Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чарльз Портис

Железная хватка

Дорогие читатели!

У этой книги довольно непростая судьба, о чем вы узнаете из послесловия американской писательницы Донны Тартт. У названия этой книги — судьба не менее сложная. В основном — благодаря опять же непростым отношениям романа со своими экранными версиями.

Первая экранизация книги (1969, режиссер Генри Хэтауэй) по-русски именовалась либо «Истинной доблестью», либо «Настоящим мужеством». Вторая экранизация (2010, режиссеры Итан и Джоэл Коэны) будет именоваться «Железной хваткой». Есть у фильмов такое свойство — они могут называться как угодно. Ни логика, ни здравый смысл главных ролей в прокате не получают. При этом мы понимаем, что оригинальное название романа и его экранизаций изменений не претерпело — оно всегда оставалось простым и ясным: «True Grit».

При работе над текстом книги у вашего переводчика тоже было некоторое количество версий. Среди них: «Твердость характера», «Крепость духа», «Стопроцентная выдержка», «Подлинная стойкость» и даже «Стиснув зубы». Все это с разной степенью точности отражает многозначность первоначальных восьми букв с пробелом, но в конце мы с редактором перевода этой книги Еленой Микериной остановились на варианте «Верная закалка». И мы бы, видимо, предпочли, чтобы по-русски эта прекрасная книга называлась именно так. Почему не иначе? Мы надеемся, это станет ясно, когда вы прочтете роман.

Если это название вас чем-то не устраивает, мы предлагаем вам выбрать любое другое. Какое вам больше нравится. Ну, или придумать свое.

Ваш переводчик

Моим матери и отцу


~~~

Кое-кто не шибко поверит, что в четырнадцать лет девочка уйдет из дому и посреди зимы отправится мстить за отца, но было время — такое случалось, хотя не скажу, что каждый день. А мне исполнилось четырнадцать, когда трус, известный под именем Том Чейни, застрелил моего отца в Форт-Смите, Арканзас, — отнял у него и жизнь, и лошадь, и 150 долларов наличными, да еще два куска золота из Калифорнии, что отец носил в поясе брюк.

Вот как было дело. У нас имелся чистый титул[1] на 480 акров хорошей пойменной земли на южном берегу реки Арканзас недалеко от Дарданеллы в округе Йелл. Том Чейни арендовал у нас участок, но работал по найму, не за паи. Однажды заявился голодный, верхом на серой кобыле под грязной попоной, а вместо узды — веревочный недоуздок. Папа его пожалел, дал ему работу и где жить. Из сарая для хлопка сделали хижину. Крыша там была крепкая.

Том Чейни говорил, что он из Луизианы. Сам-то недомерок, а лицо злое. Но про лицо я потом еще скажу. С собой носил винтовку Генри.[2] Жил бобылем, а лет ему было двадцать пять.

В ноябре, как продали остатки хлопка, папе взбрело в голову поехать в Форт-Смит, мустангов прикупить. Слыхал, там есть торговец — полковник Стоунхилл зовут, — так он у техасских гуртовщиков купил солидный табун укрючных лошадок, которых гнали в Канзас, и теперь не знает, куда их девать. Избавляется от них за бесценок, чтоб только зиму не кормить. А в Арканзасе техасских мустангов не очень жаловали. Низкорослые, норовистые. Едят одну траву, а весу в них не больше восьмисот фунтов.

У папы мысль была: их для оленьей охоты можно хорошо приспособить — выносливые, мелкие, от собак в кустарнике не будут отставать. Думал, купит несколько и, если дело пойдет, начнет их разводить и продавать для такой нужды. Папа вечно что-нибудь затевал. По-любому вложение для начала небольшое, а у нас пятак озимых овсов пустовал, да и сена полно, чтобы лошадки до весны не голодали, а потом на северном выгуле можно пасти — клевер там зеленый да сочный, в штате Одинокой звезды[3] они такого отродясь не видали. Да и лущеная кукуруза, как я помню, и до пятнадцати центов за бушель не доходила.

Папа хотел, чтобы Том Чейни остался за домом приглядывать, пока его нет. А Чейни разорался, что и он хочет поехать, и долго ли, коротко ли, но папа ему по доброте своей сердечной уступил. Папе лишь одно и можно в вину поставить — что слишком покладистый. А люди этим пользуются. Во мне коварство не от него. Мягче и достойнее Фрэнка Росса не сыскать было человека. Учился в обычной школе, по вере своей был камберлендский пресвитерианин,[4] масон. Рьяно бился у таверны «Лосиные рога»,[5] но в «сваре» той его не ранили, что б там Люсиль Биггерз Лэндфорд ни заявляла в «Минувшем округа Йелл». Мне кажется, уж я-то могу судить, где правда, а где нет. Ранило его в ужасной битве при Чикамоге,[6] что в Теннесси, а по дороге домой он чуть не умер через нехватку должного ухода.

Прежде чем ехать в Форт-Смит, папа договорился, что один темнокожий — по имени Ярнелл Пойдекстер — станет кормить скот и за нами с мамой каждый день приглядывать. Ярнелл с семейством своим жил под нами, они землю у банка арендовали. Родился у свободных родителей в Иллинойсе, но один человек — Бладуорт его звали — Ярнелла выкрал в Миссури, а до войны еще привез в Арканзас. Ярнелл был добрый малый, прилежный, расчетливый, он потом хорошо маляром устроился в Мемфисе, Теннесси. Мы с ним каждое Рождество друг другу писали, пока он не сгорел от испанки, когда в 18-м была эпидемия.[7] Я и до сего дня ни единого человека не встречала с таким именем — Ярнелл, — ни черного, ни белого. И на похороны его ездила, и в Мемфисе братца моего, Фрэнка-меньшого, и его семью заодно навестила.

В Форт-Смит папа решил ехать не пароходом, не поездом, а верхом, и мустангов обратно вести в поводу. Так не только дешевле выходило, но и приятнее — верхом можно хорошенько промяться. Как никому другому, папе нравилось погарцевать в седле. Сама-то я к лошадкам ровно дышу, хотя по молодости наверняка меня считали недурной наездницей. А животных никогда не боялась. Помню, как-то на спор проскакала прям сквозь сливовую чащу на козле, а он злой был до ужаса.

От нас до Форт-Смита миль семьдесят было по прямой, ехать мимо красивой горы Нево, где у нас был летний домик, чтобы маму комары не мучили, а еще мимо Склада — высочайшей в Арканзасе горы,[8] — да только, по мне, так до Форт-Смита и семьсот миль могло оказаться. Туда ходили пароходы, кое-кто хлопком торговал там — вот и все, что я про него знала. Мы-то свой продавали в Литл-Рок, и вот там я парочку раз бывала.

Папа от нас уехал на своей подседельной лошади — крупной гнедой кобыле, Джуди ее звали, на лбу звездочка. Еды с собой взял, перемену одежи свернул в скатку с одеялом и в дождевик замотал. А скатку к седлу привесил. На поясе пистолет — большой такой, длинный, драгунский, капсюльный и круглыми пулями стрелял, такие уже тогда устарели.[9] Пистолет с ним всю войну прошел. Красивый был папа — я до сих пор хорошо помню, как он сидел верхом на Джуди в коричневом пыльнике,[10] в черной своей воскресной шляпе, и над обоими — человеком и животиной — пар клубился в то морозное утро. Совсем как доблестный рыцарь в старину. Том Чейни поехал на своей серой, которой бы лучше распашник тянуть, чем ездока возить. Пистолета у него не было, но за спину он закинул ружье на веревке. Вот вам паразит какой. Ведь мог бы от старой сбруи отрезать себе ремешок. Но нет, к чему стараться.

У папы в кошеле в аккурат под двести пятьдесят долларов лежало — я не без причины это знала, потому что вела папе бухгалтерские книги. У мамы с цифирью никогда не получалось, она и слово «кот» вряд ли б написала. Я не хвалюсь талантами в этом направлении, нет. Цифры да буквы — еще не все. Меня, как Марфу,[11] вечно будоражили и тревожили дневные заботы, а вот у мамы моей сердце было безмятежное и любящее. Она была как Мария и сама себе выбрала «эту добрую планиду». А два куска золота, которые у папы спрятаны были в одежде, на свадьбу им подарил мой дедушка Спёрлинг в Монтерее, Калифорния.

Ведать в то утро папа не ведал, что не судьба ему больше будет ни увидеть нас, ни обнять, да и не услышит он боле никогда жаворонков с лугов округа Йелл, что заливаются радостным гимном весне.

Весть нас как громом поразила. Там вот как было дело. Папа с Томом Чейни приехали в Форт-Смит и сняли себе жилье в меблированных комнатах «Монарх». Зашли к Стоунхиллу на конюшню, лошадок осмотрели. Выяснилось, что ни кобылки во всей партии нет, ни, вообще-то, жеребчика. Техасские пастухи по какому-то одному им ведомому резону только на меринах ездили, а, сами понимаете, эти животины к разведению непригодны. Но папу было не смутить. Раз решил себе лошадок раздобыть, стало быть, назавтра купил их четверку ровно за сотню долларов — сбил Стоунхиллу цену со ста сорока. Выгодная покупка вышла.

Выезжать собирались наутро. А ввечеру Том Чейни отправился в салун и ввязался в карты играть с какой-то «швалью» себе сродни — и всю получку-то свою и проиграл. И потерю не по-мужски принял, а ушел в съемную комнату и стал там дуться, как опоссум. У него бутылка виски была при себе, и он ее всю выхлестал. Папа ж тем временем сидел в зале, с какими-то разъездными торговцами беседовал. Ну, долго ли, коротко ли, выходит Чейни из комнаты со своей винтовкой. Говорит, обжулили его, и сходит-ка он обратно в салун да свое вытребует. А папа отвечает: мол, если его обжулили, лучше всего идти к законникам. Чейни же такого и слышать не желал. Папа за ним на улицу вышел и говорит: давай ружье, негоже в таком состоянии ссору затевать с винтовкой в руках. Пистолета у папы тогда при себе не было.

И Том Чейни ружье свое поднял и застрелил папу прямо в лоб, на месте убил. Никакого повода ему больше никто не давал, и я это рассказываю, как мне излагал старший шериф округа Себастиан. Кое-кто скажет: ну а чего Фрэнк Росс вмешивался? И я таким кое-кому отвечу: он недомерку этому, черту, добрую услугу хотел оказать. Чейни у него арендовал, и папа был за него в ответе. Сторож брату своему, можно сказать. Я вам ответила?

А торговцы эти бродячие нет, не высыпали наружу, не скрутили Чейни, не пристрелили его на месте, а разбежались, как цыплята, Чейни же у папы, не остывшего еще, кошель забрал, пояс брючный раздербанил и золото взял тоже. Не могу вам сказать, откуда про эти куски ведал. Покончив с воровством своим, добежал до конца улицы и ночному сторожу конюшни свирепо двинул в зубы прикладом винтовки, у того аж дух вон. Надел на папину лошадку Джуди узду и ускакал без седла. И тьма поглотила его. А мог бы и не спешить — лошадь оседлать, ну или шестерку мулов впрячь в конкордский дилижанс да трубочку выкурить; никто в этом городишке за ним в погоню не бросился. Торгашей заезжих он за мужчин, видите ли, принял. На воре-то и шапка горит, знамо дело.

