Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пауза. Все переглянулись.

По полученным данным, Матсу Линдеру было тридцать лет, и его внешность точно соответствовала его возрасту и положению. Высокий, подтянутый, хорошо тренированный. Карие глаза, аккуратный пробор, сухощавое лицо с твердым профилем и решительным подбородком. Строгий костюм.

Мартин Бек посмотрел на Монссона и почувствовал себя мятым и потным, как никогда.

— Я знаю собаку, что на меня брешет. — Судья насупился. — Левченко, прокурор наш. Старые счеты.

Он назвался и пожал руку Линдеру.

— Да? — Куркин младенчески округлил гляделки. — А мне говорили, ты плохой… Значит, это он — вор? Так мы тебя защитим! Андрюшик, статью напишем?

Уселись в кожаные кресла.

— Не нужно меня защищать! — Судья уголовно прищурился.

Линдер, поставив локти на стол, поднял руки. Кончики пальцев касались друг друга.

— Ну, — сказал он, — вы взяли убийцу?

— Поддержим… — вставил Худяков.

Монссон и Бек одновременно покачали головами.

— Ага, поддержка нужна, пацаны. — Судья быстро обсосал губы.

— Чем я могу вам помочь?

— У директора Пальмгрена были враги? — спросил Мартин Бек.

Ночью уезжали. Ломило кости.

Глупый и простой вопрос, но с чего-то надо начинать. Линдер тем не менее воспринял его с преувеличенной серьезностью и тщательно обдумывал свой ответ. Наконец сказал:

Чувствуя, как надвигается хворь и стеклянный виноград давит горло, ехал в машине с наставником. Старик лез, пьяно обнимал, колупал руку с неловким доверием, а Андрей отворачивался, смотрел юг. Вода, огни, каменные громады, все бессловесное. Отдыхал, пропуская грипп в носоглотку, в мозги, и страшная догадка: природа, покойная окрестность, надежное отдохновение — тут его позор!

— Когда человек ведет дело такого размаха, он едва ли может обойтись без недругов.

— А кто бы конкретно это мог быть?

Как же раньше не додумался!

— Слишком многие, — тускло улыбнулся Линдер. — Господа, деловой мир сегодня весьма жесток. Конъюнктура не оставляет места для благотворительности и сантиментов. Очень часто вопрос стоит так: убить или быть убитым. С точки зрения экономической, конечно. Но мы, деловые люди, пользуемся иными методами, чем стрельба друг в друга. Поэтому, я думаю, можно спокойно отложить в сторону теорию, согласно которой некий обиженный конкурент приходит в первоклассный ресторан с пистолетом в руках, чтобы лично, так сказать, подвести итог.

Все эти старые камни, ритмичные морские валы, вечнозеленые кипарисы — вид, модельный вид, но не особь.

Монссон шевельнулся. Казалось, ему в голову пришла какая-то идея, но он ничего не сказал. Бек продолжал спрашивать:

И если гравий вдруг по-человечьи заскрипит под ногами, то:

— Вы имеете какое-нибудь представление о человеке, который стрелял в вашего шефа?

— Классные кеды! Где брал?

— Я его, собственно говоря, и не видел. Во-первых, я сидел рядом с Викки — так мы обычно называли его в узком кругу — и, следовательно, спиной к убийце. Во-вторых, я не сразу понял, что случилось. Я услышал выстрел, он был не слишком громкий и не вызвал у меня тревоги, потом Викки упал ничком на стол, я тут же встал и наклонился над ним. Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что он серьезно ранен. Когда я посмотрел по сторонам, стрелявший уже исчез, к нам со всех сторон бежали люди. Впрочем, все это я уже говорил полиции еще в тот вечер.

Плебеи — сучка тявкающая, кот, зенками мерцающий, щегол чирикающий, таракан, усами шевелящий.

— Знаю, — сказал Мартин Бек. — Возможно, я выразился не совсем ясно. Я хотел спросить, к какому, на ваш взгляд, типу людей принадлежал этот человек?

Звезды — воры.

— Он идиот, — сказал Матс Линдер, ни секунды не колеблясь. — Только душевнобольной способен на такие поступки.

А горы — навозные.

— Стало быть, Пальмгрена можно считать случайной жертвой?

