Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Шаргунов

Чародей

1

Москвич Ваня Соколов, четырех лет отроду, вертелся перед зеркалом. На него смотрел худой черноглазый ребенок. Вдруг какой-то старик проплыл за спиной, зеленый шерстяной плед на плечах, мелькнула желтая щека с седой щетиной. В эту минуту в Ярославле у него умер дедушка.

Когда ему было шесть, в их светлом дворе мальчишка постарше с другого двора, темного и прокопченного, подбежал, ударил в живот, сорвал с него шапку, забросил далеко, затем повалил, надавил коленями на грудь и, бесстыже глядя васильковыми любознательными зенками, начал угощать снегом. Он лепил снег Ване на лицо, Ваня бешено выл, выдергивался, кусал снег и глотал.

— Ваня! Домой! — слепо закричала в форточку мать.

Зов спугнул обидчика.

Ваня вслед ему сквозь сопли и снег выпустил нечто вроде свиста. Налетчик убегал к своему черному двору, а жертва издала громкий выдох свободы и ненависти.

Ночью Ваня не мог заснуть. Он умел источать энергию бессонницы. Его бессонница захватывала тех, кто был рядом. Он ворочался час за часом, вспоминал ушедший зимний день, обидчика и вкус снега и чувствовал, как вокруг обжигающими волнами расходится проклятая бодрость. У него поднималась температура, но он не звал родителей. Взрослым надо было вставать с утра на работу, а Ваня, горячий, все думал: «Вдруг он меня снова повстречает? Хочу быть победителем…» Наступил третий час ночи, сосед над головой заходил, поскрипывая потолком, на кухню отправился папа, где зажег свет и шумно, с интервалом в минуту переворачивал страницу.

Скрип шагов соседа был тяжелым и загнанным. Ваня пожалел этого немолодого стоматолога, но сон не шел. Свет, зажженный отцом на кухне, укромно красил снежные ветки деревьев у дома. Между шторами из своей комнаты мальчик видел подсвеченные ветки. Свет укреплял его в деле бессонницы и в ощущении головного жара. Он ужасно сочувствовал шелестевшему папе. Встала мама, пошла в ванную и открыла стирку, заныли трубы, зачавкало белье. Ваня слушал стирку с большим состраданием, но не мог заставить себя отключиться. Обида ярко в нем звенела. Знали бы они — не поверили: это ребенок, температуря, властью своей кипящей бессонницы гнал их сон.

Через месяц была черная весна. Ваня с мамой пересекали вражеский двор. Они шли по узкой черной речке искристого асфальта, справа кишмя кишели порочные снега, слева громоздился копченый дом. Возле среднего подъезда они наткнулись на помертвелое оживление. Десяток женщин и один старик.

— Несут, — сказала баба с несчастным желто-красным наморщенным лицом.

В тот же миг из подъезда вынырнула юркая женщина с белым окостеневшим личиком. Она выпала, как черная метка. И только тут Ваня увидел, что люди эти — в черном, и почуял все и предвосхитил больше, чем способны взрослые. Женщина придержала дверь подъезда, беззвучно двое мужчин вынесли деревянный алый ящик.

— Идем! Не смотри! — тянула Ваню мать, огибая кучку людей по черной весне.

Но он успел разглядеть. Он узнал. Это был его обидчик. Отстраненно-спящий. Покойный.

И еще он поймал голубые, пронзительные глаза бледной женщины, он столкнулся с ней глаза в глаза и увидел, что васильковые глаза ее расширились в ужасе прозрения, невероятной догадки… Как будто она хотела его окликнуть, задержать.

Мать увлекала Ваню, и все же в арке этого двора, спасительно выводившего на набережную, какая-то совсем обыденная тетя, отдаленная от прощальной кучки, видно, просто местная, сказала:

— Прививку ему вкололи. От кори. А у него — отек легких!

— Какой ужас! — Мать вела Ваню прочь, дальше, бегом с того места, словно он мог заразиться смертью. Ванино сердце колотилось, он бежал, увлекаемый матерью, навстречу ветру, и думал: «А ведь это я его! Я!»…

— Он меня обижал, — горячо говорил он — А потом я ему свистнул. И я его убил. Правда, мам.

— Ты плохо поступил, — мать дернула его руку, сжимая в своей, рассеянно не приняв лепет. — Никогда так не делай.

В тот день Ваня открыл новый чародейский прием. Он не только может устраивать бессонницу, он свистом умеет мстить. Он прямо связал свой мокрый вопль-свист на белом дворе в спину убегавшему обидчику со смертью, которая этого обидчика уложила в алый ящик. Смог убить человека, а мог бы разрушить дом? Или, допустим, Родину? Отныне Ваня смотрел на себя с особым прищуром.

Он стал себя бояться.

А как бы научиться приносить пользу? Ему подарили копилку, глиняную розовую свинью, и он клянчил у гостей монеты, забивая ими ее тулово. Было бы здорово, если бы монетами из чистого золота залило их голубую облупившуюся ванну до краев, вот родители удивятся. Или ему бы подарили что-нибудь живое, хоть ежа, хоть рыбок, лучше всего — щеночка. Но он не знал, как это подстроить, чтобы не навредить. Очень хочется рыжую собаку с вислыми ушами, а еще хочется вылезти из тапочек и, стоя посреди комнаты, поскрести носком левой ноги пятку правой. Но вдруг вместо щенка в квартиру ворвутся бандиты?

