Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Реквизиты переводчика



Перевод: группа «Исторический роман», 2017 год

Книги, фильмы и сериалы

Домашняя страница группы В Контакте: http://vk.com/translators_historicalnovel

Над переводом работали: passiflora, gojungle и happynaranja .

Редакция: gojungle, Oigene и Sam1980 .

Поддержите нас: подписывайтесь на нашу группу В Контакте!



Благодарности за перевод можно направлять сюда:

Яндекс Деньги

410011291967296

WebMoney

рубли – R142755149665

доллары – Z309821822002

евро – E103339877377







.   











1  



«Харагуа — красивейшее место на земле, когда-либо созданное Богом, с густыми лесами, дающими моему народу много дичи, с пологими холмами, на чьих склонах мы растим зерно и плоды, с чистым и теплым морем, дающим нам множество самой разнообразной рыбы.

Харагуа — это земля, где покоятся наши предки; земля, хранящая живую историю. Здесь много веков назад родились благородные основатели моего рода.

Это щедрая страна, ваше величество, небольшая, но весьма щедрая к тем, кто возделывает ее на протяжении сотен лет. Но здесь нет ни золота, ни жемчуга, ни алмазов, что так милы сердцам ваших капитанов, с таким рвением бросившихся покорять остальную часть острова.

И это не страна рабов, ваше величество, это страна вольных людей, которые родились свободными и желают оставаться свободными. Тем не менее, мы готовы признать вашу верховную власть при условии, что вы позволите нам по-прежнему быть свободными и владеть этими землями.

Как королева Харагуа, обращаюсь к вам, как равная к равной, и прошу, со всем уважением, позволить нам и впредь быть верными подданными этого благословенного царства, которое ничего не может предложить вашему народу, но там много значит для моего. Попытка подчинить нас силой приведёт лишь к бессмысленному и прискорбному кровопролитию».

Так принцесса Анакаона диктовала Бонифасио Кабрере свое письмо, которому предстояло отправиться к брату Николасу де Овандо, чтобы тот переправил его в Испанию, в руки ее католического величества, королевы Изабеллы. Письму, однако, так и не суждено было пересечь океан, поскольку ревнивый губернатор Эспаньолы увидел в нем пренебрежение к собственной особе. Как смеет эта наглая голая дикарка обращаться непосредственно к ее величеству, когда первым лицом на острове и единственным законным представителем испанской королевы являлся он сам?

Анакаона была права; как она и сообщала в письме, королевство Харагуа действительно не располагало ни золотом, ни жемчугом, ни алмазами; не было там даже пряностей. Правда, там росло столь желанное для испанцев дерево пау-бразил, но это еще не давало права «индианке в перьях» обращаться «как равная к равной» к самой королеве Испании.

Следует заметить, что брат Николас Овандо был, без сомнения, самым ярым расистом среди всех наместников, которых корона когда-либо посылала в Новый Свет, а в эти дни пребывал еще и в дурном настроении, поскольку прекрасно осознавал, что большинство соотечественников считают его виновным в гибели флотилии, ушедшей на дно и вместе с несметными сокровищами и унесшей с собой множество человеческих жизней.

По этой самой причине он лично просматривал все документы, которым предстояло отправиться в Испанию и попасть в руки их величеств, и письмо принцессы, вне всяких сомнений, тоже не стало исключением из этого правила.

Покидая Севилью, он получил совершенно четкие и ясные инструкции: сместить губернатора Бобадилью, обеспечить поставки золота, жемчуга и пряностей в метрополию и утвердить испанское владычество на острове.

И вот теперь все добытое золото, жемчуг, пряности и даже сам Бобадилья, к несчастью, покоились на дне океана, так что теперь у губернатора не оставалось иного выхода, как строго выполнять вторую часть возложенных на него обязанностей, чтобы не навлечь на себя гнев тех, кто его назначил.

У него не было ни малейшего желания отправлять письмо какой-то индианки, самопровозглашенной королевы в тех краях, в которых не должно было быть иной власти, чем его собственная. Этим замечанием он как-то раз и поделился со своим другом и советником братом Бернардино де Сигуэнсой за еженедельным дружеским ужином.

— Главная ошибка братьев Колумбов и Бобадильи состояла в том, что они проявили непростительную мягкость в отношении побежденных, и в результате на острове до сих пор теплятся очаги возможных восстаний, — убеждал он самого себя. — Вот уже десять лет, как мы ступили на эту землю, но здесь все еще остаются люди вроде этой Анакаоны, которая мнит себя королевой. Если мы хотим построить империю, то должны раз и навсегда покончить с таким плачевным положением дел.

Тщедушный монашек, несмотря на все советы и уговоры наставника и друга, по-прежнему самый грязный и вонючий человек на Эспаньоле, что не мешало ему быть при этом самым добрым, умным и благородным, не спешил соглашаться с радикальными предложениями.

— Царство Божие должно строиться на мире и понимании, — тихо возразил он. — Только в основе людских империй лежит грубая сила и стремление к разрушению. А я всегда считал, что мы посланы сюда для того, чтобы нести свет Христовой веры, а не расширять границы.

— Ах, бросьте! — раздраженно отмахнулся губернатор. — Когда вы наконец расстанетесь с иллюзиями? Ваше облачение, которое я, кстати, настоятельно рекомендую выстирать, не должно мешать понять, что миссионерская деятельность напрямую зависит от военных побед. Чтобы получить паству, мы должны сначала получить подданных.

Полина Дашкова

— Но в таком случае они никогда не станут истинно верующими, оставаясь лишь слугами, которые послушно делают то, что велят хозяева. А я бы предпочел, чтобы они возлюбили Христа по доброй воле и без какого-либо принуждения.

Горлов тупик

— Эти дикари могут любить хоть Христа, хоть Мухаммеда, хоть Будду, но их дети и дети их детей, рожденные в истинной вере, станут подлинно верующими христианами, и среди них, несомненно, появятся собственные святые, которые еще больше возвеличат нашу церковь, — убежденно ответил губернатор Овандо.

Если факт не сдается, его уничтожают. Л. В. Шебаршин, последний начальник внешней разведки СССР, из афоризмов.
— Все должно идти своим чередом: сначала — завоевание, затем — обращение в христианство, а если мы поступим наоборот, то придется драться против братьев по вере, и Господь этого не одобрит.



— В Саламанке вас обучили богословию, а Вальядолид, несомненно, сделал вас политиком... — заметил брат Бернардино. — Одно совершенно ясно — в обоих университетах вас блестяще обучили искусству риторики.

Глава первая

Она являлась к нему ночами много лет подряд.

— Ну что ж, принимаю этот комплимент, потому что он исходит от вас, а я в жизни не встречал человека более искреннего, — лукаво ответил брат Николас.

Он просыпался от шороха своих пересохших губ, от хриплого шепота: «Уходи, уходи!»

— Но лучше оставим эту тему, и ответьте мне на один вопрос: что вы сами думаете об Анакаоне?

За два с лишним десятилетия ее ночные визиты слились, перепутались. Но самый первый он помнил отчетливо.

— Думаю, она должна быть весьма незаурядной женщиной, если смогла добиться любви множества настолько разных мужчин, включая свирепого вождя Каноабо, утонченного капитана Алонсо де Охеду и коварного Бартоломео Колумба, — францисканец с тошнотворным звуком высморкался в рукав, словно пытаясь скрыть лукавую улыбку. — Это не говоря уже о десятках других, не столь выдающихся.