Линдер задумался. Потом улыбнулся своей тусклой улыбкой:

Прощай, свинья!

— Это уж полиция должна выяснить.

— Насколько я понимаю, Пальмгрен вел дела и за рубежом?

В Москве оба слегли с жаром, старик и мальчик.

— Верно. Круг его интересов был весьма широк. Но здесь, в Мальмё, мы занимаемся тем, с чего когда-то начиналась фирма: экспорт и импорт рыбы, частично консервная промышленность. Фирму основал старый Пальмгрен, отец Викки. С ним я никогда не встречался, слишком молод для этого. Что же касается зарубежных дел концерна, то тут я мало что знаю.

— Привет, маленький. Живой?

Он сделал паузу.

— Я не маленький. Меня зовут Андрей.

— Но весьма вероятно, что теперь мне придется познакомиться с этими делами поближе.

— Слышь, у тебя что, сорок?

— А кто теперь отвечает за деятельность… концерна?

— А у тебя?

— Шарлотта, я полагаю. Она единственная наследница. Ни детей, ни родственников у Пальмгрена нет. Впрочем, это уже дело юристов. Главному адвокату фирмы пришлось срочно прервать свой отпуск. Он приехал в пятницу вечером и вместе со своими помощниками просматривал дела за последние дни. А пока мы работаем, как обычно.

— Почти здоров. Ты давай не разлеживайся. Про судью я сам написал. Название: “Судью судят воры”. Нравится? Это последний раз. Не ленись.

— Рассчитываете ли вы занять место Пальмгрена? — вдруг спросил Монссон.

— Нет, — ответил Линдер. — Не рассчитываю. У меня нет ни того опыта, ни тех способностей, которых требует дело такого размаха…

— А что написал-то? Как оклеветали хорошего человека?

Он остановился, а Монссон не стал развивать этой темы дальнейшими вопросами. Бек тоже молчал. Линдер продолжил сам:

— Маленький, ты сам все видел. Еще спрашивает. Тут мне Ирка звонила с телевиденья. По поводу фашистов… как их?.. забываю…

— Пока меня полностью удовлетворяет мое положение. Могу вас заверить, что и этой работой не так-то просто руководить.

— “И души, и бестии”.

— А что, прибыльно это — торговля сельдью? — спросил Мартин Бек.

Линдер снисходительно улыбнулся:

— Вот! Ты по телевизору выступи. К среде поднимешься? Будешь дальше болеть — не снимут. Не, если совсем расклеился, ребята сами подъедут. Только ты правду скажи, как писал. Фашисты, бритые, убивают негров. Алло! Маленький…

— Но ведь мы занимаемся не только сельдью. Во всяком случае, можете не сомневаться: экономическое положение фирмы весьма прочное.

— Я ухожу из газеты.

Мартин Бек решил начать наступление с другого фланга.

— Алло!

— Я полагаю, вы лично знаете всех присутствовавших на ужине?

Линдер на мгновение задумался.

— Больше не звони.

— Да. Кроме секретарши Бруберга.

— Ты с ума сошел! Послушай, ты подонок и свинья. Удостоверение передашь мне. Положишь на проходной.

Не промелькнула ли тень неприязни по его лицу? Бек, чувствуя, что вот-вот что-то обнаружится, продолжал:

Обрыв связи. Перезвон.

— Директор Бруберг, кажется, старше вас и по возрасту, и по должности, которую он занимает в концерне?

— Да, ему лет сорок пять.

— Маленький, извини, я горячусь. Мы больные…

— Сорок три, — уточнил Мартин Бек. — А давно он работает на Пальмгрена?

— Чтоб ты сдох!

— С середины пятидесятых. Лет пятнадцать.

Было очевидно, что Линдеру эта тема не по вкусу.

Двое

— И все же вы находитесь в более привилегированном положении, чем он, не так ли?

— Это зависит от того, что считать привилегиями. Хампус Бруберг сидит в Стокгольме, занимается недвижимостью. И акциями тоже.

