Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мартин Эмис

Беременная вдова

Посвящается И. Ф.
Смерть современных форм гражданственности скорее должна радовать, нежели тяготить душу. Но страшно то, что отходящий мир оставляет не наследника, а беременную вдову. Между смертью одного и рождением другого утечет много воды, пройдет длинная ночь хаоса и запустения. Александр Герцен
Нарциссизм (сущ.) — излишний, часто эротический интерес к себе и собственной внешности. Краткий оксфордский словарь
Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы Новые. Публий Овидий Назон, «Метаморфозы»[1]
Часть вводная — 2006


Они приехали из замка в городок. Кит Ниринг шел по улицам Монтале (Италия), от машины к бару, в сопровождении пары двадцатилетних блондинок, Лили и Шехерезады…


Перед вами история сексуальной травмы. Когда это с ним произошло, он был уже не дитя. Как ни крути, он был взрослым; к тому же действовал по согласию — заручившись согласием всех сторон. Так, может быть, травма — не самое подходящее слово (от греч. рана)? Ведь его рана, когда он ее получил, — она же ничуть не болела. То было ощущение, противоположное страданию. Раздетая и безоружная, она выросла перед ним со своими орудиями блаженства — губами, кончиками пальцев. Мука — от лат. torquere — перекореживать. Он испытал нечто, противоположное страданию, и все-таки его перекорежило. Его сломало на двадцать пять лет.

* * *

Когда он был юн, людей глупых или сумасшедших так и называли: «глупые» или «сумасшедшие». Но теперь (теперь, когда он стар) глупым и сумасшедшим стали давать особые имена, соответствующие их недугу. И Кит хотел такое иметь. Он тоже был глупым и сумасшедшим и хотел иметь такое — особое — имя, соответствующее его недугу.

Он заметил, что детские глупости — и те получили особые имена. Он читал об их предполагаемых неврозах и фантомных увечьях с ухмылкой умудренного опытом, успевшего набраться цинизма родителя. Это я узнаю, говорил он себе; известно также под названием «синдром засранца». И это узнаю; известно также под названием «обострение лени». Он был совершенно уверен, что эти обострения и синдромы — просто предлог, позволяющий матерям и отцам накачивать детей лекарствами. В Америке — вообще говоря, стране будущего — большинство домашних животных (около шестидесяти процентов) сидят на антидепрессантах.

Если подумать, теперь Киту казалось, что неплохо было бы тогда, лет десять или двенадцать назад, накачивать таблетками Ната с Гасом — чтобы добиться прекращения огня в их братоубийственной войне. Да и сейчас было бы неплохо накачивать Хлою с Изабель — всякий раз, когда они вооружали свои голоса воплями и визгом (в попытках найти границы вселенной) или когда говорили невероятно обидные вещи о его внешности со всей присущей их открытиям непосредственностью. Пап, тебе бы гораздо больше пошло, если б ты отрастил волосы погуще. Вот как? Пап, ты, когда смеешься, похож на старого сумасшедшего бродягу. Неужели… Кит легко мог себе это представить — вариант с таблеткой для настроения. Подойдите-ка сюда, девочки. Вот, попробуйте, какие вкусные новые конфетки. Да, но тогда пришлось бы советоваться с врачом, раздувать против них дело, идти стоять в очереди в сияющей неоном аптеке на Лед-роуд.

Что с ним не так? — размышлял он. Потом, в один прекрасный день (в октябре 2006), когда снег прекратился и лил обычный дождь, он вышел туда, в сетку — крест-накрест — в план улиц от А до Z, раскисших от дождя и дорожных работ, в великие раскопки города Лондона. Там были люди. Он, как всегда, переводил взгляд с одного лица на другое, думая: Он — 1937. Она — 1954. Они — 1949… Правило номер один: самое главное в тебе — дата рождения. Твой пропуск в историю. Правило номер два: рано или поздно каждая человеческая жизнь становится трагедией, иногда раньше, позже — всегда. Будут и другие правила.

Кит устроился в своем обычном кафе, со своим кофе по-американски, своей незажженной французской сигаретой (нынче — лишь бутафория), своей британской газетой. Вот они, новости, последняя глава триллера, от которого мурашки по коже, великого захватывающего чтива под названием «планета Земля». Мир — книга, которую мы не в состоянии отложить… Он принялся читать о новом душевном заболевании, чей шепот преследовал его неотвязно. Оно, это новое заболевание, поражает детей, однако сильнее всего действует на взрослых — на тех, кто достиг возраста благоразумия.

Новое заболевание называлось «синдром телесного дисморфизма» или «расстройство восприятия внешности». Страдающие СТД или РВВ, взирая на собственное отражение, кажутся себе еще уродливее, чем на самом деле. Он вступил в тот период жизни (ему было пятьдесят шесть), когда примиряешься с простой истиной: каждый последующий визит к зеркалу, по определению, готовит тебе нечто беспрецедентно ужасное. Но теперь, нависая над раковиной в ванной, он чувствовал, что находится под влиянием какого-то адского галлюциногена. Каждый трип — поход к зеркалу — давал ему дозу лизергиновой кислоты; очень редко это бывал трип из разряда хороших, почти всегда — из разряда плохих, но обязательно — трип.

Кит попросил еще кофе. Он заметно воспрял духом.

Может, на самом деле вид у меня не такой, подумал он. Я просто безумен — вот и все. Стало быть, волноваться, возможно, не о чем. Синдром телесного дисморфизма, или расстройство восприятия внешности, — вот что у него. Так он надеялся.



Когда состаришься… Когда состаришься, обнаруживаешь, что ты — участник кинопробы на самую важную роль в жизни; потом, после нескончаемых репетиций, наконец играешь главного героя в фильме ужасов — бесталанном, легкомысленном и, что хуже всего, малобюджетном фильме ужасов, в котором (как обычно в фильмах ужасов) самое плохое приберегается напоследок.

* * *

Все нижеследующее — правда. Про Италию — правда. Про замок — правда. Про девушек — все правда и про ребят — все правда (про Риту — правда, про Адриано — невероятно, но правда). Даже имена не изменены. К чему? Чтобы оградить невинных? Невинных не было. Или же все они были невинны, но их не оградить.



Вот как оно бывает. Когда тебе за сорок, наступает первый кризис смертности (смерть не оставит меня без внимания); а десять лет спустя наступает первый кризис возраста (тело шепчет, что смерть уже заинтересовалась мной). Зато в промежутке с тобой происходят весьма интересные вещи.