~~~

Адвокат Дэггетт той порой отправился в Хелену улаживать какое-то пароходное дело, поэтому в Форт-Смит за папиным телом поехали на поезде мы с Ярнеллом. Я взяла долларов сто расходных денег, сама себе выписала удостоверение личности, сама поставила подпись адвоката Дэггетта, и мама его тоже подписала. Она от таких вестей совсем слегла.

В пассажирских вагонах мест не было. По той причине, что в Федеральном суде в Форт-Смите вешали сразу троих и посмотреть на это стекались люди аж из Восточного Техаса и Северной Луизианы. Как на экскурсию ехали. Мы попали в вагон для цветных, и Ярнелл расчистил нам место для сундука, чтоб сидеть.

Проходя, кондуктор сказал:

— Убирай сундук из прохода, негритос!

А я ему ответила так:

— Сундук мы уберем, вот только злобиться так ни к чему.

Он на это ничего не сказал — только пошел дальше билеты проверять. Заметил, что я привлекла внимание всех темнокожих, какой он мелочный. Всю дорогу мы простояли, но я молодая была, это ничего. А по пути хорошенько пообедали ребрышками — Ярнелл в мешке прихватил.

Я заметила: дома в Форт-Смите пронумерованные, только в сравнении с Литл-Роком все равно никакой это не город. И тогда я считала, и теперь, что этот Форт-Смит должен не в Арканзасе быть, а в Оклахоме, хотя, конечно, через реку от него никакая не Оклахома была, а Индейские земли. У них в Форт-Смите есть такая широкая улица, называется Гарнизонный проспект, совсем как где-нибудь на Дальнем Западе. Дома из булыжника сложены, а все окна помыть не помешает. Я знаю, в Форт-Смите живет много приличных людей, и у них самый современный в стране водопровод, но, по мне, все равно не арканзасский это город.

В конторе у шерифа сидел тюремщик — он сказал, что нам надо с городской полицией беседовать насчет обстоятельств папиной смерти или со старшим шерифом. А шериф ушел на казнь. У гробовщика закрыто. На двери висит записка, что откроется после казни. Мы пошли в «Монарх», но и там никого не было, одна бедная старуха с бельмами на глазах. Сказала, что все ушли смотреть казнь, только она осталась. Но к папиным пожиткам нас не пустила. В городском участке мы нашли двух полицейских, только они дрались друг с другом на кулаках, у них ничего не спросишь.