Вы все смотрели этот фильм. Стрелялки, гонки, фейерверки, но там была идея, для которой он снял бы другой фильм. Ему снился частенько тот фильм, дерущий до дрожи, поездки по России, расследования, газетный коридор, питье в кабаках и ласки в постелях, дневник, письмо отцу, и поверх паутина, расчет отстраненной силы. И верования наши, фразы, чаянья и отчаянья наши совсем не наши, мухи мы, плясуны на нитках. Раз в неделю говоришь слово “НИТКА” — и тотчас видишь его, раскрыта на коленях газета, или получаешь из радиоприемника, это на миг порвалась паутина, всего-то сбой… Впереди одно. Задохнуться, трепыхнуться, пропасть. И новые, жадные до позора рои.

Линдер явно был не в своей тарелке. Надо бить в одну точку. Рано или поздно он проговорится.

Он бы рисовал на каждой могиле “Ь”. Мягкий знак. Гладь. ЬЬЬЬЬЬЬ… Неслышный звук, самый рассерженный. Звук того места на поверхности, где человек утонул.

— Но ведь совершенно ясно, что директор Пальмгрен доверял больше вам, чем Брубергу. И это несмотря на то, что он работал у него пятнадцать лет, а вы только… Да, кстати, а сколько вы здесь работаете?

Он просыпался. Какой сезон? И где-то, у соседей ниже или в дворовой распахнутой машине:

— Почти пять лет, — ответил Матс Линдер.

— А Пальмгрен не очень-то полагался на Бруберга?



Все пройдет: и печаль, и радость,
Все пройдет, так устроен свет…



— Наоборот. Слишком полагался, — сказал Линдер и сжал губы, словно хотел взять свои слова обратно и вычеркнуть их из протокола.

Ироничный голос у певца. Пластилиновая кровь в сосудах, остекленевшие глаза, вонь, синеющее мясо, ловкие черви — про это песня? Вскакивал, грудью расшибая тьму, запуская пальцы в волосы, и дергалось, готовно пробуждаясь, ночное небо за окном. И, нашкодивший, тянул песню мужичок: “Все пройдет, так устроен свет…” Небо, багрово-светлое, зареванное, отражало городские электричества. На небе жили светила.

— А вы считаете Бруберга ненадежным? — быстро спросил Бек.

— На этот вопрос я не хочу отвечать.

Луна, полыхающая, — деревенская дуреха, девка засидевшаяся, вывалилась по грудь из окна.

— Бывали ли разногласия между ним и вами?

Летняя, клубок нитей, и светло-желтые эти нити, свитые, различимы в своей отдельности.

Линдер помолчал. Казалось, он пытается взвесить ситуацию.

Зимняя, серо-белые тучи, краснушная, разметавшаяся в постели.

— Да, — наконец сказал он.

— По каким вопросам?

Луна белая, словно череп, сияющая сквозь резкие веточки, что ложатся на ее облик — чертами черепа — чернотами глазниц, рта, носовой дыры…

— Это уж наше внутреннее дело.

Стоит ли говорить — почему не стоит? — небо, усыпанное звездами, ускоряет сердцебиение, а луна сбивает глаза в кучу.

— Вы считаете его нелояльным по отношению к концерну?

А на выходе из кинотеатра “Художественный”, в очереди вон, молодежной, хрустящей соленым попкорном, он увидел Таню.

Линдер молчал. Но теперь это уже не имело значения, ибо он в принципе дал ответ на вопрос.

— Ладно, нам ведь все равно придется говорить и с Брубергом, — небрежно сказал Бек.

Ее засасывало.

Линдер взял тонкую длинную сигару, снял целлофан и осторожно закурил ее.

Рассыпанные волосы, профиль-скула, подруга Антантова…

— Я совершенно не понимаю, какое отношение все это имеет к убийству моего шефа.

— Таня? Та-аня!

— Может быть, никакого, — пожал плечами Мартин Бек. — Посмотрим.

Она.

— У вас есть еще вопросы ко мне? — спросил, затягиваясь, Линдер.

— В среду днем у вас было заседание. В этом кабинете?

Они не занялись постелью в первую же встречу, зато втянула его в курение. Так заразительно она дымила, что, не удержавшись, стрельнул сигаретку, дамскую, точеную.

— Нет, в конференц-зале.

— О чем шла речь на этом заседании?