По мере приближения пятидесятилетнего юбилея начинаешь чувствовать, что твоя жизнь растворяется и будет растворяться дальше, пока не превратится в ничто. Иногда говоришь себе: как-то быстро все оно прошло. Как-то быстро все оно прошло. Бывает такое настроение, когда хочется выразиться посильнее. Например: ЕЛКИ!! КАК-ТО БЫСТРО, ЧЕРТ ПОДЕРИ, все ОНО ПРОШЛО!!! Пятидесятилетие приходит и уходит, а за ним и пятидесятиоднолетие, и пятидесятидвухлетие. И жизнь снова сгущается. Потому что теперь внутри твоего «я» присутствует нечто огромное, о чем ты и не подозревал, вроде неоткрытого континента. Это прошлое.

КНИГА ПЕРВАЯ

Где встречают нас событья

1. Франка Виола

Стояло лето 1970-го, и время еще не раскатало их в блин, эти строки:



Секс начался в шестьдесят третьем —
Чуть поздно, чтоб мне заниматься этим.
Уже разрешен был «Любовник леди»[2],
Но не было диска битлов на свете[3].

Филип Ларкин, «Чудесный год»
(первоначальное название — «История»),
журнал «Cover», февраль, 1968




Но теперь стояло лето 1970-го, и секс был в разгаре. Секс успел пройти немалый путь и сильно занимал наши мысли.

Следует отметить, что секс обладает двумя уникальными чертами. Он не поддается описанию. Еще он населяет мир людьми. Так стоит ли удивляться, что он сильно занимает наши мысли.

* * *

Все это жаркое, бесконечное и решающее в эротическом отношении лето Киту предстояло провести в замке на склоне горы, над деревушкой в итальянской провинции Кампаньи. Сейчас он шел по улицам Монтале, от машины к бару, в сопровождении пары двадцатилетних блондинок, Лили и Шехерезады… Лили: пять футов пять дюймов, 34–25—34 дюйма. Шехерезада: пять футов десять дюймов, 37–23—33 дюйма. А что же Кит? Ровесник им, худощав (и темноволос, с покрытым щетиной подбородком, вводящим в сильное заблуждение, упрямым на вид); он занимал ту самую территорию — предмет многочисленных споров — между пятью футами шестью дюймами и пятью футами семью дюймами.

Жизненно важная статистика. Первоначально в социальных исследованиях эти слова относились к рождениям, бракам и смертям; теперь же они сообщают о размерах бюста, талии, бедер. Длинными днями и ночами раннего отрочества Кит проявлял гипертрофированный интерес к данным жизненной статистики и частенько сочинял их для собственного развлечения в одиночестве. Рисовать он никогда не умел (его руки, взяв карандаш, словно начинали расти не из того места), зато мог вверить бумаге абрис женщины, выраженный в цифрах. Причем, как ему казалось, каждая возможная — или, по крайней мере, хотя бы отдаленно напоминающая человекообразное — комбинация, например, 35–45—55 или 60—60—60 — вполне стоила размышлений. 46–47—31, 31–47—46 — все это вполне стоило размышлений. Только тебя почему-то всегда тянуло назад, к модели песочных часов, и стоило наткнуться (к примеру) на 97—3—97, как ничего нового уже не оставалось. Можно было провести приятный час, уставившись на восьмерку, стоящую вертикально, потом — лежащую на боку. В конце концов ты вновь обращался, сонный, к своим печальным и нежным комбинациям: тридцать с чем-то, двадцать с чем-то, тридцать с чем-то. Просто цифры, просто целые числа. И все же, когда он, в бытность мальчиком, видел данные жизненно важной статистики под фотографией певицы или старлетки, они казались воинственно нескромными, открывая все, что ему требовалось знать о том, что скоро наступит. Он не хотел обнимать и целовать этих женщин — пока нет. Он хотел их спасать. Он спасет их (предположим) из островной крепости…

34—25–34 (Лили), 37–23—зз (Шехерезада) — и Кит. Все они, эти трое, учились в Лондонском университете: юрфак, математический, факультет английской литературы. Интеллигенция, аристократия, пролетариат. Лили, Шехерезада, Кит Ниринг.



Они шли по крутым улочкам, по которым промчались мопеды, по улочкам, перекрещенным гобеленами, сотканными из одежды и белья, растрепавшимися на ветру, и на каждом втором углу таилась часовенка со свечками, и салфеточками, и фигурой святого, мученика, изможденного клирика в натуральную величину. Распятия, одеяния, восковые яблоки, зеленые или подгнившие. И потом — запах: прокисшее вино, сигаретный дым, вареная капуста, водостоки, пронзительно сладкий одеколон, а еще — резкий привкус лихорадки. Трио вежливо остановилось, когда величественная бурая крыса — чрезмерно уподобившаяся человеку — неспешным шагом пересекла их путь. Будь она наделена даром речи, крыса проворчала бы машинальное buona sera[4]. Лаяли собаки. Кит глубоко вдохнул, глубоко втянул в себя щекочущий, дразнящий привкус лихорадки.

Он оступился, затем выровнялся. Что такое? С самого приезда, четыре дня назад, Кит жил на картине, а теперь он из нее выходил. Италия, с ее кадмиевым красным, кобальтовым сапфиром, стронциевым желтым (все — только что смешанные), была картиной, и теперь он выходил из нее во что-то знакомое: в город, в образцово-показательные районы скромного индустриального центра. Города Киту были знакомы. Ему знакомы были скромные главные улицы. Кино, аптека, табачная лавка, кондитерская. Со стеклянными поверхностями и освещенными неоном интерьерами — первые намеки на блеск бутиков рыночного государства. Вон в том окне — манекены из пластика цвета карамелизированного сахара, один из них без рук, один — без головы, расставлены в вежливых позах, стоят, словно представляясь, приглашая тебя познакомиться с женскими формами. Таким образом бросается недвусмысленный вызов истории. Деревянных мадонн на углах улочек в конце концов узурпируют пластмассовые леди современности.

Тут случилось нечто — нечто, никогда прежде им не виданное. Секунд за пятнадцать-двадцать Лили с Шехерезадой (Кит каким-то образом затесался между ними) оказались в окружении роя молодых мужчин, не мальчишек или юношей, а молодых мужчин в щегольских рубашках и отглаженных брюках, улюлюкающих, призывающих, зубоскалящих — и все в молниеносном движении, похожем на карточный фокус с применением телекинеза: короли и валеты, быстро тасуемые и раскидываемые веером под уличными фонарями… Энергия, исходящая от них, была по масштабам сродни (как ему представлялось) энергии тюремного бунта где-нибудь в Восточной Азии или к югу от Сахары. На самом деле они не прикасались к тебе, не мешали идти; но, пройдя еще сто ярдов, выстроились, словно шумная солдатня, неплотным строем: с десяток довольствовались видом сзади, а еще столько же подруливало с обеих сторон, при этом подавляющее большинство, оказывавшееся впереди, шагало задом наперед. Невиданное зрелище, правда? Толпа мужчин, шагающих задом наперед.

Уиттэкер ждал их по ту сторону заляпанного стекла со стаканом в руках (и с мешком почты).

