки — вот заходит сестра в ванную, а там как раз все и ждут. Ее как раз ждут. Я обошел Дильку, аккуратно отпихнул ее подальше к стеночке, встал у ванной, поморгал, чтобы глаза привыкли к темноте, и распахнул дверь.

Пусто, конечно.

Я подышал, не отпуская ручку, опомнился и небрежно сказал Дильке:

— Ну иди.

Дилька заглянула в темноту, пахнущую сеном и мятой — вернее, шампунем и зубной пастой, — и сказала:

— Здесь темно.

— И что?

— Здесь темно, — повторила Дилька громче.

— Ну не иди, — равнодушно сказал я.

— Наиль!

— Ну дверь не закрывай, светлее будет.

Дилька посмотрела на меня зверем, стремительно, только очки блеснули, вошла в ванную и грохнула дверью.

Кот вздрогнул.

— Во как, понял? — поучительно сказал я.

Кот заскребся. Я аккуратно извлек его и поставил на пол, попросив:

— Главное, не убегай, потом фиг найдешься.

Кот фыркнул и пошел в прихожую.

— Тут город, понял? — со значением напомнил я.

Кот дошел до края светлого пятна, выливающегося из родительской комнаты, и сел. Нам с Дилькой тоже, что ли, теперь под окошками жить и на закате спать ложиться, подумал я. И сообразил, что свет можно наладить. Наверное, автомат вырубился от скачка напряжения. Такое бывало пару раз, и я вроде помнил, что папа делал.

Я вышел в коридор, открыл электрощиток и махом сообразил, который автомат наш. У него единственного колесико за стеклом не крутилось, и рычажки выключателей смотрели вниз, а не вверх.

Я подцепил и отщелкнул вверх все три. Из приоткрытой двери ударили свет, звук и Дилькин вопль. Все погасло.

Я бросился в квартиру, ударившись плечом о косяк и придавив кота, и рванул дверь в ванную. Дверь была заперта, но Дилька спросила дрожащим голосом:

— Наиль, ты чего?

— А ты чего орешь? — свирепо осведомился я.

Зашумел смыв, дверь щелкнула и открылась. Дилька выскочила, заправляясь, одергиваясь и возмущаясь по поводу моих попыток напугать ее воплями и вспышками. Я похлопал глазками и едва не пришиб клеветницу. Потом сообразил, хихикнул и объяснил, что, похоже, автомат в электрощитке у нас вырубается от перегрузки — видимо, включены все-все-все приборы. Надо их выключить, и тогда будет свет.

Мы прошли по квартире, спотыкаясь о кота, который был абсолютно везде, методично щелкая выключателями и выдергивая из розеток компьютер с роутером, телевизор с плеером, торшеры с настольными лампами, микроволновку с тостером, стиральную машину и всё, что смогли вспомнить. После этого свет зажегся и не погас.

Мы вернулись в прихожую и увидели, что стоим на тропинке из четких грязных следов. Наших следов, свежих. Кот смотрел на нас с осуждением. Мы с Дилькой переглянулись, посмотрели на свою обувь и поспешно принялись разуваться. Кот зашипел.

— Да ладно тебе, — начал я и застыл.

Кот шипел, задрав хвост и раздувшись так, что стал в два раза толще. Он смотрел в зал. На мой диван он смотрел. На стоявшее торчком одеяло, по которому вяло елозила костлявая рука.

2

Папа высох. Волосы поредели и лежали клочками, кожа стала как старая марля, на губах и скулах наросли болячки, на пальцах, плечах и коленях торчали косточки — было видно сквозь тонкие джинсы и футболку. Ни мышц, ни силы у папы не осталось. Он и покрывало не смог с себя сорвать — запутался и застыл, только сломанными ногтями чуть водил по ткани. Папа даже вскинуть голову не смог, когда я, отдышавшись и все еще вздрагивая, одной рукой выпутал его и отбросил покрывало. Сидел спиной в угол, отвернувшись к стене.

Папа выглядел очень больным, но пахло от него не лекарствами и не перекисшим потом, как было, когда он с бронхитом валялся. Горькой золой пахло — и немножко свежевыглаженным бельем почему-то.

— Папа, — позвал я нерешительно и напрягся.

Папа вздрогнул, но на меня не посмотрел. Так и дышал еле заметно в сторону окна. Веки темные и почти не выпуклые, будто глаза в середку головы провалились. Он был без сознания или без сил. Совсем.

Я попытался быстро сообразить, что делать, ничего не придумал и посмотрел на кота. Кот стоял у моего колена, раздутый, напряженный и очень горячий, сквозь штанину грел. Толку от него не было. От Дильки тем более — она таращилась сквозь очки, прижимая к себе Аргамака, как, не знаю, пластилиновую руку к любимой поделке. И очень мешала деревянная спица, которую я выставил, оказывается, перед собой. Я бережно убрал ее обратно в колчан и тут же вскинул голову.

Папа все так же отгораживался морщинистыми веками от мира. Но морщинки были малость другими. Ну и не могло мне показаться. Я плавно повел руками, чтобы движение дошло до отца — не знаю уж, шелестом одежды, качком воздуха или еще как-то. И теперь четко увидел, что папа приподнял и тут же уронил веки.

Выглядит точно мумия, сидит в середке маленького ада, и в жмурки играет. Как маленький.

Ад.

Я набрал воздуха, чтобы сказать что-нибудь конструктивное или просто заорать. Дилька успела раньше. Она опять протиснулась мимо меня с словами «Папочка, папа, хорошо…»

Папа резко, как плетки, выбросил обе руки в ее сторону и завыл.

Я дернулся. И через секунду мы были уже в прихожей — я стискивал Дилькины плечи, пытаясь как-то прикрыть собой, а Дилька молча отбивалась. Кот стоял на пороге — черная радуга с ручкой, зубами в комнату. Нас защищал, видимо.

А папа, весь натянувшись, как в припадке, отгораживался от него, вернее, от нас, ладошками и мычал в стенку. В стенку — потому что от нас отвернулся, дико, так, что тощая шея перекрутилась канатиком.

Дилька вырвалась и отскочила к двери, недовольно потирая плечи, но опомнилась и с ужасом посмотрела на отца и на меня.

— Наиль, а что… — начала она, и папу словно подбросило током. Он гулко стукнул головой в стенку и завыл громче, суча выброшенными в нашу сторону руками и отпихивая что-то жуткое.

Дилькин голос отпихивая, вот что.