Из кино переместились на старый говорливый Арбат, нашли кафешку, Таня не пила, и только это удержало Андрея от срыва в попойку. Общались ни о чем, обиняками, опасаясь прокола. Он плел ей что-то далекое, проверяя: готова ли к колоссальному пенису и знает ли о смерти. Ничего не прояснил.

— Внутренние дела. Я не могу и не хочу рассказывать о том, что там говорилось. Скажем так: Пальмгрен на какое-то время должен был отключиться от работы и хотел получить обзор положения дел в Скандинавии.

Она нигде нынче не работает. “И души, и бестии”? Из этой конторы выгнали.

— Делались ли во время докладов выговоры кому-либо? Был ли Пальмгрен чем-нибудь недоволен?

Мужицкие руки, крестьянские, в деда. Толстые и короткие пальцы. Широкие и по-трудовому бескровные ногти. Странно, что генетически не передались мозоли. Пестрые тона. Восточное влечение к красному и черному. Простейшая кость носа. Нос как у писателя Куприна. “Мой Куприн”, — будет шептать ей Андрей в минуты нежности. Грубые губы. Удаль в плечах. Ножки-худышки. И он еще узнает, как по-лесному застенчиво розовеют пальцы-земляничины на голубом кафеле московской ванной.

Ответ последовал после короткого колебания:

Дома включил телевизор. Попал на рекламу.

— Нет.

— Но вы, возможно, считаете, что выговоры кому-то следовало сделать?

— Хочешь, я угадаю, как тебя зовут? Зову-ут! Зову-уу-т!

Линдер не отвечал.

А меня? Не знаю я, отец. Ты дал мне имя Андрюша. Твоей деревенской маме оно не нравилось. Она никак не могла его произнести. “Адрей, Адрей, тьфу, подавишься!” Три согласных подряд. В обществе я явлен под разными именами, курящий, бросивший курить, но оба имени не мои.

— Вы, может быть, имеете что-нибудь против того, что мы поговорим с Брубергом?

Сговорились о новой встрече.

— Наоборот, — пробормотал Линдер.

Весеннюю реку мутило. Они напивались, и ресторанчик качался на реке. Багрянели, продираясь сквозь шампанское и текилу. Андрей просаживал последнее. Алкоголь напитывал слова. Не хочешь землянику? Можно предложить клубнику, вышел бы сутенерский выпуклый жест, прелюдия к возне, а земляника — подвижка к сердечности. Земляника и редкое лакомство, и всем доступна… Что-то летописное, стародавнее, хруст на зубах, но новорожденное и мокренькое. Такое же имя Таня.

— Извините, я не понял, что вы сказали?

— Ничего.

Рассказывала: как-то, лежа под парнем, заметила газету на подоконнике с пустотами полей, заполненными его автографами. Росчерк за росчерком, налаженный танец…

— И я свалила!

— А я вот под именами чужими…

Выловила три земляничины из кремовой пучины:

— Что?

Сомкнулись коленями.

— Таня, а когда людей кремируют, остаются исключительно колени. В крематории — коленок свалка! Ты только представь, в час воскресения они вдруг как чокнутся заздравно!..

Не рассмешил. Пересел к ней. Кончик носа хрупкий — можно запросто помыкать, ухватив. Пугливая кожица губ, ушко хрупкое — возьми да надломи. И сколь сыроежкова перепонка выше губ.

И земляничный сок рта.

Он лизал губы, подбородок, кончик носа, оскальзываясь, она начала протестовать, мутно, из-под земли. Вздрогнул ознобом, рта не убирая. И сам заухал в ответ утешающее. Гундели, боролись языками, выдюживая нудный покалеченный напев. Слова взаимно проникали, непонятные, залепляя изнанку щек, раздувая лица…

В сырых грибах присутствует что-то больное. А в поцелуях? Нет ли в поцелуе беспомощного, неопрятно-комичного? Ах, нет ли в счастливом слюнтяйстве — грибного дождика, когда воды летят сквозь свет?

— Ха-ха-ха! — отслоились, пылая, утробно трясясь, вытягивая языки.

— Эге! — подступил охранник. — Вы нам клиентов разгоните. Дома соситесь!

— Несите счет! — это Таня.

— Счет!