Тот год оказался худшим в его жизни. Он потерял все: офицерское звание, власть, престиж, высокую зарплату, паек. Из отдельной казенной квартиры пришлось вернуться к матери в коммуналку. Он еще легко отделался, его сослуживцам повезло меньше. Одних посадили, других расстреляли. Он уцелел, остался на свободе и сдаваться не собирался. Ему было двадцать восемь. Он сорок раз отжимался от пола и подтягивался на турнике, пробегал в максимальном темпе десять километров, без одышки, сердцебиения и мышечной слабости. У него были отличная память, острое чутье, быстрые реакции. Он знал, чего хочет, и умел хранить это в тайне.

Однажды ночью она возникла между ширмой и раскладушкой, на которой он спал. Не разобравшись спросонья, в чем дело, он спросил:

— У меня нет сомнений насчёт свободы их нравов, — согласился его собеседник, в голосе которого слышались нотки раздражения. — Но сейчас я спрашиваю вас о том, способна ли она переманить на свою сторону армию повстанцев.

– Ты?

Она не ответила. Он задал следующий вопрос:

— О какой «армии повстанцев» вы говорите? — возмущенно спросил Сигуэнса. Резко встав с кресла, он начал нервно ходить из угла в угол. — Насколько мне известно, речь идет о письме к королеве. Письме, полном смирения.

– Что тебе нужно?

Опять молчание.

— Не такое уж оно смиренное.

Тот первый ее визит не сильно испугал его, сразу нашлось объяснение: усталость, нервы. Мать проснулась от скрипа раскладушки, села на кровати, проворчала:

— Разве нет?

– Что ты вертишься?

— Вы же сами видите, что в нем ясно говорится о «кровопролитии». Можно ли считать смиренным человека, угрожающего подобными вещами?

– Плохой сон приснился, – объяснил он шепотом.

— Но это говорится о ее людях, а вовсе не об испанцах.

Она исчезла на рассвете, и к полудню он забыл о ней. Но через неделю все повторилось. Потом опять и опять.

— А вы считаете, что они позволят перерезать себя, как баранов? Если начнется война, то в ней погибнет немало и наших людей.

Он накрывался с головой одеялом, зарывался лицом в подушку и все равно ясно видел ее. Она стояла босая, в спущенных чулках, и смотрела на него круглыми сизыми глазами. Мокрое платье липло к телу, с волос текли извилистые ручейки. Рядом валялась пуховая шаль, поблескивал один аккуратный круглоносый бот с пуговками на небольшом каблуке.

Он вставал, стараясь не шуметь, не разбудить мать, отправлялся бродить по длинному коммунальному коридору. Движение успокаивало, но она то и дело вставала на пути.

— Именно так! — признал брат Бернардино. — Но ясно, что они не хотят сражаться ни за какую награду.

Он беззвучно напевал бодрые песни, прокручивал в голове хорошие фильмы: «Волга-Волга», «Подвиг разведчика», «Падение Берлина», вспоминал любимые праздники, разукрашенную флагами и портретами Красную площадь. Ее силуэт терялся в толпе, вытеснялся стройными марширующими рядами физкультурников, таял под гусеницами танков, не оставляя следа на брусчатке. Он облегченно вздыхал. Но тут из кухни выскальзывала соседская кошка, шипела, изгибалась дугой. Шерсть вставала дыбом на кошачьем загривке, и он понимал: она никуда не делась, кошка чует ее, видит так же ясно, как он.

Из его горла вылетал беззвучный крик:

— С чего бы это?

– Вали отсюда, вражина, сволочь!

Кошка испуганно убегала, а она по-прежнему стояла неподвижно и смотрела ему в глаза. Он размахивался, бил. Кулак пробивал пустоту.

— Скорее она вам просто не нравится, — заметил францисканец. — Что мне кажется несправедливым.



Москва, январь 1977

— Позвольте напомнить, что вы здесь в качестве моего советника, а вовсе не критика, — раздраженно бросил губернатор, подливая себе любимого вишневого ликера. — Скажите, что вы думаете об этой индианке, и не пытайтесь выспрашивать меня о планах, я и сам еще не определился.

* * *

У Никиты резались зубы. Два нижних передних показались месяц назад, а верхние все никак не желали вылезать. Десна распухла, покраснела. Он плакал днем и ночью, успокаивался только на руках. Приходилось носить его по квартире, да еще петь. Лена мерила шагами тридцать четыре необжитых метра на двенадцатом, последнем этаже панельной новостройки, сипло напевала весь известный ей репертуар Окуджавы, Высоцкого, Визбора. Стоило замолчать, остановиться – опять крик.

Брат Бернардино, чей пах с особым наслаждением внезапно атаковали то ли блохи, то ли вши, отвернулся, чтобы почесаться, не привлекая излишнего внимания собеседника. Наконец, почувствовав облегчение, он ответил дрожащим от напряжения голосом:

Это продолжалось бесконечно, с перерывами на кормление, переодевание, купание. О прогулке пока оставалось только мечтать, единственный зимний комбинезон Никита прописал насквозь, после стирки отжать как следует не получилось, комбинезон все не высыхал, а другой теплой одежки не было.

— Главная задача советника в том, чтобы вовремя предупредить о возможных ошибках, ведь после их совершения нет смысла о них говорить, — он вздохнул, переведя дух. — И позвольте сказать, что в данном случае начало военных действий будет самой ужасной ошибкой и повлечет за собой поистине катастрофические последствия.

Семь шагов от балконной двери до матраца. Пять от Никитиной кроватки до письменного стола. Еще пять мимо комода, двустворчатого шкафа и новогодней елки.

У Лены немели руки, подкашивались колени, кружилась голова. Она то и дело задевала елку, сыпалась хвоя, качались и позванивали стеклянные колокольчики. Серебристый космонавт в красном шлеме сорвался с ветки, разбился вдребезги. Лена хотела взять веник, смести осколки вместе с хвоей, но Никита поднял рев, когда она попыталась уложить его в кроватку.

— Мои офицеры думают иначе.

Петь она больше не могла, репертуар закончился, повторять одно и то же, как заевшая пластинка, надоело. Она принялась рассказывать Никите бесконечную сказку про медвежонка Васю, которую сочиняла с детства.

— Ну разумеется. Солдат без войны — все равно что священник без прихода, — заявил монах. — И только от вас зависит, послушаетесь ли вы тех, кто руководствуется своими личными мотивами, или того, кто судит беспристрастно.

Прототипом главного героя был плюшевый мишка, его подарил дедушка, когда Лене исполнилось шесть лет. Светло-коричневый, маленький, он удобно помещался на детской ладони. Его блестящие стеклянные глазки казались зрячими, лапы двигались, голова крутилась и слегка покачивалась, пластмассовый нос был холодным, а плюшевая шерстка – теплой. В детстве Лена верила, что он живое существо, просто притворяется игрушкой. Прежде чем попасть к ней, медвежонок прожил большую сложную жизнь и так устал, что решил пока помолчать. Она сама за него говорила, сочиняла его бурное прошлое, с приключениями, опасностями, злыми колдунами, верными друзьями.