Иван то и дело чувствовал порыв сделать нелепость, — к примеру, трижды дать щелбан по стеклу окна, отвернуться и прошептать заманчивое слово: «Севадрила», — но держался. Он не знал, в какую пропасть могут толкнуть роковые силы. Так он стал смирным, аккуратным, чуть заторможенным, — маленький контролер, изучающий самого себя, точно билет, зажатый двумя бдительными пальчиками.



То, что СССР умрет, он понял в ту весну. Ваня убил свою страну. Это было в 87-й переломный год.

Их дом стоял напротив обширного, яичного цвета, Министерства обороны.

Они с отцом гуляли мартовским полднем на собачьей площадке между домом и Пентагоном. Встречались люди с собаками, но были и родители с детьми, встречались и песьи отходы, и резкие линии мочи в талом месиве. По вине испражнявшихся собак на площадке они гуляли не часто. Иван любил там гулять, воображая, как они могли бы гулять со своей собакой.

Папа подстелил газету, сел, ребенок пошел бродить. И набрел на двух военных.

Они стояли в снегу и сосредоточенно смотрели под ноги. У одного военного была ветка. Хворостина. Иван подошел ближе, военный рисовал схему, не отрывая взгляда, а другой на рисунок смотрел. Они специально выбрали островок не самого замаранного и относительно крепкого снега. Один изобразил три вытянутых коробки, соединил их, провел стрелку и под ней нарисовал ромб вдвое больший, чем каждая из коробок. «Вот как-то так, Олежа», — сказал он. И добавил внутрь ромба букву К. Другой ошарашено сказал: «Теперь ясно». Они заметили Ваню, переглянулись, во взглядах мелькнула ирония, мол, «ребенок вне подозрений». И все же военный-чертежник со словами «Ладно, пойдем» наступил сапогом и растер схему. И тут же вляпался. Под снежком таился кал собачий.

Они разозлились.

Тот, кто вляпался, зло и весело разозлился, поднял ногу, и стал ковырять себе по подошве веткой, и ветку отбросил, а его товарищ разозлился, сочувственно причитая. Они пошли, бранясь двумя интонациями, веселой и плаксивой. Вероятно, один был командир, другой подчинялся, — в детстве Ваня не умел различать военных.

Они дошли, бранясь, до края собачьей площадки и перебежали узкую улочку к Министерству. Там к зеленым воротам с красной звездой все время подъезжали и выезжали из ворот военные грузовики и черные волги, военный парнишка регулировал. Рядом тяжелая дверь с золотой ручкой то и дело открывалась, впуская и выпуская зрелых и старых военных.

А на собачьей площадке, в десяти метрах от этой интересной циркуляции, вместо недавней таинственной схемы были смятый водянистый снег и фактурный отпечаток подошвы. Мальчику стало неожиданно муторно, точно он узнал постыдный секрет и лучше бы его не знал. Но если ОНИ об этом не узнают — им капут.

И он решительно пошел на край собачьей площадки. И вдруг засвистел! Истошно, звонко. Вложив в этот свист не столько воздух, сколько окаянный голос. Он визжал.

Дернулся регулировщик, болезненно заскрипела тяжелая дверь подъезда, которую отверзли на половину, ворота замерли, удивленно приоткрытые, военные грузовики на несколько мгновений показали неловко-дикий ракурс, как если бы были инвалидными машинами. Ваня перестал. И все вокруг с облегчением забыли про Ваню с его свистом. Что они могли сделать? Даже самый бдительный военный — что мог сделать? Выстрелить в крик ребенка?

Но Иван всегда понимал: обвал системы начался с этой минуты. Камешек остро стукнул в лоб великана. И заскользили камешки, побежали трещины, кирпич полетел, цепляя кирпич, и случился обвал… И при воспоминании об этом своем выступлении Ване будет становиться до слез жалко систему, ее оплот, молоденьких наивных военных, оплывших, с бабьими лицами военных немолодых. Они, как дети, были, военные из СССР.

Он досвистел, тут его грубо схватили за плечо. Это был отец, подбежавший от своей скамейки.

— Зачем? Не смей! Идем!

— Это не я…. Я не хотел… — бормотал Ваня, хлюпал послушно нечистый снег, начался черный асфальт, в глазах мальчика играли бедовые огоньки.



Вернулись домой. Только сели обедать — звонок в дверь. Пришел слесарь. Он направился в ванную чинить кран.

— Представляешь, — обратился отец к маме через стол, пережевывая куриное белое мясцо. — Этот негодяй устроил визг.

— Какой визг?

Отец кивком показал ей закрыть кухонную дверь, она выполнила, а он еще и понизил голос.

— Решил освистать… Встал у Министерства обороны и свистит. Ваня, я тебе еще раз строго приказываю: не смей.

При закрытых дверях на кухне сделалось душно-аппетитно, кухня поплыла, мутно-желтая, превращаясь в куриный бульон.

Мама вздохнула нервно, с каким-то шутейным страданием:

— Надо меньше при нем говорить.

Отец невесело хихикнул и помассировал себе живот:

— Ты, маленький, чего? У тебя головка не того? Ты соображаешь, с кем шутки шутишь?

Иван задавленно молчал.

— Он еще ребенок, ничего не понимает, — мать скуксила голос. — Ванечка, иди лучше к слесарю, спроси, не надо ли чем помочь.

Мужик возился под ванной, изогнувшись и кряхтя. На спине задралась клетчатая рубашка, оголив полосу кожи. Лысый затылок лоснился испариной, украшенный редкими рыжими кудряшками.

— Что тебе, Ваня? — спросил этот умелец игриво, не поворачивая головы.

— Откуда вы знаете, как меня зовут? — бойко спросил мальчик.