* * *

Кит, пока девушки медлили у двери (для совещания или перегруппировки), вошел первым со словами:

— Мне случайно не померещилось? Ничего подобного прежде не видал. Господи, да что это с ними такое?

— Это другой прием, — протянул Уиттэкер. — Они не такие, как ты. Изображать хладнокровие — не в их стиле.

— И не в моем. Хладнокровие я не изображаю. Никто все равно не заметит. Хладно-что там изображать?

— Тогда действуй как они. В следующий раз, как увидишь девушку, которая тебе приглянулась, прыгай на нее из положения ноги врозь.

— Поразительно. Эти… эти итальяшки долбаные.

— Итальяшки? Да ладно тебе, ты же британец. Что, кроме итальяшек, других слов не знаешь?

— О\'кей, эти черножопые — в смысле, черномазые. Латиносы долбаные.

— Ну ты даешь! Латиносы — это ведь мексиканцы. Итальяшки, Кит, — макаронники, немытые, даго.

— Но меня же с детства учили не делить людей по расовым и культурным признакам.

— Много тебе от этого пользы. В первую же поездку в Италию.

— Да еще часовни эти… Короче, я тебе говорю — это все мое происхождение. Такой уж я есть — никого не сужу. Не могу. Так что со мной поосторожней.

— Ты впечатлительный. И руки трясутся — сам посмотри. Трудное дело быть невротиком.

— И это еще не все. Я не то чтобы чокнутый, но бывают моменты. Не вижу как следует. Неправильно понимаю какие-то вещи.

— Особенно по части девушек.

— Особенно по части девушек. И потом, я в меньшинстве. Я парень и британец.

— И гетеросек.

— И гетеросек. А мой брат — где он? Придется тебе стать мне братом. Нет. Обращайся со мной как с ребенком, которого у тебя никогда не было.

— О\'кей, договорились. Значит, так, слушай. Слушай, сын. Попробуй взглянуть на этих ребят с позиции, так сказать, стратегической. Этим знойным красавцам место на сцене. Итальянцы — фантазеры. Реальность не для них.

— Не для них? Даже вот эта вот реальность?

Они обернулись, Кит в футболке и джинсах, Уиттэкер — в роговых очках, вельветовый пиджак с овальными кожаными заплатками на локтях, шерстяной шарф — желтовато-коричневый, как его волосы. Лили с Шехерезадой уже шли к лестнице, ведущей в подвал, вызывая у пожилой клиентуры, целиком состоящей из мужчин, поразительный по разнообразию спектр злобных взглядов; их мягкие формы двинулись вперед, минуя череду гаргулий, затем крутанулись, затем, бок о бок, удалились вниз. Кит сказал:

— Старые развалины. Куда они смотрят?

— Куда они смотрят? А ты как думаешь, куда они смотрят? На двух девушек, которые забыли одеться. Я говорил Шехерезаде: сегодня вечером ты идешь в город. Надень что-нибудь на себя. Одежду там какую-нибудь. А она забыла.

— Лили тоже. Без одежды.

— Бот ты, Кит, не признаешь культурных различий. А надо бы. Эти стариканы только что выползли из Средних веков. Подумай. Представь себе. Ты — горожанин в первом поколении. Тележку свою на улице припарковал. Сидишь, выпиваешь, пытаешься въехать в ситуацию. Поднимаешь глаза — и что ты видишь? Двух обнаженных блондинок.

— Ох, Уиттэкер, это был просто ужас. Там, на улице. И дело не в том, что ты подумал.

— А в чем же тогда?

— Черт. Эти мужчины такие жестокие. Не могу я, у меня просто нет слов. Сам увидишь на обратном пути… Гляди! Они еще там!

Молодые люди Монтале были уже по ту сторону окна, громоздились друг на друга, словно безмолвные акробаты, и на стекле, казалось, извивалась головоломка лиц — до странности благородных, подобных лицам священников, отмеченных благородным страданием. Потом, один за другим, они начали отваливаться, отлепляться. Уиттэкер сказал:

— Я вот чего не понимаю: почему эти парни не ведут себя так, когда я иду по улице. Почему девушки не исполняют прыжок ноги врозь, когда ты идешь по улице?

— Ага — почему?



Перед ними раскрутили четыре стакана пива. Кит закурил «Диск блё», добавив ее дым к серным сморканиям и чиханиям кофейного аппарата и к обволакивающему туману суеверной подозрительности: посетители бара и их затянутые катарактой взгляды, видящие и отметающие, видящие и неверящие…

— Сами виноваты, — сказал Уиттэкер. — Мало того, что раздеты, — еще и блондинки.

Девушки продолжали потихоньку краснеть и топорщить иголки, сдувать непослушные пряди со лба. Шехерезада ответила:

— Ну, извините, что так вышло. В следующий раз оденемся.

— И паранджу наденем, — подхватила Лили. — А при чем тут блондинки?

— Понимаешь, — продолжал он, — блондинки — противоположность их набожному идеалу. Это заставляет их задуматься. С брюнетками полный швах — они итальянки. Спать с тобой, пока не поклянешься, что женишься, не станут. А вот блондинки — блондинки на все готовы.

Лили и Шехерезада были блондинки, одна голубоглазая, другая — кареглазая; в их лицах была прозрачность — непорочность блондинок. В лице Шехерезады, подумал Кит, появилось выражение тихой пресыщенности, словно она торопливо, но успешно съела что-то сытное и обжористое. Лили была порозовее, попухлее, помоложе, глаза смотрели внутрь — она напоминала ему (как жаль, постоянно сокрушался он) его младшую сестрицу; а рот ее казался плотно сжатым и недокормленным. Обе они делали одно и то же движение под кромкой стола. Разглаживали платья вниз, к коленям. Но платья не слушались.

— Господи, тут чуть ли не хуже, — сказала Шехерезада.

— Нет, хуже там, на улице, — возразила Лили.

— М-м. Тут они хотя бы скакать туда-сюда не могут — слишком старые.

— И вопить в лицо — слишком хриплые.

— Они нас тут ненавидят. Готовы в тюрьму посадить.

— Там, на улице, они, наверное, нас тоже ненавидят. Но те хотя бы готовы нас поиметь.

— Не знаю, как бы вам это поосторожнее сообщить, — сказал Уиттэкер, — но там, на улице, иметь вас они тоже не готовы. Они гомики. Они вас боятся до смерти. Вот послушайте. У меня в Милане есть знакомая топ-модель. Валентина Казамассима. Тоже блондинка. Когда она приезжает в Рим или Неаполь и все сходят с ума, она бросается на самого здорового парня и говорит: ну давай, пошли трахнемся. Я тебе тут, на улице, отсосу. Все, давай мне в рот, прямо сейчас.

— И что?

— Пасуют. Отваливают. Тушуются.