Ярнеллу тоже хотелось посмотреть казнь, но он меня туда вести боялся, а потому сказал, что мы сейчас вернемся к шерифу и там всех подождем. Меня на висельников глазеть не особо тянуло, но я же вижу, что ему хочется, поэтому говорю: нет, пойдем на казнь, но маме я про это не скажу. Он вот чего беспокоился.

Федеральный суд стоял у реки на косогоре, а большую виселицу поставили рядом. Поглазеть на представление собралась тысяча, а то и больше человек и пятьдесят-шестьдесят собак. По-моему, год или два спустя там все стеной огородили, и контора судебного исполнителя[12] выдавала туда пропуска, но тогда вход еще был свободный. В толпе ходил мальчишка-горлопан, продавал жареный арахис и сливочную помадку. Другой торговал «горячими тамале» из ведерка. Это такая трубочка из кукурузной муки, а в ней острое мясо, так в Старой Мексике едят. Ничего, вкусные. Я таких раньше не ела.

Когда мы туда пришли, с формальностями уже, считайте, покончили. На помосте стояли индеец и два белых, руки за спиной связаны, а над головами болтаются три петли. На всех новые синие штаны и фланелевые рубашки, застегнуты под горло. Палачом был худой бородатый дядька, его звали Джордж Мейлдон.[13] У него на поясе висели два длинных пистолета. Он был из янки, говорили, что ни в какую не повесит человека, если он состоит в ВАР.[14] Исполнитель зачитал приговоры, но голос у него был тихий, и мы ничего не разобрали. Протолкнулись поближе.

С каждым приговоренным минутку побеседовал человек с Библией. Я поняла — проповедник. Потом он запел «О благодать, твой сладок звук»,[15] и в толпе стали подтягивать. Затем Мейлдон накинул троице петли на шеи и затянул узлы как надо. Подошел по очереди к каждому с черным мешком и спросил, не хочет ли человек что сказать напоследок.

Первым стоял белый — он, похоже, приуныл от всего этого, но не сильно расстроился, как можно было б ожидать от человека в таком отчаянном положении. Он сказал:

— Ну что — я не того укокошил, и вот почему я тут. Убил бы, кого собирался, меня б, глядишь, и не приговорили. Вон в толпе люди и похуже.

Дальше был индеец, и он сказал так:

— Я готов. Я покаялся в своих грехах и скоро буду на небесах с Иисусом, моим спасителем. А теперь я должен умереть, как мужчина.

Вы, как и я, вероятно, думаете, что все индейцы язычники. Но я вам так скажу: вспомните вора на кресте. Его же так и не крестил никто, и катехизиса он не слышал, однако Христос и ему пообещал местечко на небе.

А последний маленькую речь приготовил. Видно было — выучил наизусть. У него были длинные желтые волосы, да и постарше остальных, лет тридцати. Он сказал:

— Дамы и господа, последние мысли мои — о жене и двух сынишках, они далеко отсюда, на реке Симаррон. Я не знаю, что с ними станется. Надеюсь и молюсь, что люди их не станут забижать, не затащат в дурную компанию через тот позор, что я навлек на их головы. Видите, чем я стал, — а все от пьянства. Убил своего лучшего друга в ссоре, из-за пустяка — ножа карманного. Пьяный был, а на его месте мог бы легко оказаться и мой брат. Если бы в детстве меня хорошо образовали, я сейчас был бы не тут, а с моей семьей, и с соседями жил бы в мире. Надеюсь и молюсь, что все вы тут, коли у вас есть дети, будете их воспитывать как должно. Спасибо за внимание. Прощайте все.

Он стоял весь в слезах, да и мне признаться не стыдно — я тоже плакала. Мейлдон покрыл ему голову мешком и подошел к своему рычагу. Ярнелл мне лицо ладонью закрыл было, но я ее оттолкнула. Все увижу сама. Без дальнейших промедлений Мейлдон дернул, створки люка раскрылись посреди, и трое убийц со стуком рухнули к своему последнему суду. Толпа зашумела, будто ее в лицо ударили. Двое белых больше не подавали признаков жизни. Медленно крутились на тугих веревках, а те поскрипывали. Индеец вверх-вниз дергал ногами и руками — у него начались спазмы. Это было самое скверное, и многие отвернулись в отвращении и поспешили по домам — ну и мы с ними.

Нам сказали, что индейцу шею не сломали, как двум прочим, и он там еще полчаса-больше душился и болтался, и только потом врач признал его мертвым и велел опускать. Говорят, в тюрьме индеец похудел, поэтому был слишком легкий, такого толком не повесишь. Я потом выяснила, что за всеми своими казнями из верхнего окошка суда наблюдал сам судья Айзек Паркер.[16] Видать, из чувства долга. Поди пойми, что у человека на сердце.

Можете, наверное, представить, как нам было мучительно прямо с этого отвратительного зрелища прийти в похоронное бюро, где мертвым лежал мой отец. Однако закончить требовалось. Я не из тех, кто морщится или раком пятится от неприятного дела. Гробовщиком был ирландец. Завел нас с Ярнеллом в комнату, где было очень темно — это потому, что окна там закрасили зеленым. Любезный такой ирландец, сочувствовал нам, только мне гроб не очень понравился, в который он папу положил. Гроб стоял на трех низеньких табуретках и строган был из сосновой доски, толком даже не обтесали. Ярнелл снял шляпу.

Ирландец говорит:

— Он? — и свечку подносит к лицу. Тело было обернуто белым саваном.

Я говорю:

— Это мой папа и есть.

Стою и смотрю на него. Нет, ну какая жалость! Том Чейни за это заплатит! Не успокоюсь, пока щенок луизианский в аду не будет жариться и орать!

Ирландец говорит:

— Коль захочите его поцеловать, можно, ничего.

А я ему:

— Нет, закрывайте.

Потом мы зашли к нему в контору, и я подписала какие-то бумаги коронера. Гроб и бальзамирование стоили что-то за шестьдесят долларов. Перевозка в Дарданеллу — 9,50.

Ярнелл меня вывел из конторы, говорит:

— Мисс Мэтти, этот человек хочет вас надуть.

А я отвечаю:

— Ну, торговаться мы с ним не станем.

Он говорит:

— На то и расчет.

А я ему:

— Ну и пускай.

Уплатила я ирландцу деньги, квитанцию взяла. Сказала Ярнеллу, чтоб от гроба ни на шаг, пусть его как положено в поезд погрузят, аккуратно и не бросают, а то кто знает этих безмозглых грузчиков на железной дороге.

А сама пошла к шерифу. Старший шериф отнесся ко мне хорошо, про убийство все подробности рассказал, но меня разочаровало, насколько мало сделано к поимке Тома Чейни. Ему даже имя перепутали.