— А у меня, Ваня, есть ушки на макушке. А на ушках веснушки. Вот эти веснушки позволяют мне слышать дальше и лучше, чем обычные дяди и тети. — Он звякнул, крякнул, потянулся ручищей назад и почесал оголившуюся полосу спины, оставив на коже темный след. — Вот я и заслышал, как ты сюда идешь. Да я уже знаю и что ты — хулиган, злейший враг нашей советской власти, желающий ей верной погибели. Контра! — И он задорно икнул под ванную, как будто открыл зубами винную пробку.

Ваня замер, потеряв речь. Этот мужик все подслушал… Оборвалось сердце. Он молчал, затаив слова и понимая, что слесарь продолжит.

— Слушай сюда, — тот вытащил голову из-под ванной, веснушчатое несуразное лицо, очки на лбу, в углах рта пенка. — Министерство обороны — это оплот твоей страны. Вырастешь, пойдешь в армию служить. Может быть, сам станешь военным. Если будешь хорошим. — Он вернул голову под ванную, опять показав лысину в ореоле кудряшек.

Ваня обидчиво присвистнул. Легонько, фюить… Сложил губы в трубочку и выдал тонкий птичий звук. И отправился к себе в комнату, где начал скакать на пыльном диване, наколдовывая перемены.

— Эй! Хозяева! На помощь! — услышал он.

— Что случилось? — голос матери.

— Застрял я! Голову сунул, а обратно не лезет! Позови хозяина!

— Вова! — мать звала отца.

Они долго шумели, бранились, мама куда-то звонила. Провозились час. Кто-то пришел из ЖЭКа («Да вы сапоги не снимайте», — суетилась мать). Беднягу спасли, уводили. Иван не вылезал из комнаты, энергично подскакивая. Диван был телегой, летящей по пыльной дороге войны… Ночью у него поднялся жар.



Иван замирал, и навылет его пронзало очевидное: скоро все кончится.

Позднесоветские дети скликали, притягивали распадные, недужные силы, созывали мороки.

В сообществе детей, как эпидемия, передавалась считалка:



Шла машина темным лесом
За каким-то интересом.
Инте-инте-интерес,
Выходи на букву «с».
А на буковке звезда.
Там проходят поезда.
Один поезд не пришел,
Человек с ума сошел.



И вместе с той считалочкой со двора во двор летало предупреждение: по городу ездят автомобили, у которых на номерах написано «ССЛ» и «ССД» — Смерть Советским Людям, Смерть Советским Детям.

У Ивана было счастливое детство. Исторический закат страны кинул ему косой луч счастья.

Родители были простыми инженерами. Они работали в одном и том же НИИ, конструировали самолеты. Иван запомнил их разговор про пограничников. Они слушали иногда вечером транзистор, который шипел и булькал. И там передавали: люди хотят бежать за границу, и на границе в них стреляют. Родители потом обсуждали это. Они говорили про какого-то мужчину, который уже почти доплыл до берега, но его настигли пограничники на лодке и веслом пробили ему голову…

В ту весну в квартире у них был гостем скромный парень Гриша, сын их приятелей, он заявился в военной форме, служил «срочником» в духовом оркестре в Москве. Когда родители вышли из комнаты на минуту, Ваня выпалил ему от души:

— Как вы можете! Вы стреляете! Люди хотят убежать, а вы стреляете в них!

Тот розовел, непонятливо смущался. Ваня не выдержал и щелкнул зубами. Для Вани любой военный казался пограничником. Ваня сидел на полу и щелкал зубами, отчетливо, жестоко, и блестела люстра, отражаясь деревяшками паркета. Он воображал море, отражающее прожектор. Прожектор тупо светит на волны, и пловец не укроется.

По дороге из их дома Гриша поскользнулся в гнилом снегу и сломал ногу…

Услыхав об этом, Ваня (у него начался рецидив гриппа) сделал новое открытие: щелкая зубами на человека, можно ломать ему кости.



В июне родители отвезли Ваню в Батуми.

Жили возле гор.

— Пойдем, — глуховато позвал папа.

Переглядывались южные звезды. Растения погружались в забытье, распуская ароматы.

— Надо спать уже ложиться. Куда идти? — мудро сказал мальчик.

— Сходим в горы, подышим.

— Но там шакалы. И пограничники…

— А мы их обойдем в темноте.

— Папа, ты хочешь бежать? — выдавил Иван.

Отец властно притянул его. Покинули участок, заскрипел гравий, воздух был блаженно неподвижен, а звезды посверкивали ехидно: «Вас застрелят! Вас убьют!»

Отец задумчиво шел к горе, вверх по дороге, сын следовал за ним, но стал отставать, стараясь громко попадать в такт его шагов, ударяющих гравий, отставал, плавно замедлялся и резко рванул прочь.

Он пробежал по дороге, метнулся за калитку, на бегу сшиб рукой несколько низких виноградин, сжал в руке, помчал тропинкой в глубь участка и с разбегу сквозь темноту полетел в канаву. Он лежал на спине, оглушенный, видел звезды, разжал руку, выпуская измятый виноград, и почему-то представил зимнюю Москву, Фрунзенскую набережную и ярко-голубую мигалку над черной машиной, пролетающей через морозный вечер. И представил белого медведя, виденного в московском зоопарке. Иван лежал, одинокий, разбивший локти, уверенный, что избежал худшего — того, чем занимается сейчас авантюрист-отец, карабкаясь в горы, тщетно рассчитывая перехитрить жестоких пограничников. «Папа!» — слабо позвал Ваня и засунул два пальца в ноздри. Мимо, над канавой мелькнула чья-то фигура, шатнулась, и через мгновение впереди, в ту же траншею канавы обрушилось тело. Человек зачертыхался, поднялся, и в свете звезд они узнали друг друга…

— А ты что здесь делаешь? — спросил отец.

