Тони Моррисон
Домой
Слейду
Чей это дом? Чья ночь не пускает свет В него? Скажи, кто в нем хозяин? Не я. Мне снился другой, веселее, светлее, С видом на озеро в черточках крашеных лодок, На поля, раскинувшиеся, как руки для объятия. Этот дом чужой. Его тени лгут. Так почему его замок подходит к моему ключу?
1
Они вставали, как люди. Мы их видели. Как люди, стояли.
Нам нельзя было ходить к этому месту. Там, как и на всех угодьях под Лотусом, Джорджия, страшные предупреждающие надписи. Они висят на сетчатых заборах, а сетка натянута между деревянными столбами, метрах в пятнадцати один от другого. Но мы увидели подкоп, проделанный каким-то животным — койотом или собакой, — и не могли удержаться. Трава ей по плечо, мне — до пояса, и мы проползли, хоть и опасались змей. Все об зеленились об траву, и мошкара лезла в глаза, но награда стоила этих неприятностей: прямо перед нами, метрах в пятнадцати, они стояли, они стояли, как люди. С белыми бешеными глазами они били поднятыми копытами, мотали гривами. Они кусали друг друга, как собаки, но они стояли, они встали на дыбы, передними ногами обхватывали холки друг друга, и у нас дух занялся от изумления. Один был бурый, другой вороной, и оба блестели от пота. Ржание их не так пугало, как тишина после удара задним копытом в оскаленные зубы противника. А поблизости кобылы и жеребята щипали траву и безразлично смотрели в другую сторону. Потом это прекратилось. Бурый опустил голову и копытил землю, а победитель размашисто убежал по дуге, подталкивая носом кобыл.
Мы поползли в траве назад к подкопу, держась подальше от цепочки стоящих пикапов, и заблудились. Забор не показывался целую вечность, но мы не паниковали, пока не услышали голоса, настойчивые, но тихие. Я схватил ее за руку и приложил палец к губам. Не поднимая головы, а только глядя сквозь траву, мы увидели, как они стащили тело с тачки и сбросили в вырытую яму. Одна ступня торчала над краем и дрожала, как будто нога могла высунуться обратно, как будто с небольшим усилием она могла выбраться из-под земли, которую сваливали туда лопатами. Лиц хоронивших мы не видели, только их брюки; но увидели, как лезвие лопаты затолкнуло дрожащую ступню ко всему остальному. Когда она увидела, как черную ступню с грязной розоватой подошвой запихнули в могилу, она затряслась всем телом. Я крепко обхватил ее за дрожащие плечи и хотел вдавить всю в себя — я был ее братом и на четыре года старше, поэтому думал, что справлюсь. Люди давно ушли, луна уже выкатилась, как дынька, и только тогда мы осмелились шевельнуть хоть одну травинку и поползли на животах искать лаз под забором. Мы ожидали, что дома нас отлупят или выругают за то, что поздно пришли, но взрослые нас не заметили. У них были какие-то свои неприятности.
Раз ты взялась написать мою историю, что бы ты ни думала и что бы ни написала, я знаю одно: я совсем забыл те похороны. Я запомнил только коней. Они были такие красивые. Такие звери. И стояли, как люди.
2
Дышать. Как дышать, чтобы никто не догадался, что он не спит. Мерно и басовито храпеть, отвесить нижнюю губу. Главное, чтобы не двигались веки, сердце билось ровно и руки были расслаблены. В два часа ночи, когда проверяют, нужно ли сделать ему еще один усыпляющий укол, они увидят, что пациент на втором этаже в 17-й палате крепко спит под морфием. Убедившись в этом, они могут пропустить укол и ослабить наручники, чтобы восстановилось кровообращение в руках. Чтобы изобразить мертвецкий сон или мертвеца, лежащего ничком в грязи на поле боя, надо сосредоточиться на какой-нибудь одной нейтральной вещи. Такой, чтобы задушила малейшие проявления жизни. Лед, подумал он, кубик льда, сосулька, застывший пруд, морозный пейзаж. Нет, слишком сильное чувство от заснеженных холмов. Тогда — огонь. Нет-нет. Слишком бурно. Нужно, чтобы не вызывало чувств, не пробуждало воспоминаний, ни приятных, ни стыдных. Все, что мог вспомнить, отзывалось болью. Вообразил чистый лист бумаги — и сразу вспомнилось полученное письмо, комом вставшее в горле: «Приезжай скорей. Она умрет, если опоздаешь». В конце концов, он сосредоточился на стуле в углу палаты. Дерево. Дуб. Лакированный или мореный. Сколько реек в спинке? Сиденье плоское или выгнуто под зад? Ручной работы или фабричное, кто был столяр и где взял материал? Безнадежно. Стул вызывает вопросы, а не равнодушную скуку. Может, океан в пасмурный день, когда смотришь с палубы транспорта — и не видать горизонта, и надежды нет увидать? Нет. Нельзя, потому что среди тел в холодном трюме могут быть его земляки. Надо сосредоточиться на чем-то другом — на ночном беззвездном небе или лучше на железнодорожных путях. Никакой природы, ни поездов, только бесконечные, бесконечные рельсы.
Рубашку и ботинки со шнурками у него отобрали, но штаны и армейская куртка (неподходящие орудия для самоубийства) висят в шкафчике. Ему надо только добраться по коридору до входной двери — ее не запирают с тех пор, как случился пожар на этаже и погибла сестра и два пациента. Это рассказал ему Крейн, болтун санитар, который быстро жует жвачку, когда моет пациентам подмышки. Но, наверное, это было отговоркой, просто персонал устраивал там перекуры. Первый план побега начинался с того, чтобы оглушить Крейна, когда придет выносить судно. Для этого надо ослабить путы на руках, а дело слишком рискованное; поэтому он избрал другую стратегию.
Два дня назад, когда его везли в наручниках на заднем сиденье полицейской машины, он беспрерывно вертел головой, чтобы понять, где они и куда едут. В этом районе он не бывал. Он обретался в Сентрал-Сити. Никаких особенных ориентиров, кроме буйного неона на закусочной да громадной вывески перед двором церквушки АМЕ
[1] Сион. Если удастся улизнуть через пожарный выход, туда он и направится — в Сион. Однако перед побегом надо где-то добыть туфли. Идти зимой босиком — наверняка арестуют, вернут в лечебницу, а потом посадят за бродяжничество. Интересный закон: бродяжничество — это когда стоишь на улице или идешь без определенной цели. Книжка в руке помогла бы, но если босой, значит «цели» нет, а если просто стоишь, могут обвинить в «подозрительном поведении».
Он лучше многих знал, что для законной или незаконной кары вовсе не обязательно находиться на улице. Можно быть дома, годами жить в собственном доме, и все равно, люди с бляхами или без блях, но непременно с оружием, могут заставить тебя собрать манатки и убраться — в туфлях или без туфель. Двадцать лет назад у него, четырехгодовалого, была пара туфель, правда, подметка у одной хлопала при каждом шаге. Обитателям пятнадцати домов приказали покинуть их слободку на краю города. В двадцать четыре часа, им сказали, иначе… «Иначе» означало смерть. Предупреждение было сделано рано утром, и день сложился из растерянности, гнева и сборов. Вечером большинство отбыло — на колесах, у кого были, а у кого не было — пешком. Но, несмотря на угрозы людей в балахонах и без и уговоры соседей, старик Кроуфорд сидел на ступеньке веранды и отказывался уйти. Уперев локти в колени, сцепив пальцы, он жевал табак и ждал всю ночь. На заре, через двадцать четыре часа, его забили до смерти трубами и прикладами и привязали к самой старой магнолии в округе — к той, что росла у него же во дворе. Может, и заупрямился он из любви к этому дереву — он, бывало, хвастался, что посажено оно еще его прабабкой. Ночью кое-кто из сбежавших соседей вернулись, отвязали его и похоронили под любимой магнолией. Один могильщик рассказывал каждому, кто соглашался слушать, что Кроуфорду еще и вырезали глаза.