Шериф говорит:

— Нам вот что известно. Роста он малого, но сложен хорошо. На щеке — черная отметина. Фамилия Чемберз. Сейчас на Территорию ушел, и мы считаем, что он в сговоре со Счастливчиком Недом Пеппером, который во вторник ограбил почтовую коляску на реке Пото.

Я говорю:

— По описанию это вылитый Том Чейни. А никакой не Чемберз. Черную отметину он заработал в Луизиане, когда ему в лицо из пистолета выстрелили, ему порох под кожу въелся. Ну, он сам так рассказывал. Я могу его опознать. Почему вы его не ищете?

Шериф говорит:

— Над индейским народом у меня нет власти. Пусть им теперь судебные исполнители США занимаются.

— А они его арестуют? — спрашиваю я.

— Трудно сказать, — говорит. — Сначала его надо поймать.

Я спрашиваю:

— А погоню-то за ним выслали, не знаете?

— Да, — отвечает, — я затребовал ордер на поиск беглого преступника и рассчитываю, что на него выпишут типовой федеральный за ограбление почтовой коляски. Исполнителям я правильно имя передам.

— Я им сама передам, — говорю я. — Кто у них считается лучший исполнитель?

Шериф на минутку задумался. Потом говорит:

— Такое предложение нужно хорошенько взвесить. Их под две сотни. Сдается мне, лучший следопыт — Уильям Уотерз. Наполовину он команчи, и когда по следу идет, на него стоит посмотреть. А самый гнусный — Кочет Когбёрн. Без жалости человек, двойной жесткости, о страхе даже думать не умеет. Но прикладывается. А вот Л. Т. Куинн — он своих пойманных доставляет живьем. Может время от времени кого-нибудь упустить, но верит, что даже с худшим негодяем полагается обходиться по-честному. Да и потом, за покойников суд не платит. Куинн — хороший служитель правопорядка, а кроме того — и проповедник без сана. Улики подкладывать не станет, пленного не обидит. Как стрела прямой. Да, я бы решил, что Куинн — лучший, кто у них есть.

Я спрашиваю:

— А где мне этого Кочета найти?

— Завтра наверняка будет в Федеральном суде, — отвечает шериф. — Там парнишку Уортона судить будут.

У шерифа в ящике стола лежал папин ремень с пистолетом, и он мне его отдал в мешке из-под сахара, чтоб удобнее нести. Одежда и одеяла остались в меблированных комнатах. Мустанги и папино седло — у Стоунхилла в конюшне. Шериф мне записку выписал для Стоунхилла и хозяйки меблирашек, некой миссис Флойд. Я ему за помощь сказала спасибо. Он ответил, дескать, чем могу.

Времени было около полшестого, когда я добралась на грузовой двор. Дни на убыль шли, уже стемнело. На юг поезд отправлялся что-то после шести. Ярнелл ждал у товарного вагона, куда погрузили гроб. Грузовой агент, говорит, разрешил ему так вместе с гробом и ехать.

Еще сказал, что поможет мне найти место в сидячем вагоне, но я ответила:

— Нет, я еще на денек-другой тут останусь. Надо с мустангами разобраться, а еще хочу, чтобы закон взялся за дело. Чейни-то сбежал начисто, а они даже не чешутся.

Ярнелл говорит:

— Вам одной в этом городе нельзя.

— Все будет хорошо, — отвечаю. — Мама знает, что я самостоятельная. Скажи ей, что я буду в «Монархе». А если там комнат нет, я шерифу передам, где меня искать.

А он:

— Я, — говорит, — наверно, тоже тогда останусь.

— Нет, — отвечаю ему я, — ты лучше поезжай с папой. А дома скажешь мистеру Майерзу, что я велела положить его в гроб получше вот этого.

— Маме вашей не понравится, — говорит Ярнелл.

— Я через день-два вернусь. Передай ей, что я сказала: пусть ничего не подписывает, пока не приеду. Ты ел что-нибудь?

— Чашку горячей кофы себе выпил. Не голодный я.

— А в вагоне печка есть?

— Да я в пальто завернусь — и ничего.

— Я тебе очень благодарна, Ярнелл.

— Мистер Фрэнк меня всегда очень привечал.

Кое-кто меня и выбранить может, дескать, на отцовы похороны не поехала. А я им так отвечу: мне нужно было заняться папиными делами. Дэнвиллская ложа похоронила его в масонском фартуке.

До «Монарха» я дошла как раз к ужину. Миссис Флойд сказала, что свободных комнат у нее нет, раз в город столько народу понаехало, но меня она все равно как-нибудь устроит. Поденная плата у нее была семьдесят пять центов с двумя кормежками, доллар — с тремя. А за одну кормежку она взимать не умела, поэтому мне все равно пришлось ей семьдесят пять центов заплатить. Хоть я и собиралась наутро купить себе просто сыру и крекеров, чтобы днем покушать. А сколько миссис Флойд за неделю брала, даже не знаю.

За ужином у нее сидело человек десять-двенадцать, все — мужчины, кроме миссис Флойд и меня, да еще та слепая старуха, которую звали «бабушка Тёрнер». Миссис Флойд любила поболтать. Всем вокруг рассказала, что я — дочка того человека, которого у нее прямо перед домом застрелили. Мне такое не понравилось. Она рассказывала с подробностями и про моих родных нахально интересовалась. Я еле сдерживалась, чтоб отвечать ей учтиво. Не хотелось мне с праздными любопытствующими про все это говорить, как бы они мне там ни сочувствовали.

Я сидела на углу стола между нею и высоким человеком — у него спина была такая, будто дышло проглотил, голова-набалдашник и полон рот зубов торчит. Болтали, считайте, они вдвоем с миссис Флойд. Мужчина этот везде ездил и продавал карманные арифмометры. Один он был при костюме и галстуке. Рассказывал про свои странствия интересно, но остальные на него обращали мало внимания, а в основном едой занимались — будто хряки в корыте.

— Ты поосторожней с курой и клецками, — говорит он мне.

Кое-кто есть перестал.

— Глаза побереги, — продолжает он.

Какой-то грязнуля, сидевший через стол в вонючей оленьей коже, поинтересовался:

— Это как? — говорит.

И с озорной искринкой в глазах торгаш поясняет:

— Можно глаза себе сломать, ее там выискивая.

Мне показалось, что шутка стоящая, но грязнуля ему зло так заявил:

— Соображения у тебя — что у белки, — и опять давай клецки наворачивать.

После этого торговец уже помалкивал. Клецки были вполне, только салом да мукой двадцати пяти центов бы не набралось.

После ужина кое-кто из мужчин вышел в город — может, виски пить в барах да слушать шарманку. А мы все в залу пересели. Там жильцы дремали, читали газеты, про казнь беседовали, а торговец рассказывал шутки про желтую лихорадку. Миссис Флойд вынесла папины вещи, которые в дождевик завернули, и я их перебрала и составила опись.

