— Несчастье о себе не упреждает. Так что дремать нельзя — а то войдет к тебе, не постучавшись.
— Но…
— Никаких «но». Для Иисуса ты хороша. И больше ничего тебе знать не надо.
Когда она начала выздоравливать, женщины переменили тактику и перестали ее ругать. Теперь они приносили с собой свои вышивания и вязания и в конце концов устроили в доме Этель Фордхам одеяльное производство. Презрев людей, предпочитавших новые, мягкие одеяла, они делали то, чему их научили матери в период, который у богатых назывался Депрессией, а у них — жизнью. Среди их приходов и уходов, слушая их разговоры, их песни, выполняя их инструкции, Си волей-неволей стала задумываться о них, чего с ней раньше не случалось. Они ничем не походили на Ленору, которая ездила на Салеме, а теперь, после легкого удара, вообще ничего не делала. Хотя все эти сиделки сильно отличались друг от дружки внешностью, одеждой, манерой речи, вкусами в еде и медицинскими предпочтениями, сходство между ними было разительным. В садах у них не было ничего лишнего, потому что они всем делились. В домах не было мусора и хлама, потому что все шло в дело. Они несли ответственность за свою жизнь и за те живые существа, которые в них нуждались. Отсутствие здравого смысла раздражало их, но не удивляло. Лень была больше чем нетерпима — это было что-то не людское. В поле ты, дома или у себя на дворе, ты должна быть при деле. Спят не для того, чтобы сны смотреть, а чтоб набраться сил для завтрашнего. Разговоры сопровождались работой: глажкой, лущением, чисткой овощей, перебиранием крупы, шитьем, штопкой, стиркой, уходом за больной. Возрасту не научишься, но взрослым каждый может быть. Скорбь помогает, но Бог лучше, и они не хотят, представ перед Создателем, оправдываться за порожнюю жизнь. Они знали, Он спросит каждую: «Что ты сделала?»
Си помнила, что одного сына Этель Фордхам убили на Севере, в Детройте. У Мейлин Стоун один рабочий глаз, другой выкололо щепкой на лесопилке. Врачей не было, и их не приглашали. И Ханна Рейберн, и Кловер Рид, хромые от полиомиелита, вместе с мужьями и братьями таскали лес к церкви, поврежденной штормом. Какое-то зло, считали они, неисправимо, и пусть с ним разбирается Бог. Другое окоротить можно. Главное — знать разницу.
Последний этап лечения был для Си самым худшим. Ее должно было чмокнуть солнце, то есть каждый день ей надо было не меньше часа лежать с раздвинутыми ногами на пекле. Все женщины сошлись на том, что это соитие избавит ее от остатков болезни в чреве. Си, смущенная и возмущенная, отказывалась. А если кто-нибудь, ребенок или мужчина, увидит ее такой, врастопырку?
— Никто на тебя не посмотрит, — говорили они. — А посмотрят — ну и что?
— Думаешь, срам этот — большая новость?
— Хватит голову себе беспокоить, — посоветовала Этель Фордхам. — Я при тебе там буду. Главное — до конца вылечить. Чего людям уже не под силу.
И когда солнце вставало под нужным углом, Си со стыдом и возмущением ложилась на подушки на краю маленькой задней веранды. Каждый раз от злости и унижения пальцы на ногах поджимались и ноги каменели.
— Мисс Этель, пожалуйста. Я больше не могу так.
— Молчи, девушка. — Этель теряла терпение. — До сих пор, а уж я знаю, каждый раз, как ноги раздвинешь, тебя обманывали. Боишься, что солнце тебя обдурит?
На четвертый день она расслабилась, потому что час лежать напрягшись было тяжело. Она забыла про то, что кто-то может подглядывать сквозь стебли сахарной кукурузы в саду или прятаться за платаном позади сада. Помогли ли десять дней в неволе у солнца ее женским органам, она так и не узнает. Больше всего утешила и укрепила ее строгая любовь мисс Этель, когда после заключительного часа жарки на солнце ей было позволено сесть в качалку с ней рядом.