Он помог Ване выбраться. На следующее утро втроем пошли на пляж. Мальчик купался в море с зеленкой на локтях. Отец был с ними, ссадина на подбородке.

— Я решил без тебя не бежать, — сказал он.

— А как же мама?

— У нее свой план к нам перебраться.

Какой кошмар! Может, он шутит?

Но мама смутно улыбнулась. И сразу же надела крупные темные очки, и в этом Иван почуял что-то иностранное.

Отец потащил его в воду.

Он волок в море, дальше и дальше, одной рукой разбивая соленую плотную гущу, другой придерживая ребенка за грудную клетку. Было весело, лихо, вода накатывала, все больше, все глубже, а впереди из сини мрачно замаячил контур другой, турецкой земли. И в этот миг, сквозь резкие славные брызги, Ваня понял.

Он дьявольски забрыкался и закричал, оборачивая искаженное лицо к советским курортникам, плещущимся у бережка и дрыхнущим на пляже:

— Папа, куда ты меня тащишь? Папа! Там же турский берег!

У него был последний шанс предотвратить побег — обратить внимание советских граждан. На маму он не надеялся.

— Турский берег!

И опять глядя на зловещий контур чужой земли, перелетая глазами роскошную гущу водяной сини, Иван выпустил свой фирменный звук — смесь визга и вопля.

Отец растерялся, ослабил хватку, деланно засмеялся. Люди подозрительно нацеливали взгляды, мама рассержено сняла очки, отец возвращал сына на советский песок.

Всю ночь в доме грузин, у которых они снимали, верещал попугай. А утром пришла весть: в Турции — землетрясение. Сотни погибших. Завалы. Ваня простудился на море. Его увезли.



Полечив Ваню в Москве, его отправили на дачу.

Иван скакал по березовой рощице, ошалев от череды черных, и белых, и зеленых пятен и хлестких выстрелов обламываемых веток. Неподалеку вышагивала старуха Мария Алексеевна, хозяйка дачи. Коренастая, с кустистыми белыми бровями, добрым и испытующим сизым взглядом и красным, похожим на кулачок, носом. Она держала корову, трех коз. Из-за скотины у нее на кухне, в ее части дома, всегда сытно и жирно пованивало из ведер с гниющим кормом. На кухне сновали тараканы, и Мария Алексеевна шутливо давила их рукой на обоях и ничуть не морщилась. Перед сном она крестила кругом и капризно говорила:



Ангел мой,
Пойдем спать со мной,
А ты, сатана,
Отойди от меня,
От окна, от дверей,
От постели моей.



Внешне Мария Алексеевна была похожа на Льва Толстого, только без бороды и усов. Это маленький Ваня распознал, потому что на кухне у Марии Алексеевны висел портрет Толстого (на изнанке портрета сидели тараканы-авторитеты). Ваня, поскакивая рощей, играл в будущее. Он носился среди березовых стволов и листьев, молодецки отстреливаясь.

— Мария Алексеевна, — спрашивал Ваня, — вы верите, что я колдун?

— Верю, — хитро кивала она.

— А родители не верят.

— Небось говорят: «Болтун ты, а не колдун»?

— Значит, вы тоже не верите?

— У нас была колдунья-молодка в деревне. Под Калугой. Я сама видела, как она из бани в небо полетела. Мы ее с девками выследили. И за ней гонялись впотьмах. А она от нас тикала, уже по земле, в чем мать родила…

— Интересно, какое для этого слово надо знать? — задумчиво сказал Ваня.

— Чего ты?

— Чтобы полететь в небо… А если за мной будут гнаться, вы меня спрячете?

— Спрятаю. Так запрятаю, что сама не отыскаю. — Седой вихор выбивался из-под платка.

Почему-то он Марии Алексеевне не верил. Думал, обманет, испугается, и он ее пытал, забыв о чудесном.

— А если я против власти?

— А че мне власти? Вон председатель у нас взяточник тот еще. — Но вихор ее был по-прежнему простонародно лукав, как ухмылка кота, слизавшего со стола сметану.

— А вдруг вы испугаетесь?

— Кого? — показное удивление.

— Да тех, кто будет меня искать. И покажете им, где я сижу.

— Укажу? Вот те раз! Спросят, я им: не видала такого… Не видала, убег он… — И она лукаво развела руками.

Она показала ему обе пятерни, вроде умыла руки.

Пальцы ее были грубо-розовые, точно обожженные, в мглистых земляных мозолях.

Нет, она выдаст. Предаст, если будет надо.

Но Ване каждым ударом детского сердца дороги были эти ее пальцы, роща легкая и прелестная дорога, дорог пестрый сладкий закат, неразрывно и сложно смешанный с запахом навоза. И он, не в силах сдержаться, выдохнул свободно:

— Рамэламурамудва! — не отрывая взгляда от ее пальцев.

— Ты чо матюгаешься? — заметила старуха строго. — Матери скажу.

В тот же день перевелись тараканы. Мария Алексеевна шастала по кухне, подозрительно глядя то на стены, то на грубые подушечки пальцев, но давить было некого. Тараканы оставили ее дом. Толстой со стены одобрительно жмурился.

Так Иван сделал первое доброе чудо.