Для побега необходима была обувь, но у пациента ее не было. В четыре часа, перед рассветом, он сумел ослабить и развязать матерчатые наручники и стащил с себя больничную пижаму. Надел армейские брюки и куртку и босиком прокрался по коридору. Не считая плача в палате рядом с пожарным выходом, все было тихо — ни постукивания санитарских туфель, ни приглушенных смешков, ни запаха табачного дыма. Когда он открыл дверь, петли заскрипели, и холод обрушился на него, как кувалда.
От ледяного железа пожарной лестницы ногам было так больно, что он перескочил через перила — поскорее встать в более теплый снег. Безумный свет луны, работавшей и за себя, и за невидимые звезды, вторил его исступлению; он освещал его сгорбленные плечи и следы на снегу. В кармане лежал боевой значок пехотинца, но никакой мелочи, так что у него даже не было в мыслях поискать телефонную будку и позвонить Лили. Да и в любом случае не позвонил бы: не только из-за их холодного расставания, но и потому, что стыдно было бы обратиться к ней сейчас — босому беглецу из сумасшедшего дома. Прихватив поднятый воротник на горле, не по расчищенному тротуару, а по снежной обочине он пробежал шесть кварталов до дома священника настолько быстро, насколько позволял остаток больничного наркотика. Домик был двухэтажный, обшитый досками, ступеньки на веранду чисто подметены, но в окнах свет не горел. Он постучал, громко, как ему казалось, притом что застывшие руки онемели, но в этом стуке не было угрозы — не так барабанит в дверь шайка горожан или полиция. Настойчивость дала результаты: зажегся свет, дверь приотворилась, открылась шире, и появился седой человек во фланелевом халате; придерживая очки, он недовольно смотрел на беспардонного ночного визитера.
А тот хотел сказать «здравствуйте» или «извините», но его трясло, как будто на него напала пляска святого Витта, зубы стучали неудержимо, и он не мог издать ни звука. Человек в дверях рассмотрел дрожащего гостя и отступил, освобождая дорогу. Он жестом пригласил его войти, но перед этим крикнул в сторону лестницы:
— Джин! Джин!.. Боже мой, — пробормотал он, закрывая дверь, — в каком же ты виде.
Тот хотел улыбнуться и не смог.
— Я Джон Локк. Священник. А ты?
— Фрэнк, сэр. Фрэнк Мани.
— Ты откуда? Из больницы?
Фрэнк кивнул, топая на месте и растирая пальцы рук.
Локк закряхтел.
— Присаживайся, — сказал он и добавил, качая головой: — Тебе повезло, мистер Мани. Там, из больницы, продают много тел.
— Тел? — Фрэнк опустился на диван, не особенно вдумываясь в слова хозяина.
— Ну да. Медицинскому факультету.
— Продают мертвые тела? Зачем?
— Понимаешь, докторам надо работать над телами мертвых бедняков, чтобы помогать живым богачам.
— Перестань, Джон. — Джин Локк спустилась по лестнице, завязывая пояс на халате. — Глупости это все.
— Это моя жена, — сказал Локк. — Она очень милая женщина, но часто бывает неправа.
— Здравствуйте. Извините, что я так… — Фрэнк встал, все еще дрожа.
Она перебила его:
— Это лишнее. Сиди, пожалуйста, — сказала и скрылась на кухне.
Фрэнк подчинился. Тут разве что ветер не дул, а так в доме было не намного теплее, чем на улице, и туго натянутый полиэтиленовый чехол на диване не сильно помогал согреться.
— Извини, что у нас так холодно. — Локк заметил, что у Фрэнка дрожат губы. — Мы тут к дождям привыкли, а не к снегу. А сам ты из каких краев?
— Сентрал-Сити.
Локк закряхтел, как будто этим все объяснялось.
— Туда направляешься?
— Нет, сэр. Я на юг еду.
— И как же ты очутился в больнице вместо тюрьмы? Босые и полураздетые чаще туда попадают.
— Из-за крови, наверное. По лицу текла.
— Откуда она взялась?
— Не знаю.
— Ты не помнишь?
— Нет. Только шум. Очень громкий. — Фрэнк потер лоб. — Может быть, драка была? — Он произнес это вопросительно, словно священник мог знать, почему его двое суток держали связанным и на уколах.
Священник смотрел на него встревоженно. Не испуганно, а только озабоченно.
— Наверное, решили, что ты опасен. Если бы просто больной, ни за что бы не положили. Куда именно ты направлялся, брат? — Он стоял, по-прежнему сцепив руки за спиной.
— В Джорджию, сэр. Если сумею добраться.
— Да уж. Путь неблизкий. А монеты у мистера Мани есть? — Локк улыбнулся собственной шутке.
— Были, когда меня забрали, — ответил Фрэнк. Теперь в кармане брюк была только медаль. И он не мог вспомнить, сколько дала ему Лили. Помнил только опущенные углы губ и непрощающий взгляд.
— А теперь их нет, так? — Локк прищурился. — Полиция тебя ищет?
— Нет. Нет, сэр. Они просто забрали меня и отвезли в отделение для сумасшедших. — Он сложил ладони лодочкой перед ртом и подышал на них. — Вряд ли меня в чем-то обвиняли.
— А если и обвинили, ты бы этого не знал.
Джин Локк вернулась с тазом холодной воды.
— Сынок, опусти сюда ноги. Она холодная, но быстро согревать их тебе не надо.
Фрэнк со вздохом погрузил ноги в воду.
— Спасибо.
— За что они его забрали? Полиция-то. — Джин адресовала вопрос мужу; он пожал плечами.
За что, действительно. Кроме рева бомбардировщика В-29, что именно с ним происходило, не понравившееся полиции, стерлось полностью. Он себе не мог этого объяснить, не то что добрым хозяевам, пустившим его в дом. Дрался? Писал на тротуар? Обругал прохожих или школьников? Бился головой о стену или прятался в кустах на чужом дворе?
— Что-то я, наверное, натворил, — сказал он. — Что-нибудь такое. — Он совсем не помнил. Бросился на землю из-за громкого выхлопа. Или затеял драку с незнакомым, или заплакал перед деревьями, прося прощения за то, чего не совершал? Помнил он только, как Лили захлопнула за ним дверь, и тогда, несмотря на важность его поездки, тревога сделалась нестерпимой. Он выпил несколько рюмок, чтобы подкрепиться перед дальней дорогой. Когда вышел из бара, тревога его покинула, но и ясное сознание тоже. Вернулась беспричинная ярость и отвращение к себе, в котором виноват был кто-то другой. И воспоминания, созревшие в Форт-Лоутоне, откуда сразу после увольнения началось его бродяжничество. Сойдя на берег, он хотел послать домой телеграмму, поскольку ни у кого в Лотусе телефонов не было. Но заодно с телефонистками забастовали и телеграфисты. На двухцентовой открытке он написал: «Я вернулся целый. Скоро увидимся». «Скоро» так и не наступило, потому что он не хотел возвращаться без земляков. Чересчур живой — как он покажется родне Майка или Стаффа? Его свободно дышащее, неповрежденное тело будет для них оскорблением. И что бы ни наплел им про геройскую смерть друзей, они будут негодовать — и правильно. Кроме того, он ненавидел Лотус. Его суровое население, его тесный мирок и особенно его безразличие к будущему можно было терпеть, только когда с ним там были друзья.
— Давно ты вернулся? — Священник все еще стоял. Лицо у него смягчилось.
Фрэнк поднял голову.
— С год назад.
Локк почесал подбородок и хотел заговорить, но вернулась Джин с тарелкой крекеров и чашкой.
— Тут горячая вода с солью, — сказала она. — Выпей, только потихоньку. Я принесу тебе одеяло.
Фрэнк сделал два глоточка, а потом залпом выпил остальное. Джин принесла еще и сказала:
— Ты макай крекеры в воду, сынок. Легче пройдут.
— Джин, — сказал Локк, — пойди посмотри, что у нас есть в бедном ящике.
— Ему ведь и туфли нужны, Джон.
Лишних не нашлось, и ему положили рядом с диваном четыре пары носков и драные галоши.
— Поспи, брат. У тебя тяжелая дорога впереди, и я имею в виду не только Джорджию.