На веранде Этель придвинула к ней свой стул. На столик между ними она поставила тарелку с печеньем прямо из духовки и банку ежевичного джема. Это была первая не медицинская пища за все время и впервые — вкус сладкого. Глядя в сад, Этель тихо говорила:
— Я знаю тебя с тех пор, как ты ходить научилась. У тебя были большие красивые глаза. Но такие грустные. Я видела, как ты таскаешься с братом. Когда он уехал, ты сбежала с этим убытком Господнего воздуха и времени. Теперь ты домой вернулась. Поправилась в конце концов, но опять можешь сбежать. Не дай Бог, опять позволишь решать Леноре, кто ты есть. А если думаешь так, я тебе сперва кое-что расскажу. Помнишь сказку про гусыню и золотые яйца? Как фермер взял яйца и от жадности, дурак, убил гусыню? Я всегда думала, что гуся хватит хотя бы на один хороший обед. Но золото? Фу. А у Леноры только оно на уме и было. Оно у ней было, она его обожала и думала, что поэтому она выше всех. Как тот фермер. Почему не пахал свою землю, не сеял, не растил себе пропитание?
Си засмеялась и намазала джемом еще одно печенье.
— Ты поняла меня. Смотри. Ты свободна. Никто не обязан спасать тебя — только ты сама. Засевай свою землю. Ты молодая, и женщина, и это кое в чем сильно ограничивает, но ты еще и человек. Не позволяй Леноре или какому-нибудь хлыщу и никак уж бесовскому доктору решать, кто ты есть. Это — рабство. А я говорю, в тебе сидит, внутри, свободный человек. Отыщи его и позволь ему сделать что-нибудь хорошее в мире.
Си макнула палец в ежевичный джем. И облизнула.
— Я никуда не поеду, мисс Этель. Здесь мое место.
Прошли недели. Си стояла у плиты и заталкивала молодые капустные листья в кастрюлю с горячей водой и двумя кусками окорока. Когда Фрэнк пришел с работы и открыл дверь, он опять заметил, как поздоровела Си: кожа излучает тепло, спина прямая, не согнута от недомогания.
— А, — сказал он. — Смотри какая.
— Плохо выгляжу?
— Нет, хорошо выглядишь. Тебе лучше?
— Еще бы. Гораздо, гораздо лучше. Голодный? Обед неважнецкий. Хочешь, курицу поймаю?
— Нет. Что сготовила, то и хорошо.
— Знаю, ты любил мамин хлеб со сковороды. Я испеку.
— Нарезать эти помидоры?
— Давай.
— А что это у тебя на диване такое?
Там который день уже лежала куча лоскутов.
— Лоскуты для одеяла.
— Тебе хоть раз в жизни понадобилось здесь одеяло?
— Нет.
— Тогда зачем шьешь?
— Их приезжие покупают.
— Какие приезжие?
— Люди из Детройта, из Маунт-Хейвена. Мисс Джонсон из Доброго Пастыря покупает их у нас и продает туристам в Маунт-Хейвене. Если у меня получится, может, мисс Этель ей покажет.
— Славно.
— Не просто славно. Мы задумали электричество провести и воду. Это — деньги. Ради одного вентилятора стоит.
— Когда со мной рассчитаются, сможешь купить себе холодильник.
— На кой мне холодильник. Я умею консервировать, а если еще что понадобится, пойду сорву, или соберу, или зарежу. И вообще, кто тут готовит — я или ты?
Фрэнк рассмеялся. Эта Си не та девушка, которая дрожала от одного прикосновения к действительному и жестокому миру. И не та четырнадцатилетняя девчонка, которая сбежала бы с первым же позвавшим парнем. И не домашняя прислуга, которая верила, что с ней делают что-то полезное, усыпив уколом, если так сказал белый халат. Фрэнк не знал, что происходило все эти недели в доме мисс Этель при участии женщин со все повидавшими глазами. Они никогда не скрывали, что мало чего ждут от мира. Опорой им была преданность Иисусу и друг дружке; она и поднимала их высоко над уделом их жизни. Они отдали ему Си такую, которой никогда не понадобится, чтобы он прикрыл ладонью ее глаза или поднял на руки, чтобы унять ропот в ее костях.
«Твое чрево никогда не даст плода».