Кит смущенно отвернулся. И почувствовал, как по арлекинаде прошла тень — по арлекинаде его времени. Близ центра этой тени обнаженная Ульрика Майнхоф[5] прогуливалась перед палестинскими солдатами (Ебля и стрельба, — говорила она, — одно и то же), а еще дальше, в глубине, были Сьело-драйв и Пинки с Чарльзом[6].

— Это слишком дорогая цена, — сказал Кит.

— В смысле?

— Ну, Лили, они же не по правде пытаются вас снять. То есть так же не действуют в таких случаях. Единственная их надежда — наткнуться на девушку, которая гуляет с целой футбольной командой. — Вероятно, это прозвучало туманно (и они уставились на него), поэтому он продолжал: — Так их Николас называет. Мой брат. То есть их немного, но они существуют. Девушки, которым нравится гулять с футбольной командой.

— Да, — возразила Лили, — но Валентина, когда делает вид, что ей нравится гулять с футбольной командой, демонстрирует, что им даже такие девушки не нужны.

— Вот именно, — сказал Кит (на самом деле совершенно запутавшийся). — Все равно. Валентина. Когда девушки вот так не дают ребятам спуску. Это же… — Это же что? Избыток опыта. Отсутствие невинности. Ведь молодые люди Монтале, по крайней мере, были невинны — невинна была даже их жестокость. Он беспомощно произнес: — Итальянцам место на сцене. Вообще, все это — игра.

— В общем, Лили, — сказал Уиттэкер, — теперь ты знаешь, что тебе делать. Когда они начнут улюлюкать и скакать, ты знаешь, что тебе делать.

— Я торжественно пообещаю, что залезу к ним в штаны языком.

— Ага. Пообещай, причем торжественно.

— Весной мы с Тимми были в Милане, — сказала Шехерезада, откинувшись. — Там ничего такого торжественно обещать не приходилось. Пускай они глазели, свистели, издавали эти звуки, будто горло полощут. Но это не было… цирком, как здесь.

Да, подумал Кит, цирк: проволока под куполом, трапеция, клоуны, акробаты.

— Толпы не собирались. Не было этих очередей.

— Задом наперед ходят, — добавила Лили. Затем повернулась к Шехерезаде и в порыве заботливости, едва ли не материнской, произнесла: — Да. Но тогда ты не выглядела как сейчас. Весной.

Уиттэкер сказал:

— Дело не в этом. Это все Франка Виола.

* * *

Итак, все трое обратились к Уиттэкеру, выказывая почтение к его взгляду в роговой оправе, к его беглому итальянскому, к годам, проведенным им в Турине и Флоренции, и к его невообразимому старшинству (ему был тридцать один год). К тому же фактом оставалась ориентация Уиттэкера. Как они в то время относились к гомосексуалистам? Ну как: целиком и полностью принимали, в то же время делая себе комплименты — без этого не проходило и пары минут — за собственную поразительную толерантность. Однако теперь это был пройденный этап, и гомосексуальность приобретала блеск передового течения.

— Франка Виола. Удивительная девушка. Благодаря ей все изменилось.

И Уиттэкер, напустив на себя собственнический вид, рассказал эту историю. Франка Виола, как узнал Кит, была сицилийской девушкой-подростком, которую похитил и изнасиловал отвергнутый поклонник. Случилось и случилось. Однако на Сицилии похищение и изнасилование открывают альтернативный путь к конфетти и колокольному звону.

— Ага, серьезно, — сказал Уиттэкер. — Это то, что в уголовном кодексе называется matrimonio riparatore[7]. Короче, Кит, если тебе когда-нибудь надоест играть на гитаре под балконом с цветком в зубах, а прыжок из положения ноги врозь не сработает, помни: всегда есть еще один способ. Похищение и изнасилование… Выйти замуж за насильника. Именно это велели сделать Франке Виоле ее родственники. Но Франка в церковь не пошла. Она пошла в полицейский участок в Палермо. И тут новость разнеслась по всей стране. Удивительная девушка. Ее семейство все равно хотело, чтобы она вышла за насильника. И вся деревня тоже, и все жители острова и материковой части. А она не пошла. Она подала на него в суд.

— Не понимаю, — сказала Шехерезада. — С какой стати выходить замуж за насильника? Какой-то каменный век.

— Это племенные обычаи. Позор и честь. Как в Афганистане. Или в Сомали. Выходи за насильника, иначе родственники-мужчины тебя убьют. Она так не поступила. Она за него не вышла — посадила его в тюрьму. Благодаря ей все и изменилось. Теперь в Милане и Турине появилась хоть какая-то цивилизация. В Риме получше становится. В Неаполе по-прежнему кошмар. Но все это дерьмо течет на юг. Сицилия будет держаться до конца. Когда это произошло, Франке было шестнадцать. Удивительная девушка.

Кит думал о том, что его сестрице Вайолет, еще одной удивительной девушке, тоже шестнадцать. При любом раскладе, где задействованы позор и честь, Вайолет давно убили бы — сам Кит, и его брат Николас, и его отец Карл, а дядя Мик с дядей Брайаном оказали бы им при этом моральную и практическую поддержку. Он спросил:

— А что с ней дальше произошло, с Франкой?

— Пару месяцев назад она вышла замуж по-настоящему. За адвоката. Она ваша ровесница. — Уиттэкер покачал головой. — Удивительная девушка. Вот это характер! Так что, когда выйдем на улицу, у вас будет два варианта. Последовать примеру Валентины Казамассимы или вспомнить Франку Виолу.

Они выпили еще по пиву, поговорили о майских событиях 68-го во Франции и о жаркой осени 69-го в Италии — а также о лозунгах. Никогда Не Работай. Никогда не доверяй тем, кому за двадцать пять. Никогда не доверяй тем, кто не сидел в тюрьме. Личное значит Политическое. Как подумаю о революции, хочется заняться любовью. Запрещать запрещено. Tutto е subito — все и сразу. Все четверо сошлись на том, что на это они согласились бы. Сразу согласились бы на все и сразу.

— Так маленькие дети себя чувствуют, — сказал Кит. — Вроде бы. Они думают: я ничто, а должен быть всем.

Потом их осенило, что пора идти, идти туда, на улицу, и Уиттэкер сказал:

— Ах да. Еще одно, от чего они сходят с ума, — это то, что вы почти наверняка принимаете таблетки. У них это в голове не укладывается — суть этого дела. Противозачаточные средства все еще нелегальны. И аборты. И разводы.

— Как же они выходят из положения? — спросила Шехерезада.

— Да запросто. Лицемерие, — ответила Лили. — Любовницы. Подпольные аборты.

— А без противозачаточных средств как обходятся?

— Считается, что они — крупные специалисты по coitus interruptus[8]. Художники своего дела, когда речь идет о том, чтобы вовремя выскочить. Ну еще бы. Я-то знаю, что это означает.

— Что?

— Они в задницу тебе кончают.