Фрэнк уснул на полиэтиленовом чехле под шерстяным одеялом, и сон его был усыпан частями тел. Проснулся он под воинственным солнечным светом, в запахе поджаренного хлеба. Долго, дольше положенного, он соображал, где находится. Остаток от двухдневных больничных уколов уходил, но медленно. Неважно где, он был благодарен ослепительному солнцу за то, что не причиняло боли голове. Он сел, увидел носки, аккуратно лежавшие на ковре, как отломанные ноги. Потом услышал тихие голоса в другой комнате. Он глядел на носки, и память возвращала недавнее прошлое: побег из больницы, снег под ногами и, наконец, священник Локк и его жена. Так что, когда Локк вошел и спросил, приятно ли было три часика поспать, он был уже в реальном мире.
— Хорошо. Прекрасно себя чувствую.
Локк проводил его в ванную комнату и положил на край умывальника бритвенные принадлежности и щетку для волос. Побрившись и умывшись, он обыскал карманы брюк, проверить, не забыто ли там чего санитарами — может, четверть доллара или десять центов, — но оставили они только его боевой значок пехотинца. Деньги, которые дала Лили, конечно, исчезли. Фрэнк сел за эмалированный стол и позавтракал овсяной кашей и тостом с маслом. Посередине стола лежали восемь долларовых бумажек и горстка монет. Как банк в покере, но добытые гораздо большим трудом: десятицентовые из маленьких кошелечков, пятицентовые, неохотно отданные детьми, имевшими на них другие сладкие планы; доллар представлял щедрость целой семьи.
— Семнадцать долларов, — сказал Локк. — Этого с излишком хватит на автобусный билет до Портленда, а потом до одного места около Чикаго. До Джорджии на них, понятно, не доедешь, но в Портленде тебе вот что надо сделать.
Он велел Фрэнку пойти к его преподобию Джесси Мейнарду, пастору баптистской церкви, а тот позвонит дальше и скажет, как найти другого.
— Другого?
— Ты ведь далеко не первый. Интегрированная
[2] армия — это интегрированное несчастье. Вы вместе идете на войну, а приходите с войны, и с вами обращаются, как с собаками. Поправлюсь. С собаками лучше обращаются.
Фрэнк смотрел на него и молчал. В армии с ним обращались не так плохо. Не их вина, что время от времени срывался с цепи. Наоборот, врачи, когда его увольняли, были внимательны и добры, говорили, что сумасшествие сойдет с него со временем. Они всё про это знали и уверяли его, что пройдет. Только воздерживайся от алкоголя, сказали они. Он не воздерживался. Не мог, пока не повстречал Лили.
Локк оторвал от конверта клапан с адресом Мейнарда и сказал, что у Мейнарда большой приход и он может щедрее помочь, чем здешняя малочисленная паства.
Джин сложила ему в магазинный пакет шесть сэндвичей — какие с сыром, какие с копченой колбасой — и три апельсина. Дала ему пакет и вязаную шапку. Фрэнк поблагодарил ее, надел шапку, заглянул в пакет и спросил:
— Сколько времени туда ехать?
— Неважно, — сказал Локк. — Будешь рад каждому кусочку, потому что тебя не посадят за столик ни на одной остановке. Слушай меня: ты из Джорджии, ты служил в десегрегированной армии и, может, думаешь, что на Севере не так, как у вас на Юге. Не думай так и на это не рассчитывай. Обычай так же реален, как закон, и, может быть, так же опасен. Ну, пошли. Я тебя отвезу.
Фрэнк остановился в дверях, священник надел пальто и взял ключи от машины.
— До свидания, миссис Локк. Большое вам спасибо.
— Счастливого пути, сынок, — ответила она и потрепала его по плечу.
В окошке кассы Локк поменял монеты на купюры и купил Фрэнку билет. Перед тем как встать в очередь к автобусу, Фрэнк заметил проезжавшую мимо полицейскую машину. Он нагнулся, будто бы поправлял галоши. Когда опасность миновала, он выпрямился, повернулся к священнику и протянул ему руку. Они смотрели друг другу в глаза, ничего не говоря и будто говорили: «С Богом».
Пассажиров было мало, но Фрэнк послушно сел на заднее сиденье, стараясь, чтобы метр девяносто сантиметров его тела занимали как можно меньше места, и держа пакет с сэндвичами близко к себе. Когда солнце успешно осветило застывшие деревья, не способные говорить без листвы, пейзаж в снежном меху за окном стал еще грустнее. Одинокие дома придавали форму снегу, на детских тележках там и сям возвышались сугробики. Только грузовички на дорожках перед домами выглядели живыми. Он думал о том, какая может идти жизнь в этих домах, и не мог вообразить ничего. И, как часто бывало, когда он оставался один и трезвый, все равно в каких обстоятельствах, ему виделся мальчик, запихивающий в себя свои внутренности — мальчик держал их в ладонях, как хрустальный шар гадалки, лопнувший от дурных вестей; или слышал мальчика, у которого только нижняя часть лица была цела и рот звал маму. И он перешагивал через них, обходил их, чтобы остаться живым, чтобы его собственное лицо не развалилось, чтобы его цветные кишки остались под тонким, ох, каким тонким покровом плоти. На черно-белом фоне зимнего ландшафта взбухало кроваво-красное. Они никогда не уходили, эти картины. Гасли только, когда он был с Лили. Он не хотел признавать эту поездку разрывом. Перерывом, он надеялся. Но трудно было забыть, во что превратилось их житье: голос ее был зашнурован усталой жестокостью, молчание жужжало разочарованностью. Иногда лицо Лили преображалось в передок джипа: свирепо сверкающие, неотступные глаза-фары и улыбка, как решетка радиатора. Странно, до чего она изменилась. Когда Фрэнк вспоминал, что он любил в ней — маленький животик, кожу под коленями, ошеломительно красивое лицо, — казалось, что ее перерисовали в виде карикатуры. Ведь не он только в этом виноват, правда? Покурить разве не выходил из квартиры? Не клал половину зарплаты ей на туалетный стол, чтобы тратила, как хотела? Вежливо не поднимал сиденье туалета — а она считала это за оскорбление? И хотя его удивляли и забавляли ее женские принадлежности — висевшие на двери, теснившиеся в шкафчиках, на умывальнике и везде, где только можно было: спринцовки, насадки для клизмы, флаконы с раствором для спринцевания, женский тоник, прокладки, депиляторий, кремы для лица, грязевые маски, бигуди, лосьоны, дезодоранты, — он никогда их не трогал и не подвергал сомнению. Да, случалось, он часами сидел в оцепенении и не хотел разговаривать. Да, его все время выгоняли со случайных работ, какие ему удавалось найти. И хотя, находясь рядом с ней, иногда было трудно дышать, он совсем не был уверен, что сможет жить без нее. Дело было не только в постели, не в том, что он называл царством у нее между ног. Когда он лежал, и на груди у него покоилась девичья тяжесть ее руки, кошмары рассеивались, и он мог уснуть. Когда просыпался с ней, первым желанием не был обжигающий глоток виски. Самое главное, его не тянуло к другим женщинам — все равно, заигрывали они откровенно или только красовались перед ним для собственного удовольствия. Он не сравнивал их с Лили: он видел в них просто людей. Только при ней картины гасли, прятались за завесой в его мозгу, бледнели, но ждали своего часа и обвиняли. Почему ты не поспешил? Если бы подошел раньше, то мог бы спасти его. Мог утащить его за холм, как Майка. А сколько поубивал потом? Женщин — они бежали и тащили детей. И одноногого старика на костылях — он ковылял по обочине, чтобы не задерживать задних, более быстрых. Ты прострелил ему голову, потому что думал отплатить за замерзшую мочу на брюках Майка, за губы, звавшие маму. Отплатил? Получилось? И девочка. Чем она заслужила то, что с ней сделали? Незаданные вопросы размножались, как плесень в тенях фотографий, которые он видел. До Лили. До того как увидел ее, когда она встала на стул и потянулась к верхней полке буфета за банкой пекарного порошка для его обеда. В тот первый раз. Ему надо было встать и снять банку с полки. Но он не встал. Он не мог отвести взгляд от ее подколенных ямок. Когда она потянулась за банкой, мягкая цветастая ткань ее бумажного платья приподнялась, открыв эту редко замечаемую, нежную — ох, какую нежную полоску плоти. И почему-то заплакал, сам не мог понять почему. Любовь, самая простая и обыкновенная, — налетела и смяла его.