Подушка для двоих. Диван бракованный. Изголовье, предназначенное подушке, проваливалось в тартарары с деревянным громом.

Андрей опрокидывался в глубокую небесную черноту, в яркое перемигивание. Звезды наплыли, крупно и жадно.

Планетарий.

И ослепляясь, спуская, он свято поверил:

— Семя — это Свет.

Заряд жижи, выплеснувшись в глубину, пускай и в латексный колпачок звездочета, явится на небесах. Новым свечением в мириадах светил…

Андрей проснулся унылый.

Спала Татьяна отвернувшись и подтянув ноги. За окном шумело сплошным потоком. Худяков еще разведает Кутузовское море, оно напрягается в час пик и иссякает к ночи. Отдернул одеяло: дородная попа, кокетливый изгиб хребта, а выше копчика — синева тату. Дельфин, весь из полосок, как в тюремной робе, гарцующий на хвосте.

За завтраком не мог налюбоваться. Угловатая увлекательная рожа, наваристая стать. По нутру пришелся ей китовый его пенис. Мила она или нет? Это не любовь, но мила откровенно.

— Откуда дельфин?

— Один дебил наколол!

Долбаное утро, вонючая зубная паста, жмущие ботинки-уроды…

Он подумал: хмуро ей, похмелье. И только много позже докумекал: бранясь по утрам, Танька присягала ребятам со двора, в котором неотвязно гуляло эхо крутого ее проспекта. Происхождением своим она принадлежала им, переболевшим заграничными турами, мелко на все плевавшим. Проспект сообщал квартире гулкую дворцовую важность. Когда проспект пустел, Таня слабела, дышала с трудом, а ближе к рассвету ее пульс становился нитевидным.

Следующей, второй их ночью, облевываясь мигалками, под окнами гнал кортеж президента. Проснулись разом и прямо над собой — что это? — на потолке увидели — еще неизвестный физический закон? — лицо пассажира.

Знакомое лицо, телекартинка. С поджатыми губами, с устало опущенными веками.

Лицо вспыхнуло. Заскользили дальше блики.

“Если друг…”

Олигархи-аллигаторы, кхм, преследуют ути-ути-ути-на…

Кхм, пр-рыветствую. Я у микрофона, Антантов Сергий. Работаю в прямом эфире. Я открываю этот минутный проект. До меня был Фурцев, который сплыл. Этого, с позволения сказать, юнната смыло с мылом.

Настоящее его имя хорошо мне известно. У нас этот якобы Фурцев горячо любил верховного, а за другой подписью истерил со страниц одного… таблоида…

Циничный проект “Фурцев” инспирирован туманами Альбиона.

Более определенно, дорогой слушатель, пока разъяснить мы не можем.

Страна будет здорова! А такие… Кха, время не ждет.

Я хотел бы поставить песню Владимира Владимировича Высоцкого: “Если друг оказался вдруг…” Но время поджимает. Режиссер меня поправляет. Семеныч! А! И… показывает на часы. Я уверен, слова этой мужественной песни вы знаете. Так спойте!

Опять брат

Худяков имел особенность: сшибать противоположных людей и наслаждаться, что получится. Обычно было плохо ему. Он позвал брата в квартиру на Кутузовский с тем юморным смыслом, чтобы брат вынес свое суждение о Тане.

Игорь болтался в Москве, счастливо избежавший ареста. Партизанский отряд распался, Финляндия беззаботно лежала за приграничной дымкой, вождь дожидался приговора в Саратове, где полгода назад приказал купить пулемет.

Брат пришел бородат:

— Народ, помыться е?

Вышел из-под душа, превратившись опять в подростка, в бусинах влаги, поверх матроски повязав свитер, убрив заросли и измочалив Танину зубную щетку:

— Пьем? Мне один фиг…

— Значит, чай, — сказал Андрей.

Семечки мяты, военно-зеленые, кружат.

Свет лампы бьет в чашку и прошибает муть. Семечки отбрасывают тени со своей высоты, и тени скользят по стенкам чашки, как по небоскребам. Смог, вертолеты, обтекаемо блестящие стены.

— Лимон забыла!

Круглая, ядовито-желтая долька, вызов иных миров, поплыла по нью-йоркскому небу, отзываясь волнами и распугивая вертолетики.

— Русский вас спасет. — Андрей нагнул чашку, подцепил зубами высунувшуюся дольку, втянул в рот, зажевал: — Чай по-гагарински.

— Как? — Таня в домашнем зеленом платье, в шлепанцах, голой ногой обвивала ногу.

— Гагарина пригласила английская королева. Он вызубрил все правила, даже ложечку отставил, но, завидев лимон, выловил и слопал.

— И улыбнулся?

— Улыбнулся. Морозной улыбкой. А зубы зябли от кислоты.

Лимонно-горячее распитие очень скоро сделало речь недоброй и обострило языки. Таня съязвила:

— Игорь, у тебя такой вид, как будто ты провалился на экзамене.

— Народ, хорош подкалывать. Как бы теперь из дерьма вылезти!

— Держись на плаву, — посоветовал Андрей.

— Легко сказать: на плаву. Это ты мне про волков рассказывал? Училку деревенскую волки сожрали, так? Я сам чуть в волчару не превратился с вожаком нашим. Я теперь Бога благодарю, что его повязали.

— А кем надо быть? — спросила Таня.

— Нормальным пацаном.

— Щенком, — сказал Андрей.

— Не, вы интеллигенты. Наезжаете… Я так понимаю: похулиганил, подмел вещички, если плохо лежали, но не беспредель. А революция, все отменим, все опрокинем — беспредел полный… Ты сам объяснял: люди должны друг за дружку держаться — люди! — а не волчарами шнырять.

Андрей закашлялся.

— Блажь! — выдавил он сипло. — Ты своими глазами смотри, не моими. Может, ну ее, учительницу, пускай ее волки рвут! Она о главном не заикалась. Иначе не букварем бы шелестела — насиловала бы класс до посинения, пускай волки тянут, урча, ее паха. Не правописанию бы учила! Человек при смерти, травма резкая, и начинает бормотать бред или хохочет. Может, и она во все горло перекушенное захохотала. Может, такие людишки, когда их убивают, свою слабость искупают. Может, ты партизань! Может, ты Финляндию захватывай!

Татьяна зевнула, растягивая чуть воспаленные уголки рта:

— А ты не думал, что смерть — это смех в конце анекдота?

Андрей стиснул зубы. И разжал вскриком:

— Предательница! Предатели! Меня прогнали со “Звонницы”… Ты общаешься с Сержем? Стукачка!

— Ты-то кто? Ты хоть раз высказал твердую мысль?

— Я — диалектик.

— Диалектиком работаешь? Почему-то у диалектиков всегда ни гроша.

— Я — сестра Гегеля. — Андрей решил увести все к шутке. — Она считала себя сумкой почтальона.

— Ты не сумка, ты моток туалетной бумаги!

— Не, народ, вы какие-то чумные. Я вот по дури влип, отмоюсь, и никакой политики. Дерьмом потянет, я в сторону.

— А хорошо я у тебя в Екатеринбурге гостил… Ты еще переворот планировал. Видишь, пять лет прошло, и чуть не получилось. Погоди еще пяток.

Игорь забарабанил пальцами по столу:

— Заткнись. Не пали.

— А кого боишься? Тебе лет было шестнадцать, а уже планировал. Двадцать автоматчиков. Ночной штурм. Губернатор отречется.

— Трепло! У меня процесс. Заткнись…

— У тебя еще красный флаг стоял. В углу комнаты. Стоит?

— Стоит! Куда денется! Все, что надо, стоит! Здорово мы тогда по девочкам побегали…

Андрей пресекся, польщенный вымыслом:

— Пролетарочки…

— Я раньше любила пролетарских мальчиков, — изрекла Таня мстительно. Распутала ноги и вытянула. — До одного случая.

Сосед по подъезду. Она влюбилась. “Киса, мы разные люди”. — “Малыш, я хочу быть с одним тобой!” Сияло лето, стонала осень, ездили к нему в загородный сарай, где он напивался в доску, задирал и даже бил встречных. “И на несколько месяцев я приняла понятия. Стала пацанкой. Работать западло. Жги-гуляй. Прав, кто сильнее”. В Москве она оставила урку у себя в квартире, пошла к папе через дорогу. Вернувшись, столкнулась с уркой в дверях, у того под курткой твердел какой-то сверток, и наитием разбойного духа опознала свой радиоприемник. И получила кулак в лицо. Вор сбежал по лестнице. Квартира была опустошена, размыта. Сквозь рыдания открылись потери: уплыли радио, кольца, шапка… Подала заявление. На очной ставке признала. Простенько сказала: “Узнаю”, отвернулась. Вещи вернули. Время вернулось назад, к незнакомству, его отправили отбывать срок. Через два года в дверь позвонили. Исхудал, вид имел печальный. “Это справка. — Он шуршал бумагой о дверную цепь. — Туберкулез”.

— И больше не любишь пацанов? — Игорь.

— Люблю…

— Во всяком случае, ясно, что Пальмгрен доверял вам больше, чем Брубергу.

— Домашних мальчиков?

АНДРЕЙ: Просто ты его предала! Зачем ты с ним спуталась, разве не знала, каков? Жила с ним, одобряла, обманывала — и сдала.

— Может быть, — сухо сказал Ландер. — Так или иначе, к убийству это отношения не имеет.

— Андрюх, не горячись. Свою герлу ободрать — это, Андрюх, беспредел. Иногда без ментов никак. И что, Танюш, обычных кентов уличных все теперь, не признаешь?

— Это мы посмотрим, — произнес Мартин Бек.

— Зачем? Ты, Игорек, очень даже ничего. Не туалетная бумага какая-нибудь…

В глазах Линдера сверкнул огонек. Он был взбешен и с трудом скрывал это.

АНДРЕЙ: Ты мне?

— Ну извините, мы и так уже отняли у вас много драгоценного временя, — сказал Мартин Бек.

— Народ…

— Верно замечено. И чем скорее мы этот разговор закончим, тем лучше. И для меня, и для вас. Я не вижу никакого смысла в том, чтобы пережевывать одно и то же.

АНДРЕЙ: Странно, казалось, я тебе подхожу, какашке смуглой.

— Что ж, согласен, — сказал Мартин Бек, поднимаясь.

— Народ…

— Спасибо, — устало выговорил Линдер. В его тоне чувствовался сарказм.

И тут Монссон, выпрямившись в кресле, медленно произнес:

— Что ж, не задерживаю… — Поднялась, надменная, вся достижимая, умильно гульнув бедрами.

— Простите, пожалуйста, но я хотел вас кое о чем спросить.

— Башка не просохла! Блин, не соскучишься… — Игорь развязал свитер, нырнул в свитер, скрылся под свитером, задержался свитером на голове и протерся.

— О чем же?

— В каких вы отношениях с Шарлоттой Пальмгрен?

— Чао, мальчики, — выпроваживая к лифту, животом подтолкнула партизана.

— Я с ней знаком.

У подъезда под черствым деревом прела старая листва. Скинула листва с горбиков сугробы. А жирная земля уже бредила диктатом зелени…

— Насколько хорошо?

— Ошибка. Кем она себя возомнила? Опять ошибка. Уродка?

— Это, очевидно, мое личное дело.

— Да ничё вроде, — сосательно чирикнул брат. — Водки надо было. Девка веселая. И как теперь? Расстанетесь?

— Конечно. Но я все-таки хотел бы получить ответ на свой вопрос: состоите ли вы в каких-либо отношениях с Шарлоттой Пальмгрен?

В полуночном метро им было в разные стороны. Прислали поезд для Андрея.

Линдер смотрел на него холодным и неприязненным взглядом. После минутного молчания он раздавил сигару в пепельнице и сказал:

— Да.

Он чувствовал шок, человек нараспашку, навыворот, народу никого, за окнами угадывались стены, склоны, огни…

— В любовных отношениях?

Почудилось, выставлены стекла.

— В половых. Я сплю с ней, если уж выражаться так, чтобы это было понятно даже полицейскому.

Это были запотевшие стекла, но сердце настаивало: стекла выбиты прочь!

— И как долго эти отношения у вас продолжаются?

Неужели она меня обидела? Нету никаких стерв! Нету стекол!

— Два года.

— Знал ли о них директор Пальмгрен?