Дилька тоже отшатнулась, сделала робкий шаг вперед и приоткрыла рот — хотела еще что-то сказать и, может, обнять несчастного папку, чтобы успокоился. Чтобы голову о стенку разбил и шею сломал, прячась от дочери.

Объяснять было некогда, да и вряд ли я смог бы что-нибудь объяснить. Мог зажать Дильке рот или тряхануть ее как следует, чтобы умолкла и не мучила человека. Ну, человека ведь. И резко, жарким тычком, понял, что не заслужила она такого. Даже если не понимает ничего — нельзя ее хватать и рот зажимать. Ни с кем, в принципе, так нельзя. Но с сестренкой особенно.

Я прижал палец к своим губам, коротко. Дилька моргнула и застыла, переводя огромные глаза с меня на папу. Вот и всё. А я чуть гестапо не устроил.

Я показал Дильке, чтобы не двигалась с места, и осторожно наклонился к папе. Папа упирался скулой в стену так, что кожа растянулась по ней бежевой тряпочкой, и уводил глаза в толстых красных нитках куда-то в узор на обоях. Я осторожно подвигал рукой перед папиным носом. Без толку. Тогда я тоже уперся в стену скулой — очень неприятно, оказывается, — так, чтобы мое лицо оказалось перед его лицом. Дыхание у папы было горячим и пахло золой.

— Пап, — позвал я.

Папа часто дышал, глядя в стенку.

— Äti, — повторил я по-татарски.

Папа вздрогнул. Зрачки у него задрожали и повернулись ко мне. Он два раза с трудом сморгнул — между ресницами блеснула темная пленка, — и растянул рот в улыбке. Улыбка была некрасивой, все лицо перекосилось, к тому же на губах лопнула корка, и сквозь неровную щетину юркнули две черные струйки. Папа собрал губы, как для поцелуя, и тут же шевельнул ими. Я понял, что он пытается сказать «ulım» (Сынок (тат.)), и потянулся, чтобы стереть кровь с его подбородка — но тут папина голова ширкнула по обоям вниз, и он зарылся лицом в диван, странно дергая вывороченными локтями.

Ему же больно, тупо подумал я, застыв, спохватился и попытался приподнять папу за плечи. Папа передернул ими с неожиданной силой и зарылся еще глубже. Он был не тяжелый, это чувствовалось, но в диван впился, врос даже. Глупостями занимаюсь, подумал я, но от растерянности потянул папу еще раз. И он подался. Вернее, не подался, а подскочил на полметра, мотнув ногой, лежавшей до сих пор посторонней жердью, и вскинув голову. Нога ощутимо прилетела мне в бок, но я даже охнуть забыл. Папино лицо застыло перед моим лицом — и оно было не папиным. Оно было маской мертвеца, сухой, сморщенной, желто-коричневой — и за маской, очень глубоко, полыхали глаза, черно-алые, со страшной щелью вдоль тонких век и слипшихся жгутиков ресниц. Щель раздалась, как пасть, и пасть ниже ее раздалась, показывая что-то желто-серое — не зубы, не бывает таких зубов у людей, тем более у папы. Я закричал, подпрыгнул, бросился бежать, хватая Дильку подмышку, выскочил в окно — и все это мысленно. А на самом деле стоял, как травинка во льду, тихий, неподвижный и лишенный всего, что было жизнью и смыслом.

Щель распахнулась и исчезла в пучке морщин — и пучок тоже исчез. Я моргнул, вдохнул так, что больно стало, и только после этого сообразил, что папа зажмурился и снова нырнул в диван лицом, ногтями, пастью и той тварью, что рвалась из него — ко мне. Он ее давил и не пускал. А она лезла наружу, раздирая его на мертвые полотнища, как папа простынь сейчас раздирал. А я стоял и глазками на это хлопал, как посторонний.

Я не посторонний. Я на эту сторону вернулся не для того, чтобы стоять и ждать.

Я выдернул спицы, приготовился, в последний момент приказал:

— Дилька, глаза закрой.

И, уже мягко прыгая отцу на спину — так на волка с коня прыгают, с ножом и ремнями, — сообразил, что сказал по-татарски, и сестра не поймет, глаз не закроет, увидит ненужное и испугается. Но поправляться было уже некогда, правая спица уткнулась отцу в пятку, сама, я и не целился, скользнула, сломается сейчас — нет, не сломалась. Уперлась на миг в плотное и вошла в нее, как в пластилин, на три пальца — я хватом столько отмерил. Тело подо мной обмякло, я обмер от ужаса и едва не полез здравому смыслу назло смотреть, не повредил ли какой жизненный центр, и чуть не слетел на пол. Папина поясница подскочила на полметра, как с батута, и папа закостенел таким вот полураскрытым перочинным ножиком. Так не бывает, человек с грузом на спине не может вытолкнуться прямыми руками-ногами в прямой угол. То человек, зло напомнил я себе, пытаясь не свалиться и стиснув зубы, чтобы не заорать от изнуряющего усилия, мокрого жара, заливающего пальцы правой руки, и всего, что творилось.

Папа простоял горбиком пару секунд и рухнул, как мокрый матрас. Я больно стукнулся носом о его выпирающую косточку, тазовую, что ли, глаза защипало и подтопило белым, но я помнил, что будет дальше. Левая рука уперлась в папин влажный затылок так, чтобы кончик второй спицы играл в ямке на макушке, которую я не видел, еще раз нащупывать не собирался, но запомнил на всю жизнь.

Это оказалось быстро — легкий толчок в левое запястье, ощущение, что острие спицы выворачивается и ломается — держать, держать, — удар по пальцам, — держать, жар, больно, не могу, держать, не могу! — вспышка!

Папа обмяк. Я выдернул правую спицу, бросил ее на пол и сполз на пол, держа левую на отлете. Вытер правую ладонь о штаны, стараясь не смотреть, и перехватил спицу из левой. Получилось это со второй попытки, левая рука отнялась и ходила мимо, как спросонья.

Спица напоминала здоровенную сгоревшую спичку — несколько сантиметров обструганного дерева, а выше — извилистый черный прутик, неровно покрытый фиолетовыми комочками. Толком рассмотреть я не успел — через пару секунд они растаяли без дыма и следа, как снег под кипятком, а сгоревшая часть спицы махом побелела и осыпалась пеплом.

Я бросил деревянный огрызок следом и подполз посмотреть, как папа. Папа размеренно дышал, уткнувшись лбом в разорванную простынь с кровавыми мазками. Это он губами, понял я. Очень хотелось перевернуть его на спину, чтобы посмотреть, как он, что у него с зубами — показалось мне, или нет, — и сошла ли с лица страшная мертвая маска. В сказках же сплошь и рядом изображают: человек избавился от наваждения и раз, снова молод и красив. Так то в сказках. А мы, пацан, не в сказке, напомнил я себе и вспомнил про Дильку, которая стояла и смотрела на всю эту страшненькую возню.

Она стояла, но не смотрела — старательно жмурилась, стиснув Аргамака и странно повернувшись ко мне полубоком. Пыталась по звукам понять, что происходит. Молодец, малявка, соображает, подумал я и сказал:

— Всё, Диль, можно открывать.

Дилька распахнула глаза, стремительно оглядела меня и уставилась на папу.

— Он умер? — тихо спросила она вдруг.

— Дура, что ли? — грубо ответил я. — Никто не умер.

Дилька требовательно смотрела на меня. Я продолжил, раздражаясь:

— И никто не умрет. Не выдумывай. Он спит прос…

Где-то страшно заорал кот. А я и не заметил, что его рядом нет. В спальню, что ли, сбежал. Нет, в Дилькину комнату — второй вопль, надрывный и переходящий в пронзительное шипение, доносился оттуда. Дилька уже побежала смотреть. И я вчесал.

Дилька замерла на пороге, точно на стеклянную дверь с размаху наткнулась. Я не наткнулся, пролетел в комнату и едва не грохнулся, поспешно сдавая назад.

Кот орал, растопырившись возле стула, из-под которого пыталась выбраться мама. Занавеска со стула слетела, и все равно я не сразу понял, что это мама. Что это она сумела так сложиться в пять раз, как провод от наушников, и всунуться между четырьмя не очень высокими ножками. Что это ее рука, костлявая, с неровным пятном и со сломанными ногтями, скребет обивку стула, пытаясь его приподнять. Что мятый багровый ком с щупальцами, шевелящийся под стулом — просто красная кофта. Та самая. И что черное спутанное мочало, ритмично болтающееся возле пятки — ее голова.

Пятки. Так.

— Дилька, küzläreñne yab (Глаза закрой (тат.)), — скомандовал я, выдергивая следующую пару спиц.

Мочало поехало по полу, будто протирая. Стул скрежетнул ножками, приподнялся и затрещал, кот заорал, я тоже чуть не заорал. Мама пыталась выбраться из-под стула, но мешала сама себе. Вернее, не себе. Тварь, которая засела в маме, пыталась выбраться. А мама ей мешала. Как она забралась-то под стул, зачем, когда, подумал я увлеченно, и тут же понял, что на ерунду отвлекаюсь — и, может, тоже не сам, а с чужой недоброй помощью. Как кролик, который, наверное, решает очень важные и сложные задачи, не имеющие никакого отношения к наползающей на него пасти, — и до ответа добирается, когда кругом темно, тихо, тесно, и смысла в ответах нет.

Мама нам не раз говорила, что мы ей на голову уселись. Но это же не так — было. Неужто теперь так будет?

Очнись, пацан.

Ну нельзя же так, со стоном подумал я и уселся верхом на стул, не слушая больше стуков, нечеловечески размеренного дыхания и низкого воя, продирающего позвоночник снизу вверх.

На этот раз получилось еще легче — я почему-то думал, что будет наоборот. Спицы сами встали остриями к нужным точкам, как, знаете, контакты трамвая на провода. И подбросило меня не сильно — а может, я приготовиться успел. Спинкой стула по ребрам двинуло, но ребра уже попривыкли. Наверно, такие кости, как у меня, и называют ребрами жесткости. Жесткости, прочности и противоударности.

Я успел разглядеть, что фиолетовые комочки на левой спице сперва смахивают на брусничное желе. Спица умирала, опадая на пол, а мама так же мягко оседала и растекалась по полу, пока я осторожно поднимал стул. И тут в прихожей грохнуло.

Я вздрогнул, но завершил движение. Отшвырнул стул и бросился за котом и мимо всё жмурившейся Дильки — смотреть, что стряслось и взорвалось.

А ничего не стряслось и не взорвалось. Däw äti (дедушка (тат.)) пришел.

В дождевике, со слепым взглядом исподлобья и улыбкой уголками губ вверх.

3

«Скорая» приехала очень быстро. Я еле успел затащить däw äti в спальню, а маму в зал рядом с папой. По уму следовало как раз родителей в спальню, но папа, хоть и высох, все равно оставался тяжеловатым для меня, поэтому я и не стал связываться с его, как он сам любил говорить, передислокацией. Еще я успел протереть лицо себе и Дильке. А вот прибраться хотя бы в прихожей времени уже не хватило — в дверь зазвонили.

— Господи, что у вас такое? — сказала, застыв на пороге, врач, полноватая красивая тетка с черными-пречерными глазами. — Ну и запашок. Был на квартиру налет?

Я помотал головой, хоть мог продолжить это стихотворение, мы его в садике учили. Нет, не мог — ни настроения не было, ни сил. Я имею в виду, помнил я этот стих.

Врач сказала, продолжая озираться в дверях:

— Мальчик, а на прошлой неделе не ты?.. Так. Вы сами здоровы-то? Чего несвежие такие?

Я украдкой посмотрел на Дильку, которая неласково таращилась на врача сквозь очки, и пожал плечами. По-моему, мы выглядели сильно лучше, чем вчера или пару дней назад.

Голуби за окном исчезли, а кот сидел у Дильки на руках. Он прощелкал все сражения в прихожей и выполз из Дилькиной комнаты, когда я уже оттаскивал деда в спальню. Выполз в основном для того, чтобы соваться мне под ноги и отскакивать с очень недовольным видом. У него и сейчас вид был недовольный и высокомерный. На врача кот не смотрел. Зевал, глядя Дильке за плечо, где не было ничего, кроме стенки с обоями.

Врач качнулась вперед, но шага не сделала, а осведомилась:

— Родители дома?

Я кивнул и показал рукой в сторону зала с диваном. Врач посмотрела на меня с интересом.

— А ты вообще говорить умеешь?

Я кивнул. Стоявшая рядом Дилька хихикнула и пробормотала: «Уже да». Смешно ей.

— Ну что там, Эльвира Рифатовна? — спросили из-за спины врача. Она сказала, не поворачиваясь:

— Да тут Махно прошел, двух деток живыми оставил. Дим, а ты давеча про смешной ложный вызов рассказывал, на той неделе с Харченко выезжал, там еще милиция, мальчик тронутый и так далее. Это не здесь было?

Дима, длинный худой парень в такой же, как у врача, голубой форме под расстегнутой курткой, заглянул через плечо черноглазой, сказал «Ух ты», поморщился, демонстративно зажал нос и просунулся дальше в прихожую. Огляделся, убрал руку от носа и проговорил:

— Да я бы сказал… Эльвира Рифатовна, тут серьезно.

И быстро прошел в зал, прямо в ботинках. Врач посмотрела ему вслед, тоже заметила папу с мамой, изменилась в лице и последовала за санитаром. Сапоги она снять и не подумала. Мы с Дилькой, кстати, тоже, вспомнил я и устыдился.

Мама с папой выглядели получше, чем полчаса назад. Кожа чуть расправилась и потеплела цветом, косточки и хрящи перестали выпирать, даже волосы больше не напоминали попавшую в гудрон паклю. В общем, родители были похожи на людей, пусть и сильно заболевших. И дышали тихо, но ровно. А все равно черноглазая Эльвира с длинным Димой засуетились вокруг — впрочем, слаженно и деловито. Они почти не разговаривали, редко-редко перебрасываясь непонятными словами — а жужжание и треск застежек, шипение воздуха в резиновых трубках, щелчки сломанных ампул, шлепание по коже перед уколами разносились сами собой, как и запах спирта с чем-то горьким.

Через несколько минут Дима, обеими руками поддерживавший папу на боку, пока Эльвира Рифатовна возилась с шприцем, поднял голову и хмуро спросил:

— Давно они так?

Давно, очень хотел сказать я, вы ж сами видели. Я совершенно не помнил этого Диму, который, видать, приходил к нам вместе с врачом и полицией, когда я вызывал их первый и предпоследний раз. Но он ведь явно приходил, и ушел, и оставил папу с мамой, и меня оставил, а теперь хмуро спрашивает. Но я не стал этого говорить — и глупо, и несправедливо. Ну не ушел бы Дима тогда. И что было бы? Ничего хорошего.

Я откашлялся и сказал то, что придумал заранее:

— Не знаю. Мы с сестрой на каникулах у бабушки были, вот сейчас приехали, а тут…

— Вы одни, что ли, приехали? — спросил Дима, отворачиваясь и нырнув в мягкий чемодан за каким-то пузырьком.

Я сказал:

— Да кто нас одних пустит-то. С Гуля-апой, она нас до подъезда довела и в магазин побежала, скоро вернется.

Дима странно посмотрел на меня — видимо, переложил я спокойствия в голос. Я торопливо добавил:

— Там дедушка еще, в той комнате. Он тоже…

Дима что-то буркнул, встал и ушел в спальню. И крикнул оттуда:

— Эльвира Рифатовна, тут еще один, НЛО, по ходу.

Врач осторожно прикрыла маму покрывалом, села, посмотрела на нас с Дилькой, прищурившись, хотела что-то сказать, но молча подхватила чемодан и ушла в спальню.

Мы с Дилькой переглянулись и пошли следом. Дима нас оттуда прогнал. Не поленился встать, увести к Дильке в комнату и усадить там рядышком на кровать. Ждите, сказал — и ушел, вынимая из кармана телефон.

Мы ждать не стали, а потихоньку ушли к маме с папой, которые теперь были ненатурально румяными, как в бане — на худых скулах такой румянец казался почти пугающим. А я радовался. И румянцу, и тому, что врачи не заметили ни у кого ни ранки в пятке, ни дырки на голове. Придумали бы нападение какое-нибудь с топором, полицию вызвали бы — а какой толк бывает в этом деле от полиции, я уже насмотрелся. Да и сами полезли бы в дырку всяким инструментом, и повредили бы что-нибудь. Это ж не дырка, а, я не знаю — канал для души, что ли. Туда руками нельзя. Тем более инструментами.

Не заметили они пока ничего подозрительного. Правильно мама врачей ругает, что они и по отрубленной руке строго ОРВИ диагностируют. И все равно надо было придумать какое-то объяснение про дырки.

Придумать я не успел — в коридоре загрохотало, и в квартиру ввалились еще двое дядек с парой здоровенных носилок на колесах. Навстречу им вышел Дима, они очень ловко загрузили сперва папу, потом маму, и повезли к двери.

— Стоп, — сказала Эльвира Рифатовна, выйдя из спальни, подошла к носилкам с мамой и быстро обтрогала ее голову пальцами.

— Это не травма, — выпалил я, лихорадочно соображая, что же говорить дальше, — вернее, травма, но старая, они в детстве упали, оба, так получилось, а теперь типа обострения было, поэтому дырка…

Врач застыла, прожигая меня черным блеском, моргнула и недовольно спросила:

— Какая дырка, что ты выдумываешь, мальчик?

— Ну эта, на голове, — объяснил я, почти показав на себе, но вовремя опустил руку. Нельзя на себе показывать.

Врач прошлась руками по маминым волосам, теперь уже другим каким-то движением, и уточнила:

— У обоих, ты говоришь?

Перешла к отцу, скользнула пальцами и по его бывшей прическе. Убрала руки и посмотрела на меня снисходительно. Я это заметил краем глаза — потому что пялился папе в макушку. На которой, если я правильно рассмотрел, и впрямь ничего необычного больше не было. Темные волосы и под ними бледная кожа.

Врач усмехнулась и сказала назидательно:

— На будущее, молодой человек — эта дырка в самом деле не травма. Это нормальная часть черепа, называется темя, и есть она у каждого. Береги его.

Дядька-санитар заржал. Врач хотела, кажется, сказать что-то еще, но посмотрела на носилки и спросила другим тоном:

— Ты вещи собрал? Халаты, футболки там, зубные щетки? Хорошо. Полисы где? Да, вижу. Вам есть с кем остаться-то?

— Ну да, конечно, — уверенно ответил я. — Гуля-апа, ну, тетя наша, уже едет.

Врач переглянулась с Димой. Тот кивнул и сказал:

— Дверь пока не запирайте, мы сейчас за дедушкой вернемся.

Они взялись за ручки маминых носилок, дождались, пока санитары выкатят папу, и вывезли маму лечиться.

Под лязг лифтовых дверей Дилька заморгала и спросила:

— Наиль, а кто нам готовить будет?

4

Еды было полно. Она в основном и пахла.

Мама, похоже, после нашего ухода толком не готовила. Мусорное ведро не пополнялось дня три и было почти пустым. К сожалению, только почти. И все равно основная вонь шла не от ведра.

Недоеденных запасов хватило, чтобы тогда же, дня три назад, забить тарелками и контейнерами почти весь холодильник. Свет в квартире вырубился примерно в то же время. С тех пор никто ничего на кухне не трогал. Чем они питались, испуганно подумал я, но отодвинул эту мысль. Она была не нужна и ничего не меняла. Надо было заниматься тем, что меняло и менялось. В первую очередь холодильником.

В холодильнике была сложная, как на географической схеме, помойка с островками плесени — черной с редкими белесыми глазками. Пол вокруг был скользким, — ладно хоть до зала лужа не добралась, еще и ковер подгнил бы. Я поморщился, разглядывая пушистые салаты, и вдруг сообразил, что в контейнерах-то еда могла уцелеть. Мысль была глупой и несвоевременной — но это я понял, лишь приоткрыв ближайший контейнер. Я его сразу захлопнул, но было поздно. Едва не выронил от полноты впечатлений, а потом продыхивался под сочувственно ироничные Дилькины замечания.

Ошиблась она с выбором модели поведения. Орать на Дильку я не стал, отшучиваться тоже. Просто через пару минут она у меня как миленькая разбирала завалы вещей в своей комнате, пронзительно скрежеща чем-то — возможно, зубами, — бурча и недовольно интересуясь время от времени, а покрывало-то куда, в спальню тащить? Я же сказал, все в стирку, гаркал я в ответ, стараясь без промаха опорожнить очередной контейнер в ведро — так, чтобы выстилавший его пакет, гад, не сполз, — не упустить из виду закипающую воду, и не вляпаться пяткой или локтем в очередное липкое пятно, которыми кухня была покрыта, словно Катька Кудряшова веснушками в мае. А кто стирать будет, ты же не умеешь, гудела Дилька в ответ, но я уже не реагировал, потому что в очередной раз терял пакет с макаронами, который секунду назад радостно отыскал и положил прямо вот сюда, где его теперь не было, куда ж он, зараза…

Совсем заразой был кот. Он сидел на пороге кухни, презрительно поглядывал на меня и морщился то ли от запахов, то ли от того, какой я шумный и неумелый. Сам попробовал бы, сказал я ему, не выдержав, и с грохотом принялся вымывать страшное холодильное нутро. А нутро уже подмерзло, и вода с кусочками плесени схватывалась изящными кривыми полосками, и пластинки нечистого льда наползали на пальцы, как сменные ногти. Когда я понял, что холодильник по уму надо бы выключить и протереть как следует, вода с шипеньем выскочила из кастрюли и залила на фиг полплиты.

Я взвыл, заметался по углам, обжигаясь морозом и паром вперемешку, пошвырял посуду на стол, чистую и грязную без разбора, глубоко вздохнул и решил ничего не переделывать. Макароны мягкие — значит, считаются готовыми. Будем есть. Масло вот, подсолнечное — сливочное я выкинул, правда, из масленки выскреблась не вся плантация серых микрокактусов на желтых дюнках.

С подсолнечным я переборщил, ливанул чуть ли не полстакана. Но этого никто не видел, к тому же я сцедить излишки успел потихоньку — ну, почти все. Дилька будет вякать — наору, а коту, если продолжит крутого давать, нос откушу.

Обошлось без жертв и криков. Кот предусмотрительно смотался — то ли прочитал мои мысли по лицу или там угрожающим движениям челюстей, то ли понял по запаху, что ничего ему тут не светит, и пошел искать места посытнее. Давай-давай. Крысы вон тоже искали. Чего нашли, мы в курсе.

Дилька попробовала макароны почти не поморщившись — я внимательно смотрел, больно уж злой был, и больно уж блюдо стремным выглядело. Вкусно-вкусно, сказала Дилька, уговаривая то ли меня, то ли себя. А колбаски нет?

Есть, сказал я, и хотел даже показать, но лень было ведро вытаскивать. Я просто объяснил, почти не злобствуя и не особенно налегая на детали. Ну и ладно, сказала мелкая, которую мои обороты совершенно не впечатлили, залила макароны кетчупом и в полторы минуты всосала полную тарелку. Я тоже попробовал — вкус был странным и совершенно несоленым, но с кетчупом оказалось самое то, — и сестру быстро догнал.

Мы навернули еще и добавку. Тут и чай вскипел. Его-то я заваривать всегда умел как надо.

Я подвинул Дильке чашку и безнадежно полез в холодильник, бормоча, что неплохо было бы шоколадку, да, Дилька? Дилька, да? Дилька молчала.

Я оглянулся и торопливо захлопнул холодильник. Дилька сидела, держа чашку на весу, и очки у нее были затуманены с обеих сторон: снаружи от пара, внутри от слез. И губа смешно выпячена, как у ребенка. Да она ж и есть ребенок, вспомнил я. И еще вспомнил, когда и как она последний раз с шоколадкой дело имела.

— Диль, — торопливо начал я, не зная, что сказать, — а вот как ты думаешь…

— Наиль, а мама умрет? — спросила Дилька, и из-под стекол у нее юркнули вниз толстые прозрачные струйки.

Ну, я на нее наорал. Недлинно, но убедительно так, аж сам поверил. Да и как не верить-то: мы же все правильно сделали, теперь все будет хорошо. Она тоже поверила, кажется. Покивала, расплескивая чай и слезы, и уже пободрее спросила про папу и däw äti. Дура мелкая, что делать. Вырастет — поумнеет. Наверное.

В общем, мы подуспокоились, обпились чаю — я пустого, а Дилька с сахаром, — подобрели и стали малость сонными, но чуть более ловкими, что ли. Во всяком случае, у меня больше из рук ничего не сыпалось. Обозримые площади и посуду я домыл без вляпываний и осколков, да и Дилька, добила сухую уборку без индастриал-озвучки.

Я оглядел кухню, которая выглядела почти нормально, и решил все-таки развязаться с наведением порядка, а затем уже приниматься за дела вне дома. Очень меня эти дела скребли и напрягали, как тяжелое дыхание за плечом. Но уборка тоже была делом нужным — ее нельзя бросать на середине или даже почти на финише. Неубранный кусочек мгновенно расползается и захватывает всё-всё. В обычной жизни это неприятно, но сейчас у нас была не обычная жизнь, и расползтись мог не обычный наш бардак, а обстановка, в которой мучились и болели мама с папой. Это нельзя.

Я выдвинулся в зал, быстро привел диван в «дневной» режим, вынес белье в стирку и обнаружил, что Дилька успела убрать свою половину квартиры — тоже до почти нормального состояния. Мама, конечно, нашла бы, куда ткнуть нас носом. Ну и пусть тыкает, пожалуйста, мы рады будем. Потом. А пока и так сойдет, сказал я Дильке. Она согласилась, и мы в четыре руки и восемь ног смахнули пыль и протерли полы, высокопрофессионально, стремительно и почти без потерь. Кабы Дилька позволила использовать кота рациональным способом, мы бы управились еще быстрее. И полы бы засияли. Да и ни одному животному массаж не вредил. Впрочем, кот все равно удрал на подоконник и вяло шипел в ответ на предложения почесать спинку плинтусами.

Зато я ему консервы нашел, сайру какую-то — мы несколько банок в прошлом году для вылазки в лес покупали, да так обратно и привезли. Я думал, испортилась, думал, что обычным ножом жестяную банку не вскрыть, думал, что деревенский, вернее лесной кот вряд ли такое есть будет. Кругом ошибся. Вот и ладушки. В следующий раз и сами попробуем.

Все у нас срасталось ровно. Мы были дома, вели себя по-хозяйски и готовы были продолжать в том же духе. Дилька, наверное, тоже это поняла. Она взглянула меня одобрительно и с воплем бросилась на свежезастеленную кровать.

— Так, — сказал я, озабоченно разглядывая покрывало. — Давай-ка, мать, мыться.

— Опять? — возмутилась Дилька.

— Что значит опять? — возмутился уже я. — Ты когда последний… Ах, да. Ну, с тех пор сколько прошло, и, это, мы сами сколько прошли и сделали. Вон, гляди, чего ты сделала, например.

— Это не я, — нагло сказала Дилька, убирая пятку подальше от темного отпечатка.

Короче, дела за пределами квартиры я отодвинул еще на часок — банный, так сказать. Банный день бывает, а у нас будет час. А может, и побыстрее управимся.

С Дилькой управишься. Устроила: да я вчера мылась, да я только ноги помою, да я одна боюсь. Ну давай вместе тогда, сказал я почти серьезно, и она обиделась. Ну давай я рядом побуду, поправился я, и Дилька обиделась еще больше. Губу выпятила, локти растопырила и жжет взглядом сквозь очки, как Архимед римлян. Ну, мне пофиг, я в Риме сроду не был, просто смешно стало: чего ей там стесняться, кочерыжке?

Пришлось плеснуть шампуня для пены, накидать полную ванну резиновых игрушек и надуть дельфинчика, которого из Египта привезли. К счастью, пакет с игрушками, давно убранный в угловой шкафчик со всякими трубами и краниками, не исчез и не зарылся слишком глубоко в старые купальники, маски, ласты и прочие обрывки счастливого лета. Халат с полотенцем Дилька нашла сама. Халат был тоже из Египта, и такой пушистый даже на вид, что я чуть его не отобрал, чтобы закутаться. Сел на диван, сдерживаясь, и сказал:

— Не надевай пока.

Дилька, само собой, немедленно напялила халат поверх чумазой своей поверхности и ходила важно туда-сюда по коридорчику, пока вода наливалась.

— Чего это? — осведомилась она.

— Испачкаешь, — сказал я.

— Ну и что?

— Стирать-то не умеешь, — объяснил я.

— Ха. А ты умеешь, что ли?

Я хмыкнул и лег, закинув руки за голову. Стирать я не умел. То есть теоретически представлял, как это делается, но практикой эти соображения не подкреплялись. Но обсуждать это с Дилькой не собирался. Надо будет — справлюсь. Делов-то — белье в машину заложить да порошка кинуть — ну и следить, чтобы цветное с белым и черным не смешивалось. А как его спутаешь, видно же — вот носки, они черные, их в сторону пока, а это простынь, она белая и длинная такая, нет, не простынь, что-то похожее, и не белая, если тянуть, другой цвет вытягивается, красный!

Красная кофта облепила мне лицо, я всхрапнул от ужаса и сел, просыпаясь — и тут Дилька заорала.

Я еще стряхивал с себя саван, кофту и сон, которых, конечно, уже не было — а сам мчался к ванной, стукаясь руками-плечами-коленями по косякам, их на пути оказалось штук двадцать, и не чувствуя боли — как деревянный, — и поскальзываясь, и выдергивая дверь из рамы, как морковку из грядки. Дверь хрустнула, Дилька взвизгнула, занавеска, за которой она поспешно спряталась, с визгом сыграла пластмассовыми кольцами по штанге. Дилька сказала негромко и жалобно:

— Ты чего, уйди!

Я быстро осмотрелся. В ванной было светло, тепло и тихо, пахло клубничным шампунем. На полу вдоль края ванны расходилась лужа, и крышка у корзины для белья была мокрой.

— Уйди, говорю! — сказала Дилька из-за занавески, почти плача.

— Ты чего орала? — спросил я с трудом. Очень не хватало воздуха.

— Ничего, — буркнула Дилька.

— Диля, — сказал я, и она заплакала.

И сбивчиво рассказала, что ничего не случилось, правда — просто она испугалась, что не вынырнет. Откуда-откуда, из воды. Лежала себе, игрушки топила, потом намылилась, нырнула воду смыть — а вынырнуть не смогла. Стала задыхаться, забилась, закричала — видимо, не сообразив, что захлебнется, — а оказалось, что лицо уже над водой. Зря, стало быть, кричала. Теперь ей было стыдно и все еще страшно. Еще я ворвался, как дурак, дверь сломал.

Я оглянулся на дверь, рассеянно осмотрел развороченный косяк, сказал что-то успокаивающее. В голове шумело, шум мешал ухватить какую-то мысль. Я сморщился и сказал легко, как мог:

— Ладно, нормально все. Давай вылезай скорей, я тоже мыться хочу.

Дилька обычно по полтора часа в ванне плещется, а тут и впрямь выскочила махом — я еле успел всё подготовить. Усадил ее, румяную, пушистую и угрюмую, в зале и велел смотреть потихоньку телевизор, а в ванну не входить. Хотел добавить «даже если я орать начну», но не стал — окончательно перепугается. Еще хотел Гуля-апе позвонить, но тоже не стал — надо сперва самому все выяснить и убедиться. Но на всякий случай выписал ее номер из записной книжки, лежащей рядом с нашим городским телефоном, и положил бумажку под трубку. Если что, Дилька по нему позвонить догадается, не дура же, решил я и пошел в ванную.

Вода уже стекла, игрушки валялись на дне ванны под редкими хлопьями пены, белыми и серыми. Я прошелся по ним душем, пустил воду, начал было перегружать всех этих уточек с бегемотиками в раковину, но передумал. Разделся, сложил нужные вещи на крышку бельевой корзины, потоптался, завороженно глядя на бурление под перекрученной струей из крана, вздохнул и полез в воду.

Руке вода представилась нормальной, ногам оказалось жарковато, а сесть я себя заставил с некоторым трудом. Бросило в пот, все тело зачесалось. Я подышал, привык, вытянулся, не обращая внимание на тюкание резиновых животных в плечи и грудь, дождался, пока вода обнимет за шейку, набрал воздуха, зажмурился и медленно ушел под воду с головой. Струя пылко колотила по ногам и бежала щекоткой до самой макушки. В ушах бурило, в носу резало. Я подождал, сел, завернул краны и нырнул снова. Теперь было тепло, уютно и ласково. Тело было как в невесомости, мысли тоже, круглые и светлые. И утекло куда-то чувство опасности, которое стукнуло меня, когда я вышиб дверь. Оно было очень четким и плотным, что ли, затем болталось где-то поблизости, как полузабытый сон, а теперь ушло. Почти.

Да показатушки, сказал я себе уверенно и вынырнул. Дильке показалось от усталости и нервов, я повелся за компанию — а на самом деле ничего страшного не происходило, да и происходить не могло. Мы дома. Все плохое здесь убрано и вычищено, мною лично. Это ванная, в ней вода, теплая и хлорированная. В такой воде ни рыба, ни микробы не выживают — она для людей. Городских. Так что не надо париться. Вернее, надо как раз париться, насколько позволяет ванная. Däw äti, например, ванную всячески критикует, называет городское мытье равномерным размазыванием грязи по телу. То ли дело баня, говорит. А мне как-то бани хватило уже. Тем более, что в бане вот так вот не понежишься.

Да нанежились уже. Я вывернул голову, чтобы рассмотреть свой шампунь на угловой полке. Не было его там. Он стоял на краю ванны у моих ног, под краном. Дилька, значит, стырила, коза такая. У нее свой есть, детский, без слез и все такое — нет, обязательно надо чужое хватать. А на место не ставить. Где попользовалась, там и бросила. Человек задом наперед.

Я, кряхтя и булькая, переполз, взял шампунь. И поставил его на место. На которое его Дилька ставила — прежде, чем нырнуть. Никаких предчувствий у меня не было, ощущение опасности так и не вернулось. Но критерий истины — эксперимент, а эксперимент считается успешным, лишь когда повторен при тех же условиях и с тем же результатом — этими словами папа объяснял маме, почему спорт антинаучен и необъективен. Мама иронично кивала, а я ржал, но ведь запомнил. И не то чтобы я очень любил эксперименты. Но хотелось окончательно убедиться и успокоиться.

Я набрал воздуха и ушел под воду с головой, лениво напоминая себе не выныривать слишком резко, чтоб не налететь башкой на торчащий кран. Разницы, естественно, не было — то же тепло, уют и невесомость, и тихое гудение то ли воды, то ли ванны, то ли водопроводных труб, потихоньку подрабатывающих органом — с ударением на втором слоге. Гудение было приятным и убаюкивающим. Таким, что выныривать не очень хотелось. А когда захотелось — не удалось.

5

Я не сразу сообразил, что творится. Слегка оттолкнулся руками ото дна, чтобы сквозь короткое бурление и плеск сесть, выставив голову из воды, продышаться и начать намыливаться — вернее, нашампуниваться. Сел — и успел удержать себя от вдоха. Не было ни бурления с плеском, ни прохлады воздуха, которая обычно трогает лицо сплошной маской. Было все так же тепло, невесомо, но уже менее уютно и слегка тесно в голове и груди.

Я оттолкнулся сильнее, еще сильнее, от стенок. Я выныривал, совершенно точно — в ушах шумело, скулы и грудь рассекали воду, в прищуренных глазах метались и щипались разноцветные полосы, волосы чуть оттягивали скальп, улетая назад — но вынырнуть не мог. Не мог выскочить из слоя воды в ладошку толщиной. Это было почти смешно и довольно страшно — потому что совершенно непонятно.

Я вскинул руки — они вроде нащупали воздух, неровно прохладный, но ничего там не зацепили. Только предплечья кто-то слабо клевал — видимо, резиновые игрушки, болтавшиеся на воде.

Я дернулся еще раз и понял, что сейчас захлебнусь, но из воды не выпрыгну. И понял, как сильно испугалась Дилька, когда ее вот так всосало глупое и непобедимое. Но я вам не Дилька, между прочим. Я орать не буду.

А что я буду? Экспериментатор, блин. Все, задыхаюсь. Нет, еще нет. Задых!

Кричать было уже поздно, я задергался, мучительно вспоминая, когда такое уже было, недавно — не хватало воздуха, а я что-то не успевал, в глаза и нос вдавился тупой жесткий угол непонятно чего, руки заколотили по поверхности, взбивая пену и цепляя мелкие резиновые поплавки, один поплавок зацепился и не стряхивался, умру сейчас, с ужасом понял я, скорчиваясь — руки и колени к груди, — чтобы выпрыгнуть, вытолкнуться с силой куда уж получится, и даже скорчиться не смог, скользкий пузырь застрял в пальцах, мешая и расталкивая руки-ноги, что за пузырь, дельфин, затычка царапает, уйди, гад, еще спаситель называется, воздух, не могу!

Затычка ткнулась мне в зубы, я рванул ее, почти не думая, и вдохнул с всхлипом, чудом не вкачав полванны в дыхательное горло, выдохнул пыльный скрипучий воздух через нос так, что веки дернулись, и вдохнул снова, начиная уже соображать и чувствовать что-то, кроме ужаса и обиды. Воздуха в дельфинчике оставалось на полтора вздоха, откушенная пробка царапала десну, горло и всю голову мне распирал запах талька и резины, руки и ноги закостенели, а живота как будто и не было, но я уже справился с паникой и знал, что с остальным тоже справлюсь — времени и сил теперь хватит. Я обмяк и теперь четко ощутил бесплотную безжалостную силу, которая притягивала мой затылок к дырке стока на дне. Вытянул ноги и нащупал левой ступней край ванны, за ним бельевую корзину и на ней вещи, которые приготовил. Смахнул их в воду и повел ногой к животу и груди, медленно, сам почти не замечая. Так же медленно, вяло отвел облепившие бедра полотенце с трусами, нашарил под ними дубовую спицу, вдохнул последний раз и с силой ткнул острием себе за ухо, запоздало испугавшись, что в воде рука ходит по-другому, так что спица сейчас мне же в глаз влетит или ухо пропорет.

Вокруг головы взорвалось, глаза кувыркнулись через себя, заглянув в мою багровую изнанку, затылок звякнул, как ведро о ступеньку, а лоб понесся вперед, вперед, рассекая жаркое-горячее-прохладное-холодное. Я охнул и сел, и вздохнул сколько мог, огромный кусок воздуха вперемешку с водой, слюной и утятами, надрывно закашлялся и, почти выпадая в этот кашель целиком, все-таки развернулся и еще два раза ударил спицей в дырку стока, прямо сквозь резиновую пробку.

Спица хрустнула в кулак, пробка с неслышным, но ощутимым чпоканьем вылетела из гнезда и подпрыгнула над водой, как мячик. Я мало что видел из-за кашля и рези за вывернутыми, кажется, веками, но это увидел, и всадил спицу в открывшийся сток на всю длину.

По руке ударило так, что она вылетела из воды не хуже пробки, вместе со здоровым, в полметра, пузырем воды. Ванна мелко затряслась, по трубам пошел вой, тихий тоскливый и глушащий, и я понял, что копец, сейчас все лопнет и взорвется, и я первый.

Я, оскальзываясь и обрывая занавеску, полез прочь из ванны, но не успел: вода разом закрутилась в сплошную воронку, по ее центру снизу вверх скользнул серый узловатый стержень, который быстро, в три секунды, с хлюпом вдернул всю воду в сток — словно зонтик свернул. Напоследок из стока выплеснулся тяжелый нефтяной фонтанчик, гулкой дробью опал вокруг сливного отверстия и неохотно стек — уже обычной грязной водой.

Я смотрел на это, забившись в дальний край ванны. Экспериментатор, блин. Сидел и смотрел, раскрыв рот, сжимая в руках тонкую щепку и мокрое полотенце, как очень бедный гладиатор. Сидел и тупо радовался, что на кран, вылетая, не напоролся, под фонтанчик не попал и засосать ни одну свою часть не дал. Сидел, пока не озяб и не сообразил, что надо бы домыться хотя бы под душем, а затем придумывать, что делать дальше.

Под душ я встать не рискнул — не хотелось в ванне оставаться. Выбрался, очень быстро, косясь сквозь пену и слезы, вымыл голову в раковине, обтерся мокрым полотенцем, прокрался, обернувшись им, за сухим и за новыми спицами, которыми по-новой истыкал стоки ванны и раковины, вентиляцию и даже унитаз — насколько уж гадливость поборол. Деревянное острие ездило по изгибам труб и возвращалось в лучшем случае с темными соскобами, напоминающими тот фонтанчик лишь поверхностно.

Я не знал, что это за фонтанчик. Это была не такая нечисть, как убыр — но что-то явно нечистое, без анализов понятно. Я не знал, совсем ли ушла нечисть, и если нет, посмеет ли высунуться еще. Но я твердо знал, что теперь оставить Дильку было невозможно. Не буду же я с ней постоянно в туалет и ванну ходить. И с собой тащить не могу — мне же еще с Лехой закончить надо. И с Зульфией, кстати, тоже.

Что ж у нас вечно всё по диагонали.

Ладно, будет зато повод побыстрее управиться.

Пред Дилькой я предстал уже спокойным, чистым и несгибаемым. Дилька, к счастью, ничего не услышала и не заметила — ни моих морских сражений, ни дальнейших зачисток. Сидела довольная и улыбалась — по телику мультики про Машу и медведя показывали. Пока ее брата умучивали. Чего ж не поржать-то. Ну, пусть дальше у Гуля-апы ржет.

И будет ржать, похоже. Я думал, Дильку уламывать придется, объяснять, врать чего-то. А она спросила: «А ты?», потом: «А кот?», и потом: «А когда мама и пап вернутся, ты меня заберешь?» Довольно кивнула и пошла собираться да мучить кота напоследок — ласками, инструкциями и требованием дождаться ее возвращения.

Гуля-апа тоже отреагировала как ненормальная. Я готовился сочинять всякие душераздирающие подробности, а она буквально пару вопросов про родителей задала — как состояние да где лежат. И принялась уговаривать, чтобы я тоже сюда переехал. Жестко, главное, так.

Если бы не это, я бы, наверное, согласился — хоть и знал, что ей с Ильнур-абыем и Самиркой в микродвушке и так не слишком просторно, а еще два постояльца превратят квартирку в муравейник. Здесь было тепло, уютно и пахло пирогами. Но обидно стало — что значит «Ну как ты себе представляешь — одному жить? Не выживешь же». А вот так и представляю. До сих пор выживал как-то, между прочим, чуть не сказал я вслух, но сдержался, и даже пообещал подумать над предложением. Гуля-апа внимательно на меня посмотрела, потрогала кончиком пальца подживающую ссадину на скуле и сказала:

— Пошли покормлю хоть.

А я не хотел есть, совсем. Я всё закончить поскорее хотел, а меня отвлекали. Все. Они же ничего не понимали, никто, вообще никто. Не понимали и не могли понять, что происходит, чем это страшно и как с этим бороться. Вернее, не бороться, а гасить. Быстро и напрочь.

Я поспешно попрощался и побежал. У лифта вспомнил и побежал обратно. Гуля-апа держала дверь приоткрытой и что-то вполголоса говорила Дильке. Дилька стояла в верхней одежде, стискивала Аргамака и глядела в пол, сквозь пакет со своими вещами, которые мы додумались собрать в последний момент. Я сунул голову в дверь и сказал:

— Дилька.

Она вскинула голову, просияла и побежала ко мне. То есть не побежала, а рванула с места и тут же перешла на спокойный, ленивый такой шаг. Как большая, важная и страшно занятая барышня, которой абсолютно все равно, куда срывается ее нескладный абыйка и насколько она остается в чужом доме. Молодец девка.

Я протиснулся мимо Гуля-апы, сказал «Дильк, ну пока» и неловко чмокнул сестру в макушку. Она тоже неловко облапила меня, тут же отошла и потащила с себя куртку. Гуля-апа смотрела на нас с удовольствием, а Самирка из-за угла — с нетерпением. Он Дильку обожал. Идти уже, что ли, подумал я нерешительно. Время утекало как песочек по сорванным ногтям. Дилька, не оборачиваясь, махнула мне рукой и сказала «Пока!»

Я кивнул и побежал — не к лифту, а по лестнице. Надо было торопиться.

Меня ждал Леха.

Я же не знал, что он впрямь ждет. И не один ждет. Не знал, а должен был знать, урод безмозглый.

Часть вторая

Не болей

1

— Ну что, герой, готов? — спросила тетя Таня, втолкнув в палату звякающую тележку.