Все было вроде на месте, даже нож и часы. Часы латунные и не очень дорогие, но я все равно удивилась, что нашла, потому что люди если даже большие вещи не крадут, то уж мелочь какую-нибудь, вроде часов этих, все равно стянуть норовят. Я посидела сколько-то в зале, послушала их разговоры, а потом спрашиваю у миссис Флойд, не отведет ли она меня к постели.

Она говорит:

— Ступай прямо по коридору к последней спальне налево. На заднем крыльце ведерко с водой и умывальник. Уборная — тоже сзади, сразу за персидской сиренью. Спать будешь с бабушкой Тёрнер. — Потом, должно быть, заметила у меня на лице какое-то недоумение и добавляет: — Это ничего. Бабушка Тёрнер не против. Она привыкла делить с кем-нибудь кровать. Она тебя, миленькая, даже не заметит.

Поскольку я за ночевку платила, по-моему, следовало учитывать мои желания, а только потом — бабушки Тёрнер, но тут, похоже, ни я, ни старуха слова не имели.

А миссис Флойд тем временем продолжала:

— Бабушка Тёрнер спит крепко. В ее возрасте это просто дар Божий. Не волнуйся, ты ее не разбудишь — сама-то с комарика.

Я не прочь была спать с бабушкой Тёрнер, но все равно решила, что миссис Флойд воспользовалась моими обстоятельствами. Однако же шум в такой час подымать — ничего не выгадаешь. Деньги я ей уже уплатила, сама устала, искать ночлег где-нибудь еще — слишком поздно.