— Уиттэкер!

— Или по всему лицу, как кремом.

— Уиттэкер!

И Кит снова почувствовал это (он чувствовал это по нескольку раз на дню) — покалывание вольности. Теперь всем можно было ругаться сколько хочешь. Слово «ебля» стало доступно обоим полам. Оно походило на липкую игрушку и всегда было под рукой, на случай, если понадобится. Он сказал:

— Да, Уиттэкер, я все хотел тебя спросить насчет «крэма». Лили с Шехерезадой так говорят, но они-то в Англии выросли. Все равно что сказать «фанэра». Я просто в ужасе. Что это за акцент такой?

— «Бостонский брахман», — ответила Шехерезада. — Куда до него королеве. Так, вы нас извините…

Когда девушки снова отошли, Уиттэкер сказал:

— Догадываюсь, что там будет. Там, на улице. А что произошло? До этого? Расскажи.

— Знаешь, эти парни такие жестокие. И такие, бля, грубияны. — Кит добавил, что это буйство мимов там, на улице, эта сексуальная революция была еще и своего рода плебисцитом. — По части девушек. И угадай, которая победила. Я поймал себя на такой мысли: ребята, не могли бы вы и Лили тоже оскорбить?

— М-м. Неужели вам не хватает обычной вежливости, чтобы относиться к Лили как к стриптизерше в яме с медведями?

— Народ выбрал Шехерезаду. На основании единодушного одобрения. Она преобразилась, правда? Мы несколько месяцев не виделись, так я ее еле узнал.

— Вообще Шехерезада настоящая красавица. Но будем смотреть правде в глаза. Главное — ее груди.

— Так ты, значит, понимаешь, какие у Шехерезады груди?

— Надеюсь, что да. Я же, в конце концов, художник. И ведь дело не в размере. Можно сказать, несмотря на размер. Тело как палочка, а тут вдруг такое.

— Ну да. Вот именно.

— Я тут недавно прочел одну вещь, — сказал Уиттэкер, — которая заставила меня изменить отношение к грудям. Я их увидел в другом свете. Этот парень говорит, мол, в эволюционном смысле груди призваны имитировать задницу.

— Задницу?

— Груди — подражание заднице. В качестве стимула заниматься сексом лицом к лицу. Когда женщина вышла из эструса. Ты же знаешь, что такое эструс.

Кит знал. От гр. «ойстрос» — «овод» или «исступление». Страсть.

Уиттэкер продолжал:

— В общем, груди, похожие на задницу, подсластили пилюлю — миссионерскую позицию. Это так, теория. Нет, какие у Шехерезады груди, я понимаю. Вторичные половые признаки в их платонической форме. Оптимальный вариант сисек. Я понимаю — в принципе. — Он взглянул на Кита с нежным презрением. — Сжимать их, целовать или зарываться в них лицом я не хочу. Что вы, ребята, вообще делаете с грудями? В смысле, они же никуда не ведут.

— Пожалуй, ты прав. Они — тайна, что ли. Сами по себе цель.

Уиттэкер бросил взгляд за спину.

— Могу тебе сказать, что ими восхищаются не все в мире. Один мой знакомый обнаружил у себя очень сильную аллергию на них. Аминь.

— Амин? — Амином — правильное произношение — звали нелюдимого ливийского друга Уиттэкера (ему было восемнадцать). — Чем Амину не нравятся груди Шехерезады?

— Он поэтому и к бассейну больше никогда не выходит. Не переносит ее груди. Погоди. Они идут.

Означало ли это — могло ли это в самом деле означать, — что там, у бассейна, Шехерезада (как намекала Лили) загорает без лифчика? У Кита еще оставалось время, чтобы сказать:

— Ты что, серьезно считаешь, что ее сиськи похожи на задницу?

Он и сам ненадолго заскочил в подвал — прежде чем все они один за другим вышли на улицу… Итальянский туалет с его негативными чувственными переживаниями; что он пытался сказать? Так было во всей Южной Европе, включая Францию: загаженные подставки для приседания на корточки, текущие краники высотой по колено, пригоршни вчерашних газет, засунутые между трубой и кирпичной кладкой. Вонь, что впрыскивала кислоту в сухожилия челюстей, вызывая жжение в деснах. Не обольщайся, говорил туалет. Ты — животное, сделанное из материи. И что-то внутри его откликалось на эти слова, он словно чувствовал близость любимой зверюги, влажной и кожистой в пряной тьме.

Потом все они вышли, один за другим, наружу: мимо женских манекенов в окнах бутиков — туда, в крутящийся эструс, безжалостный вердикт, оскорбительное единодушие молодых людей Монтале.

Итак, они поехали из городка в деревню — в замок, нахохлившийся на склоне горы, словно птица Рух.

* * *

Знаете ли, раньше я много времени проводил с Китом Нирингом. Когда-то мы были очень близки. А потом поссорились из-за женщины. Не в обычном смысле этого слова. У нас случилось расхождение во взглядах по поводу женщины. Порой мне кажется, что он мог бы стать поэтом. Питающий пристрастие к книгам, словам, буквам, юноша происхождения весьма своеобразного, законченный романтик, которому тем не менее очень не везло с поисками подруг — да, он мог бы стать поэтом. Но тут пришло это лето в Италии.

2. Социальный реализм, или Готов на все ради любви

Кит лежал в постели, наверху, в южной башне. Он размышлял — не особенно конструктивно — о потрепанном дерюжном мешке, который Уиттэкер перекинул через плечо, когда они уходили из бара. Что это, спросил Кит, — почта? Он полагал, что итальянские почтовые сумки, подобно английским почтовым сумкам, производились в тюрьмах страны; а у дерюжного мешка Уиттэкера вид был и вправду будто у сотканного руками преступника (казалось, его сляпали с особым отвращением); где-то в нитях его утка просматривался социопатический, слегка багряный оттенок. В последнее время, как обнаружил Кит, мысли его часто обращались к контролю за соблюдением закона. Или скорее к его отсутствию, к его необъяснимой нехватке суровости… Не почта, сказал Уиттэкер. Почту доставляют прямо домой. Тут, внутри, — весь мир. Видишь? И действительно, там был весь мир: «Таймсы», «Лайфы», «Нейшны» и «Комментари», «Нью-стейтсмены», «Спектейторы», «Энкаунтеры». Стало быть, он, мир, по-прежнему где-то там. А то мир уже начинал казаться очень тихим и очень отдаленным.

— Так ты, полагаю, согласен с молодыми людьми Монтале, — произнесла Лили в темноте.

— Нет, — ответил Кит. — Я хотел прыгнуть на тебя из положения ноги врозь. Чтобы дать тебе это понять.

— Ты хоть представляешь себе, каково мне было?

— Наверное, да. У меня так бывает, когда я с Кенриком. На него они из положения ноги врозь не прыгают, но…

— Ну, он красавец.