Откуда берется детская страсть к бродяжничеству? Какая сила гнала за ворота домашних розовощеких пупсов, сбивая их в армию, в целеустремленный ртутный поток, ставший известным в истории как «крестовый поход детей»? Не та ли загадочная сила пробежалась по Ване сквозняком, коснулась лба, взбила темные вихры, дала легонький подзатыльник? И захотелось в дорогу.

Конец августа, через несколько дней будет Москва и в первый раз школа. Папа повел его в большой, темно-синий бор за железной дорогой. Отец ступал между сосен прощально, зачарованно, с прищуром лесовика, вынужденного горожанина, ребенок плелся нехотя, и кто-то шепнул ему: пора, начинай…

— Я хочу домой. Можно?

— А ты помнишь, как идти? — спросил отец, одурманенный сосновым полусветом.

— Помню, честно!

— Ну, иди…

— А можно мне пойти путешествовать?

— Иди, иди, иди…

Магия дороги, которая овладела Ваней, на короткое время усыпила папину бдительность.

Быстро, как можно быстрее, Ваня покидал пределы соснового царства.

Обогнул мусорную свалку с ржавым остовом «Жигуленка». Переждав, пока отгремит товарняк, своим палевым оттенком и унылым скрежетом символизировавший осень, мальчик пересек железнодорожное полотно. Когда он переходил рельсы, из леса донесся пробудившийся взрывчатый голос: «Ваня! Ау!» Вправо, вслед за «железкой», уходила улица. Простая, земляная, с лужами и колдобинами, беззвучно зовущая в долгие странствия.

Мальчик пошел по этой дороге, понимая, что главное — оторваться на возможно большее расстояние. Не сказать, что он беспокоился о пропитании и крове. План был прост: ходить по дорогам и выискивать банду, выдергивать по ребенку, заманивать к себе в компаньоны. Вместе они точно не пропадут!

Дорога вильнула влево. Иван шел упрямо, иногда вытирая сапожки о придорожную траву, веря, что встретит нужных ребят.

— Ой, куда такой собрался? Ты чейный? — удивилась возле голубенькой калитки полная женщина, собиравшая терновник, сердобольно раззявив черный от сока рот. — Хочешь ягодку?

Он воспринял это предложение как первый знак благоволения судьбы. «Не успел пойти, уже кормят», — рассудил мальчик.

Она ссыпала горстку черных ягод в подставленные ковшом ладошки.

— Путешествую, — честно признался Ваня.

— Ой, кто же тебя, дитенка, отпустил…

— Папа. А у вас нет детей? Я бы их с собой взял.

— Сынок мой взрослый. В Афганистане служит. Слышал про Афган? Ой, клоп вонючка попался, — и женщина принялась отплевываться черной слюной и вытирать рот о рукав куртки защитного цвета.

Мальчик уходил дальше.

Встретил троих. На перекрестке. Двое ребят его возраста и один постарше. Они словно ждали тут.

Обменялись именами.

— А я иду путешествовать. Пойдемте со мной.

— Ты что, дурак? — спросил старший, двое мелких настороженно молчали.

— Будем ходить, станем армией… Потом победим. И все будут хорошо жить. Мы соберем вилы и косы…

— Иди отсюда, — мальчишка толкнул Ваню в грудь. — Проваливай! У! — и он замахнулся кулаком.

— Мне плутать — мамка заругает, — меланхолично заметил один из малышей.

— А я буду путешествовать! Всегда! Я все равно приду к своей цели! — поклялся Ваня.

Он быстро от них уходил, вслед летели грязные сырые камешки. Он оглянулся, злобно присвистнул, гневно щелкнул зубами. Дальнейших их судеб он не знал.

Ваня по-прежнему шел одиноко. В тот момент, когда он попытался восстановить пройденный путь и хотя бы мысленно вернуться назад, к ужасу своему понял, что не знает обратной дороги.

Вскоре он поравнялся с дедком, который приветствовал его вялым взмахом руки. Они шли вровень, старик держал паузу, скосив глаза. Он не удивился ребенку-скитальцу и сказал с каким-то обреченным довольством:

— Попутного вихря! Спаси Бог!

— Спаси Бог! — ответил Ваня в лад.

— Надо же, и ты Бога поминаешь… — засомневался дедушка, не ангела ли встретил он.

— Иду, путешествую, — бесхитростно поведал Ваня. — Хочу найти друзей.

— Я ничего не боюсь! — Дед остановился, увязая в грязи, а мальчик встал на траве. — Козу недавно руками разворотил. Жена от сердца померла. Я тебе грубо не говорю, но девок надо любить, а если кто есть поперек, взял и кадык ему вырвал! Знаешь, где кадык? — И он шутливо потянулся к детскому горлу.

Ваня отшатнулся. Старичок зачавкал грязью дальше, Ваня стоял на траве. Горбатый путник свернул. Почему-то мстить ему не захотелось.

Мальчик бродил часа два. Навсегда ему запомнилась эта картина на фоне сырых небесных седин и на фоне голода, мало-помалу сводящего желудок. Странный изгиб дороги, тупик, дом за забором, собака звенит цепью и жадно брешет. Ивану с обманчивой надеждой вдруг кажется, что это его дом, ну вот же яблоня, и серенькая ограда, и собака звенит цепью, все похожее. Он медлит с надеждой, и понимает, что напрасно. Надо заходить на новый жуткий круг поисков. И вот в эту минуту он явственно ощутил время, медленность времени, тоску времени и то, что невзрачный тупик, сиротливую яблоню и невидимую, брешущую надсадно на цепи собаку запомнит навсегда.