В спальне было холодно, темно и пахло лекарством. В щели меж половиц задувало холодом. Бабушка Тёрнер во сне оказалась старушкой поживее, чем я ожидала. Забравшись в постель, я обнаружила, что она подгребла под себя все одеяла. Я перетащила. Помолилась и вскоре уснула. А проснувшись, поняла, что бабушка Тёрнер опять тот же фокус отмочила. Я вся съежилась в ком и дрожала от холода, когда она меня заголила эдак. Я опять перетянула одеяло на себя. Среди ночи такое еще раз случилось, но тут уж я встала — а ноги мерзнут — и укрылась, как могла, папиными одеялами и дождевиком. И вот тогда уже спала хорошо.

~~~

На завтрак миссис Флойд мяса мне не дала — только мамалыгу с поджаренным яйцом. Поев, я сложила папины часы и нож в карман и пистолет в мешке из-под сахара с собой прихватила.

В Федеральном суде я выяснила, что главный исполнитель уехал в Детройт, Мичиган, — повез заключенных в «исправительный дом», как его называли. Помощник, который в конторе работал, сказал, что до Тома Чейни они доберутся в свое время, а так ему придется ждать своей очереди. Показал мне список обвиняемых преступников, которые скрываются на Индейской территории, — похоже было на список налоговых должников, что раз в год печатают в «Арканзасской газете» мелким шрифтом. Мне это не понравилось, да и помощник себя вел будто какой-то «хлыщ». Раздулся индюком от должности. Впрочем, от федеральных служащих иного не ждешь, а что еще хуже — они тут все республиканцы, им плевать на мнение добрых арканзасцев, которые все демократы.

В самом зале суда составляли список присяжных. Пристав в дверях мне сказал, что Кочет Когбёрн придет попозже, когда уже начнется слушание, раз уж он свидетель обвинения.

Я пошла в конюшню Стоунхилла. Она у него хорошая, а за нею — большой загон и множество кормушек. Уцененные укрючные лошади — голов тридцать, всех мастей — были в загоне. Я-то думала, они клячи заезженные, но животные оказались бодрые: глаза ясные, шкуры здоровые на вид, хоть пыльные все, да и гривы свалялись. Никогда не расчесывали, наверное. И в хвостах репья.

Поначалу-то я этих мустангов ненавидела, что они папу к смерти привели, а теперь поняла: блажь это, неправильно вину валить на этих красивых животин, ни добра, ни зла они не понимают, знают одну лишь невинность. Вот что я про этих лошадок скажу. Знавала я таких лошадей — а еще больше таких свиней, — которые, я убеждена, вынашивали в душах злобные замыслы. Больше того скажу: все кошки коварны, хотя зачастую полезны. Кто не прозревал лик Сатаны в их лукавых мордочках? Есть проповедники, которые скажут, мол, это суеверная «белиберда». А я им так отвечу: «Проповедник, ступай читать Библию, Лука 8: 26–33».[17]

Стоунхилл устроил себе контору в углу конюшни. На дверном стекле значилось: «Полк. Дж. Стоунхилл. Лицензированный аукционист. Торговец хлопком». Сам он сидел внутри за столом, а рядом жаром пыхала раскаленная докрасна печка. Чопорный лысый человек в очках.

Я спросила:

— Сколько вы платите за хлопок?

Он поднял голову и ответил:

— Девять с половиной за низший и средний сорт, десять за обычный.

— У нас по большинству созревает рано, — говорю я, — и мы продаем его братьям Вудсон в Литл-Роке по одиннадцать центов.

— Тогда, — говорит, — я бы предложил и остаток братьям Вудсон сдать.

— Мы все продали, — говорю я. — И за последнюю сделку получили только десять с половиной.

— И зачем ты мне пришла это рассказывать?

— Думала, на следующий год мы тут приценимся, но вижу, что и в Литл-Роке у нас хорошо выходит.

Я показала ему записку шерифа. Прочтя ее, он уже не склонен был мне грубить. А снял очки и сказал:

— Трагедия это была. Если можно так выразиться, твой отец произвел на меня впечатление своими мужскими достоинствами. Торговался жестко, но держался благородно. А сторожу моему вышибли зубы, он теперь только супчик хлебать может.

— Мне жаль, — говорю я, — это слышать.

А он мне:

— Убийца сбежал на Территорию, теперь его там ищут.

— Мне так и сказали.

— Он там много себе подобных найдет, — говорит полковник. — Рыбак рыбака. Это же клоака преступности. Ни дня не проходит, чтоб не сообщили: то фермера оглоушат, то над женщиной надругаются, то безупречного путника обложат кровавой засадой и ссадят. Приличные искусства коммерции там отнюдь не процветают.

Я говорю:

— У меня есть надежда, что исполнители его скоро возьмут. Его зовут Том Чейни. Он у нас работал. Я пытаюсь их расшевелить. И намерена убедиться, что его либо застрелят, либо повесят.

— Да, да, стараться достичь этой цели следует, — говорит Стоунхилл. — Однако я бы порекомендовал терпение. Смелые судебные исполнители стараются как могут, но их немного. А нарушителям закона имя легион, они рассеяны по огромному пространству, где масса естественных укрывищ. В этой преступной земле исполнитель путешествует один и без друзей. На него там любая рука подымется, кроме, разве что, индейской — этой нацией тоже прежестоко помыкают негодяи, вторгающиеся из Штатов.

Я ему говорю:

— Мне бы хотелось продать вам обратно тех мустангов, которых купил мой отец.

— Боюсь, — отвечает он, — что об этом и речи быть не может. Я прослежу, чтобы их тебе отправили при первейшей же возможности.

— Нам эти лошади теперь ни к чему, — говорю я. — Не нужны они нам.

— Это меня едва ли касается, — гнет свое полковник. — Твой отец купил этих мустангов и заплатил за них — вот и все. У меня купчая имеется. Если бы они мне были надобны зачем-либо, я бы и рассмотрел предложение, но я на них и так уже деньги потерял, поэтому будь уверена — больше терять я не намерен. Буду рад уладить тебе перевозку. Завтра в Литл-Рок отправляется известный пароход «Элис Уодделл». Сделаю что могу, дабы найти там место для тебя и всего поголовья.

Я говорю:

— Я хочу триста долларов за папину подседельную лошадь, которую украли.

— Это тебе надо обсудить с тем, кто ее украл, — отвечает полковник.

— Ее украл Том Чейни, пока она была в вашем ведении, — говорю я. — Вы и отвечаете.

Стоунхилл на это рассмеялся.

— Восхищаюсь твоей выдержкой, — говорит, — но, полагаю, ты убедишься, что подобных претензий мне предъявить нельзя. Позволь сообщить, что твоя оценка этой лошади долларов на двести превышает ее истинную стоимость.

Я ему тогда говорю:

— Как угодно, только моя цена низка. Джуди — хорошая скаковая лошадь. На ярмарке призы в двадцать пять долларов выигрывала. И я видела, как она преодолевала ограду в восемь перекладин с тяжелым ездоком.

— Все это, я уверен, очень интересно, — молвит он.

— Так вы, стало быть, ничего не предложите?

— Только то, что и так твое. Мустанги твои, ты их и забирай. Лошадь твоего отца украл убийца и преступник. Достойно сожаления, однако я предоставил животному разумную защиту по негласной договоренности с клиентом. Каждому из нас следует достойно сносить несчастья. Мое заключается в том, что я временно лишился услуг своего сторожа.

— Я к закону с этим обращусь, — говорю тогда я.

— Поступай, как считаешь нужным, — отвечает.

— И посмотрим, справедливо ли обойдутся со вдовой и тремя детьми в судах этого города.

— Тебе нечего будет предъявить.

— Адвокат Джей Ноубл Дэггетт из Дарданеллы, Арканзас, может решить иначе. И присяжные.

— А где твоя мать?

— Дома в округе Йелл, присматривает за моими сестрой Викторией и братом Фрэнком-меньшим.

— Тогда тебе ее нужно привезти сюда. Мне не нравится вести дела с детьми.

— И когда вами займется адвокат Дэггетт, вам это еще больше не понравится. А он взрослый.

— Дерзкое ты дитя.

— Я не желала дерзить, сэр, но и мной помыкать не следует, коли я права.

— Я это обсужу с моим поверенным.

— А я — с моим. Телеграфом отошлю ему сообщение, и он приедет вечерним же поездом. Он денег заработает, я денег заработаю, ваш поверенный денег заработает, а вы, мистер Лицензированный Аукционист, все эти счета оплатите.

— Я не могу договариваться с ребенком. Ты безответственное лицо. Договор подписать ты не можешь.