— М-м. С этим трудно примириться, но помни. Мир отличается дурным вкусом. Он падок на очевидное.

— А что очевидно?

— Да ладно, ты же понимаешь, о чем я. Поверхностное. Может, ее внешность по душе вульгарным типам. Но ты, Лили, гораздо умнее и интереснее.

— М-м. Спасибо. Только я знаю, что теперь будет. Ты в нее влюбишься. Нет, надеяться тебе, ясное дело, не на что. Но все равно влюбишься. Как ты сможешь устоять? Ты. Ты же влюбляешься во все, что шевелится. Ты бы и в женскую футбольную команду влюбился. А тут Шехерезада. Она красивая, милая, веселая. И безумно благородных кровей.

— Это-то меня и отталкивает. Она бессмысленна. Она из другого мира.

— М-м. На самом деле, когда тебе кто-то не по чину в смысле происхождения, ты это понимаешь. — С этими словами она поудобнее устроилась на валике его руки. — Это ты-то, первостатейный болван. Беспризорник, потаскушка ты эдакая. — Она поцеловала его плечо. — Тут все упирается в имена, правда? Шехерезада — и Кит. Кит — это, наверное, самое плебейское из всех имен, тебе не кажется?

— Наверное… Нет. Нет, — ответил он. — Шотландские гофмаршалы были Китами. Их целая дворянская династия была, и каждого звали Кит. И вообще, это лучше, чем Тимми. — Ему представился долговязый, апатичный Тимми в Милане, с Шехерезадой. — Тимми. Что это за имя? Кит лучше, чем Тимми.

— Любое имя лучше, чем Тимми.

— Ага. Разве можно представить себе, чтобы Тимми вообще мог делать хоть что-то классное? Тимми Милтон. Тимми Китс.

— Кит Китс, — добавила она. — Кит Китс тоже не очень-то правдоподобно звучит.

— Верно. А Кит Кольридж? Знаешь, Лили, был такой поэт по имени Кит Дуглас. Вот он был аристократ. Второе имя его было Кастеллен, а учился он в той же школе, что и Кенрик. Крайстс-хоспитал. Ах да. «К» в «Г.-К. Честертон» тоже означает Кит.

— А «Г» что означает?

— Гилберт.

— Ну вот видишь.

Кит подумал о Ките Дугласе. Военный поэт — поэт-воин. Смертельно раненный солдат: «Ах, мама, рот мой полон звезд…» Он подумал о Ките Дугласе, погибшем в Нормандии (шрапнельное ранение в голову) в двадцать четыре года. Двадцать четыре.

— Ну хорошо, — сказала Лили. — А что бы ты стал делать, если бы она торжественно пообещала, что залезет к тебе в штаны языком?

— Удивился бы, но меня бы это не шокировало. Просто разочаровало бы. Я бы сказал: Шехерезада!

— Ага, еще бы. Знаешь, иногда мне жаль, что…

Кит и Лили были вместе уже больше года — включая недавний пробел, который они называли по-разному: межвластие, межсезонье или просто весенние каникулы. А теперь, после пробного расставания, — пробное воссоединение. Кит был ей многим обязан. Ему следовало быть благодарным — она была его первой любовью, в том смысле, что он любил многих девушек, но Лили была первой, полюбившей его в ответ.

— Лили, я же тебя люблю.

И тогда, при свечах, произошло еженощное соитие, деяние, описанию не поддающееся.



— Что значит развлекаться?

— Что?

— Это значит притворяться Шехерезадой.

— Лили, ты все время забываешь, какой я гордый. Мэтью Арнольд[9]. «Все лучшее из слов и мыслей». Ф.-Р. Ливис[10]. «Ощутил жизнь во всей ее созидательной мощи». К тому же она для меня слишком высокая. Не мой тип. Ты, Лили, мой тип.

— М-м. Ты не такой гордый, как раньше был. Ничего похожего.

— Нет, такой… Все дело в ее характере. Она милая, добрая, веселая, умная. И хорошая. Вот это действительно отталкивает.

— Знаю. Тошнит от такого. И потом, она выросла чуть ли не на фут. — Лили успела проснуться полностью и говорила с возмущением. — Причем почти все ушло в шею!

— Да, шея нехилая.

Лили уже много раз высказывалась по поводу Шехерезады и ее шеи. Она сравнивала подругу с лебедем, а иногда — в зависимости от настроения — со страусом (а один раз — с жирафом).

— В прошлом году она была… — сказала Лили. — Что вообще произошло с Шехерезадой?

* * *

Однажды утром Шехерезада проснулась, стряхнула беспокойные сновидения и обнаружила, что, лежа в постели, превратилась в… Конечно, в знаменитом рассказе Грегор Замза[11] (произн.!) преобразился в «страшное насекомое», или, по-другому, в «гигантского жука», или, по-другому — и это, по твердому мнению Кита, был лучший из переводов, — в «чудовищного таракана». В случае Шехерезады превращение было чудесным вознесением. Однако остановиться на соответствующем животном Кит не мог. Лань, дельфин, снежный леопард, крылатый конь, райская птица…

Но сначала — прошлое. Лили с Китом расстались, потому что Лили хотела вести себя как парень. В том-то и заключалась суть дела: девушки, ведущие себя как парни, — такое настроение начинало охватывать массы, и Лили хотелось попробовать. В общем, они впервые серьезно поругались (ссора, как ни смешно, произошла из-за религии), и Лили объявила «пробное расставание». Слова налетели на него, встряхнув, подобно волне сжатого воздуха; он знал, что такие пробы почти всегда оканчивались полным успехом. Два дня он, всерьез опечаленный, провел в своей ужасной комнате в ужасной квартире в Эрлс-корте; два дня он был в отчаянии, потом позвонил ей, и они встретились, и были пролиты слезы — по обе стороны столика в кафе. Она сказала, что ему надо вести себя как существо развитое.

— Почему все лучшее достается ребятам? — С этими словами Лили высморкалась в бумажную салфетку. — Ты и я — мы с тобой анахронизмы. Мы как влюбленные с детства. Нам надо было познакомиться на десять лет позже. Мы слишком молоды для моногамии. Или для той же любви.

Он все выслушал. От сделанного Лили объявления он осиротел, его постигла утрата. Именно в этом значении: от гр. «орфанос» — «переживший утрату». На самом деле Кит в таком состоянии родился, и подозрение, что оно навсегда останется естественным, явно возникало у него слишком легко. Отчаяние — от лат. «desolare», покидать, от «de-», полностью + «solus», одинокий. Он слушал Лили — все это он, разумеется, уже знал. В мире мужчин и женщин что-то заваривалось, революция или перемена ветра, перестановка, связанная с плотским познанием и чувствами. Киту не хотелось быть анахронизмом. Полагаю, можно сказать, что это была его первая попытка управлять своим характером: он решил развить в себе способность не влюбляться.