Так ей сказала мисс Этель Фордхам. Сообщила без грусти и тревоги, так, словно осматривала свою рассаду после набега кроликов. Си не знала, как отнестись к этой новости; она не знала, как относиться к доктору Бо. Злость исключалась: такой она сама была глупой, так старалась угодить. Как обычно, она объясняла свою глупость необразованностью, но это оправдание сразу рушилось, стоило ей подумать о тех умелых женщинах, которые ухаживали за ней и вылечили ее. Кое-кому из них вслух читали Библию, потому что они не знали букв; но неграмотность они возместили другим: прекрасной памятью, фотографическим умом, острым обонянием и слухом. И знали, как исправить то, что разорил ученый разбойник доктор. А если не темнота ее, то что?
С детства, получив клеймо от Леноры, которая ее не любила, с трудом терпела, называла «рожденной в канаве» — а для родителей только мнение Леноры и было важно, — Си это клеймо приняла и считала себя никчемной. Ида ни разу не сказала: «Ты мое дитя. Я души в тебе не чаю. Ты не в канаве родилась. Ты родилась у меня на руках. Поди сюда, я тебя обниму». Если не мать, то кто-то, где-то должен был сказать эти слова и сказать искренне.
Дорожил ею только Фрэнк. Его преданность оберегала ее, но не укрепляла. А должна была? Почему это его забота, а не ее? Си не знала никаких бесхарактерных, глупых женщин. Ни Тельма, ни Сара, ни Ида и подавно ни те женщины, которые лечили ее. И даже ни миссис К., которая пускала к себе ребят для грязных дел, делала прически и отвешивала оплеухи каждому, кто скандалил с ней на ее кухне-парикмахерской или еще где-то.
Так что дело в ней самой. В этом мире, среди этих людей она хотела быть человеком, которого больше не надо спасать. Ни от Леноры враньем про Крысу, ни от доктора стараниями храброй Сары и брата. Солнцу благодаря или нет, она хотела быть такой, которая спасает себя сама. Хватит ей ума или нет? Желания одного мало, и сваливать на других вину бесполезно; но если думать, то, может, что-то и получится. Если она сама себя не уважала, с чего другим ее уважать?
Так. У нее никогда не будет детей, и никогда ей не стать матерью.
Так. Возможно, и мужа у нее никогда не будет. Почему это так важно? Любовь? Только не надо. Защита? Да, конечно. Золотые яйца? Не смешите меня.
Так. Она нищая. Но это не надолго. Надо будет придумать, как заработать на жизнь.
Что еще?
После того как мисс Этель сообщила ей плохую новость, женщины пришли и замешали в земле вокруг ее посадок кофейную гущу и яичную скорлупу. Опустошенная, Си не могла ответить мисс Этель и только смотрела на нее. К завязкам ее передника был подвешен мешочек с чесноком. Против тли, сказала она. Воинственная садовница, мисс Этель боролась с вредителями, истребляла их и питала свои растения. Слизни сворачивались и умирали под уксусной водой. Дерзкие, самоуверенные еноты кричали и убегали, когда их нежные лапы наступали на скомканную газету и мелкую проволочную сетку, разложенную вокруг растений. Стебли кукурузы, защищенные от скунсов, мирно спали под бумажными мешками. Под ее покровительством вилась фасоль, раскидывались усы клубники и блестели после утреннего дождя алые ягоды. Пчелы слетались приветствовать бадьян и пили нектар. Сад ее не был Эдемом, но был чем-то большим. Весь хищный мир угрожал ее саду, противился его питанию, его красоте, его щедрости и его запросам. А она его любила.
А что любила Си в этом мире? Об этом надо было подумать.
Пока что с ней был брат, это очень согревало, но она не нуждалась в нем так, как раньше. Он буквально спас ей жизнь, но она уже не хотела, ей было не нужно, чтобы он клал пальцы ей на затылок и говорил: не плачь, все будет хорошо. Что-то, наверное, будет, но не все.
— У меня не будет детей, — сказала ему Си. — Никогда. — Она убавила огонь под кастрюлей с капустой.
— Доктор?
— Доктор.
— Жалко, Си. Очень жалко. — Фрэнк шагнул к ней.