— Адвокат Дэггетт заверит любое мое решение. Будьте на этот счет надежны. Любое наше соглашение можно подтвердить по телеграфу.

— Вот чертова докука! — воскликнул он. — Ну как тут можно работать? У меня завтра торги.

— Когда я выйду из этого кабинета, — отвечаю я, — договориться уже не выйдет. Этим займется закон.

Он с минуту теребил очки, потом говорит:

— Я уплачу двести долларов наследникам твоего отца, когда на руках у меня будет письмо твоего адвоката, освобождающее меня от любой ответственности с начала времен по сию пору. Подписать его должны твой адвокат и твоя мать, а заверить надо у нотариуса. Предложение мое — более чем щедрое, я его делаю лишь для того, чтобы избежать утомительных тяжб. Ох, не надо мне было сюда приезжать. А ведь говорили, что этот городок станет Питсбургом Юго-Запада.

— Я возьму двести долларов за Джуди, — сказала на это я, — и еще сотню за мустангов и двадцать пять за серую лошадь, которую Том Чейни бросил. Вы за нее сорок выручите легко. Всего — триста двадцать пять долларов.

— Мустангов сюда не мешай, — говорит он. — Я их покупать не стану.

— Тогда я их себе оставлю, и за Джуди цена будет триста двадцать пять долларов.

Тут Стоунхилл фыркнул:

— Да я за крылатого Пегаса столько не стану платить, а эта косолапая серая вообще не твоя.

— Нет, моя, — отвечаю ему я. — Папа эту лошадь Тому Чейни только поездить давал.

— У меня заканчивается терпение. Ты ненормальное дитя. Плачу двести двадцать пять и беру серую. А мустангов не хочу.

— Я на это не могу согласиться.

— Последнее предложение. Двести пятьдесят. Пишу расписку и оставляю себе седло. Кроме того, списываю убытки за прокорм и постой в конюшне. А серая лошадь — не твоя, ты ее продать не можешь.

— Седло не продается. Я его себе оставлю. Что серая лошадь — моя, это вам адвокат Дэггетт докажет. Он к вам с иском о возвращении движимого имущества придет.

— Ладно, тогда слушай хорошенько, больше торговаться я не стану. Я забираю обратно мустангов, оставляю себе серую лошадь, и мы уговариваемся на триста долларов. Хочешь — соглашайся, а нет так нет, мне все равно, что решишь.

Я ответила:

— Сдается мне, адвокату Дэггетту не понравится, если я соглашусь на сумму меньше трехсот двадцати пяти долларов. А за нее вам достанется все, кроме седла, зато не будет суда, который встанет вам дорого. Но если условия станет диктовать адвокат Дэггетт, вам придется хуже, потому что он сюда включит и свой щедрый гонорар.

— Адвокат Дэггетт! Адвокат Дэггетт! Кто таков этот знаменитый ходатай? Я, к счастью, не был осведомлен об этом имени и десяти минут назад.

— Слыхали, — спрашиваю я, — о «Большой пароходной компании реки Арканзас, Виксбёрга и Залива»?

— Я веду дела с «БПК», — отвечает.

— Так вот, адвокат Дэггетт — тот человек, который их вынудил к конкурсному управлению, — объяснила я. — Они с ним попробовали «тягаться». Ему это было только на руку. Он хорошо знаком с важными людьми в Литл-Роке. Говорят, однажды станет губернатором.

— Тогда у него маловато амбиций, — говорит Стоунхилл. — Не соответствует его способностям к проказам. Да я уж лучше буду смотрителем дорог в Теннесси, чем губернатором этого неразвитого штата. Больше почета.

— Если вам тут не нравится, собирайте пожитки и езжайте восвояси.

— Кабы я мог! — отвечает он. — В пятницу утром бы уже сел на пакетбот с песнью благодарения на устах.

— Те, кому не нравится Арканзас, могут ступать хоть к черту на рога! — говорю я. — Вы зачем вообще сюда приехали?

— Наобещали с три короба.

— Триста двадцать пять долларов — вот моя цифра.

— Уж и не знаю толком зачем, но мне бы хотелось в письменном виде.

Он написал краткое соглашение. Я прочла, в паре мест исправила, и он подписал изменения инициалами. Потом говорит:

— Передай своему адвокату, чтобы писал мне сюда, в «Конюшни Стоунхилла». Как только у меня на руках будет его письмо, я уплачу вымогаемое. Подпиши.

А я отвечаю:

— Писать он мне будет в меблированные комнаты «Монарх». Когда вы отдадите мне деньги, я отдам вам письмо. А документ этот я подпишу, когда вы мне уплатите двадцать пять долларов в знак вашей доброй воли. — Стоунхилл дал мне десять, и я подписала бумагу.

Затем пошла в телеграфную контору. Попробовала писать поэкономнее, но все равно расписала положение чуть ли не на весь бланк, а также перечислила, что требуется. Сказала адвокату Дэггетту, пусть передаст маме, что у меня все хорошо и я скоро приеду домой. Забыла, сколько стоило.

Купила в бакалейной лавке себе немного крекеров, твердого сыру и яблоко, села на бочонок с гвоздями у печки и поела — дешево да сытно. Знаете же, как говорят: «Довольство — лучшее богатство». Доев, вернулась к Стоунхиллу, попробовала яблочный огрызок мустангу одному скормить. А они все как прыснут в стороны, никому не надо ни меня, ни моего подарка. Бедняжки и яблочка, наверное, никогда не пробовали. Я зашла от ветра на конюшню да прилегла на мешки с овсом. Природа нам советует отдыхать после еды, и те, кто слишком деловой, кто голоса этого не слушается, частенько помирают, дожив всего до пятидесяти лет.

Зашел Стоунхилл — в дурацкой такой теннессийской шляпке. Остановился, на меня поглядел.

Я говорю:

— Я тут вздремну немножко.

А он:

— Тебе удобно?

Я отвечаю:

— Мне просто на ветру не хотелось. Я и подумала, что вы не против.

— Только ты здесь сигареты не кури.

— Я к табаку и близко не подхожу.

— И ботинками дыр в мешках не понаделай.

— Я буду осторожно лежать. А когда выйдете, ворота поплотнее прикройте.

Сама не понимала, как я устала. Когда проснулась, было уже хорошо за полдень. Я закоченела вся да из носа капало — верный знак, что простудилась. Когда спишь, всегда накрываться нужно. Я от пыли отряхнулась, лицо под колонкой умыла, взяла мешок с пистолетом и пошла скорее в Федеральный суд.

Подхожу и вижу: другая толпа уже собралась, не такая большая, как вчера. Думаю себе: «Как? Неужто опять вешать будут!» А не вешали. Сейчас они пришли посмотреть, как с Территории два фургона с заключенными прибыли.

Исполнители их как раз выгружали и жестко эдак в них тыкали своими магазинными винчестерами. Все заключенные были друг с дружкой скованы, будто рыба на бечевке. По большей части — белые, но попадались и индейцы, и полукровки, и негры. Ужасно было на такое смотреть, да только вы не забывайте: эти звери в кандалах — убийцы, грабители, двоеженцы, фальшивомонетчики, некоторые поезда под откос пускали, в общем, злодеи, каких свет не видывал. Пошли «туда, где ухала сова»,[18] отведали плодов зла, а теперь правосудие их настигло и требует расплаты. На этом свете за все нужно платить так или иначе. Ничего за просто так не дается, кроме Божьей Милости. Это ее не заслужить, не заработать.

Уже сидевшие в тюрьме — а она помещалась в подвале суда — принялись кричать и свистеть новым узникам в зарешеченные окошки:

— Свежая рыбка! — говорили, и тому подобное. А кое-кто и грубостей подпускал, так что женщины в толпе отворачивались. Я пальцами уши заткнула, прошла через людское скопище, поднялась по ступенькам суда и вошла.

Пристав у дверей не хотел меня впускать в зал, поскольку я ребенок, но я ему сказала, что у меня дело к судебному исполнителю Когбёрну, — и твердо стояла на своем. Он понял, что меня на кривой козе не объехать, и тут же пошел на попятный — не хотел, чтобы я шум подымала. Поставил меня рядом возле самых дверей, но это ничего, потому что свободных мест все равно не было.

Вы решите: вот странность, — но я в то время, считайте, и не слыхала ничего про судью Айзека Паркера, хоть он человек и знаменитый. Я неплохо знала, что в наших местах происходит, и про него и его суд, должно быть, упоминали, но у меня не отложилось. Само собой, мы жили в его судебном округе, но у нас проводились свои выездные сессии над убийцами и грабителями. В Федеральный суд только самогонщиков отправляли, вроде старика Джерри Вика с его молокососами. А к судье Паркеру почти все клиенты поступали с Индейской территории — там скрывались сорвиголовы со всего света.

Теперь я вот что интересное вам расскажу. Долгое время из этого суда никому нельзя было подать апелляцию — только самому президенту Соединенных Штатов. А потом все изменили, и его решения начал отменять Верховный суд, поэтому судья Паркер разозлился. Стал говорить, что эти олухи в Вашингтоне ни шиша не смыслят в том, какие на Территории условия. Генерального солиситора[19] Уитни, который вроде как был на его стороне, назвал «торговцем помилованиями» и сказал, что про уголовные законы тот знает не больше, чем про иероглифы Великой Пирамиды. Ну а в Вашингтоне, со своей стороны, заявили, что судья слишком круто берет, зазнался, присяжных напутствует очень уж многословно, а суд у него — не суд, а «бойня Паркера». Даже не знаю, кто тут прав. Знаю только, что у него шестьдесят пять исполнителей убили. Очень уж жесткая публика, с которой они разбирались.

Судья был высокий человек, глаза голубые, каштановая бородка — мне показалось, он старик, хотя на самом деле ему в то время было около сорока. Держался сурово. На смертном одре он вызвал священника и стал католиком. У него жена была в этой вере воспитана. Но это его дело, меня такое не касается. Если приговорил сто шестьдесят человек к смерти и где-то половина из них в петле болталась у тебя на глазах, может, в последнюю минуту и нужно снадобье покрепче того, что методисты варят. Тут есть над чем подумать. Под конец судья говорил, что это не он тех людей повесил, а закон. Когда он в 1896-м умер от водянки, все узники в темных застенках устроили «празднество» — такое, что тюремщикам пришлось всех усмирять.

У меня газетная вырезка есть — запись того процесса Уортона, и хоть она не официальная, но довольно точна. Я по ней и по памяти писала хорошую историческую статью, которую назвала так: «Слушай приговор закона, Одус Уортон, по коему повешен ты будешь за шею, пока не умрешь, не умрешь, не умрешь! Да смилостивится над твоей душою Господь, Чьи законы ты преступил и перед Чьим судом должен предстать. Это личные воспоминания об Айзеке Ч. Паркере, знаменитом Судье Пограничья».

Да только эти сегодняшние журналы не разбираются в хороших статьях. Они лучше всякий вздор печатать станут. Сказали, что статья моя чересчур длинна и «бессвязна». Не бывает ничего слишком длинного — да и слишком короткого не бывает, коли у тебя правдивая да интересная история и стиль письма такой, что я зову «наглядным», в сочетании с воспитательными целями. С газетами-то у меня разговор короткий. Им то и дело что-нибудь по истории расписать надобно, а как до денег речь доходит, так редакторы эти газетные по большей части «жмотятся». Думают, раз у меня кой-какие деньжата есть, так я с радостью побегу им воскресные колонки заполнять, чтоб только увидеть свое имя в газете, будто Люсиль Биггерз Лэнгфорд какая или Флоренс Марби Уайтсайд. Как тот темнокожий малыш говорит: «Ну уж дудки!» Люсиль и Флоренс могут поступать, как им вздумается. Газетные редакторы горазды жать то, что не сеяли. У них и еще одна увертка есть: шлют своих щелкоперов с тобой разговаривать и все твои истории себе за бесплатно получают. Я знаю, молодым репортерам недоплачивают, мальчишкам я за так помогать готова с этими их «фитилями» — если они только ничего не напутают.

Когда я в зал вошла, на трибуне для свидетелей стоял парнишка из криков и говорил по-своему, а другой индеец его слова переводил. Медленно дело шло. Я простояла там почти час, и только потом на трибуну вызвали Кочета Когбёрна.

Я обозналась, прикидывая, кто из исполнителей он, думала — человек помоложе и пощуплее, он там стоял с бляхой на рубашке, — поэтому очень удивилась, когда вышел одноглазый старикан, комплекцией — что твой Гровер Кливленд,[20] и его привели к присяге. «Старикан», говорю. Лет сорок ему было. Под его тяжестью половицы скрипели. На нем была пыльная черная тройка, а когда он сел, я заметила, что бляха у него — на жилете. Серебряный кружок со звездой внутри. И усы у него были, как у Кливленда.

Кое-кто скажет, что по всей стране в то время было больше таких мужчин, кто походил на Кливленда, чем не похожих. Но все равно — именно так он и выглядел. Кливленд и сам был когда-то шериф. И много всем горя принес в Панике 93-го,[21] да только я все равно не стыжусь признаться, что вся моя родня его поддерживала, от демократов никогда не отрекалась, включая и губернатора Альфреда Смита[22] — причем не только из-за Джо Робинсона.[23] Папа говаривал, что после войны у нас одни друзья остались — ирландские демократы в Нью-Йорке. Тад Стивенз[24] и республиканская братия нас бы голодом уморили, дай им волю. Все это в исторических книжках написано. А теперь я представлю Кочета через эту запись и верну мой рассказ «на рельсы».



М-Р БАРЛОУ: Будьте любезны сообщить свое имя и род занятий.

М-Р КОГБЁРН: Рубен Джей Когбёрн. Помощник судебного исполнителя Окружного суда США по Западному округу штата Арканзас с уголовной юрисдикцией над Индейской территорией.

М-Р БАРЛОУ: Как долго вы занимаете эту должность?

М-Р КОГБЁРН: В марте будет четыре года.

М-Р БАРЛОУ: Второго ноября вы исполняли свои служебные обязанности?

М-Р КОГБЁРН: Да, сэр, исполнял.

М-Р БАРЛОУ: Случилось ли в тот день что-либо необычное?

М-Р КОГБЁРН: Да, сэр.

М-Р БАРЛОУ: Опишите, пожалуйста, своими словами, что именно произошло.

М-Р КОГБЁРН: Слушаюсь, сэр. В общем, вскорости после обеда в тот день мы направлялись к Форт-Смиту от местожительства криков, были милях в четырех от Уэбберз-Фоллз.

М-Р БАРЛОУ: Одну минуточку. Кто с вами был?

М-Р КОГБЁРН: Четверо других помощников исполнителя и я. У нас был фургон с задержанными, и мы возвращались в Форт-Смит. Семеро задержанных. Милях в четырех от Уэбберз-Фоллз подъезжает к нам этот мальчишка-крик, весь в мыле. С известием. Сказал, что утром отвозил яйца Тому Пестрой Тыкве и его жене на Канадскую реку, где они живут. А когда приехал туда, видит: женщина лежит на дворе, и у нее затылок пулей пробит, а старик внутри на полу с раной в груди.

М-Р ГАУДИ: Возражение.

СУДЬЯ ПАРКЕР: В показаниях придерживайтесь того, что видели сами, мистер Когбёрн.

М-Р КОГБЁРН: Слушаюсь, сэр. В общем, мы с помощником исполнителя Поттером поехали к Пестрой Тыкве, а фургон должен был следовать за нами. С фургоном оставался помощник Шмидт. Добравшись дотуда, мы увидели все, как мальчишка Уилл нам и представил. Женщина лежала на дворе мертвая, голову ей уже мухи облепили, а старик внутри — вся грудь разворочена из дробовика, ноги обожжены. Еще живой, но едва-едва. В кровавой дыре ветер свистит. Он сказал, что часа в четыре утра к ним подъехали два мальчишки Уортона, пьяные…

М-Р ГАУДИ: Возражение.

М-Р БАРЛОУ: Это предсмертное заявление, ваша честь.

СУДЬЯ ПАРКЕР: Отклоняется. Продолжайте, мистер Когбёрн.

М-Р КОГБЁРН: В общем, он сказал, что два мальчишки Уортона — Одус и Си-Си их зовут — приехали пьяные, накинулись на него с двустволкой и говорят: «Где твои деньги, старик, показывай». Он показывать не стал, тогда они пук сосновых веток подожгли и давай ему пятки поджаривать, поэтому он и сказал, что деньги в банке из-под компота под серым камнем в углу коптильни. Говорит, больше четырехсот долларов ассигнациями там было. Говорит, жена плакала и к ногам их бросалась все это время, умоляла пощадить. Потом, говорит, как бросится пулей в двери, а Одус выскочил за ней и застрелил. А когда он сам с пола поднялся, говорит, Одус повернулся и его застрелил. А потом они уехали.

М-Р БАРЛОУ: Что было дальше?

М-Р КОГБЁРН: Умер у нас на руках. Скончался в значительных болях.

М-Р БАРЛОУ: Мистер Пестрая Тыква, то есть?

М-Р КОГБЁРН: Да, сэр.

М-Р БАРЛОУ: Что вы и Поттер тогда сделали?

М-Р КОГБЁРН: Сходили к коптильне — камень там был сдвинут, а банка пропала.

М-Р ГАУДИ: Возражение.