— Если не понравится, мы всегда можем… Я хочу какое-то время вести себя как парень. А ты можешь продолжать как раньше.

Итак, Лили сменила прическу, купила множество мини-юбок, и обрезанных штанов, и блузок с американской проймой, и прозрачных кофточек, и сапог до колена из лакированной кожи, и серег кольцами, и карандашей для глаз, и всего остального, необходимого, чтобы начать вести себя как парень. А Кит просто остался как был.

В каком-то смысле он был в лучшем положении, чем она, — ему уже когда-то приходилось вести себя как парень. Теперь он снова за это взялся. В эпоху пре-Лили, до Лили, он нередко испытывал трудности, присущие скорее тем, кто ведет себя как девушка, — дело было в его чувствах. Потом, он не всегда мог разобраться что к чему. Например, с этой штукой, которую все называли свободной любовью, он все перепутал, — последнее могла бы тихонько подтвердить череда напуганных хиппи. Он решил, что эти слова следует воспринимать буквально; однако то, что могли предложить столичные дочери поколения цветов, покрытые грибной бледностью, с их зодиакальными схемами, картами таро и спиритическими досками, любовью не было. Некоторые девушки все так же хранили себя для брака; некоторые были все так же религиозны — и даже хиппи были всего лишь секулярными людьми с очень медленной реакцией…

В эпоху после Лили, пост-Лили, новые правила взаимодействия как будто бы установились более твердо. Стоял 1970 год, ему было двадцать; к этой исторической возможности он прибавил свою минимальную внешнюю привлекательность, свой проверенный язык, свой искренний энтузиазм и определенную холодность, намеренную, но придающую силы. Были разочарования, ситуации, близкие к провалу, были примеры какого-то сверхъестественного непротивления (все равно казавшиеся вольностями в смысле позора и чести — включавшие нахальство, назойливую фамильярность, злоупотребление). Как бы то ни было, все эти дела, свободная любовь и прочее, лучше всего удавались с девушками, которые вели себя как парни. Новые правила — а также новые, зловещие способы все перепутать. Он вел себя как парень, и Лили тоже. Но она была девушка и в этом деле была способна на большее, нежели он.

— Поехали со мной, — сказала Лили по телефону спустя три месяца, — поехали со мной в замок в Италии, с Шехерезадой. Пожалуйста. Давай отдохнем от всего этого. Ты знаешь, бывают люди, которые даже не пытаются проявлять доброту.

Кит сказал, что перезвонит. Однако почти сразу почувствовал, как голова неожиданно кивнула. Он как раз провел ночь, исполненную печали, прямо-таки достойной художника, с бывшей подругой (звали ее Пэнси). Он был напуган и травмирован и впервые испытывал невнятное, но сильное чувство вины; он хотел вернуться к Лили — к Лили и ее среднему миру.

— Сколько это будет стоить?

Она сказала сколько.

— Еще тебе понадобятся деньги на расходы, если мы пойдем куда-нибудь. Дело в том, что парень из меня никудышный.

— Хорошо. Я рад. Начну занимать и экономить.

* * *

Эта глупая ссора с Лили. По сути, она обвиняла его в том, что он заморочил голову Вайолет и тем самым соблазнил ее христианскими идеями в раннем детстве. Что было, в общем, правдой, как ни крути. Я пытался обратить ее назад, когда ей было девять лет, объяснял он. Я говорил: Бог — это просто нечто вроде Беллгроу; твой вымышленный друг. А ее все равно было не переубедить. Лили сказала: казалось бы, религия должна была повлиять на ее поведение в хорошем смысле. А получился противоположный эффект. Она уверена, будто ей все простится за то, что она верит в болвана на небесах. А виноват во всем ты.

Лили, разумеется, была атеисткой — атеисткой без капли сомнения. Кит считал, что такая позиция не вполне рациональна; однако, если подумать, рационализм Лили рациональным никогда не был. Она, естественно, ненавидела астрологию, но астрономию она тоже ненавидела — ненавидела тот факт, что свет изгибается, и то, что гравитация замедляет время. Особенно раздражало ее поведение субатомных частиц. Она хотела, чтобы вселенная вела себя разумно. Даже сны Лили были обыденными. В своих снах (это рассказывалось с немалой долей смущения) она ходила в магазин, мыла голову, перекусывала в обед, стоя у холодильника. Не скрывая своего подозрительного отношения к поэзии, она не выносила никаких художественных произведений, если они отклонялись от строжайшего социального реализма. Единственным романом, который она хвалила безоговорочно, был «Миддлмарч»[12]. Ибо Лили была существом из среднего мира.

Поехали со мной в замок, в Италии, с Шехерезадой. Надо сказать, та часть предложения Лили, что была связана с Шехерезадой, никуда, по мнению Кита, не вписывалась. Шехерезада, когда он в последний раз видел ее, на Рождество, была, как всегда, нахмуренной филантропшей в очках и туфлях без каблуков. Она работала на благо общества, участвовала в Кампании за ядерное разоружение и в Добровольческой службе за границей, развозила на грузовичке еду для стариков и инвалидов; еще у нее был долговязый, расхлябанный друг Тимми, которому нравилось убивать животных, играть на виолончели и ходить в церковь. Но потом Шехерезада пробудилась от беспокойных сновидений.

Кит предполагал, что социальный реализм победит — здесь, в Италии. И все-таки сама Италия была отчасти сказочной, и цитадель, которую они занимали, была отчасти сказочной, и преображение Шехерезады было отчасти сказочным. Куда подевался социальный реализм? Сами по себе представители высших классов, думалось ему, социальными реалистами не были. Их modus operandi, их образ действия, подчинялся законам менее строгим. Ему — в этом читалось дурное предзнаменование — досталась роль К. в замке. И тем не менее он предполагал, что социальный реализм победит.

* * *

— Она все так и возится со старикашками?

— Да, возится. Ей без этого скучно.

— И вообще, где ее мужик? «Тимми» где? Когда приедет?

— Вот и ей хотелось бы знать когда. Она на него очень сердита. Ему пора уже тут быть. Он в Иерусалиме, неизвестно чем занимается.

— Вот мама ее — это да, мне нравится. Уна. Симпатичная, маленькая. — Он подумал о Пэнси. А мысли о Пэнси обязательно влекли за собой мысли о ее наставнице, Рите. Поэтому он сказал: — Это самое, Лили. Помнишь, я говорил, Кенрик, может, появится в этих краях. Он собирается взять палатку и махнуть в Сардинию, с Собакой.

— Как эту Собаку звать на самом деле? Рита?.. Опиши ее.

— Короче. Она с севера. Из богатой рабочей семьи. Очень большие глаза. Очень широкий рот. Рыжая. И никаких форм — вообще. Как карандаш. Сможем мы их приютить на ночь, Кенрика с Ритой?