Он вышел к поселку, оживленному, с мраморным обелиском при венке, с белым каменным мостиком над прудом. Чужой поселок. Там встречные прохожие то и дело лениво спрашивали: «Ты откуда взялся?» — «Я путешествую», — дипломатично отвечал Иван. Сразу же они испытывали желание его сдать: «Мальчик, мы сейчас милицию позовем, погоди», — и приходилось от них скрываться. Кто-то предложил леденечного петушка, Ваня отверг.

И вдруг он сообразил. Вложил два пальца в ноздри и слабо позвал:

— Папа!

Родители сбились с ног. Они прочесывали лес, бегали по дорогам, звали. Отец взобрался на велосипед и поехал по центральной улице в соседний поселок — в милицию. При въезде в поселок он и встретил сына.

— Куда тебя понесло?

— Никуда. Ходил-гулял.

Отец безостановочно крутил педали, захватывая шинами лужи, молочно вспенивая дорогу, и кричал через плечо:

— Я тебя дома изобью… Ты — плохой! Ты — очень плохой! От этого так часто болеешь!

Но дома бить не стали. Сил на это не было уже. Первое хождение по Руси состоялось. Вечером у Вани поднялась температура.

2

Минуло двадцать два года…

Иван давно уже выбрал жизнь без чудес.

Палитра волшебства за это время не расширилась. Ваня как получил в шесть несколько способов влияния, так больше и не открыл. Очень скоро он понял, что все эти способы бьют по нему: использовав колдовской прием, он заболевал. Поэтому в любом колдовстве была подкладка жертвенности. Станешь колдовать слишком часто — вообще можно слечь с тяжелым недугом. Ваня перенес за детство две операции: аппендицит и паховая грыжа. Он боязливо лелеял в памяти все дарованные ему приемы, но к ним почти не прибегал. Два злых: щелкнуть зубами и присвистнуть, при этом обязательно адресно, в чью-то конкретную сторону, видя перед глазами этот неприятный объект. Один радикально злой прием: визг со свистом. Один прием вроде нажатия на сигнальные кнопки «Сос»: пальцы в ноздри и позвать на выручку. Но тот, кого вызываешь, должен быть знакомым и находиться близко: американский президент по Ваниному призыву так и не явился. И наконец, если желаешь кому-то добра, надо, видя этого симпатичного человека, сказать на него: «Рамэламурамудва!»… Но за добро тоже придется платить здоровьем. Плюс еще можно бодрить окружающих бессонницей… За бессонницу Ваня почему-то еще не получал наказания. Может быть, людям спать надо меньше?

Он не хотел болеть, страх сковывал его ум, сужал глаза, которые теперь хищно фильтровали разноцветную явь. Но самое страшное, Ваня не мог понять, кто он: господин чар или раб их? С детства он чувствовал, что словно проводит чей-то интерес. И каждое чудо усиливало это чувство.

С годами Иван реже и реже прибегал к услугам хитрого и капризного чародея. Он предпочитал Ваню покладистого и мнительного. Жизнь превратилась для него в сеанс страха. Однажды лет в десять, играя с мальчишками в футбол на школьном дворе, он погнался за проворным горячим мячом и, пробегая мимо качелей, не рассчитал, головой ударился о железку, за которую обычно держатся рукой. Качели качнулись. На секунду ощутив голову железной, Ваня от боли и досады скрежетнул зубами. И вдруг качели рассыпались, распались на несколько кусков, причем деревянное сиденье, отскочив, пребольно ударило его по ноге. Подбежали мальчишки. «Слушай, Ванек, а у тебя голова железная! Качели разломал…» — «Да уж, и правда, железная голова, крепка, — подумал Ваня, — Как я еще с ума не сошел!» Из школы подбежал взволнованный учитель труда. «Брак, — бормотал он с одышкой. — А если б кто качался. Убился бы. Нет, правда, убился бы, если бы качался. Какой брак делают!»…

Ваня хромал неделю и температурил. Мама потащила его на рентген, подозревая трещину кости, но все обошлось.

Даже в бреду, даже во сне он следил за собой, чтобы не сорваться на какой-нибудь скрежет или жест. Дышать ровно, говорить обычные слова, не дергаться — вот чему выучила его жизнь.

Единственным решением, как победить страх, было либо смирение вплоть до пускания сладких слюней на смирительную рубаху, либо движение навстречу жизни с ее грубой механикой. Овладеть рычагами успеха, добиваться удивительных событий, запустить хитроумные процессы, разогнать качели выше неба… А через что можно научиться управлять жизнью, если не ударяться в опасное колдовство? Через практику властвования — политику. Через уличные гульбища, мякоть толпы и денежных пачек, наждачность интриг, ласковую шершавость византийщины.

Он довольно рано заставил себя никогда больше не колдовать. Но в детстве и подростком, бывало, срывался и даже мнил, что несколько поворотных сюжетов в жизни его страны не обошлись без него. И в юности срывался… И мучился потом. Каялся. И боялся. Запрещал себе даже думать о возможностях одним щелчком зубов или одним словечком поменять картинку. «Крепкая у меня голова, чугунная, золотая. Как я еще соображаю что-то в таком стрессе! И рассказать некому». Он пробовал делиться, предлагал однокурснику Петьке провести эксперимент, хотел опытным путем доказать свое могущество, но потом передумал отчего-то. Сообразил, что не знает последствий волхвования, если оно при осведомленном свидетеле. Жизнь таила множество силков. Остерегаясь ловушки, он не пошел в церковь, на «отчитку», фрагмент которой показали по каналу «Культура». Все-таки навеки расстаться со своим даром он тоже не решался.

Но он искал других «чудес» — положения, успеха, достатка. Научился абстрагироваться от страшной ноши, жить гладко, точно, на автомате, не допуская волшебных осечек.

Но и в этой ровной жизни он продолжал нелепо ощущать себя чьей-то собственностью, словно просто менял владельца, но оставался игрушкой.

Зимой Иван ехал по Руси. Они поехали с политиком в Тамбовскую область, там приближались выборы в Собрание.

Они встретились ранним неуютным московским утром, когда еще болталась жидкая темень. Политик сидел в черном джипе. Ваня сел рядом. Один охранник крутил баранку, другой высился на переднем сиденье.

Мчали под сверкающей мигалкой, расталкивая машины, выбираясь из Москвы, где, несмотря на темень, уже зарождались пробки.

— Сука. Маячит, — процедил шофер Паша с личиком, похожим на надкушенное яблоко. — Ненавижу!

Это он ненавидел чайника на сером «Форде-фокусе», не сразу убравшегося с их дороги.

— Поравняйся, — жестко сказал второй охранник, Егор, розово-красный, могучий. Похожий на разросшуюся морковку. Он открыл окно, высунулся и проорал: «Гад! Да я тебя ща прикончу!» — Он вернул голову в салон, бормоча: «Ты че, падла, не понял?» — Нашарил под ногами полупустую литровую бутыль газировки, взболтнул.

— Куда швепс потащил? — хихикнул Паша.

Егор швырнул бутыль.

Бух! Попала в серый капот… Раздался скрежет тормозов.

— Обалдел, ненормальный, да? — затявкал мужской голос.

Паша остановился.

— Да я убью тебя! — Егор сунул руку внутрь кожаной куртки, вытащил пистолет и потряс им в окне. — Пушку видел? Тебя пристрелить, ублюдок?

Мужик из «Форда» тотчас поднял свое стекло.

Вокруг бибикали.

Они мчали дальше. Политик, Михаил Геннадьевич Ефремов, довольно захохотал сочным, крупным смехом. «Цирк!» — выдохнул он в смехе и с наслаждением потер черные моржовые усы. Охранник Паша хихикал, нервно, истерично трясся хулиганским смешком. Охранник Егор глухо бормотал брань, остывая и время от времени вскидываясь на очередные препятствия в виде «чайников», — «А ты куда лезешь, гнида?», — готовый в любую секунду снова вспыхнуть. Ваня тоже смеялся, делано, деревянно, добавляя свой смех к их веселью.

А сам думал те мысли, которые часто думал последнее время: «Зачем я с ними? К какой цели еду? Или это все — страсть к бродяжничеству?»

— Вань, Пожарский сразу? — спросил политик дремно.

— Сразу, — ответил юноша. — Завтракаем и к нему.

— Мой корефан старый. Поместье себе нехилое отгрохал. Возле реки. На километр по берегу. Был я у него на речке этой. Грязна-а-а… — Политик мощно зевнул, и пахнуло сырой илистой гнилью, как будто его воспоминание материализовалось. — Во сколько заканчиваем?

— В восемь по графику, — отозвался Иван. — Дальше ужин, баня. Утром у вас запись для областного телевидения. И в Москву.

— Баня с девочками? — спросил охранник Егор.

— Обещали, — сказал Ваня.

— Надо точно знать. Тебя чего, девочки не интересуют?

— Почему? — потерялся Ваня.

— Вот и я спрашиваю: «Почему тебе девочки не нравятся?»

— Нравятся, — тупо ответил Ваня и в сотый раз за жизнь проклял этого хама, еле удерживаясь от того, чтобы на очередном подскоке машины не лязгнуть зубами.

— Гоша, хорош цепляться, — процедил водила Паша.

Ефремов, прикрыв глаза, равнодушно отсутствовал. Густые усы почивали на его круглом лице.



Иван глубоко задумался. В очередной раз.

Сначала он верил в политику как в новое чудо. Рухнул СССР. Девяностые вступали в права. Когда его одноклассники мучались музыкой и бегали за девчонками, он боготворил политику. Подросток Ваня ходил на разные митинги. Читал газеты разных мнений. Он участвовал в политике, как в большой дискотеке, перемещаясь за летучей красоткой из одного танцевального зала в другой. Он думал: можно что-то изменить, не обязательно прибегая к колдовским штучкам, простыми, не волшебными словами, вскинутыми кулаками, криками…

Оказалось — это бизнес.

Политики торговали собой. Все они дружили. Они сцеплялись на экране телека, багровея, а после передачи размякали, кровь отливала от щек, шутили, обнимались. И так — все они! Главное — бабки, срубить побольше, договориться с высшим руководством, околпачить наивных и простых…

Цинизм заселился в его сердце, свился плотной змеей и стал сутью жизни. Теперь всякий честный порыв сердца змея встречала, хищно раздувая кольца и резко сжимая: темнело в глазах от скуки, и ладони потно холодели, как при пересчете банкнот.

Он работал помощником депутата Ефремова. Господин Ефремов был владельцем спиртового завода и одним из депутатов от главной партии страны. Иван стал работать у него, когда еще учился в МАИ. Авиация волновала Ваню мало. Зато манили тайны власти. У его однокурсника Пети отец был замом начальника аппарата Думы, сам Петя числился в помощниках одной матроны-депутатки. Петя и сосватал Ване господина Ефремова, потом Петя уехал в Германию, где устроился в аэрокорпорацию, а для Вани депутат стал своим… Он был рядом с господином Ефремовым, знал дела наперед и помнил нужные бумаги, хорошо зарабатывал. Он делался все ближе к этому видному усатому политику и притом укреплялся в отвращении к нему и его усам.

Ваня делал свое дело без энтузиазма, позевывая, словно уготовляясь ко сну. Или, возможно, так позевывает сомнамбула, не разлепляя глаз, пересекая темную комнату с лунным пыльным шрамом на полу. Он брел по жизни, исправно, даже увлеченно, но безглазо, послушный таинственному сигналу из глубин вселенской ночи.

Последние месяцы Ваня стал понимать, что влез не туда. Это осветил его конфликт с женой. В такие резкие моменты начинаешь смотреть на мир, словно прозрев. Женился Ваня три года назад, а неделю назад решил развестись.

Он влюбился, когда змея еще не подросла, только-только нырнула в его сердце легкой проказливой змейкой. С матерой змеюкой в сердце он, вероятно, и не влюбился бы.

Ох, уж этот злобный змий. Вроде того, которого поражает всадник на московском гербе. Иногда Ване казалось, что змееныш зародился, заерзал в его сердце уже в детстве, с первым же чудом, с криком и свистом свободы и ненависти, когда Ваня погубил обидчика…

Девочка на два года младше, студентка журфака, у нее была стажировка в Думе. Она приходила, смуглая и гибкая, красноватые локотки, половозрело набухшие, в пушке. В тот жаркий день она надела прозрачную белую рубашку, виднелся животик чуть-чуть на выкате. На Кате были розовые шорты в белых полосах и пляжные шлепанцы. Она забавно чавкала этими шлепанцами, беззаботно поднимаясь по мраморной старообразной лестнице Думы от рамки металлоискателя на второй этаж. Впервые увидев ее сверху вниз, облокотившись о скользкий отутюженный гранит своего наблюдательного поста, он вдруг захотел сделать ей, поднимавшейся, что-то очень хорошее. Едва остановил это желание.

Они пили кофе в думском буфете, где назойливый теплый воздух гоняли кондиционеры, потом (предложила она спортивно-нахальным тоном) поехали на Воробьевы горы. Солнце пекло, с высоты посверкивали маревные стекляшки и серые душные конструкции Москвы, здесь пили и ржали новобрачные, и какая-то девушка в фате запрокинулась, а муж в черном костюмчике, жадно обхватив, целовал ее, как длинное белоснежное мороженое. В эту минуту Ивану и пришла мысль: предложить Кате женитьбу, хотя он знал ее первый день и они еще не целовались даже, еще не поехали к ней в Щукино, еще не встречались все лето, пока он не скажет, отгородясь темным теплым пивом от непогожего октябрьского выходного дня, в баре на Пушкинской площади:

— Катечка, давай поженимся!

Времени между раскаленным летним днем знакомства и хмурым днем осеннего предложения вроде и не было. Время промелькнуло одним голым лягушачьим прыжком. Наверно, это и есть любовь с первого взгляда.

И вот, поженились. И не пришлось прибегать к волшебству.

Один раз пришлось… Через год женитьбы.

Однажды Катя вернулась с работы, хлопнула дверью и крикнула с порога:

— Поздравь! Меня выгнали!

Она села, согнулась, водрузила голову на кухонный стол, лицо ее было отчаянно праздничным, по скулам плясали земляничины.

Она давно жаловалась на редактора отдела Нилогова: старый томный умник распекал ее каждый день манерным голосом. Он винил ее в плохом языке, неверных политических акцентах, незначительных именах в репортажах. Он внушал ей комплекс вины, назидательно разбухая, увеличиваясь в размере, и метко причмокивал.

Сегодня утром он гулким античным голосом потребовал:

— Катя, вы должны связаться с премьер-министром. До обеда нам нужен его комментарий.

— Я попробую, но это будет трудно.

— Что значит, попробую? — Пушистые черные брови взлетели до потолка его седин. — Вам здесь не богадельня! Я засекаю время. Если через два часа премьер не будет лежать у меня на столе, нам придется расстаться, — и он чмокнул, кривя угол сытого рта.

— В таком случае до свидания, — сказала Катя, замученная.

Через два часа она получила трудовую книжку, уволенная по собственному желанию.

— Я от тебя скрывала: он ко мне лез, — рассказывала она Ване. — Он меня хватал за локоть, пробовал ущипнуть за попу. Все зазывал к себе на дачу, а я отнекивалась. Требовал меня в кабинет и часами читал лекции про журналистику и с какой он роскошной биографией. Голос ласковый, глаза бархатные. Вдруг потянется — и хвать за плечо… Я раз расплакалась, он на время отстал. Ему нравилось меня опускать. Особенно, когда хорошая статья выходила. Обязательно говорил гадость.

— Гад, — вздохнул Иван.

— Он унизил меня, — в горле у Кати булькнуло. — И не отомстить…

— Деньги я и так получаю, — утешил муж. — Писать ты можешь, найдешь другую газету.

— Как ты не понимаешь! Он меня выставил на смех. В газете все думали, что у нас роман, шептались, что он меня трахает и опекает… Знали бы они… А теперь у всех — злорадство. Поругалась со своим хахалем и свалила… Им всем — забава… Тошно-то как!

И действительно, через минуту в туалете раздались характерные звуки кашля, горловых потуг и облегчения рвотой. Пара шумных извержений, и плеск смывающей воды. Она вышла, жалкая, гадкая, вспотевшая.

Назавтра Ваня с утреца приехал к ее бывшей редакции. Он топтался возле проходной несколько часов, уже разуверился, что дождется, и нервно почесывал пальцем в ноздре. Но остановился синий «мерседес» и, не спеша, вылез кряжистый седой мужчина с надменным заспанным видом. Он бдительно кинул взгляд на Ваню и тотчас лениво погасил.