— Я вас слушаю.

Медвежонок-сирота скитался по миру в поисках своей родни, умел плавать, как рыба, летать, как птица. Он то и дело попадал в разные истории, иногда просто глупые, иногда страшные, опасные для жизни.

Когда Лене исполнилось двенадцать, медвежонок обнаружил следы своей потерянной родни в Англии. Но добраться туда ему никак не удавалось. Приключения продолжались до сих пор. Плюшевый Вася спокойно сидел на письменном столе. Вася сказочный чудом выжил после очередного кораблекрушения и очутился на необитаемом острове.

— Так вот, приняли вас с восторгом, но завтра ветер может перемениться. Позвольте напомнить, что их величества неоднократно публично заявляли, что в любом, даже самом важном вопросе интересы туземцев должны быть на первом месте.

– Он промок до нитки, замерз и проголодался, – бормотала Лена, – на острове ничего не было, кроме серых валунов, поросших мхом и лишайником, да гигантских деревьев, с такими толстыми и твердыми стволами, что Васе они казались крепостными стенами…

— Вот именно, что публично, — подчеркнул Овандо. — Однако негласно мне дали понять, что главная моя задача — любой ценой установить наше господство на острове, поскольку, не установив абсолютную власть на Эспаньоле, мы не сможем начать покорение континента.

Никита успокоился, но спать не собирался, слушал очень внимательно. За окном слоилась ледяная хмарь, не поймешь, рассвет или сумерки. Лена забыла завести часы и потеряла счет времени. Ветер выл тоскливо и безнадежно. Она повернула ручку желто-черного динамика.

– Повышенные обязательства взяли на себя труженики полей, – бодро пролаял женский голос, – говорит бригадир комбайнеров, передовик, делегат съезда, товарищ Тебякин.

— Покорение — довольно-таки сомнительное слово, — заметил брат Бернардино. — У меня оно, во всяком случае, вызывает довольно неприятные ассоциации. Мне даже страшно смотреть в будущее, стоит представить, чем может обернуться прекрасная и благородная миссионерская деятельность. С каждым днем здесь все больше и больше солдат и все меньше пастырей душ.

Никита опять заплакал. Лена приглушила радио, заговорила чуть громче:

– В прогалине между камнями скопилось немного пресной дождевой воды. Вася попил, потом нашел какие-то засохшие темно-красные ягоды, они оказались горькими, но голод утолили. Чтобы согреться, обсохнуть, поспать, он набрал мха и сухих листьев, залез в дупло, закрыл глазки… Ш-ш-ш…

Это была правда, и правда столь очевидная, что даже человек, не столь искушенный в риторике, как Овандо, волей-неволей признал бы весомость этих аргументов; да и самого его уже давно не на шутку тревожил тот факт, что едва ли не каждый месяц корабли привозили в своих трюмах все больше отчаянных авантюристов, убежденных, что стоит им увидеть противоположный берег океана, как все их проблемы сами собой разрешатся.

– Наша бригада, кагрица, крепко держит знамя победителей социалистического соревнования, кагрица, не подведем родную коммунистическую партию, весь советский народ, наполним закрома родины, кагрица, – монотонным тенором бубнил товарищ Тебякин.

– Кагрица, – задумчиво повторила Лена и продолжила сказку: – Кто-то защекотал медвежонку пятки. Из темноты на него глядели три круглых глаза – зеленый, желтый и красный. Вася узнал свою давнюю знакомую, гусеницу по имени Кагрица, прилипалу и зануду, но даже ей был рад, очень уж не хотелось оказаться на этом мрачном острове в полном одиночестве.

Неиссякаемый поток лишних ртов, неприкаянных, которым нужна крыша, и новых рук, которым необходимо предоставить хоть какую-нибудь работу, стал для него источником постоянной головной боли. Эта проблема отнимала у губернатора слишком много времени, вместо того чтобы заниматься укреплением собственной власти, он был вынужден постоянно отвлекаться на всякие пустяки, что до крайности его раздражало.

Наконец прозвучало:

– Московское время семнадцать часов. В эфире последние известия.

Город наводнили капитаны, солдаты, адвокаты, бродяги, крестьяне, торговцы и проститутки; в то же время, остро не хватало врачей, ремесленников, строителей и архитекторов, способных планировать строительство города, которому суждено было стать первой столицей заморской империи.

Лена выключила радио, продолжая бормотать, осторожно уложила Никиту в кроватку. Он сердито заворчал, но не проснулся. Она подкрутила стрелки будильника и наручных часов, подмела пол.

В ванной ее ждала замоченная груда ползунков, пеленок, распашонок, марлевых подгузников. Она равнодушно подумала, что надо бы постирать, чистого почти не осталось, вздохнула, махнула рукой, вернулась в комнату, рухнула на матрац, хотела поспать немного, но живот свело от голода.

— Опять мне прислали кучу отбросов... — горько сетовал Овандо. — Именно отбросов! А ведь столь грандиозная кампания нуждается в самом лучшем, что только есть в Испании.

В холодильнике было пусто. От новогоднего стола остался кусок торта с розовым кремом. Лена называла такие «комбижир с одеколоном» и с детства терпеть не могла. Антон слопал все и не догадался перед отъездом закупить хоть какой-нибудь еды. Пришлось ограничиться чаем с вареной сгущенкой и куском черного хлеба с половинкой заветренного плавленого сырка.

Он, конечно, был прав, но вся беда в том, что лучшие люди Испании того времени отнюдь не рвались за океан, предпочитая оставаться у себя в Толедо, Севилье или Барселоне, вместо того чтобы бросаться на поиски сомнительных приключений в землях дикарей.

Конечно, если позвонить маме и дедушке, они приедут, привезут еду, возьмут на себя Никитку и дадут ей, наконец, поспать хотя бы пару часов. Но ближайший автомат через квартал, придется нестись галопом. Никитка спит тревожно, проснуться может в любую минуту, испугается, заплачет. Дед и мама сейчас на работе. Деду в клинику с первой попытки вряд ли дозвонишься. Маму в ее лаборатории поймать проще, но звонить ей совсем не хочется. Она возненавидит Антона еще больше, скажет: «Вот видишь, я права, он лгун и шельма!»

Из девятнадцати лет Лениной жизни еще ни один год не начинался так ужасно. Она рассорилась вдрызг с тремя самыми близкими людьми – с мамой, дедом, мужем. Новенькая квартира на двенадцатом этаже обещала столько счастья, а превратилась в предмет отвратительной семейной склоки.

В глубине души губернатор Овандо давно уже подумывал о хитроумных и искусных евреях, однако не решался обсуждать это даже с верным братом Бернардино, а порой дивился самому себе, подсчитывая количество самородков, которые могли бы сюда приехать, и представляя себя в окружении сотен тысяч евреев и морисков, высланных с полуострова десять лет назад.

– «Подвинься, – сказала Кагрица, – а то разлегся, как у себя дома. Это вообще-то мое дупло». Вася поджал лапы. Кагрица ворочалась, щекотала его своими жесткими щетинками, мигала разноцветными глазами в темноте. Шершавые стены дупла освещались красным, желтым, зеленым. Вася искал свою родню, а Кагрица искала место, где сумеет превратиться из гусеницы в бабочку. Она давно собиралась это сделать, но всегда что-нибудь мешало – дождь, солнце, жара, холод, простуда, выхлопные газы, интриги завистников.

Никита крепко спал, Лена рассказывала сказку самой себе, чтобы не заплакать.

По его мнению, это были люди весьма знающие, умеющие работать, трезвые, старательные — одним словом, ничего общего с той шайкой бесполезных пьяниц, наводнивших таверны Санто-Доминго, которые только и умели, что фантазировать о сказочных подвигах, которые они намеревались совершить в будущем.

* * *

Уж кому-кому, а брату Николасу де Овандо было хорошо известно, что испанцы очень любят строить фантастические планы на будущее, даже если в настоящем их окружает полнейшая разруха. А потому с каждым разом, глядя вниз с балкона особняка, он все больше мрачнел, видя, в какой бедлам превратился этот райский уголок, и бессильно хватался за голову, взывая к небесам, чтобы послали ему хоть кого-нибудь, кто бы помог навести порядок в этом дурдоме.

В самолете начальник Управления достал из портфеля бутылку и предложил выпить.

– Александр Владимирович, вы же не пьете, – напомнил полковник Уфимцев.

Его прислали сюда, чтобы заложить фундамент империи, и для этого он вынужден использовать людей, умеющих только разрушать, а также возводить города, имея в распоряжении лишь тех, кто привык их жечь.

– Кухня там специфическая, может вызвать расстройство желудка и даже отравление, надо профилактироваться. – Маленькая круглая физиономия начальника сморщилась в брезгливой гримасе, он стал похож на обиженного младенца.

Стюардесса принесла толстобокие граненые стаканы с кубиками льда, тарелки с закуской. Военный атташе сразу вывалил лед из своего стакана на блюдце. Начальник протянул бутылку Уфимцеву.

— Поменьше шпаг, побольше лопат, вот что мне нужно, — бормотал он себе под нос. — Поменьше арбалетов, побольше серпов; поменьше боевых коней, побольше мулов, тянущих повозки.

– Открой-ка, Юра.

Но в глубине души он все же понимал, что для возведения городов необходимо, чтобы кто-то размахивал шпагой, охраняя их от набегов, пока эти земли не будут полностью подчинены.

Это был шотландский виски «Johnny Walker» двадцатилетней выдержки, с энергичным джентльменом в красном фраке и черном цилиндре на этикетке. Уфимцев отвинтил крышку, налил строго по ранжиру: сначала начальнику, потом послу, потом военному атташе, наконец себе.

Атташе хмыкнул:

Понимал он также и то, что Санто-Доминго — это только начало, плацдарм, отправная точка, от которой во все стороны потянутся дороги, и по ним двинутся конкистадоры; стремясь завоевать весь Новый Свет.

– Джонни Уолкер – Ваня-пешеход.

И это приводило его в ужас.

Старая шутка никого не рассмешила. Посол обильно разбавил виски колой. Чокнулись молча, без тостов. Атташе выпил залпом, пробормотал:

– Ох, крепка советская власть! – и занюхал рукавом пиджака от «Brooks Brothers».

Губернатор брат Николас де Овандо, кавалер ордена Алькантары, доктор университетов Вальядолида и Саламанки, был действительно мудрым и образованным человеком, имевшим лишь один серьезный недостаток: слепой расизм, являвший собой, однако, своего рода «изюминку» этой сложной и загадочной личности, поскольку, считая себя настоящим кастильцем и пламенным патриотом, Овандо тем не менее питал глубочайшее презрение к большинству своих соотечественников.

Посол лишь пригубил, сразу отставил стакан. Уфимцев отхлебнул немного, закусил долькой шоколада.

– А вы, Юрий Глебович, я смотрю, совсем американцем стали, – вкрадчиво заметил посол, – только они закусывают виски сладким.

Хотя, сказать по правде, брат Николас де Овандо презирал не столько людей, сколько то дремучее невежество, в которое погрузилось общество после долгой и изнурительной войны с маврами, длившейся почти восемь веков. Теперь люди отчаянно старались забыть все то хорошее, что дали им захватчики, даже не желая задумываться, чем можно это заменить.

– Или разбавляют колой, – равнодушно парировал Уфимцев, поглядывая на начальника.

Не прошло еще и десяти лет после падения Гранады, последнего мавританского королевства, и изгнания евреев, а уже нашлось немало тех, кто стремился любой ценой искоренить любые следы мавританского или еврейского влияния, ставшие неотъемлемой частью испанской культуры, объясняя эти гнусные поползновения тем, что якобы стремятся высоко нести знамя христианской веры, проявляя чрезмерное рвение даже в пустяках, и это было бы смешно, если бы не было так грустно.

Начальник пил медленно, с отвращением, словно ему налили рыбьего жиру. Он совсем раскис, лицо побелело, лоб и лысина покрылись капельками пота. Руки тряслись, лед позванивал в стакане. Долгий перелет из московской зимы в жаркое лето Восточной Африки и двое суток в шумном вонючем Утукку дались ему тяжело, а личное знакомство с президентом республики Нуберро, Бессменным и Бессмертным Птипу Гуагахи ибн Халед ибн Дуду аль Каква едва не довело до инфаркта.

Самый невинный жест, восклицание и даже отказ плюнуть в сторону бывшей мечети или синагоги могли повлечь за собой самые серьезные обвинения и привести ни в чем не повинного человека на суд Святой Инквизиции.

Древнее королевство Нуберро с 1890-го было провинцией единого британского протектората. Страну населяло сорок семь разноязычных племен. Привнесенные извне ислам, протестантизм и католицизм причудливо переплетались с местным язычеством.

После провозглашения независимости в 1962-м сохранилась монархия, король Раян Дауд ибн Укаб аль Чва Первый поддерживал добрые отношения с Британией и США. Вся иностранная собственность осталась неприкосновенной. Вдоль побережья озера Елизавета и у подножия Драконовых гор размещались британские и американские военные базы. На фоне соседних стран, где после падения колониальных режимов кипели гражданские войны и власть менялась чаще, чем времена года, Королевство Нуберро казалось оазисом тишины и благополучия. Работали школы, больницы, электростанции, железные дороги. Экспорт хлопка, кофе, какао, алмазов и золота давал неплохой доход. Белые фермеры, бизнесмены, миссионеры и туристы чувствовали себя в полной безопасности. Тишина и благополучие держались на трех китах: тайная полиция, грамотная пропаганда и непререкаемый авторитет короля.

Брат Николас де Овандо считал себя добрым христианином, истинно верующим и питал глубочайшую любовь к Богу, а потому нисколько не боялся его гнева; возможно, именно это помогло ему столь тесно сблизиться с братом Бернардино де Сигуэнсой, склонным рассматривать любой политический ход именно с позиции веры.

Советская пресса горячо сочувствовала угнетенному народу, проклинала расистов-империалистов-колонизаторов и называла короля Чва марионеткой Вашингтона.

Но нельзя забывать, что в первую очередь он был все-таки политиком.

Птипу Гуагахи ибн Халед ибн Дуду аль Каква, отпрыск рода вождей племени Каква, возглавлял одну из экстремистских группировок, организацию «Копье нации», которая, по мнению консультантов Международного отдела ЦК КПСС, африканистов со Старой площади, являлась национально-освободительной, идеологически близкой и наиболее прогрессивной. Штаб-квартира «Копья» находилась в Ливии, за голову Птипу тайная полиция предлагала сто миллионов нуберрийских фунтов.

Вожди Каква издревле конкурировали с правящей династией Чва, считали свой род более благородным и достойным королевской власти. Британцы поддерживали Чва и всячески подавляли Каква, поскольку последние практиковали ритуальное людоедство. Каква ненавидели британцев. Птипу и его «Копье» получали от СССР деньги и оружие.

— Наш символ — крест, — произнес он наконец. — И если вы присмотритесь повнимательнее, то увидите, что любой крест похож на меч, острый и и опасный. А стало быть, мы будем пользоваться мечом до тех пор, пока будет необходимо, и воткнем его в землю, лишь когда последний язычник склонит голову перед Христом. Лишь тогда крест станет вечным символом мира.

В ноябре 1972-го Дауд Чва Первый внезапно скончался в возрасте пятидесяти лет. Его старший сын, наследный принц Рашид Вуови ибн Раян Дауд аль Чва изучал международное право в Оксфорде, увлекался леворадикальными идеями, цитировал Троцкого и Мао, баловался марихуаной, обожал «Битлз» и «Роллинг стоунз», разъезжал по Утукку за рулем алого кабриолета без охраны, в сопровождении юной блондинки, которую вместе с кабриолетом привез из Англии. Блондинка звала его «Риччи», закидывала длинные голые ноги на панель управления, курила, с веселым любопытством поглядывая по сторонам сквозь солнцезащитные очки. Поэт и убежденный вегетарианец, Рашид аль Чва запретил сафари, отменил смертную казнь, объявил всеобщую амнистию, ввел обязательное среднее образование, совместное обучение мальчиков и девочек и отправился праздновать свой двадцать четвертый день рождения в Лондон.

Францисканец упорно не желал признавать, что мир — это дерево, чьи корни необходимо напоить кровью, чтобы оно дало достойные плоды, и по-прежнему пытался убедить своего давнишнего однокашника оставить в покое принцессу Анакаону и ее крошечное «королевство» Харагуа.

Когда он возвращался домой, самолет был сбит на подлете к Утукку неизвестной ракетой. В ту же ночь границу пересекли хорошо вооруженные отряды «Копья нации». К ним присоединились орды бойцов разных радикальных группировок и уголовники, которых великодушный Рашид аль Чва амнистировал и выпустил из тюрем. Началась народная революция, ее радостно приветствовала пресса социалистических стран. Боевики захватили Радиокомитет, Птипу выступил в прямом эфире, сообщил, что королевский самолет сбила ракета, выпущенная с британской авиабазы, и призвал убивать всех англоговорящих белых, обоего пола и любого возраста.

— Имейте в виду, — произнес он наконец, — что иногда мертвый враг может оказаться гораздо опаснее, чем живой.

Вооруженные толпы атаковали королевский дворец, здания министерств и тайной полиции, громили банки, гостиницы, магазины. Британцы и американцы спешно эвакуировались под охраной своих военных. Птипу объявил Нуберро республикой, себя президентом, бывших королевских министров – предателями нации, а британо-американскую собственность – народным достоянием. О судьбе королевских детей, жен и прочих родственников он промолчал. С тех пор никто никогда их не видел. Династия Чва, правившая страной больше пятисот лет, исчезла, словно и вовсе не существовала.



Через месяц после начала своего правления Птипу сообщил по радио, что ему во сне явился Аллах, велел установить шариат и строить в Нуберро исламский социализм. Специальным указом были запрещены кино и театр. С улиц Утукку почти исчезли женщины, а те, что появлялись, были закутаны в черное с головы до пят. По пятницам на центральной площади рубили головы предателям родины. Других массовых зрелищ не было.

Аллах вновь явился ему во сне и велел убивать христиан, ибо они источник всех бед. К тому моменту в стране оставалась единственная католическая миссия во главе со стариком-епископом. Птипу приказал доставить старика во дворец, спросил, как дела, как здоровье, предложил встать на колени, помолиться за светлое будущее Нуберро и выстрелил ему в затылок из своего знаменитого золотого пистолета.

В третий раз Аллах явился и велел объявить войну Америке. Американского посольства уже не было, посреднические функции выполняло посольство Нидерландов. Птипу вызвал посла и вручил ему ноту – объявление войны Америке. Посол вежливо выслушал, принял ноту и удалился. Никакой ответной реакции не последовало. Птипу подождал неделю и сообщил по радио, что молчание США означает их капитуляцию, затем устроил грандиозное празднование победы над американским империализмом и позволил женщинам из племен ходить по улицам без паранджи.

Два года назад, в январе 1975-го, Птипу побывал в Москве с официальным визитом, получил пионерский галстук в Артеке, форму моряка Краснознаменного Черноморского флота в Севастополе, памятную медаль в Волгограде у Мамаева кургана, каску и молот метростроевца на московском заводе «Динамо», орден Октябрьской Революции в Георгиевском зале Кремля, а также горячие троекратные поцелуи Леонида Ильича при встрече и расставании.

Кроме красных галстуков, дипломов, орденов и генсековских лобзаний африканские товарищи получали от СССР беспроцентные денежные займы, станки и оборудование для построения социалистической экономики, оружие для продолжения освободительной борьбы, комбайны для будущих колхозов. В Африку отправлялись тысячи советских военных советников, инженеров, врачей, преподавателей вузов.

Леонид Ильич любил африканских товарищей и ни в чем им не отказывал. Он радушно принимал императора Эфиопии Хайли Селассие Первого, потом лобызал и одаривал президента Менгисту Хайле Мариама, который придушил подушкой императора Селассие с целью построения социализма в Эфиопии. Желанными гостями были людоед Жан Бадель Бокасса, самокоронованный император Центральной Африканской Республики и молодой полковник Муаммар Каддафи, ливийский диктатор, бедуин с грязными ногтями, объявивший себя «королем-философом».

Но никто не мог сравниться с Птипу. Бессменный-Бессмертный в начале шестидесятых учился в Москве, в Институте дружбы народов имени Патриса Лумумбы. Когда он заговорил по-русски, с трогательным акцентом, Леонид Ильич прослезился и стал звать его «Петюней».

2  

Глава вторая

На прежней своей службе он легко переносил бессонные ночи. Там главная работа выпадала как раз на ночь, график был скользящий, можно отоспаться днем. Многие его товарищи теряли сон, а он отключался мгновенно, в любое время суток, стоило лишь уронить голову на подушку. Не мешали ни шум, ни яркий свет. Трех-четырех часов сна хватало, чтобы потом чувствовать себя отлично.



Теперь бессонницы стали мучением, голова тяжелела, мысли путались. Вот для чего она являлась к нему ночами: заморочить, сбить с толку.

Роды доньи Марианы Монтенегро оказались необычайно тяжелыми.

Тикал будильник, скрипела открытая форточка, трепетали ситцевые занавески. Он пытался успокоиться, ни о чем не думать, просто считал – один, два, три, и так до тысячи, потом в обратном порядке, но сквозь аккуратный частокол чисел все отчетливей проглядывал ее силуэт. Надо было обязательно поспать хотя бы час, но она не давала, стояла и смотрела.

Младший брат матери, дядя Валентин, когда ругался с женой, ночевал у них. Мать стелила ему ватное одеяло на пол. К полуночи оба храпели, Валентин – ровно, монотонно, мать – прерывисто, с причмокиванием, всхлипами, присвистами. Храп не мешал, наоборот, убаюкивал, но стоило задремать – она тут как тут.

Прежде всего, ей было уже тридцать четыре года, а недавно перенесенная болезнь и бесконечные страдания, которые ей пришлось испытать в первые месяцы беременности, проведенные в ужасных застенках Инквизиции, тоже не пошли на пользу ее здоровью; и, наконец, тяжелое путешествие через горы и сельву жаркого влажного острова довершили дело.

В темноте зрение и слух обострялись, он различал мельчайшие детали. Атласное бежевое платье пропиталось жидкостью, покрылось темными разводами и приобрело мерзкий леопардовый окрас. Две пуговки у ворота оторвались с мясом, на их месте зияли дырки. Волосы, когда-то пепельно-русые, вившиеся мягкими волнами, теперь висели вдоль щек серой паклей. Ресницы слиплись и казались черными. Разве он позволял ей красить ресницы? Разве он звал ее? Как смела она являться к нему в таком виде?

Только лечение старого Яуко и неустанная забота, с которой за ней ухаживали Сьенфуэгос, Арайя и принцесса Анакаона, ни на минуту не оставляя в одиночестве, помогли ей выбраться из мучительного забытья. Однако вышла она из него столь изнуренной и ослабленной, что, когда наконец смогла подняться на ноги, от прежней гордой и решительной женщины осталась лишь тень.

Он пытался прогнать ее, угрожал, оскорблял. Она понимала его. Понимала, но не подчинялась, делала что хотела, возникала и пропадала когда ей вздумается. Он сжимал кулаки. На мякоти ладоней оставались глубокие красные следы от ногтей. Он все не мог привыкнуть, что больше не имеет над ней власти.

Темные капли с ее платья падали прямо на лицо спящего дяди, но тот не шевелился, не морщился, продолжал спокойно храпеть.

Затем она впала в глубокую апатию, для которой Анакаона находила множество объяснений; однако же, когда депрессия затянулась сверх всякой меры, Сьенфуэгос начал не на шутку беспокоиться.

Утром на полу поблескивало мокрое пятно. У него гремело сердце. Мать ворчала:

– Надо же, сколько снегу намело из форточки!

Глядя как эта прекрасная женщина, которую он помнил полной жизни и задора, превращается в изможденное, сгорбленное и совершенно потерянное создание, едва отвечающее на простейшие вопросы, он впадал в такое отчаяние, что в сравнении с этим вся его прошлая жизнь, насыщенная горькими и ужасными событиями, могла показаться сущими пустяками.

Ночью мела метель, однако пятно было слишком далеко от окна. В комнате витал сладковатый аромат ее духов, с примесью нафталина от котиковой шубки, и едва уловимая вонь, влажно-гнилостная, неясного происхождения.

Он спросил:

Казалось, злодейка-судьба по-прежнему преследовала его, отнимая счастье, вполне, по его мнению, заслуженное. Сьенфуэгос уже устал выбираться из ловушек судьбы, из которых прежде ему всегда удавалось ускользать. Теперь же он оказался лицом к лицу с самым трудным испытанием.

– Мам, чем это пахнет?

Мать пошевелила ноздрями, сморщилась:

Нет в мире ничего более непостижимого, чем глубины человеческого разума, а потому стоит ли удивляться, что хитроумный козопас, привыкший с блеском управляться с самыми неразрешимыми, казалось бы, проблемами, оказался совершенно беспомощным, пытаясь проникнуть в мысли любимой женщины.

– У Фоминой манная каша опять подгорела, Степаныч вчера за пивом бегал, бидон уронил в коридоре, ни одна сука не догадалась подтереть. Вот и воняет.

Однажды за завтраком он заметил на подоконнике мокрую пуховую шаль. Она медленно, вяло шевелилась, как медуза, выброшенная на берег, испускала мутный зеленоватый пар, тихо шипела и постепенно превращалась в нечто совсем другое, вполне обычное, безобидное.

К счастью, новорожденный рос сильным и здоровым и как две капли воды походил на своего отца, хотя при этом унаследовал от матери огромные небесно-голубые глаза. Но, очевидно, отсутствие у нее молока, из-за чего пришлось взять кормилицу-индианку, сыграло не последнюю роль в том, что прекрасная немка вдруг вспомнила о своем возрасте и почувствовала себя чуть ли не старухой.

Он залпом допил чай, откашлялся в кулак и обратился к матери:

– Смотри, что там такое?

Не помогал даже пример Золотого Цветка, которая считала, что у нее самой еще достаточно сил, чтобы выкормить младшего сына; но при взгляде на упругое тело принцессы и ее бархатную кожу ни у кого не возникало даже мысли о том, что она уже стала бабушкой, тоже когда-то прошла через похожие муки.

Мать вытаращила глаза, вскочила, всплеснула руками и радостно заулыбалась:

– Ох, а я-то уж не надеялась, думала – все, сперли такую дорогую вещь импортную, а он вот он-он, туточки! Нашелся, слаф-те хос-спади!

В этом отношении Анакаона была полной противоположностью доньи Марианы.

Вместо шали с подоконника свисал недавно потерянный мохеровый шарф дяди Валентина, синий в красную клетку, и совершенно сухой.

* * *

Будучи значительно старше Ингрид, она по-прежнему оставалась столь прекрасной, что редкий мужчина не потерял бы голову при виде этой красоты, и вовсю пользовалась своим очарованием, чтобы удержать трон, который уже давно грозил раздавить ее своей тяжестью.

Это было всего лишь воспоминание, оно могло бы стать зыбким и нестрашным, как случайный ночной кошмар. Могло исчезнуть за давностью лет. Но оно возвращалось. Каждый год в начале января Надежда Семеновна Ласкина переживала приступы страха. Ее пугал шорох шин по утрамбованному снегу, визг тормозов, шаги и голоса за спиной. Она чувствовала, как тянется к плечу железная лапа, и бежала по скользкому тротуару. Сердце прыгало у горла, подкашивались колени, била дрожь, позади звучал топот догоняющих ног. Она ныряла в какой-нибудь темный двор, подальше от фонарного света, и замирала.

Принцесса была отважна, умна и воинственна; пожалуй, она была также единственным представителем своей расы, которому удалось добиться настоящего уважения у белокожих гордецов, вторгшихся на остров, и уж точно единственным ее представителем, решившим изучить язык и обычаи чужаков, чтобы использовать эти знания в борьбе с ними.

В выходные она старалась вырваться из дома под любым предлогом, благо на работе всегда находились сверхсрочные дела. Но иногда уйти не удавалось. Дома, в замкнутом пространстве, приступы проходили тяжелей, чем на улице. Она пряталась в ванной, включала воду, куталась в халат и сидела на коврике, сжавшись в комок, стиснув колени, пока не полегчает.

Она убедила своих близких, что с ней давно все в порядке. Старая травма зарубцевалась, больше не болит и не пугает. Несколько раз папа видел ее лицо до и после приступа и потом долго не мог забыть, очень тактично, робко пытался поговорить.

Она знала, что не следует ждать ничего хорошего от этих чужаков, чьи амбиции не знали границ. Она ненавидела их, как ненавидела любое зло, угрожавшее ее народу, но даже ненависть не мешала ей в глубине души восхищаться этими людьми, а в чем-то даже им подражать.

Может, правда, стоило выговориться?

Много лет назад, когда травма была совсем свежей, она пробовала рассказать родителям, как все происходило, что с ней делали и что она при этом чувствовала. Но губы застывали, голос пропадал. Мама говорила: «Не надо, не вспоминай, не буди лиха, пока оно тихо». А папа плакал. Тогда она решила молчать. Включился древний инстинкт: ужас нельзя называть по имени. «Не буди лиха…» Но подлость в том, что тихое, неразбуженное лихо все равно не спит.

Она все еще любила отважного и гордого Алонсо де Охеду; любила столь же страстно, как ненавидела губернатора Овандо, как презирала всех тех, кто стыдливо отводил глаза при виде ее обнаженной груди, как любила донью Мариану, которая с первого дня знакомства стала ее верной подругой и советчицей.

Утро пятого января 1977-го было морозным, сверкали под фонарями сугробы, в чернильно-лиловом небе мигали звезды. Надежда Семеновна шла своим обычным маршрутом, через проходные дворы, по переулку, мимо сберкассы, к трамвайной остановке. Позади зазвучали шаги и мужские голоса. У нее пересохло во рту и сжался желудок. Вот сейчас лапа ляжет на плечо, и она услышит: «Надюха, привет! Не узнаешь? А я тебя сразу узнал. Ты на первом курсе, я на третьем».

Двое за спиной безобидно матерились, обсуждали свои семейные дела и недавние новогодние праздники. А ей чудилось:

Поэтому она без колебаний забросила все государственные дела своего крошечного королевства, которому с каждым днем все труднее было сдерживать натиск чужаков, прибывших из-за моря, чтобы помочь той, чья душа, несомненно, находилась на грани черной бездны небытия.

«Слушай, я на машине, давай подвезу, нам по дороге, ты на экзамен, и я на экзамен. Сегодня что сдаешь?»

Возникло знакомое ощущение железных пальцев, сжимающих локти. Воспоминание навалилось ледяной волной и заслонило реальность.

— Но почему? — допытывался встревоженный Сьенфуэгос. — Почему с ней это случилось — именно сейчас, когда все позади, а мы в безопасности?

Незнакомец в каракулевой ушанке, в массивном синем пальто с каракулевым воротником фальшиво и развязно изображал своего в доску, студента-медика, который по доброте душевной предлагает подбросить ее до института. Она до сих пор не могла простить себе, что на секунду поверила. Институт большой, она только на первом курсе, невозможно запомнить всех в лицо. Его товарищ, одетый точно так же, молчал. Они схватили ее за локти и потащили к сверкающему лаком большому черному автомобилю, припаркованному на углу. В тусклом фонарном свете виднелся силуэт водителя.

«Ты даже не сопротивлялась! – твердил суровый внутренний голос. – У тебя была секунда, ты потратила ее на детский самообман. Хотя бы заорала, позвала на помощь, попыталась вырваться, убежать».

— Возможно потому, что ее страдания были слишком долгими и невыносимыми, — ответила принцесса. — И сейчас, когда все кончилось, силы ей отказали.

Тем далеким темным утром никто не услышал бы ее крика. Звенел трамвай, где-то рядом выла сирена – то ли пожарные, то ли «Скорая». Железные пальцы вцепились намертво. Не вырвешься. Все продолжалось не долее двух минут. Бесполезно было сопротивляться, но до сих пор жег стыд за свою рабскую покорность.

Но настоящего ответа на этот вопрос не знала ни она, ни даже сама Ингрид. Во время прогулок по пляжу долгими вечерами Ингрид задумывалась о причинах необоримой апатии, что сковала ее ум и душу и теперь мешает ей быть счастливой рядом с человеком, которого она так любит.

Арию студента-медика каракулевый допел уже в машине: «Ну, Надюха, поехали на экзамен, ща сдавать будем анатомию с физиологией». Они с товарищем весело заржали, мотор взревел, автомобиль помчался на небывалой для тогдашней Москвы скорости.

«Не помню, какое сегодня число, забыла, какой месяц», – утешала себя Надежда Семеновна в последней робкой попытке смягчить приступ.

Самое худшее в подобной апатии заключается в том, что человек не в состоянии с ней бороться, хотя и осознает, что лишь ему самому по силам это преодолеть, потому что в таком состоянии все его мысли застилает густой туман.

У ларька «Прием стеклотары» блестела под фонарем большая глубокая лужа, в радужных бензиновых разводах плавали окурки и всякая мерзость. Лужа не замерзала в морозы, не высыхала под летним солнцем. Пару лет назад тут перекладывали асфальт, но она все равно никуда не делась. Лужа была вечной. Очередь алкашей, старух и подростков огибала ее круглой скобкой, жалась к стене дома. «Стеклотара» открывалась в восемь, но ларечница всегда опаздывала. Очередь терпеливо мерзла.

Басок за спиной бубнил:

Прекрасная мечта, так долго лелеемая немкой, наконец-то сбылась: ведь теперь она родила ребенка от Сьенфуэгоса, и они вместе, но, как ни странно, именно рождение ребенка окончательно лишило ее всех прежних иллюзий. Страдания, пережитые ею в минуты, когда она давала начало новой жизни, отняли последние силы.

– Я этсамое, значит, грю, не жрал я твою курицу, блядь, сама слопала, на хуй а на меня валишь, бока-то, блядь, наела, грю, поперек себя шире, в дверь не пролазишь, этсамое.

– Да ты че?! Прям так и сказал – на хуй? – сипел простуженный тенор. – А она че?

Она жила в райском месте, примерно в трех лигах от индейского поселения, в просторной высокой хижине, стоящей в устье крошечной речушки с кристально чистой водой, в окружении цветов и пальм; жила на земле, благословенной всеми богами, предлагавшей все мыслимые радости, каких даже сам Создатель не в силах был представить в дни сотворения мира.

– Сковородку, блядь, чугунную хвать из-под курицы и на меня поперла, этсамое, убью на хуй, грит.

– А ты че?

Она жила вместе с любимым, со своим долгожданным сыном и еще двумя детьми, Арайей и Гаитике, которые всегда заботились о ней, предупреждая малейшие ее желания, а также с верным другом Бонифасио Кабрерой, который медленно поправлялся после злополучного путешествия через сельву.

– Ну, че, блядь? Увернулся и пендаля ей под зад коленкой.

– А она че?

Чего еще она могла желать?

Диалогу аккомпанировал гулкий стук пустых бутылок в капроновых авоськах. Надежда Семеновна зажала рот варежкой. Ее душил нервный смех, который легко мог обернуться слезами и тошнотой. Она семенила по гололедице, не хотела бежать, но кинулась через дорогу. На другой стороне улицы стоял дом с глубокой темной аркой. Завизжали тормоза, из-за поворота, слепя фарами, выехал грузовик. Ее обдало вонью бензина и выхлопных газов, она чудом не попала под колеса. Водитель притормозил, открыл окно и громко выругался. Она нырнула в арку, вжалась спиной в ледяную кирпичную стену и застыла.

Она понимала: нет никакой внешней опасности. Невозможно убежать и спрятаться от того, что случилось много лет назад. Понимала, но ничего поделать не могла. Она переставала быть собой, превращалась в нечто безликое, мягкое, съедобное. Страх прогрызал дыру во времени и оживал в виде причудливой паукообразной твари, тянул из нее силы, питался ее энергией.

День и ночь она вновь и вновь задавалась этим вопросом, не в силах найти ответа; и это еще глубже погружало ее в бездну депрессии, превращая проблему в замкнутый круг, из которого нет и не может быть выхода.

Нажравшись, тварь отваливалась и с омерзительным чмокающим звуком просачивалась сквозь ледяной асфальт назад, в небытие.

С трудом переставляя ноги, Надежда Семеновна поплелась к остановке. В утренней трамвайной давке согрелась, опомнилась. Медленный, ритмичный стук колес, просьбы передать мелочь, ворчание: «Не толкайтесь!», рожица, нацарапанная детским ноготком на заиндевевшем окне, – все это, знакомое, будничное, возвращало ее к реальности.

Она боролась с призраками, рождающимися даже не в глубинах ее памяти, а возникающими откуда-то из небытия, из той жуткой пустоты, что порой заполняет душу человека, терзая его чувством вины, пусть даже на самом деле он ни в чем не виноват.

Она пыталась рассуждать здраво: «В твоем прошлом есть прореха, черная дыра, но ты уцелела, все кончилось хорошо. Ты взрослая, разумная, вполне счастливая женщина, у тебя дочь – умница-красавица, чудесный маленький внук, ты кандидат наук, доцент, Бог даст, допишешь и защитишь докторскую. В тебе ничего не осталось от той беспомощной затравленной девочки. Ничего, кроме шрамов на запястьях и седины. В юности седина выглядела дико, сейчас – вполне нормально, к тому же ты давно научилась ее закрашивать. А шрамы почти не заметны. Забудь, наконец».

Ужасная смерть капитана Леона де Луны, несомненно, оставила свой след в ее душе: ведь несмотря на страдания, причиненные ей бывшим мужем в последние годы, Ингрид не могла отрицать, что на самом деле это она его бросила и обрекла на душевные муки, что и привели в итоге к столь трагическому концу.

Рассуждения не помогали. В такие минуты вся ее жизнь представлялась лишь жалкой попыткой убежать и спрятаться. Она выбрала самую опасную медицинскую специальность: эпидемиолог.

Сражалась с невидимой смертельной заразой, верила, что постоянный риск закалит ее, освободит от унизительного страха.

И, наконец, оставалась последняя проблема, на первый взгляд несущественная, однако для женщины столь чувствительной, как донья Мариана Монтенегро, необычайно важная. Несомненно, долгое пребывание в темнице, беременность и роды в зрелом возрасте, а также жестокая болезнь отразились на ее внешности, а ее возлюбленный Сьенфуэгос, будучи моложе ее более чем на восемь лет, превратился в истинного полубога, при виде которого у самых красивых девушек перехватывало дыхание.

Месяцами работала в очагах эпидемий в Туркмении и Казахстане, на сорокаградусной жаре в противочумном костюме вскрывала раздутые трупы. Под обстрелом, без резиновых перчаток, принимала роды у больной сифилисом в Анголе. Лечила от холеры колдунов вуду в Бенине, членов тайных братств в Кении и наркоторговцев в Таджикистане. Вводила противооспенную вакцину младенцам в калмыцких степных юртах, в дагестанских аулах, в нищих африканских селениях и вшивых городских трущобах. Перебиралась по веревочному мосту через реку Глер, кишащую крокодилами, в Нуберро.

Туземкам, привыкшим к мужчинам с темными глазами и ростом не более ста шестидесяти сантиметров, рыжий зеленоглазый гигант представлялся настоящим Аполлоном в земном воплощении, и хотя Ингрид не сомневалась в его верности, но видя, как девушки вьются вокруг него, стала не на шутку тревожиться.

Она научилась видеть смерть по-взрослому, без всяких мистических бубенцов, трезво оценивала реальные опасности, не теряла головы, справлялась со стрессами, но опасность призрачная, мнимая, вызывала у нее суеверную панику. Воспоминание было ее проклятием, тяжестью и темнотой глубоко внутри, в сердцевине каждого мгновения.

Причем это была не обычная ревность к плеяде легкомысленных девиц, всегда готовых порезвиться с мужчиной на пляже или в кустах; это было жестокое осознание того, что как женщина она начала неотвратимо увядать, в то время как ее возлюбленный еще даже не достиг полного расцвета своей мужественности.

* * *

— Именно это всегда не давало мне покоя, — призналась она Анакаоне в одну из тех редких минут откровенности, когда решилась наконец поведать подруге о себе и своих проблемах. — Разница в возрасте, мысли о ней — эта угроза всегда дремала в глубине моей души, отчаянно рвалась наружу, а я эгоистично подавляла эти мысли, загоняла обратно. И вот сейчас они превратились в зловонную гнилую розу, и я больше не могу закрывать на это глаза.

Вячеслав Олегович Галанов планировал освободиться пораньше. Семестр закончился, в институте до начала экзаменов никаких дел, только консультация у третьекурсников, с одиннадцати до двенадцати. Потом заскочить в «Елисеевский», взять заказ. Он мечтал поскорее скинуть все дела, вернуться домой, побыть в одиночестве, посидеть над своими черновиками. Он устал от застолий. Новогодние праздники, как обычно, длились с конца декабря до середины января. Завтра предстояло ехать на дачу, они с Оксаной Васильевной опять ждали гостей.

— Но он же тебя любит, — прошептала принцесса. — Любит сильнее жизни.

На консультацию явилось восемь студентов из сорока двух, причем те, которые и так могли сдать экзамен на «отлично». Вячеслав Олегович ответил на их вопросы, поболтал о литературных новинках и без пятнадцати двенадцать вышел из аудитории.

За дверью притаился сюрприз: студент азербайджанец Мамедов, мужик лет тридцати, здоровенный, пузатый, с полным ртом золотых зубов. Во время летней сессии Вячеслав Олегович не поставил ему зачет. В течение семестра Мамедов трижды пытался пересдать, но так и не сумел ответить ни на один вопрос. Его тупость и наглость раздражали, рука не поднималась чиркнуть «зачт.», как это делали в таких случаях другие.

— Я знаю, — согласилась немка. — Но порой чувства и зов природы идут разными путями.

Судя по выпученным глазам и красной роже, Мамедов отступать не собирался. Понятно, с понедельника начиналась зимняя сессия.

– Минэ к ызамын ны дапускат!

— Я тебя не понимаю.

Мамедов зашагал рядом по узкому коридору, помахивая раскрытой зачеткой. Старый паркет жалобно скрипел под его тяжелой поступью.

– И правильно! – огрызнулся Галанов.

— Я думаю, ты сможешь понять, — ответила Ингрид. — Для этого ты достаточна красива и опытна. Ведь признайся, ты все еще любишь Алонсо де Охеду, однако это нисколько не мешает тебе проводить ночи с воинами из твоей охраны.

– Нычэво ны правылно! Стыпэндыю ваще ны дают!