— Спрошу Шехерезаду. Не может быть, чтобы не нашлось места, — она зевнула, — для рыженькой красотки с севера — ни сисек, ничего. Жду с нетерпением.

— Ты будешь от нее в восторге. Она настоящий спец по этой части — вести себя как парень.

Лили перевернулась на бок, сделавшись меньше, полнее, более законченной и сжатой. Когда она так делала, он всегда проникался к ней сочувствием и следовал за эстафетой ее судорог и подергиваний, этих мельчайших сюрпризов на пути к забвению. Как ей удается его найти, не прибегая к иррациональному? Порой Лили любила слушать его голос, когда, подрагивая, удалялась в священный сон (обычно он кратко пересказывал романы, которые читал), так что он придвинулся поближе со словами:

— Романов хватит надолго — потом. Слушай. Самая первая девушка, которую я поцеловал, была выше меня. Наверное, всего на несколько дюймов, но казалось, будто на ярд. Морин. Мы были на побережье. До того я уже целовал ее на автобусной остановке, сидя, и теперь понятия не имел, как же нам целоваться перед сном. А на земле возле ее дома-фургончика была водосточная труба, и я на нее встал. Хорошо целовались. Никаких языков, ничего такого. Для языков мы были слишком юны. Важно не делать вещей, для которых ты слишком юн. Правда?

— Шехерезада, — неразборчиво произнесла Лили. — Ты ее замани к водосточной трубе. — А после, более отчетливо: — Да разве ты можешь не быть в нее влюблен? Ты же так легко влюбляешься, а она… Спокойной ночи. Иногда мне жаль, что…

— Спокойной ночи.

— Ты. Ты же готов на все ради любви.

Утром, когда мы просыпаемся (думал он), это первая задача, что стоит перед нами: отделить истинное от ложного. Нам приходится отбросить, стереть издевательские царства, созданные сном. Но на закате дня все наоборот, и мы ищем неправды, выдумки, порой резко пробуждаемся от жажды бессмысленных связей.

То, что она сказала, было правдой — если не сейчас, то прежде. Готов на все ради любви. Тут виновато его своеобразное происхождение. Он так легко влюблялся в девушек — и продолжал их любить. Он по-прежнему любил Морин, думал о ней каждый день. Он по-прежнему любил Пэнси. Не потому ли я здесь? — спросил он себя. Не потому ли я здесь, вместе с Лили, в замке в Кампаньи? Из-за той трагической ночи с Пэнси — того, что она разъяснила, что она означала? Кит закрыл глаза и пустился на поиски беспокойных сновидений.

Залаяли собаки в долине. И собаки в деревне, не желая уступать, залаяли в ответ.

Перед самым рассветом он поднялся наверх и выкурил сигарету на сторожевой башне. День подступал, словно поток. И вот, внезапно, над склоном горного массива появился красный петух Господний.

3. Возможность

Мы в ловушке у истины, а истина — в том, что все это нарастало очень медленно…

— Там будет одна несносная вещь, — сказала Шехерезада в первый день, когда вела его на башню.

Впрочем, пока все было очень даже сносно. По какой-то существовавшей в пятнадцатом веке причине ступеньки были возбуждающе круты, и на площадках, когда она поворачивалась, Кит видел, что у нее под юбкой.

— Что?

— Покажу, когда до верха доберемся. Идти еще далеко. У нее конца нет.

Кит гордо отвел взор. Потом посмотрел. Потом отвернулся (и через щель в каменной стене узрел белесую лошадь со вздрагивающими боками). Он то смотрел, то отворачивался — пока, громко щелкнув шеей, не застыл в одном положении и не пустился смотреть во все глаза. Как получилось, что он никогда не отдавал должного внимания всему этому — красоте, власти, мудрости и справедливости женских бедер?

Шехерезада бросила через плечо:

— Ты достопримечательности любишь осматривать?

— Я что угодно люблю.

— Что, прямо с ума сходишь?

Ему уже казалось, что он попал в какое-то кино — возможно, непристойный триллер, — в котором каждая реплика межполового диалога представляет собой невыносимо похабный каламбур. Они продолжали подниматься. На этот раз он попытался подыскать какую-нибудь односмысленность.

— Относительно. Мне столько всего прочесть надо, — сказал он. — Наверстываю. «Кларисса». «Том Джонс».

— Бедняга.

Отметим, что нижнее белье под юбкой у Шехерезады было повседневным, светло-коричневого цвета (довольно-таки похожим на трусы, которые обычно носила Лили — до того). В противовес этому каемка, расслабившись, пренебрегала правой ягодицей, выдавая на обозрение ломтик белизны в хитросплетении бронзовой круговерти.

— Идут разговоры о Пассо-дель-дьяволо, — сказала она.

— Что это такое?

— Перевал дьявола. Настоящий серпантин, очень страшный. Так мне сказали. Ну вот. Значит, вы с ней — в этой башенке. А я — в той башенке. — Она показала рукой на коридор. — А ванная у нас общая, посередине. Это и есть та самая несносная вещь.

— Почему несносная?

— Лили отказывается пользоваться со мной одной ванной. Мы пробовали. Просто от меня слишком много беспорядка. Поэтому ей придется идти вниз и на полдороге сворачивать направо. Но тебе это делать вовсе не обязательно. Если только ты тоже не помешан на порядке.

— Я не помешан на порядке.

— Смотри.

Ванная с окошком в потолке была длинная, узкая, в форме буквы L, у левого поворота в ней председательствовали начищенная до блеска вешалка для полотенец и два зеркала во всю стену. Они двинулись дальше. Шехерезада сказала:

— Будем вместе пользоваться. Значит, процедура такая. Когда заходишь из своей комнаты, запираешь дверь в мою комнату. А когда выходишь, отпираешь. И я делаю то же самое… Я вот здесь. Господи, ну и неряха же я.

Он окинул все это взглядом: белая ночнушка поперек разметанной постели, горы туфель, пара накрахмаленных джинсов, из которых выпрыгнули, смяв их, — нараспашку, но все еще коленопреклоненные и все еще сохранявшие очертания ее талии и бедер.

— Вот что меня всегда поражает, — сказал он. — Туфли девушек. Девушки и туфли. Так много. Лили целый чемодан привезла. Почему девушки так относятся к туфлям?

— Н-ну, наверное, дело в том, что ступни — единственная часть твоего тела, которая никак не может хорошо выглядеть.

— Думаешь, в этом дело?

Они опустили глаза на простодушных обитательниц Шехерезадиных шлепанцев: кривая подъема, заметное напряжение связок, десять мазков малинового пяти разных размеров. Его всегда умиляло, что девушки тратят силы на эту точку на внешнем пальце. Мизинчик — что твой последыш в опоросе. Но пренебрегать им явно было нельзя — каждому поросенку требовался свой красный берет. Он сказал: