Елена Долгопят
Страна забвения
По мотивам дневниковых записей
Я не жалею о том, что поленилась записать. Не записано – забыто.
О том, что записать не поленилась, тоже не жалею. Хотя все равно не верится, что это было. И правильно. Было другое.
Эти записи не будят прошлое. Они будят чувство, что прошлое было. Не запомненное, другое. То, что в стране забвения. Кстати, недавно я в ней побывала.
Я сидела в номере отеля на берегу Средиземного моря, которое здесь называют Белым. За окном росли пальмы. Я смотрела телевизор. \"Улицы разбитых фонарей\".
Снег. Холодный питерский воздух. Сквозняки в арках и подъездах.
За окном гудели цикады. Гудели, как электрическая подстанция. Этот звук не прекращался.
Солнце скрылось за горами, и наступили сумерки. В Питере кто-то открыл створку, чтоб вдохнуть северный воздух. И вдруг экран погас.
Я переключилась на другой канал. Реклама. Французская. На третьем канале поляки крутили черно-белый фильм. Турки, немцы, итальянцы, все оставались, все дружно присутствовали в эфире, и только на месте русского канала зияла черная, точнее, серая, дыра. Я тут же подумала, что, наверное, больше нашей страны не существует.
Точнее, она существует, но только для себя самой, а для всех остальных стран и народов исчезла. Не ловятся сигналы ее спутников, молчат радиостанции, и из космоса на ее месте виднеется большое серое облако. Как будто ее проглотил огромный Бермудский треугольник.
И я подумала, что ведь это может быть надолго. И что тут, на турецком берегу, придется жить всю оставшуюся жизнь. Придется привыкать. Придется учить язык. Искать какую-то работу. Еще дня три покормят в отеле, а потом скажут: освобождайте номер.
России нет, думала я. И что мы сможем о ней рассказать нашим детям?
Я выключила телевизор. Гудели цикады. Звучали с улицы голоса. Люди неторопливо шли с пляжа и говорили по-русски. Следовало идти ужинать. Я вновь включила телевизор. Русский канал. Заключительные титры \"Разбитых фонарей\".
Россия исчезла не больше, чем на минуту.
Когда через три дня я вернулась домой и, наконец-то, уселась пить чай на родной кухне, я услышала по радио о деле \"ЮКОСа\". И с ужасом поняла, что за неделю совершенно забыла о деле \"ЮКОСа\". И не только о нем, я полагаю.
Так что же мы расскажем нашим детям?
Что мы все забыли.
Вот я и повторяю: мои записи – это не то, что было. Это указание на то, что было. Но на что?
18 ноября 1998
В электричке я услышала, как старуха сказала, что в ноябре Бог землю не видит.
Я смотрела в окно. Осеннее золото давно было смыто дождями. Земля лежала черная под низким небом. И Богу, с его высоты, конечно, она была не видна, сливаясь с чернотой космоса. И любое преступление оставалось безнаказанным в ноябре.
Академик Вернадский думал, что Земля из космоса зеленая, а я в детстве, как древний человек, думала, что Солнце не больше моей ладони.
20 ноября 1998
Вчера в электричке парень продавал зубочистки \"для любителей мяса и рыбы\". Покупали мало, и он сказал: \"Надо же, сколько вегетарианцев!\"
22 ноября 1998
Я представила лотерею, в которой выигрыш не квартира в Москве, не деньги, не поездка в Париж, а путешествие по России.
Ноябрь. Мокрый снег, окна туманятся. Но состав, в который садятся выигравшие поездку, чистый и теплый. Уже одно это приятно удивляет пассажиров, не знающих, зачем они собственно тратят свое время на путешествие по этой унылой – особенно, в ноябре – стране.
Они находят свои места. Постели уже застелены чистым, крахмальным бельем. Удивительно. В поезде приятно пахнет теплом. Занавески на окнах белые. Состав маленький, вагона три, не больше. Трогается он тихо. Люди замечают, что он идет, уже далеко за Москвой. Отогнув занавески, они долго смотрят на бегущую под серым небом землю.
Вежливые, аккуратные проводники разносят крепкий, горячий чай в стеклянных стаканах. Стаканы покачиваются в подстаканниках, позвякивают. Поезд идет.
Первая остановка ночью. Кто-то просыпается и смотрит на освещенную платформу. Где мы? Поезд трогается.
Утром проводники разносят горячий завтрак в судках.
За все время пути ни разу пассажиры не сойдут с поезда ни на какую грязную платформу, ни на станции, ни на полустанке, ни в городе, ни в поле. Они будут смотреть на страну через чистые вагонные стекла.
Иногда покажется солнце, и мир за окном повеселеет. Поезд будет идти то медленно, то быстро. Через города. По мостам над реками.
Пассажиры в поезде – как в полусне. Им хорошо, уютно, им даже не хочется шевелиться. Они как пришельцы на космическом корабле на чужой, далекой планете, чьим воздухом дышать опасно.
Они вернутся через неделю на Ярославский вокзал, и двери вагонов откроются. Асфальт уже зарастет льдом, страшно ступить. Холодный, с гнильцой воздух хлынет в тамбур. И голос, объявляющий, что электричка на Софрино отправляется с восьмого пути.
– Чего застрял? – грубо скажет проводник.
– Ничего, – ответит очнувшийся пассажир. – Успею.
И сойдет.
20 декабря 1998
В не слишком большом городе, вроде Мурома, находят труп неизвестного.
Кстати, этот город может возникнуть для меня, где угодно, вдруг.
Однажды летом – в Сокольниках:
Темная зелень, глухой забор, запах мазута, крик маневрового. Светлый речной песок, проступающий сквозь трещины в асфальте. Синий цикорий.
Светловолосый мальчик…
Труп находят на станции, в зале ожидания. Уборщица вызывает дежурного. Документов нет. Личность установить не удается. Время смерти – приблизительно – с полудня до трех часов. Причина – удар ножом в спину под лопатку. Одет неизвестный в серые брюки, рубашку военную без погон, сандалеты на босу ногу. Волосы светлые, лицо круглое. Обнаружен в семь часов вечера. Убит, видимо, там же, где обнаружен, на станции.
Часа через три начинает темнеть. Труп лежит в морге.
Ночью в районе под названием Казанка старушка просыпается от неистового лая собак. Казанка – старая рабочая окраина. Два завода и деревянные дома на четыре семьи без всяких удобств. Зато яблони растут под окнами, а зимой в печках горит живым пламенем огонь.
Район вымирает. Живут большей частью старухи. Летом по ночам они спят чутко, сторожат картошку. У нашей старушки даже топор лежит в терраске, если что.
От лая собак она вскакивает, бросается к окну. Картошка мирно освещена уличным фонарем, недавно починенным, еще не разбитым.
Никого, ничего, только собаки бесятся.
Старушка набрасывает осеннее пальто, берет топор, отодвигает засов.
На улице тепло. Собаки лают где-то в стороне, там, где маневровый идет с горки. Воздух тихий, листы не шевелятся. И уходить не хочется. В соседнем доме тоже вдруг зажигается окно. Скрипит дверь, на крыльцо выходит сосед. Он всю жизнь проработал машинистом и теперь плохо слышит.
– Здравствуй! – кричит ему старушка.
– А?! – кричит сосед.
– Собаки!
– Здравствуй!
Она не отвечает. Он осматривается, не понимая, что его разбудило.
Мирно цветет картошка. Собак ему не слышно.
Утром у колонки под маневровой горкой находят труп неизвестного.
Женщина шла за водой и наткнулась. Бросила от страха ведро, помчалась к соседям. Пошли вместе с соседкой посмотреть, не пьяный ли.
– Может, и пьяный, только из груди у него нож торчит.
Нож. И кровь на рубашке. И лицо восковое. Побежали к магазину, к телефону-автомату, вызывать милицию.
Документов нет. Личность установить не удается. Время смерти – приблизительно – с полуночи до трех часов. Причина – удар ножом в грудь. Одет неизвестный в серые брюки, рубашку военную без погон, сандалеты на босу ногу. Волосы светлые, лицо круглое. Обнаружен в шесть тридцать утра. Убит, видимо, там же, где обнаружен, у колонки.
Часа через три следователь говорит своему помощнику:
– Я еще понимаю, когда близнецы маленькие, их родители в одинаковую одежу рядят. Хотя глупо, по-моему, до чрезвычайности. А тут взрослые люди и во всем одинаковом. И очень уж похожи, слишком. Все-таки, когда люди взрослеют и каждый начинает жить своей жизнью, они и внешне начинают расходиться, даже близнецы. Стригутся хотя бы по разному. Хотя бы в разное время. А тут все слишком похоже, все.
Интересно, что он скажет на другой день, когда привезут в морг третий труп неизвестного \"в серых брюках, рубашке военной без погон, сандалеты на босу ногу, волосы светлые, лицо круглое, обнаружен в парке отдыха над Окой, убит выстрелом в сердце…\"
– Сними-ка с них пальчики, – скажет он помощнику.
И закурит. Из лаборатории позвонят, он, молча, выслушает. Положит трубку. Помощник будет смотреть, ждать.
– Идентичные, – скажет он. И спросит: – У тебя объяснение есть?
Объяснение найдется через неделю, когда в морге будет лежать восьмой труп.
В эти дни газету местную прямо рвут из рук. Люди только и говорят, что о семи – или десяти? – близнецах в одинаковой одежде, убитых разными способами. Клоны, клоны, – шепчут. Старухи оглядываются, боятся.
Восьмой труп – мужчина двадцати – двадцати трех лет, черноволосый, смуглый, рост метр семьдесят пять, причина смерти – самоубийство.
Одет в джинсы и футболку. Босой.
В кухне, где он повесился, было найдено письмо:
\"…Я забрался в эту квартиру, потому что точно знал, – там никого нет. Это квартира моего соседа по площадке.
Вообще, я не вор. Но я знал, что он уехал к своим на дачу, и где у них спрятаны деньги. Меня бы самого убили, если бы я не отдал долг.
Но я никого убивать не собирался.
Ночью я к ним спокойно залез через балкон, и уже вытащил деньги из энциклопедии, как вдруг услышал ключ в замке. Я затаился. Дверь открылась. Зажегся свет в прихожей. Я стоял и не двигался и надеялся, что в комнату он не попрется. Я сразу понял, – это он.
Наверно, что-то забыл и вернулся. Он ведь сам мне говорил, что уезжает на дачу. Он покряхтел в коридоре и пошел все-таки в комнату.
Свет вспыхнул. Он увидел меня. Застыл. За моей спиной шевелилась занавеска на открытом балконе. Я вынул из кармана нож, нажал на кнопку и лезвие выскочило. Он перепугался страшно и попросил, – не надо, не убивай меня, пожалуйста, я тебя не выдам, бери, что хочешь.
Но я уже взял, что хотел и точно знал, он меня выдаст. И я его знал и он теперь меня узнал, чего там. Он отступал от моего ножа, но я прыгнул и ударил. Когда он умер, я его завернул в простыню и выволок на площадку. Закрыл дверь, огляделся и потащил его из подъезда. У меня мотоцикл с коляской. Я увез его за линию, в лес, и закопал.
Даже не нашел бы сейчас, где. Вернулся, посмотрел все в квартире, вытер, замыл, закрыл балкон и ушел к себе. Грязные тряпки сжег потом на пустыре на Казанке, там где у них помойка. Прошла неделя. Мать хотела солить грибы, я сначала думал съездить сам в лес, а потом решил купить на станции, прямо с пригородного у какой-нибудь бабки.
Они обычно едут утром, а возвращаются днем. Я пришел слишком рано, решил зайти на вокзал посидеть, как-то ветрено было. Сел, сижу.
Какой-то человек сел рядом. Я на него даже не глядел. Вдруг он говорит:
\"Зачем же ты меня?\"
Я повернулся.
Он. Живой. И тихо так бубнит:
\"Зачем ты меня? За что?\"
Я не закричал, не вскочил, сижу, смотрю. Он опять: \"Зачем ты меня?\"
Я вдруг: \"Сказать?\" Наклоняюсь к нему. Вроде как прошептать хочу что-то на ухо. Одну руку за спину ему завожу – как обнимаю. Кулак с ножиком под лопатку, кнопку нажимаю, лезвие входит. Никто на нас не смотрит. Да и некому. Я кнопку нажимаю, лезвие обратно, руку высвобождаю из-под него, он на ней всей тяжестью. Встаю, руку с ножом в карман, ухожу. Мыслей никаких. Вообще ни о чем думать не хочется. У какой-то колонки, даже не огляделся, руки вымыл, ножик вымыл и пошел к приятелю, не скажу, кто. Я у него, во-первых, выпил, во-вторых, пистолет взял в долг. Денег с собой было только на грибы.
От него возвращался, уже ночь, вдруг человек мне дорогу преграждает.
Я даже не сразу понял, что это он. Но тут же и понял. Живой опять.
\"Зачем ты меня?..\"
Тут я закричал, кажется. Не помню. О пистолете забыл, ножик свой выхватил… Так в нем и оставил, рванул под горку, очнулся уже в
Окском парке, солнце всходило…\"
6 января 1999
В Москве оттепель, даже выше нуля днем, снег киснет, сижу дома, пеку печенье, думаю о течении своей жизни.
31 января 1999
Внезапная нежность к нелюбимому ребенку.
\"Извлеченный вами из духовного небытия…\", – Григорий Потанин Петру
Петровичу Семенову Тянь-Шанскому.
6 февраля 1999
Тень на земле от снега.
Фонарь в тьме. Утро. Спешим с автобуса через пути на электричку, которая уже гудит… Снег в лицо. Я лицо опускаю, и вижу тень, бегущую от снега. От летящих снежинок летящие тени.
22 февраля 1999
Пьяная женщина в тамбуре:
\"Дай закурить, а то я волнуюсь\".
20 марта 1999
Вчера видела парня в черной вязаной шапочке с надписью \"на борту\" -
\"Titanic\".
4 апреля 1999
Я училась в четвертом классе, мы жили в Чите, за озером Байкал, далеко от города Мурома, который вспоминался издали с нежностью.
Чита сейчас – издали – тоже вспоминается с нежностью. В морозной дымке, под сорок градусов по Цельсию. Мединститут через улицу уже не виден. Это даже не дымка – мгла. В двойных варежках руки мерзли. Над
Муромом – легкие сумерки, закат солнца, сгущение теней; время остановилось над Муромом, кажется, старухам по тысяче лет, они помнят нашествие монголов. Впрочем – забыли.
Я училась в четвертом классе, мы жили в Чите, родители стали поговаривать, что, может быть, мы скоро переедем в другое место, в
Среднюю Азию, там вообще не бывает морозов, хотя на вершинах гор лежат снега, которые никогда не тают, и потому называются вечными.
Из края вечной мерзлоты к вершинам вечных снегов. Из одной вечности
– в другую. Если, конечно, отца туда переведут.
Мне представляется семья военного в середине семидесятых приехавшая в большой город. Ни одного знакомого человека, ни одного знакомого переулка, и небо чужое, и воздух, и вкус хлеба кажется странным, и у воды запах, как будто пьешь лекарство, а не чай. Им дали двухкомнатную квартиру в старом кирпичном доме, в окна глядели тополя всеми своими беспомощными глазами, было лето, но скоро тополя ослепнут, и будут колотить слепыми ветками в окна. Раньше эта двухкомнатная клетушка была коммунальной. Жильцы получили отдельные квартиры в новых домах. Они оставили после себя журналы \"Крокодил\", настольную лампу и огромный, в полкомнаты, рояль.
Журналы выкинули, лампу отец починил, рояль хотели продать.
Пригласили настройщика, он поговорил с инструментом в пустой комнате, вышел и сказал, что не прочь его купить. Он был в сером халате, пахнущем стиральным порошком.
Вдруг дочь военного произнесла из темного угла в коридоре:
– Папа, не продавай, пожалуйста. Я хочу научиться на нем играть.
Военный посоветовался с женой. С одной стороны, инструмент занимал ужасно много места, с другой, их дочка никогда ничем не увлекалась, никаких в ней не проявлялось талантов и даже склонностей; обыкновенно она была молчалива, сосредоточенна и необщительна…
В музыкальную школу ее не взяли. Сказали, нет слуха, нет чувства ритма. Матери показалось, что девочка приняла этот приговор равнодушно. Но дома, ближе к вечеру, она случайно, из темного коридора, вдруг увидела свою дочь в полупустой комнате за роялем.
Крышка была закрыта. В черной лаковой глади ходили тени, как рыбы в глубине неподвижного озера. Девочка просто сидела. Она казалась такой маленькой и бледной перед этой черной немой глыбой, вынесенной из какого-то праокеана огромной волной. Возможно, она и не переживала так, как подумалось ее матери, возможно, она просто так сидела на вертящемся табурете в прохладной комнате. Возможно, эта комната казалась ей пустой, возможно, девочка даже не замечала в ней рояля.
Наступила осень. На перекрестках продавали живых карпов прямо из бочек, маленькие ярко-желтые дыни. Девочка пыталась их рисовать, но у нее получались желтые пятна на белой бумаге, которые никакого отношения не имели к дыням, ни к их цвету на фоне растущих в палисадниках астр, ни, тем более, к их вкусу и запаху. Девочке казалось, она чувствует их живой цвет, чувствует почему-то пальцами, так же, как пальцами она чувствовала, не касаясь даже надменных клавиш, звуки, которые могла бы этими пальцами извлечь. Но как? Она ощущала себя человеком лишенным языка в самом прямом, буквальном смысле. Ей было даже хуже, чем безъязыкому, тот мог говорить глазами, жестами, улыбкой. Она была лишена всего, даже глаз, хотя видела. Это была единственная ее способность – видеть, воспринимать, копить в себе. Иногда ей казалось, она взорвется от накопленного.
Вот тогда она могла поплакать.
Мать пожалела ее тогда, из коридора, и уговорила отца не продавать все-таки рояль. Так он и простоял у них в комнате немым чудищем, так он там и остался, когда они уехали в другой город, на новую чужбину.
Бывает, скажешь кому-нибудь то, о чем потом сожалеешь и мечтаешь, чтобы этот кто-нибудь забыл о сказанном. Фактически мечтаешь, чтобы забыли о тебе. Потому что ты и есть те слова. Или тот взгляд. Жест.
Иногда – поступок.
Положим, мечта исполнилась. Ты приходишь на работу, здороваешься. С тобой здороваются в ответ, но как с незнакомой. Ты их помнишь, они есть в твоем прошлом, тебя в их прошлом – нет.
– Как вас зовут? Елена? А по отчеству? Приятно познакомиться, Елена
Олеговна.
9 апреля 1999
Я посмотрела фильм \"Шоу Трумэна\". Главный герой живет и не знает, что его жизнь показывают по телевизору, что миллионы людей наблюдает за ней в реальном времени. Он думает, что мир сотворил господь бог, но его сотворил господин режиссер, и имя этому миру – сериал. Фильм делится на две части: когда герой не знает, что живет всем напоказ, что его мать, его отец, его жена, его друзья – актеры, а небо и солнце – ненастоящие, и – когда он узнает, кто и зачем создал его и его мир. По идее, мир этот рушится, лишь только герой узнает, что к чему. По-моему это совершенно очевидно. Как только герой отведает запретный плод, раю конец. Но, еще добрых треть фильма наш герой будет выбираться из искусственного мира, а режиссер всячески ему препятствовать. Как будто еще можно что-то поправить.
18 апреля 1999
Завод, на котором работает папа, – банкрот. Комиссия по банкротству его распродает. Судятся с бывшим владельцем заводских территорий.
Дают объявления в газеты о продаже. Приезжают покупатели, смотрят, беседуют, торгуются… И приезжал из гос. архива Московской области бедно одетый молодой человек, смотрел документы, отбирал для архива, для истории, для памяти. Разрешите? – на память…
Начало пятидесятых. Маленький мальчик уезжает в пионерский лагерь.
Он прощается:
– До свиданья, столик, – говорит он. – До свиданья, кроватка. До свиданья, комнатка.
Жили в комнате семь человек.
9 мая 1999
Холод, ночью – до минус шести. С первого мая и по сей день такой холод.
Я одна в доме.
Представила вечер. Летний, тихий. Приезжает с работы муж. Женщина слышит его машину, подходит к окну, смотрит. Сначала смотрит на него, потом на заходящее солнце. Она очень ждала мужа, даже телевизор не включала, прислушивалась, но тут, когда он уже приехал и идет к двери, она вдруг засмотрелась на закат. Муж звонит в дверь.
У него только что наладились дела с работой. Они об этом говорят за ужином: о его работе. О детях, что пора им уже завести детей.
Солнце давно зашло. В комнате горит электричество. Они пьют красное вино. В темной, заросшей пылью бутылке не разглядеть его цвета. Они поднимают стеклянные бокалы к лампе под матовым молочным абажуром.
Любуются вином.
– Магический кристалл, – говорит муж.
– Сколько ему лет? – спрашивает жена.
– Сто. Или двести.
Ему недавно подарили эту бутылку.
– В этом вине солнце, – говорит он.
– Красное вино, – говорит она, – значит в нем заходящее солнце, закат. Закат столетней давности.
Они засыпают. Вино выпито, слова забыты. Засыпают, обнявшись.
Он просыпается от звонка будильника, в полной темноте. Будильник старый, с фосфорными стрелками. Семь утра, уже должно быть светло, но за окнами ночная тьма. Тьма обернется бездной, когда они включат телевизор.
Оказывается, их часы отстали лишь на минуту. Время, которое они показывают, соответствует действительности. Утро. Давно должно взойти солнце. Но солнца нет.
Они сидят перед телевизором, держась за руки. Почему нет солнца? Нет никаких объяснений. В глазах у людей на экране паника. Говорят о том, сколько осталось человечеству, если солнце так и не взойдет. О том, что нужно экономить ресурсы.
Женщина встает и выключает телевизор.
В темноте видны только фосфорные стрелки.
– Прости, – говорит он из темноты, – но я должен уехать. Я хочу навестить мать. Я ее не видел шесть лет.
– У тебя не хватит бензина.
– У меня полный бак.
Она включает лампу. Молочно-белый свет.
– Я вернусь.
Он думал, что дороги пустынны, но машин тьма. И пешеходов. Многие спешат к своим близким.
В большом городе горят кое-где фонари, окна. Работают забегаловки.
На дорогах пробки. Кто-то включил приемник на полную мощность, и все слушают, вся улица. После беспомощных вопросов о солнце ведущий замолкает и раздается музыка. Человек в притиснутой слева машине закрывает глаза и слушает.
Едва выбрался из одной пробки и попал в другую. Стоит прямо напротив открытых дверей бара. Дурманит запах пива, жареных в тесте сосисок.
Он выбирается из своей машины и идет в бар. Берет пиво, берет сосиску, садится за столик. Ест горячее, запивает холодным. Смотрит на фотографии на стенах. Любительские фотографии разных лет. Люди щурятся на солнце.
Быть может уже к вечеру пойдет снег, и через неделю весь этот город окажется под снегом, под саваном, снег любили сравнивать с саваном, уже в прошедшем времени – любили. Пока еще он видит солнце, хотя бы на фотографиях.
4 июня 1999
Вырубили электричество и воду. Какая настала тишина.
9 июня 1999
Детприемник на Алтуфьевском шоссе. Детей, не помнящих имя, часто нарекают Алтуфьевыми.
Чисто, аккуратно, есть игровые комнаты, классы, спортзал, комната творчества. Женщина-художница показывает рисунки:
– Вот мальчик Саша, он никогда не рисовал прежде, такой талантливый…
Говорит, говорит об этих ребятах.
– Когда они работают – тишина. Так сосредоточены. Я только тихо включаю музыку, хорошую.
Рисунки на тему \"Дети против наркотиков\". Мир – лист – разделен на две части. В одной – шприцы, черепа, змеи, – смерть. В другой – дети, солнце, цветы, – жизнь. Есть картина: Пушкин в крылатке попирает нечисть. Популярен сюжет \"Чудо Георгия о змии\".
Часто картинку начинает один ребенок, а заканчивает другой, потому что держат их в приемнике только месяц. Затем обязаны отправить к родителям или в детдом или домой…
Дети содержатся от 3 до 17 лет. Есть проститутки, наркоманы, убийцы, воры. Страшные истории, с сажанием на кол, к примеру.
Малышами занимает майор Людмила Ивановна (все воспитатели в форме
МВД). Говорит, что иногда малыши не хотят уходить от них, плачут, – дома их бьют. Много детей из Молдавии, Украины, Средней Азии. Просят милостыню. Родители сдают их в аренду на год. У некоторых владельцев детей есть и документы на них. Дети от страха подтверждают, – да, он мой отец. Но если незаметно показать им этого человека, шепчут, – нет, он не мой отец.
Но есть любители свободы. Конечно, здесь – забор, пусть не колючка, а всего лишь рабица поверху. Охрана.
Многие не умеют читать. \"Хулиган пошел глупый\".
Иногда родители говорят, нет денег ехать за детьми. Тогда их детей с сопровождающими доставляют к месту жительства.
Бывает, малыши по нескольку дней не разговаривают. Возраст их, если сами не говорят, устанавливают так: везут в больницу и делают рентген кисти; определяют по состоянию костной ткани. Один малыш все молчал, а когда привезли обратно с рентгена (очень боялся положить руку под аппарат), вдруг сказал: \"Холодно\".
Им выдают одежду, выводят вшей… И вновь отправляют \"в мир\".
19 июня 1999
Писатель отдыхал. Пил кофе. В дверь позвонили. Он подошел, заглянул в глазок.
Стоял человек в шляпе.
– Что вам? – спросил писатель.
– Я читатель, – сказал человек, – мне нужно с вами поговорить.
– О чем?
– О вашей последней книге.
– Не понравилась?
– Ну что вы!
Писатель подумал и открыл дверь.
Они сидели на кухне и пили кофе. Читатель оставил шляпу в прихожей.
Он принес вафельный торт. Вынул и сказал:
– Свежайший.
Они выпили по чашке и смотрели друг на друга. Читатель на писателя, писатель на читателя.
– Неужели! – воскликнул наконец читатель. – Неужели вы меня не узнаете?
– Нет, – сказал писатель, – не узнаю.
– Между тем, ваша последняя книга говорит о том, что вы меня знаете, как облупленного. Простите за выражение.
Писатель удивился. Читатель объяснил, что в герое последней книги увидел себя.
– Все сходится, – говорил читатель, – даже не очень иной раз приятно, до того все сходится. И место рождения, и родители, и события, и происшествия, и любовь к сладкому, и каждая мелочь. Я читал как полоумный.
– Да, – говорил писатель, – поразительно, в самом деле. Такое совпадение.
– Вот, – продолжал читатель, – пришел к вам живым свидетелем.
– Очень приятно.
– Конечно, не каждому может его герой явиться во плоти.
– Да, да, спасибо, что заглянули.
Надо сказать, писатель не был уверен в таком уж совпадении своего героя с читателем. Хотя внешнее сходство, пожалуй, можно было найти.
При желании.
– Но я ведь к вам не просто так заглянул. У меня к вам, извините, просьба.
– Слушаю вас.
– Дело в том, что ваше повествование заканчивается, когда герою стукнуло сорок пять. Ровно как мне на днях. Сорок пять, баба ягодка опять, а мужик чего? А у мужика вообще все впереди. Но что? Что там впереди, хотелось бы знать?
– Понятно.
– Ну?
– Что?
– Что там дальше со мной будет, расскажите? Или, может, у вас там уже продолжение написано? Дайте почитать. На одну ночку.
Писатель вдруг рассердился.
– Нет, – сказал он, – нечего мне вам давать читать, книга закончена, живите дальше, как хотите, и вообще, мне работать пора, а вы, извините, мне мешаете.
Так рассердился, что рукой махнул и чашку опрокинул. Хорошо, что пустую.
Читатель смутился, растерялся, извинился, поднялся… Едва не забыл свою шляпу, уже в дверях спохватился.
Писатель посмотрел в окно, как он выходит из подъезда, хмуро вымыл чашки, остатки торта спрятал в холодильник.
Было у него продолжение книги, лежало в черновиках. Но не давать же, в самом деле, читать про болезни и муки, про любовь и разлуки. Тем более, что любви было немного, а счастья и того меньше. Ради проблеска счастья сто пятьдесят страниц мытарств и скуки?
Сначала писатель хотел сжечь свою рукопись, а файл в компьютере стереть чисто начисто, потом сжалился, оставил, но публиковать не давал. Думал, пусть после смерти, если захотят. Конечно, безумно ему было интересно, как дальше живет его читатель, по писаному или нет?
Но узнать это не представлялось никакой возможности.
18 июля 1999