От Джесси Мейнарда в Портленде любви не было. Помощь — да. Но ледяное презрение. Его преподобие, видимо, сострадал бедствующим, если они были пристойно одеты, — но не молодым, здоровым двухметровым солдатам. Он пустил Фрэнка на заднюю веранду перед дорожкой, где отдыхал «олдсмобиль Рокет 98», и с многозначительной улыбкой в качестве извинения объяснил: «У меня дочери в доме». Это был оскорбительный налог на пальто, свитер и две десятидолларовые бумажки просителю. Достаточно на дорогу до Чикаго и, может быть, даже на полдороги до Джорджии. Хоть и враждебно, Мейнард снабдил его полезной информацией на прощание. Из путеводителя он выписал кое-какие адреса и названия гостиниц и пансионов, откуда Фрэнка не прогонят.
Фрэнк положил список в карман пальто, выданного Мейнардом, а деньги незаметно для него засунул в носки. Пока он шел к вокзалу, боязнь учинить что-нибудь дикое, подозрительное, разрушительное и противозаконное понемногу ослабевала. Кроме того, иногда он мог предугадать приступ. Впервые это произошло, когда он сел в автобус около Форт-Лоутона со всеми увольнительными документами. Он спокойно сидел рядом с ярко одетой женщиной. На ней была цветастая юбка, собравшая все краски радуги, и огненно-красная блузка. На глазах у Фрэнка цветы на подоле стали чернеть, а блузка бледнела, пока не сделалась белой, как молоко. А потом все люди и всё вокруг. За окном — деревья, небо, мальчик на самокате, трава, заборы. Все цвета исчезли, и мир превратился в черно-белый киноэкран. Он не закричал тогда — решил, что-то случилось со зрением. Плохое, но поправимое. Еще подумал: не так ли видят мир собаки, кошки и волки. Или на него напала цветовая слепота? На следующей остановке он вышел из автобуса и пошел к заправочной станции «Шеврон». Над «В» в середине названия вздымалось черное пламя. Он хотел зайти в туалет по малой нужде и посмотреть в зеркале, не воспалены ли у него глаза, но надпись на двери остановила его. Он облегчился в кустах позади станции, раздосадованный и немного испуганный бесцветным ландшафтом. Автобус уже готов был тронуться, но подождал его. Он вышел на последней остановке — на автобусной станции того самого города, где сошел с корабля навстречу школьницам, встречавшим песнями утомленных войной солдат. На улице перед автобусной станцией солнце ударило его по глазам. Злой свет погнал его искать тени, и там, под дубом, трава стала зеленой. Он понял, что не закричит, ничего не разобьет, не набросится на людей. Это пришло позже, независимо от палитры мира, — взрывом стыда и ярости. Теперь, когда исчезновение цвета предупреждало его, у него было время убежать и спрятаться. И теперь всякий раз, когда краски начинали бледнеть, он уже не пугался и знал, что цветовой слепоты у него нет и жуткие картины тоже могут растаять. Уверенность вернулась, и он мог выдержать полтора суток в чикагском поезде без инцидентов.
По знаку проводника он вошел в пассажирский вагон, отодвинул зеленую разделительную занавеску и сел у окна. Покачивание вагона и гудение рельсов убаюкали его, и он заснул на редкость крепко, так что проспал начало скандала и застал только конец. Проснулся он под плач молодой женщины, которую утешали официанты в белых пиджаках. Один подложил ей подушку под голову, другой дал стопку полотняных салфеток, вытирать слезы и кровь из носа. Рядом с ней, глядя в сторону, сидел безмолвный возмущенный муж — маска стыда и его неразлучника, оцепенелого гнева.
Когда официант проходил мимо, Фрэнк тронул его за руку и спросил:
— Что случилось? — Он показал на мужа и жену.
— А ты не видел?
— Нет. Что?
— Тот вот — муж. Он вышел в Элко, купить кофе или еще чего-то. — Официант показал большим пальцем за спину. — Хозяин или посетители выставили его. Ногой под зад. Повалили, попинали еще, а когда жена пришла на помощь, ей засветили камнем в лицо. Мы увели их в вагон, но те продолжали орать, пока мы не отъехали. Смотри, — сказал он. — Видишь? — Он показал на яичные желтки, уже не стекавшие по окну, а прилипшие, как мокрота.
— Кто-нибудь сообщил проводнику? — спросил Фрэнк.
— Ты спятил?
— Наверное. Слушай, ты знаешь в Чикаго, где можно поесть и переночевать? У меня тут список. Что-нибудь знаешь про эти места?
Официант снял очки, снова надел и пробежал список священника Мейнарда. Поджал губы.
— Кушать иди в закусочную Букера. Она рядом с вокзалом. А заночевать всегда лучше в АМХ
[3]. Это на Уобаш-стрит. А в гостиницах и этих домах туристов тебе дорого встанет, да могут и не пустить в драных галошах.
— Спасибо, — сказал Фрэнк. — Приятно слышать, что они такие разборчивые.
Официант засмеялся.
— Выпить хочешь? У меня там есть «Джонни Уокер». — На карточке у официанта было написано: «К. ТЕЙЛОР».
— Да. Ох, да.
При упоминании виски вкусовые бугорки Фрэнка, безразличные к сэндвичам с сыром и апельсинам, оживились. Один глоточек. Только упорядочить и смягчить мир. Не больше.
Ожидание показалось долгим, и Фрэнк уже решил, что Тейлор забыл о нем, но тут он появился с кофейной чашкой, блюдцем и салфеткой. На дне толстой белой чашки призывно подрагивало виски.
— Угощайся, — сказал Тейлор и ушел, покачиваясь вместе с вагоном.
Побитая чета перешептывалась, женщина — тихо, умоляюще, он — настойчиво. Дома он ее поколотит, думал Фрэнк. А как иначе? Одно дело, когда тебя прилюдно унизили. Мужчина может это пережить. Невыносимо, когда это было при женщине, при твоей жене, и она это не только видела, но и бросилась на выручку — его выручать! Сам он не мог защититься и ее не смог защитить, чему доказательством — камень в лицо. Она поплатится за свой сломанный нос. И не раз поплатится.
После виски он задремал, прислонясь затылком к оконной раме, и проснулся оттого, что кто-то сел рядом. В вагоне были еще свободные места. Он повернулся и скорее весело, чем удивленно оглядел соседа — маленького мужчину в широкополой шляпе. Тот был в голубом костюме: длинный пиджак и широкие, суженные внизу брюки. На ногах — белые туфли с неестественно узкими мысками. Человек смотрел прямо перед собой и не обращал на него внимания. Фрэнк прислонился к окну, чтобы спать дальше. Стиляга сразу же встал и исчез в проходе. На кожаном сиденье от него даже вмятины не осталось.
За окном проплывал холодный, плохо отмытый пейзаж; Фрэнк пробовал украсить его, мысленно набрасывая гигантские фиолетовые мазки и золотые кресты на холмах, поливая желтым и зеленью голые пашни. Он часами раскрашивал пейзаж Запада, иногда безуспешно, и это возбуждало его, но, выйдя из вагона, был уже более или менее спокоен. Однако вокзальный шум так бил по нервам, что он потянулся за пистолетом. Пистолета, конечно, не было, поэтому он прислонился к стальной опоре и подождал, когда утихнет паника.
Часом позже он подгребал тушеную фасоль и намазывал маслом кукурузный хлеб. Тейлор, официант, не обманул. У Букера не только еда оказалась хорошей и дешевой, но и общество — обедавшие, прислуга за стойкой, официантки и громогласный спорщик повар — было приветливо и весело. Рабочие и бездельники, матери и уличные женщины, все ели и пили непринужденно, по-семейному, словно у себя на кухне. Атмосфера открытости и дружелюбия позволила Фрэнку свободно разговориться с человеком на соседнем табурете. Тот первым назвался.
— Уотсон. Билли Уотсон. — Он протянул руку.
— Фрэнк Мани.
— Ты из каких краев, Фрэнк?
— A-а, брат. Корея, Кентукки, Сан-Диего, Сиэтл, Джорджия. Что ни назови — я оттуда.
— Теперь отсюда хочешь быть?
— Нет. Еду домой, в Джорджию.
— Джорджия! — крикнула официантка. — У меня родня в Мейконе. Хорошего вспомнить нечего. Мы полгода прятались в брошенном доме.
— От кого прятались? От белых балахонов?
— Нет. От хозяина.
— Одно и то же.
— Почему от него?
— Ты спрашиваешь. Тридцать восьмой год был.
С обеих сторон стойки раздавался понимающий смех громкий. Начали соревноваться в рассказах о своей нищей жизни в тридцатых годах.
Мы с братом месяц спали в товарном вагоне.
Куда он ехал?
Ехал. А куда, не знали.
А в курятнике спал таком, что куры заходить брезговали?
Да это что. Мы в ледяном доме жили.
Где был лед?
Мы его ели.
Да иди ты.
Я на стольких полах спал, что, когда увидел в первый раз кровать, подумал, это гроб.
Одуванчики ел когда?
В супе. Вкусные.
Свиные кишки. Нынче их как-то кудряво называют, а мясники их выкидывали или нам давали.
И ноги тоже. Шеи. Всю требуху.
Хорош. Вы мне бизнес портите.
Когда похвальбы и смех затихли, Фрэнк вынул список Мейнарда.
— Знаешь какие-нибудь эти места? Мне сказали, лучше всего у Молодых христиан.
Билли просмотрел адреса и нахмурился.
— Плюнь, — сказал он. — Пошли ко мне домой. Переночуешь. С семьей моей познакомлю. Все равно тебе сегодня не уехать.
— Это верно, — сказал Фрэнк.
— Завтра вовремя доставлю тебя на станцию. Ты на автобусе поедешь или поездом? На автобусе дешевле.
— Поездом, Билли. Пока там есть проводники, я теперь только на поездах.
— Они хорошо зарабатывают. Четыре-пять сотен в месяц. Да чаевые.
До дома Билли они шли пешком.
— Утром купим тебе приличные туфли, — сказал Билли. — А может, и в «Гудвилл» заглянем, а?
Фрэнк рассмеялся. Он успел забыть, какой у него обтрепанный вид. Чикаго под надменным сумеречным небом, продуваемый бодрящим ветром, был полон нарядных пешеходов, шагавших важно и стремительно, словно кто-то ждал их в назначенное время впереди на тротуарах, более широких, чем любая дорога в Лотусе. Когда остался позади центр и они дошли до района, где жил Билли, наступил вечер.
— Познакомься с моей женой Арлин. А это наш маленький Томас.
Арлин показалась Фрэнку красавицей, хоть сейчас на сцену. У нее была высокая прическа, высокий гладкий лоб и жгучие карие глаза.
— Ужинать будете? — спросила она.
— Нет, — сказал Билли. — Мы уже ели.
— Хорошо.
Арлин работала на металлургическом заводе и собиралась в ночную смену. Она поцеловала в макушку Тома, читавшего книгу за кухонным столом.
Билли и Фрэнк сели за журнальный столик и переставили безделушки, чтобы сыграть в карты и поговорить за пивом.
— Ты где работаешь? — спросил Фрэнк.
— На сталелитейном. Но сейчас бастуем, так что становлюсь в очередь перед агентством и беру любую поденную работу.
Перед этим, когда Билли представил Фрэнку сына, мальчик подал ему левую руку. Фрэнк заметил, что правая у него висит. Сейчас, тасуя колоду, он спросил, что у сына с рукой. Билли прицелился из воображаемого ружья.
— Полицейский проезжал. А у него был пистолет с пистонами. Восемь лет, бегал по тротуару туда-сюда и целился. Какой-то новичок неотесанный — думал, что его недооценивают братья-полицейские.
— Нельзя же так просто стрелять в ребенка.
— Полицейские могут стрелять, в кого хотят. Это бандитский город. Арлин немного разбушевалась в приемном покое. Ее два раза вышвыривали. Но нет худа без добра. Из-за руки он не болтался на улице, а сидел в классе. Он математический гений. Выигрывает все конкурсы. Стипендии прямо сыпятся.
— Выходит, полицейский оказал ему услугу.
— Нет. Нет-нет-нет. Иисус вмешался. Он сказал: «Постой, господин полицейский. Не причиняй вреда малым сим. Кто причиняет зло малым сим, нарушает покой моей души».
Чудесно, подумал Фрэнк. Библейские штуки действуют всегда и везде, кроме зоны огня. «Господи, Господи!» Так Майк говорил. И Стафф кричал. «Господи, Боже, мне крышка, Фрэнк, Господи, помоги мне».
Математический гений был готов уступить свою кровать новому другу отца и спать на диване. Фрэнк подошел к нему в спальне и сказал:
— Спасибо, друг.
— Меня зовут Томас, — сказал мальчик.
— А, ясно, Томас. Я слышал, ты силен в математике.
— Я во всем силен.
— Например?
— В основах гражданства и права, в географии, английском… — Голос его затих, словно он мог еще долго называть предметы, в которых силен.
— Ты далеко пойдешь.
— И высоко.
Фрэнка рассмешило нахальство одиннадцатилетнего мальчишки.
— А каким спортом занимаешься? — спросил он, решив, что не помешало бы мальца немножко осадить.
Томас посмотрел на него так холодно, что он смутился.
— Я в том смысле…
— Я понял в каком, — сказал Томас и, чтобы не остаться в долгу, оглядев Фрэнка с головы до ног, сказал:
— Пить вам не надо.
— Ты прав.
Наступило короткое молчание; Томас положил на подушку сложенное одеяло и прижал их к боку поврежденной рукой. В дверях спальни он обернулся.
— Вы были на войне?
— Был.
— Убили кого-нибудь?
— Пришлось.
— Приятно было?
— Нет. Очень неприятно.
— Это хорошо. Что было неприятно. Я рад.
— Почему?
— Это значит, вы не врун.
— Ты смотришь в самую точку, Томас. Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
Томас повернул ручку левой рукой и открыл дверь.
— Мужчиной, — сказал он и вышел.
Сидя в темноте, очерченной краями занавески, освещенными луной, Фрэнк надеялся, что нестойкая трезвость, которую ему удавалось соблюдать после расставания с Лили, не ввергнет его в прежние сновидения. Но кобыла всегда появлялась по ночам и никогда не била копытами в дневное время. Капелька виски в поезде и два пива через несколько часов — он ограничивал себя без усилий. Сон пришел довольно скоро, и только одно видение: ноги с пальцами как на руках — или руки с пальцами ног? Потом несколько часов без сновидений, и разбудил его щелчок как бы затвора, только без патрона. Фрэнк сел. Никакого движения рядом. Потом он увидел очертания маленького мужчины, того, с поезда — его широкополую шляпу в световой рамке окна нельзя было ни с чем спутать. Фрэнк включил лампу на тумбочке. Она осветила того же мужчину в голубом костюме.
— Эй! Ты кто, черт возьми? Чего тебе надо? — Фрэнк встал с кровати и двинулся к нему. Через три шага человек исчез.
Фрэнк вернулся на кровать и подумал, что этот сон наяву не так уж плох по сравнению с остальными. Ни собак, ни птиц, доедающих останки его товарищей, — та галлюцинация случилась у него однажды, когда он сидел на скамье перед розарием в городском парке. А эта была даже комичной. Он слышал о таких костюмах, но никогда не видел в таком человека. Если они признак мужественности, то он предпочел бы набедренную повязку и какую-нибудь белую краску, искусно нанесенную на щеки и лоб. С копьем в руке, конечно. Но стиляги избрали другой наряд: широкоплечий пиджак, широкополую шляпу, цепочку для часов, мешковатые брюки с поясом под грудью и узкими низами с манжетами. Такого модного фасада достаточно, чтобы заинтересовать полицейских на обоих берегах страны.
Черт! Не хватало еще нового привидения в попутчики. Разве что это какой-то знак ему. Может, о сестре? В письме сказано: «Умрет». Значит, жива, но больна, очень больна, и ясно, что помочь ей некому. Если Сара, написавшая письмо, не могла помочь, и начальник сестры не мог, значит, она погибает далеко от дома. Родители умерли, она от легких, он после удара. Дед с бабкой не в счет, Салем и Ленора. Оба ехать не в состоянии, даже если бы захотели. Может, поэтому не расколола ему голову отлитая русскими пуля, когда друзья погибли. Может, ему сохранили жизнь ради Си, и это справедливо, потому что он всю жизнь о ней заботился, бескорыстно, без всякой эмоциональной выгоды. Заботился, когда она еще ходить не умела. Первым ее словом было «Фенк». Два ее детских зуба спрятаны в спичечном коробке на кухне вместе с его счастливыми шариками и сломанными часами, которые они нашли на берегу реки. Ни одного синяка и царапины у Си не оставалось без его внимания. Только одного он не мог — прогнать печаль или же страх из ее глаз, когда он записался в армию. Он пробовал объяснить ей, что это единственный выход. Лотус душит, убивает его и двух его лучших друзей. Они договорились. Фрэнк убеждал себя, что Си не пропадет.
И вот пропадает.
Арлин еще спала, и Билли сам приготовил завтрак для троих.
— Когда у нее кончается смена?
Билли вылил блинное тесто в горячую сковородку.
— У нее с одиннадцати до семи. Скоро встанет, но до вечера ее не увижу.
— Как так? — удивился Фрэнк. Правила и порядки в нормальных семьях завораживали его, но до зависти это не доходило.
— Когда отведу Томаса в школу, очередь в агентство займу поздно, потому что мы с тобой сходим в магазин. К тому времени все хорошие поденные работы будут розданы. Посмотрю, что мне останется. Но сперва в магазин. Ты выглядишь как…
— Только не говори.
В этом и не было надобности. Продавщица в магазине «Гудвилл» тоже не сочла это нужным. Она подвела их к столу со сложенной одеждой и кивнула в сторону вешалок с пиджаками и пальто. Выбрали быстро. Все вещи были чистые, выглаженные и развешены по размерам. Даже запахи прежних владельцев слабо чувствовались. В магазине была раздевалка, где бродяга или достойный семейный человек мог переменить одежду и выбросить в урну старую. Прилично одевшись, Фрэнк ощутил прилив гордости; он достал из армейских брюк боевой значок пехотинца и приколол к нагрудному карману.
— Так, — сказал Билли. — Теперь какую-нибудь взрослую обувь. К Тому Макану или хочешь к Флорсхайму?
— Ни то ни другое. Танцевать не собираюсь. Рабочие ботинки.
— Понял. Денег у тебя хватит?
— Да.
Полицейские, видно, подумали так же, но во время выборочного обыска только похлопали его по карманам, а в рабочие ботинки не полезли. У других двоих, стоявших лицом к стене, они конфисковали выкидной нож у одного и долларовую бумажку у другого. Все четверо положили руки на капот машины, стоявшей у бордюра. Молодой полицейский заметил боевой значок у Фрэнка.
— Корея?
— Да, сэр.
— Слушай, Дик. Они ветераны.
— Да?
— Да. Смотри. — Он показал на значок Фрэнка.
— Проходите. Проваливай, друг.
Инцидент с полицией не заслуживал разговора, поэтому Фрэнк и Билли шли молча. Потом остановились перед уличным торговцем, чтобы купить бумажник.
— Ты теперь в костюме. Не можешь каждый раз лезть в ботинок, как мальчишка, чтобы купить жвачку. — Билли стукнул Фрэнка в плечо.
— Сколько? — Билли осматривал выложенные бумажники.
— Двадцать пять.
— Что? Батон пятнадцать центов стоит.
— Ну? — Торговец смотрел на покупателя. — Бумажники дольше живут. Берешь или нет?
После покупки Билли проводил Фрэнка до самой закусочной Букера. Там они прислонились к толстому оконному стеклу, пожали руки, пообещали навестить друг друга и расстались.
Фрэнк выпил кофе, пофлиртовал с официанткой из Мейкона, а потом пора было на поезд, который повезет его на юг, к Си и неизвестно к чему еще.
3
Когда мы уходили из округа Бандера в Техасе, мама была беременна. У трех или четырех семей была машина или пикап, и они погрузили все, что могли. Но, помнишь, землю, урожай и скот погрузить никто не мог. Кто-нибудь будет кормить свиней или пускай одичают? А участок позади амбара. Его перепахать надо перед дождями. Большинство семей, как и мы, прошли много километров, пока мистер Гардинер не вернулся и не подобрал кое-кого из нас, после того как высадил своих на границе штата. Чтобы влезть в его машину, нам пришлось бросить тачку, полную вещей, — променять добро на скорость. Мама плакала, но ребенок у нее в животе был важнее кастрюль, банок для консервирования и постелей. Она взяла только корзину с одеждой и держала ее на коленях. Папа вез несколько инструментов в мешке и вожжи от Стеллы, нашей лошади, которую мы больше никогда не увидим. Когда мистер Гардинер довез нас докуда смог, мы прошли еще. Подметка моей туфли хлопала, и папа подвязал ее шнурком от своего башмака. Два раза возчики подвозили нас на телегах. Говорили об усталости. Говорили о голоде. Я ел дрянь в тюрьме, в Корее, в госпиталях, за столом, из мусорных баков. Но ничто не сравнится с остатками из кладовок. Напиши об этом. Почему не написать? Я помню, как стоял в очереди перед церковью Спасителя в ожидании жестяной тарелки с черствым сыром, уже подернувшимся зеленью, и маринованными свиными ножками — уксус с них капал на затхлые сухари.
Там женщина впереди объясняла волонтеру, как пишется и произносится ее имя, и мама ее услышала. Мама сказала, что это самые сладостные звуки, а имя — как музыка посреди споров в сердитой толпе. Через несколько недель, когда у нее родился ребенок в подвале церкви его преподобия Бейли и оказался девочкой, мама назвала ее Исидрой и всегда произносила все три слога. Конечно, девять дней выждала, прежде чем дать имя, чтоб смерть не заметила новой жизни и не съела ее. Все, кроме мамы, зовут ее Си. Мне всегда нравилось, как она думала о своем имени, дорожила им. А у самого меня никаких таких воспоминаний. Меня назвали Фрэнком, как отцова брата. Отца зовут Лютер, а мама — Ида. Фамилия у нас сумасшедшая — Мани, то есть деньги. А их у нас не было.
Ты не знаешь, что такое жара, если не переходил границу летом из Техаса в Луизиану. Слов не найдешь, чтобы ее описать.
Деревья сдаются. Черепахи жарятся в своем панцире. Опиши это, если сумеешь.
4
Для девочки мало что есть хуже, чем злая бабка. Маме положено шлепать тебя и командовать, чтобы знала, что хорошо, что плохо, когда растешь. Бабушки, даже если они были строги со своими детьми, внуков балуют и всё им прощают. Верно ведь?
Си встала в цинковой ванночке и сделала несколько мокрых шагов к раковине. Она налила ведро холодной воды из крана, добавила в теплую ванну и снова села. Ей хотелось побыть в прохладной воде, пока хиреющий предвечерний свет подгоняет чехарду в ее мыслях. Сожаления, оправдания, праведные доводы, ложные воспоминания и планы на будущее то мешались в кучу, то выстраивались, как солдаты. Ну, наверное, такими и должны быть бабушки, думала она, но для маленькой Исидры это было совсем не так. Потому что мама и папа работали с рассвета до темноты, они не знали, что мисс Ленора льет воду вместо молока в пшеничную соломку на завтрак Си и ее брату. И врать им никто не велел, что красные полосы у них на ногах — от игр у ручья, от колючек ежевики и черники. Даже их дедушка Салем молчал. Фрэнк сказал: он боится, что мисс Ленора бросит его, как прежние две жены. Для старика, которого уже не возьмут на работу, Ленора, получившая пятьсот долларов страховки за покойного первого мужа, была удачным уловом. Вдобавок у нее был «форд» и собственный дом. Салем Мани настолько ценил ее, что ни звука не произносил, когда солонину делили на них двоих, а детям доставалось только понюхать. Им и так сделали большое одолжение, пустив к себе бездомных родственников, когда их выгнали из Техаса. То, что Си родилась в дороге, Ленора сочла очень дурным знаком для ее будущего. Порядочные женщины, сказала она, рожают дома, в постели, под присмотром знающих христианских женщин. И хотя только уличные женщины, проститутки, идут рожать в больницу, у них с младенцем, по крайней мере, есть крыша над головой. А на улице родиться — или в канаве, как она обычно говорила, — прелюдия к негодной, грешной жизни.
Дом Леноры был достаточно просторен для двоих, пускай, троих, но не для бабки с дедом и папы с мамой, дяди Фрэнка и двоих детей, причем одна была младенцем и вопила. С годами переносить тесноту становилось все труднее, и Ленора, считавшая, что она выше всех в Лотусе, сосредоточила свое недовольство на девочке, рожденной «на улице». Стоило девочке войти, она хмурилась, стоило уронить ложку, споткнуться о порожек, у нее опускались углы рта, и то же самое, если расплеталась косичка. Ни одной оплошности не прощала девочке неродная бабушка, и всякий раз слышалось за спиной ее ворчание: «недаром в канаве родилась». Все эти годы Си спала с родителями на полу, на тонком тюфячке, немногим мягче половиц под ним. Дядя Фрэнк — на двух составленных стульях, а молодой Фрэнк — на задней веранде, на наклонной доске качелей, даже в дождь. Родители, Ида и Лютер, работали каждый на двух работах — Ида днем собирала хлопок или обрабатывала какие-нибудь другие посевы, а вечером на лесопилке подметала хибарки лесорубов. Лютер и Фрэнк работали в поле у двух плантаторов из соседнего Джеффри и были рады работе, от которой отказались другие. Большинство молодых ушли на войну, а когда она кончилась, не вернулись снова работать на хлопке, арахисе и на лесоповале. Дядя Фрэнк тоже ушел на войну. Он попал на флот, коком, и был рад, потому что не надо иметь дело со взрывчатыми веществами. Но его корабль все равно утонул, и мисс Ленора повесила в окне золотую звезду, словно это она, а не кто-то из прежних жен Салема была почтенной матерью-патриоткой, потерявшей сына. От работы на лесном складе Ида заболела астмой и умерла, но работа ее была не напрасной: после трех лет у Леноры они смогли снять дом у старика Шеперда, который каждую субботу утром приезжал за арендной платой.
Си помнила, какое облегчение и гордость испытывали они, оттого что у них собственный сад и собственные несушки. Семье этого было достаточно, чтобы чувствовать себя здесь как дома, и соседи могли наконец предложить им дружбу вместо жалости. Все они, кроме Леноры, были суровы, но отзывчивы. Если у кого-то был излишек перцев или капусты, они настаивали, чтобы Ида взяла. Была окра, свежая рыба из речки, лишние три ведра кукурузы и всякое разное — не пропадать же продуктам. Они охотно делились с чужими. Готовы были приютить пришлого, даже — и особенно — если он скрывался от полиции. Вроде того испуганного окровавленного мужчины: его вымыли, накормили и отвезли дальше на муле. Приятно было иметь свой дом, и чтобы мистер Хейвуд вставлял их раз в месяц в список для покупки нужного в магазине в Джеффри. Иногда он привозил детям книжки комиксов, жвачку, мятные подушечки бесплатно. В Джеффри были тротуары, водопровод, магазины, почта, банк и школа. А Лотус был на отшибе, без тротуаров, без водопровода — всего полсотни домов да две церкви, и в одной богомольные прихожанки учили чтению и арифметике. Си думала, что было бы лучше, если бы было больше книг, а не только басни Эзопа и Библия для детей — и намного, намного лучше, если бы ей позволили посещать школу в Джеффри.
Поэтому, думала Си, она и сбежала с подонком. Не будь она такой темной, выросшей в никчемном недогородишке, где не было ничего, кроме работ по дому да церковной школы, она такой бы глупости не сделала. И под надзором, под надзором, под надзором у всех взрослых, с восхода до заката, и в подчинении не только у Леноры, но у каждого взрослого в городе. Поди-ка сюда, девочка, тебя никто не учил шить? Да, мэм. Тогда почему у тебя так подол висит? Да, мэм. То есть нет, мэм. Ты что, помадой накрасилась? Нет, мэм. А чем тогда? Вишни, мэм, то есть ежевика. Ягоды ела. Ври больше. Вытри губы. Слезай с дерева, слышишь? Завяжи туфли, положи свою куклу тряпичную, возьми щетку, не сиди нога на ногу, ступай прополи сад, стой прямо, не смей огрызаться. Когда ей и другим девочкам исполнилось четырнадцать и они стали поговаривать о мальчиках, Си была избавлена от всяких приставаний из-за старшего брата, Фрэнка. Ребята знали, что она не про них. Вот почему, когда Фрэнк и двое его лучших друзей ушли в армию, она, как говорила Ленора, польстилась на первого же, кто носил брюки вместо комбинезона.
Звали его Принсипл, но он называл себя Принцем. Приехал из Атланты в гости к тете, смазливый парень, блестящие туфли на тонкой подошве. На девушек произвел впечатление его городской выговор и то, что они сочли искушенностью и богатым жизненным опытом. На Си — больше всех.
Теперь, поливая плечи водой, она в сотый раз удивлялась, почему не спросила хотя бы у тети его, с какой стати понесло его в эту глухомань, вместо того чтобы перезимовать в большом злом городе. Но она была беззащитна — ее будто носило в пространстве, где обитал прежде брат. Вот что значит иметь рядом с собой умного, твердого брата, который опекает тебя и защищает, — у самой ум взрослеет медленнее, думала она. Кроме того, Принц любил себя так беззаветно, что невозможно было усомниться в его убежденности. Так что если он говорил, что она красивая, она ему верила. Если говорил, что в четырнадцать лет она женщина, она ему верила. И если он сказал, что она нужна ему как жена, то на это ответила Ленора: «Не раньше, чем ты станешь законной». Что значит «законной», непонятно. У Исидры даже не было свидетельства о рождении, а до администрации округа — сто миль. Поэтому позвали его преподобие Олсопа, он их благословил, вписал их имена в громадную книгу, и они отправились домой к её родителям. Фрэнк ушел в армию, поэтому спали на его кровати, где и произошло большое дело, о котором предупреждали люди, иногда посмеиваясь. Оказалось, не столько больно, сколько скучно. Си думала, что потом будет лучше. «Лучше» — оказалось просто больше, и притом что количество увеличилось, приятным в этом была только краткость.
Такой работы, которую мог допустить до себя Принц, в Лотусе и окрестностях не было, поэтому он увез жену в Атланту. Си предвкушала блестящую жизнь в большом городе, и там, полюбовавшись несколько недель на то, как течет вода при одном повороте крана, на внутренность уборной без мух, на уличные фонари, которые светят дольше солнца и красивы, как светлячки, на то, как женщины в туфлях с высокими каблуками и в роскошных шляпах по два, а то и по три раза на дню рысят в церковь и обратно, и ошалев от красоты платья, купленного для нее Принцем, она узнала, что Принц женился на ней из-за машины.
Ленора купила подержанный универсал у Шеперда, домовладельца, и, поскольку Салем не умел водить, отдала свой старый «форд» Лютеру и Иде — с предупреждением, что они вернут его, если сломается универсал. Несколько раз Лютер давал Принцу «форд» для поездок на почту в Джеффри за письмами от Фрэнка или к нему, оттуда или туда, где располагалась его часть, — сначала в Кентукки, потом в Корее. Однажды, когда у Иды обострилась астма, он съездил в город за лекарством для горла. Принц получил доступ к машине, и это всех устраивало: он смыл с неё вековую дорожную пыль, заменил свечи и масло и никогда не сажал в нее мальчишек, которые просили прокатиться. Поэтому Лютер легко согласился, чтобы молодые поехали на ней в Атланту, — они обещали вернуть ее через несколько недель.
Не вернули.
Теперь она была совсем одна, сидела воскресным днем в цинковой ванне, спасаясь от жары, которая считается еще весенней в Джорджии, а Принц колесил по Калифорнии ли, по Нью-Йорку, бог весть, нажимая тонкой подошвой на педаль газа. Когда Принц предоставил ее самой себе, Си сняла комнату подешевле на тихой улочке — комнату с кухонными удобствами и оцинкованной ванной. С ней подружилась Тельма, жившая в большой квартире наверху, и, соединяя дружбу с грубоватыми наставлениями, пристроила судомойкой в мясном ресторанчике Бобби.
— Нет глупее дуры, чем деревенская дура. Ехала бы домой к родственникам.
Без машины? — Господи, думала Си. Ленора уже грозила, что велит ее арестовать. Когда умерла Ида, Си ехала хоронить ее на машине. Бобби позволил повару отвезти ее. Хоть и жалкие были похороны — самодельный сосновый гроб, никаких цветов, только две веточки жимолости, сорванные ею, — горше всего была брань и обвинения Леноры. Воровка, дура, бесстыжая, шерифу надо было про тебя сказать. Си вернулась в город и поклялась больше никогда не возвращаться. Слово сдержала, даже когда папа через месяц умер от удара.
Исидра согласилась с Тельмой насчет своей глупости, но больше всего на свете ей хотелось поговорить с братом. Она писала ему про погоду и сплетни Лотуса. Околичности. Но знала, что, если бы могла увидеться с ним, рассказать ему, он не смеялся бы над ней, не ругался, не осуждал бы. Он, как всегда, защитил бы ее в тяжелой ситуации. Как в тот раз, когда он, Майк, Стафф и еще ребята играли на поле в софтбол. Она сидела поблизости, прислонясь к ореху. Смотреть на игру ей было скучно. Изредка она поглядывала на ребят, а занята была сковыриванием вишнево-красного лака с ногтей, чтобы не увидела Ленора и не отчитала сопливую за то, что бесстыдство свое всем показывает. Она услышала крики ребят: «Эй, ты куда? Ты чего?» — подняла голову и увидела, что он уходит со своего места. Он уходил медленно, с битой в руке, и скрылся за деревьями. Пошел в обход, как потом выяснилось. Вдруг он оказался позади ее дерева и два раза ударил битой между ног мужчину, стоявшего у нее за спиной, — она его даже не заметила. Майк с другими ребятами прибежали посмотреть на то, чего она не видела. Потом все убежали без оглядки — Фрэнк тащил ее за руку. У нее были вопросы: «Что случилось? Кто он такой?» Ребята не отвечали. Только ругались вполголоса. Через несколько часов Фрэнк объяснил. Он не здешний, прятался за деревом, кино ей показывал. Какое кино? — приставала Си, и, когда он объяснил, какое, на нее напала дрожь. Фрэнк положил ей руку на макушку, а другую на затылок. Его пальцы, как бальзам, остановили зябкую дрожь. Она всегда слушалась его советов: распознавала ядовитые ягоды, кричала, попав в змеиное место, узнала медицинскую пользу паутины. Его наставления были конкретными, предостережения — ясными.
Но насчет крыс он ее не предупреждал.
Четыре деревенские ласточки собрались на лужайке за окном. Вежливо держась на равных расстояниях друг от дружки, они искали и поклевывали что-то между стеблей сухой травы. Потом, словно по команде, взлетели на пекан. Обернувшись полотенцем, Си подошла к окну и подняла его до того места, где была прорвана сетка. Тишина вползла ужом, потом загудела, тяжесть ее была ощутительней шума. Тишина была такая же, как дома в Лотусе в конце дня и вечером, когда они с братом думали, чем бы заняться или о чем поговорить. Родители работали по шестнадцать часов, их почти не бывало. И ребята придумывали приключения или обследовали окрестности. Часто сидели у речки, прислонясь к магнолии, в которую ударила молния, — вершина ее сгорела, и остались только две громадные ветви, раскинутые как руки. Фрэнк, даже когда был с друзьями, Майком и Стаффом, позволял ей таскаться с ними. Четверка была дружная, такой бы семье быть. Она помнила, как неприветливо встречали ее с братом в доме бабки — если только они не нужны были для каких-то работ. С Салемом тоже было неинтересно — он обо всем молчал, кроме еды. Единственным его увлечением, кроме еды, была игра в карты или шахматы с другими стариками. А родители так изматывались за день работы, что ласка их была, как бритва — острая, короткая и узкая. Ленора была злой ведьмой. Фрэнк и Си, как заброшенные Гензель и Гретель, взявшись за руки, мыкались в молчании и пытались вообразить свое будущее.
Завернувшись в шершавое полотенце, Си стояла у окна, и сердце у нее слабело. Если бы Фрэнк был здесь, он опять тронул бы ее голову четырьмя пальцами или погладил затылок большим. Не плачь, говорили пальцы, нахлестанные рубцы исчезнут. Не плачь, мама сама не хотела, она устала просто. Не плачь, девочка, не плачь, я же здесь, с тобой. Но его не было ни здесь, ни поблизости. Он прислал домой фотографию: улыбающийся воин в форме, с винтовкой; он выглядел так, как будто принадлежал чему-то другому, далекому, не похожему на Джорджию. Через несколько месяцев после увольнения он прислал двухцентовую открытку и сообщил, где живет. Си написала в ответ:
«Здравствуй брат как ты я живу хорошо. Сейчас нашла работу в ресторане, но ищу работу получше. Напиши когда сможешь. Твоя любящая Твоя сестра».
Сейчас она стояла одна, тело уже расставалось с приятной прохладой ванны и начало потеть. Она вытерла полотенцем влагу под грудями и пот со лба. Потом подняла окно выше дыры в сетке. Ласточки вернулись, подул ветерок с запахом шалфея, росшего на краю двора. Си смотрела и думала. Так вот о чем эти нежные грустные песни. «Когда я лишилась любимого, я почти лишилась ума…» Только песни эти — о погибшей любви. А то, что она чувствовала, было больше. Она была сломлена. Не надломилась, а сломалась совсем, разломилась на части.
Остыв в конце концов, она сняла с вешалки платье, которое подарил ей Принц на второй день в Атланте — не по причине щедрости, как выяснилось, а потому, что он стыдился ее деревенской одежды. Он не мог взять ее на ужин или на вечеринку, познакомить со своей семьей в этом уродском платье — так он говорил. Но и купив ей новое, придумывал разные отговорки, почему они большую часть времени просто колесят по городу, даже едят в «форде» и не встречаются ни с его друзьями, ни с родными.
— Где твоя тетя? Не пора ее навестить?
— Не. Она меня не любит, и я ее не люблю.
— Но если бы не она, мы бы с тобой не встретились.
— Да. Верно.
Однако хотя никто платья не видел, прикосновение шелковистой вискозы к телу по-прежнему было приятно — и буйство голубых георгинов на белом фоне. Раньше она никогда не видела платьев с цветами. Одевшись, она протащила ванну через кухню к черному ходу и медленно, расчетливо полила из нее жухлую траву — полведра сюда, чуть больше туда, — не боясь замочить ноги, но оберегая платье.
Над миской черного винограда на кухонном столе летали мошки. Си прогнала их, ополоснула ягоды и села есть. Она обдумывала положение: завтра понедельник, у нее четыре доллара; за квартиру отдать в конце недели вдвое больше. В пятницу ей заплатят восемнадцать долларов — чуть больше трех долларов за день. Получка восемнадцать долларов, минус восемь, остается четырнадцать долларов. На это ей надо купить все, чтобы женщине прилично выглядеть, удержаться на работе и продвинуться. Она надеялась перейти из судомоек в поварихи для быстрых блюд или даже в официантки — у них чаевые. Она уехала из Лотуса с пустыми руками, и Принц оставил ее с пустыми руками, если не считать платья. Ей нужно мыло, нижнее белье, зубная щетка, паста, дезодорант, еще одно платье, туфли, чулки, гигиенические салфетки, и, может, останется еще пятнадцать центов на кино, если взять билет на балкон. Хорошо, что у Бобби можно два раза поесть бесплатно. Решение: работать больше — или вторая работа, или другая, получше.
Для этого ей надо было поговорить с Тельмой, верхней соседкой. Си робко постучалась, открыла дверь и застала подругу за мытьем посуды.
— Я тебя видела. Думаешь, если выливать грязную воду, двор зазеленеет? — спросила Тельма.
— Вреда не будет.
— Будет. — Тельма вытерла руки. — Такой жаркой весны не припомню. Комары устроят кровавую пляску на всю ночь. Им только — чтоб водой запахло.
— Не подумала.