— Не надо, — сказала она, отводя его руку. — Когда мисс Этель сказала мне, я сперва ничего не почувствовала, а теперь все время об этом думаю. Как будто здесь где-то маленькая девочка, ждет, чтобы родиться. Она где-то близко, в воздухе, в этом доме, и выбрала меня, чтобы у меня родиться. А теперь ей надо искать другую мать. — Си заплакала.
— Перестань, девочка. Не плачь, — прошептал Фрэнк.
— Почему? Я могу быть несчастной, если хочу. Незачем это от себя отгонять. Все равно не уйдет. Это печально и должно быть печально, и, оттого только что больно, прятаться от правды не буду. — Си уже не всхлипывала, но слезы по-прежнему катились по щекам.
Фрэнк сел, сцепил руки и оперся на них лбом.
— Знаешь, какая у маленьких беззубая улыбка? — сказала она. — Я ее все время вижу. Один раз увидела на зеленом перце. А другой раз облако так выгнулось, что похоже было… — Си не закончила перечисления. Она села на диван и стала разбирать цветные лоскуты. И то и дело вытирала щеки тыльной стороной ладони.
Фрэнк вышел во двор. Он ходил взад-вперед, чувствуя трепыхание в груди. Как можно сделать такое с девушкой? И доктор? За каким чертом? Глаза у него щипало, и он часто моргал, чтобы отогнать подступавшие слезы, — он не плакал с раннего детства. Так не щипало, даже когда он держал на руках Майка и когда шептал Стаффу. Правда, бывало, что все расплывалось у него в глазах, но он не плакал. Ни разу.
Растерянный, в тяжелом беспокойстве, он решил, что легче справится с новостью на ходу. Он вышел на дорогу, свернул на тропинки вдоль задних дворов. Иногда он махал прохожим соседям и тем, что были заняты делами на веранде, и не мог поверить, что когда-то ненавидел это место. Теперь оно казалось новым и старинным, безопасным и требовательным. Очутившись на берегу Несчастного — иногда ручья, иногда речки, а иногда илистой канавы, — Фрэнк присел на корточки под магнолией. Сестру выпотрошили, сделали бесплодной, но не сломали. Она знает правду, может жить с ней и шить одеяла. Он стал думать о том, что еще его тревожит и как с этим быть.
14
Я должен кое-что сказать тебе прямо сейчас. Должен сказать всю правду. Я врал тебе и себе врал. Скрывал от тебя, потому что от себя скрывал. Так гордился, что скорблю о погибших друзьях. Как их любил. Как хотел их спасти. Как тяжело мне без них. Так заслонился горем, что спрятал от себя стыд.
Потом Си сказала мне, что видит повсюду улыбку неродившейся девочки — в доме, в воздухе, в облаках. Это оглушило меня. Может, эта девочка не ждала, когда она ее родит. Может, девочка была уже, умерла и ждала, когда я соберусь и скажу — как.
Я выстрелил корейской девочке в лицо.
Это до меня она дотронулась.
Это я видел ее улыбку.
Это мне она сказала: «Ням-ням».
Это меня она возбудила.
Ребенок. Девочка.
Я не думал. Мне не надо было думать.
Пусть лучше умрет.
Как я мог оставить ее жить, когда она опустила меня в то место, которого, я думал, во мне нет?
Как я мог себе нравиться и даже быть собой, когда распустил себя до того, что расстегнул ширинку и дал ей себя отведать?
И на другой день опять, и на другой — сколько она приходила питаться отбросами.
Что же это за человек?
Что же за человек может думать, что когда-нибудь в жизни оплатит цену того апельсина?
Ты можешь писать себе дальше, но знай, в чем правда.
15
На другое утро за завтраком Си снова выглядела уверенной, веселой, деловитой: к ней как будто вернулось душевное равновесие. Выкладывая жареную картошку с луком на тарелку Фрэнка, она спросила, не хочет ли он еще яичницу.
Фрэнк отказался, но попросил еще кофе. Ночь он провел без сна; ворочались в голове, не отпускали тяжелые мысли. Как он спрятал свою вину и стыд за пышным трауром по убитым друзьям. Днем и ночью держался за это страдание, чтобы забыть вину, спрятать от себя корейскую девочку. Теперь вина распустилась в нем, и некуда было от нее деваться. Одна надежда: залечит время. А пока что другие дела требовали внимания.
— Си? — Фрэнк посмотрел на ее лицо и с удовольствием отметил, что глаза у нее сухие, спокойные. — Что стало с тем местом, куда мы тихонько лазили? Помнишь? Там у них были лошади.
— Помню, — сказала Си. — Я слышала, какие-то люди купили его для картежных игр. День и ночь играли. И женщины там были. А потом, слышала, там устраивали собачьи бои.
— Что они сделали с лошадьми? Кто-нибудь знает?
— Я не знаю. Спроси Салема. Он ничего не говорит, но знает все, что тут делается.
Фрэнк не собирался идти к Леноре, чтобы увидеть Салема. Он точно знал, когда и где его найти. У старика привычки были постоянные, как у вороны. В один и тот же час он приземлялся на веранде у приятеля. В один и тот же день недели отлетал в Джеффри; между трапезами перекусывал у соседей. А после ужина всегда подсаживался к стайке на веранде у Рыбьего Глаза Андерсона.
За исключением Салема, все там были военные ветераны. Двое самых старших повоевали еще на Первой мировой войне, остальные — на Второй. О корейской они знали, но не понимали, из-за чего она, и потому не относились с тем уважением, с той серьезностью, которой она, по мнению Фрэнка, заслуживала. Ветераны ранжировали войны и сражения в соответствии с размерами потерь: там-то — три тысячи, в траншеях — шестьдесят тысяч, в другом бою — двенадцать. Чем больше убитых, тем храбрее воины, а не командиры глупее. Хотя у Салема Мани не было военных рассказов и мнений, игроком он был заядлым. Теперь его жена вынуждена была проводить почти все время в постели или в шезлонге, и он был свободен как никогда. Конечно, приходилось выслушивать жалобы, но из-за ее затруднений с речью он мог притворяться, будто не понимает, о чем она. Другим удобством было то, что теперь он распоряжался деньгами. Раз в месяц кто-нибудь подвозил его в Джеффри, и он снимал со счета в банке столько, сколько было нужно. Если Ленора просила показать банковскую книжку, он этого не слышал или отвечал: «Не волнуйся ты. Каждый цент на месте».
Почти каждый день после ужина Салем и его друзья собирались, чтобы поиграть в шашки, в шахматы, а иногда и в вист. На захламленной веранде Рыбьего Глаза всегда стояли два стола. К перилам были прислонены удочки, корзины с овощами ждали, когда их внесут в дом, там же стояли бутылки из-под газированной воды, лежали газеты — все добро, чтобы мужчинам было уютно. Пока две пары игроков двигали фигуры, остальные, прислонясь к перилам, посмеивались, давали советы, дразнили проигрывающих. Фрэнк перешагнул через корзину со столовой свеклой и присоединился к зрителям. Как только кончился вист, он подошел к столу шахматистов, где Салем и Рыбий Глаз подолгу задумывались над ходами. В одну из таких пауз он заговорил.
— Си сказала, что тот участок — с лошадями, где коней разводили… Сказала, там устраивают собачьи бои. Это правда?
— Собачьи. — Салем приставил ладонь ко рту, дать больше воли смеху.
— Чего ты смеешься?
— Собачьи. Добро бы, только собачьи. Нет. Сгорел этот дом, слава Богу. — Салем отмахнулся, чтобы Фрэнк не отвлекал его от размышления над следующим ходом.
— Про собачьи бои хочешь знать? — спросил Рыбий Глаз. Он как будто рад был отвлечься. — Скажи, людей стравливали, как собак.
Заговорил другой человек.
— Ты не видел, как тогда парень шел и плакал. Как его звали? Эндрю, не помнишь, как?
— Джером, — сказал Эндрю. — Как брата моего. Потому я и запомнил.
— Ну да. Он. Джером. — Рыбий Глаз хлопнул себя по колену. — Он сказал нам, его с отцом привезли из Алабамы. Связанных. Заставили драться друг с другом. На ножах.
— Нет, голубь. На выкидных ножах. На выкидных. — Салем сплюнул за перила. — Сказал, им надо было драться насмерть.
— Что? — У Фрэнка встал ком в горле.
— Ну да. Один из них должен умереть, иначе убьют обоих. На них ставки делали. — Салем нахмурился и поерзал на стуле.
— Малый сказал, они порезали друг друга, чтобы кровь пустить. А игра была такая, чтобы живым только один остался, и тогда его отпустят. — Эндрю покачал головой.
Мужчины заговорили хором, добавляя то, что знали и чувствовали, перебивая друг друга.
— Они пошли дальше собачьих боев. Людей превратили в собак.
— Ты слыхал такое? Отца на сына натравить!
— Рассказывал, что сказал отцу: «Нет, папа, нет».
— А отец ему: «Так надо».
— Это с дьяволом заодно решают. Что ни выбрать — верная дорога в ад.
— Он все говорил ему «нет», и тогда отец сказал: «Послушайся меня, сын, последний раз в жизни. Сделай так». А он будто бы сказал отцу: «Я не могу отнять у тебя жизнь». И отец сказал ему: «Это не жизнь». А эта свора пьяная все сильней распалялась и орала: «Хватит болтать. Деритесь! Черт вас возьми! Деритесь».
— И что? — Фрэнк шумно дышал.
— А что ты думал? Зарезал. — Рыбий Глаз опять разъярился. — Пришел сюда, плачет и все рассказал. Все, как было. Несчастный. Роз Эллен и Этель Фордхам собрали ему деньжат, чтобы мог куда-нибудь уехать. И Мейлин тоже. Мы собрали ему одежку. Он в крови был весь.
— Увидел бы его шериф в крови, он и сегодня сидел бы в тюрьме.
— Мы отправили его на муле.
— Выиграл он только свою жизнь. Хотя вряд ли она для него много стоит.
— Думаю, они прекратили это безобразие только после Перл-Харбора.
— Когда это было? — Фрэнк сжал зубы.
— Что когда было?
— Когда этот сын, Джером, сюда пришел.
— Давно. Лет десять или пятнадцать, думаю.
Фрэнк уже собрался уйти, но у него возник другой вопрос:
— Кстати, что стало с конями?
— Кажется, продали их, — сказал Салем.
Рыбий Глаз кивнул.
— Ага. На бойню.
— Как? — Не верится, подумал Фрэнк.
— В войну только конину продавали не по карточкам, понимаешь? — сказал Рыбий Глаз. — Я сам поел в Италии. И во Франции. На вкус — как мясо, только слаще.
— Ты тоже ее поел в наших родных С. Ш., только не знал этого. — Эндрю засмеялся.
Салему не терпелось вернуться к шахматам, и он сменил тему:
— Слушай, как сестра-то?
— Поправилась, — ответил Фрэнк. — Выздоровеет.
— Не говорила, что с моим «фордом»?
— Это ее меньше всего волнует, дедушка. И тебя не должно волновать.
— Ну, ладно. — Салем пошел ферзем.
16
Си отказалась дать одеяло. Фрэнку оно нужно было для одного дела, которое не давало ему покоя. Одеяло было первое сшитое ею самостоятельно. Как только она смогла сидеть без боли и кровотечения, соседки оккупировали комнату больной и, обсуждая средства лечения и наиболее полезные молитвы, к которым может прислушаться Иисус, принялись сортировать лоскуты. Они еще и пели, пока сметывали согласованную гамму. Си понимала, что одеяло у нее получилось не очень хорошее, но Фрэнк сказал — то, что надо. Для чего надо? Он не хотел говорить.
— Си, перестань. Оно мне нужно. И надо, чтоб ты пошла со мной. Мы там оба должны быть.
— Где быть?
— Ты мне поверь.
К обеду он опоздал и в дом вошел потный и запыхавшийся, словно бежал перед этим. Из заднего кармана у него торчала отшлифованная деревяшка с линейку длиной. И он пришел с лопатой.
Си сказала, нет. Ни за что. Она дорожила своим невзрачным одеялом, пусть и узор на нем скучноват, и краски подобраны бестолково. Фрэнк настаивал. По тому, как он взмок, и по решительности взгляда она поняла, что дело для него очень важное. Она неохотно надела сандалии и пошла за ним, снова огорчаясь, что одеяло получилось неважнецкое. Фрэнк нес его на плече, и если бы кто видел их, то мог бы подумать, что идут на рыбалку. В пять часов? С лопатой? Вряд ли.
Они дошли до края поселка и свернули на гужевую дорогу, ту самую, по которой шли тогда детьми. Си в своих тонких сандалиях то и дело спотыкалась о камни, тогда Фрэнк сбавил шаг и взял ее за руку. Спрашивать его было бесполезно. Так же, как в то давнее время, когда они, взявшись за руки, отправились в незнакомую местность, Си шла молча. Ей было досадно, что она опять делает то, что хотят от нее другие, но она не противилась. В последний раз, говорила она себе. Не хочу, чтобы Фрэнк решал за меня.
Восприятия меняются: ты растешь, и поля уменьшаются; полчаса ожидания для ребенка — как долгий день. Шесть миль по каменистой дороге они прошли за те же два часа, что в детстве; но тогда это казалось вечностью и далеко-далеко от дома. Ограда, когда-то прочная на вид, большей частью повалилась, одинаковые грозные предупреждения, некоторые с черепами, исчезли или призрачно грозили из густой травы. Си узнала место и сказала:
— Тут все сгорело. Я и не знала. А ты?
— Мне Салем сказал. Но мы туда не пойдем.
Фрэнк заслонил глаза от солнца, а потом повернул в сторону и пошел вдоль остатков ограды. Вдруг он остановился и стал пробовать землю ногами, топать в траве, кое-где задерживаясь, пока не нашел нужное место.
— Да, — сказал он. — Здесь.
Он отдал одеяло, взял лопату и начал копать.
Какие маленькие кости. Как мало обрывков одежды. Череп, однако, был чистый и улыбался.
Си прикусила губу, чтобы не отвернуться, не быть перепуганной девочкой, которая не в силах видеть смертоубийство, творящееся в мире, пусть и безобразном. На этот раз она не съежилась и не закрыла глаза.
Осторожно, очень осторожно Фрэнк выложил кости на ее одеяло, составив, насколько возможно, так, как они располагались при жизни. Одеяло превратилось в саван из малиновых, сиреневых, желтых и темно-синих лоскутов. В четыре руки они завернули кости в одеяло и завязали с концов. Фрэнк отдал сестре лопату и понес джентльмена на руках. Они пошли назад по дороге, а перед Лотусом повернули к речке. Быстро нашли магнолию — расщепленную посередине, обезглавленную, не мертвую — раскинувшую руки, одну направо, другую налево. Там, у корней, Фрэнк положил одеяло с костями, прежде — саван, теперь — гроб. Си дала ему лопату. Пока он рыл, она смотрела на водную рябь и листву за речкой.
— Кто это? — Си показала на другой берег.
— Где? — Фрэнк обернулся. — Никого не вижу.
— Наверное, ушел, — сказала она неуверенно. Ей привиделся маленький мужчина в чудном костюме с часовой цепочкой. Он улыбался.
Фрэнк вырыл яму глубиной метра полтора и в метр шириной. Пришлось помудрить: корни дерева сопротивлялись вторжению и боролись с лопатой. Солнце покраснело и спустилось к земле. Над водой дрожали москиты. Пчелы улетели домой. Светляки дожидались вечера. Легкий запах мускатного винограда, надклюнутого птичками колибри, успокаивал могильщика. Когда яма была готова, подул ласковый ветерок. Брат с сестрой опустили пестрый гроб в стоячую могилу. Фрэнк засыпал ее землей и вынул из кармана два гвоздя и ошкуренную деревяшку. Прибил ее камнем к дереву. Один гвоздь бесполезно согнулся, но другой вошел хорошо, и теперь видна была надпись, которую Фрэнк сделал на памятной дощечке.
«Здесь стоит Человек».
Может быть, ему только хотелось так думать, но он мог поклясться, что магнолия согласна и довольна. Ее оливково-зеленые листья разбушевались под вишневым толстым солнцем.
17
Я долго стоял и смотрел на дерево.
Оно казалось таким сильным.
Таким красивым.
Раненное по самой середине.
Но живое и здоровое.
Си тронула меня за плечо.
Легонько.
Фрэнк?
Да?
Идем, брат. Пойдем домой.