Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Но зачем вы пришли? — поставив чашку, развел руками Лайонел. — Ждете от меня благодарности? Я собираюсь в Новый Орлеан за телом сестры. Но благодарить мне вас не хочется, — он отвернулся. В его глазах отразилась боль, но слез не было: Лайонел не производил впечатление человека, у которого глаза на мокром месте.

Закончив неизменно к четырем часам дня все занятия, Фильд со своими любимцами — четырьмя большими собаками, носившими «классические» имена, вроде Сократа и Геродота, садился в карету и ехал в ресторан. Вернее, он, большой любитель пеших прогулок, шел рядом с медленно движущейся каретой. По дороге к нему пристраивались знакомые, любившие поесть и выпить за его счет. Всех их — и первого скрипача Большого театра Грасси, и виолончелистов Фензи и Марку, и многих других, — добродушный и беспечный Фильд угощал в московских ресторанах.

— Дело не в том, зачем я пришел, — негромко заговорил я. — Мне нужно знать, почему об исчезновении Лютис заявили только три месяца спустя. Еще я хочу знать, что делал ваш брат на Хани-Айленд в ночь, когда был убит.

А по воскресеньям домой к Фильду по обыкновению приходили за подаянием бедняки-иностранцы. Каждый из них получал из рук хозяина по пяти рублей. Отказать Фильд не мог даже тем, кто беззастенчиво его обкрадывал. Однажды он дал в долг просителю пятьсот рублей.

— Но вы больше никогда не увидите своих денег! — изумились друзья.

— Мой брат, — в голосе Лайонела горечь, разочарование и ощущение вины сменяли друг друга, как райские птицы на изящной кофейной чашке, сервиза, которую он вращал, глядя в одну точку. Потом Фонтено овладел собой, и мне подумалось, что он близок к тому, чтобы послать меня ко всем чертям, прежде предупредив меня, чтобы я не совал нос в дела его семьи. Но я выдержал его взгляд, и он промолчал.

— Тем лучше. Значит, я никогда больше не увижу этого просителя.

Несмотря на свое мягкосердечие, Фильд нередко проявлял характер. После концерта у одного из московских бар гости занялись картами и сплетнями. Фильд заметил хозяину, что его лакеи, разносившие прохладительные напитки, постоянно обходят стороной комнату, где разместились музыканты.

— У меня нет причин вам доверять, — наконец, проговорил он.

— Да это же артисты, а не гости, — услышал он презрительный ответ.

Когда в конце вечера хозяин раскланивался с Фильдом, тот при всех гостях отдал его лакею «на чай» весь свой гонорар (сто рублей), продемонстрировав этим свое презрение к спесивому богачу.

— Я могу найти того, кто это сделал, — тихо, но решительно пообещал я.

В квартире Фильда все было просто, безыскусно, кроме превосходного музыкального инструмента. Больше всего хозяин любил по вечерам валяться в халате на диване, читать Шекспира и потягивать шампанское (томик Шекспира нашли и на его смертном одре). Особенно он любил московскую зиму. В печке потрескивали дрова, жизнь за окном замирала, наступало безмятежное спокойствие. В старости он несказанно полюбил тишину, даже говорить стал тихо и протяжно.

Лайонел кивнул, но, скорее всего, он этим поддерживал себя, принимая решение.

Музыкой Фильда восхищались в Лионе, Женеве, Милане, в десятках других музыкальных столицах Европы, а он, рассеянный и беззаботный, с взъерошенными седыми волосами, ниспадающими в страшном беспорядке к плечам, предпочитал мировой славе московский покой и независимость.

Однажды граф В. Орлов пообещал выхлопотать Фильду титул придворного музыканта.

— Моя сестра уехала в конце января — начале февраля, — начал он. — Ей не нравилось все это, — он обвел рукой участок. — У нас была стычка с Джо Боунзом. Несколько человек пострадали.

— Двор не создан для меня, — отказался тот, — и я не умею за ним ухаживать.

Жизнь Фильда протекала, по словам Ф. Листа, «посреди какой-то мечтательной неги, исполненной полумрака и полусвета — подобно длинному ноктюрну. Ни одна грозная молния, ни один порыв ветра, ни один ураган не потревожили спокойствия этой природы».

Он помолчал, потом заговорил снова, осторожно подбирая слова:

Москва оказалась самым благословенным уголком на земле для такой жизни.

Она закрыла счет в банке, собрала вещи и уехала, оставив только записку. С нами она не говорила. Да Дэвид и не отпустил бы ее... Мы старались ее отыскать. Расспросили друзей в городе, даже связывались с Сиэтлом и Флоридой, где у нее живут знакомые. Но мы не нашли ничего, ни малейшего следа. Дэвид очень сильно переживал. Она наша сводная сестра. После смерти матери отец снова женился, и от этого брака родилась Лютис. В 1983 году мой отец и ее мать погибли в автокатастрофе, и мы стали заботиться о девочке. Особенно Дэвид. Они были очень дружны.

Расчетливый безумец. Дуэлянт граф Федор Иванович Толстой (1782–1846)

Один человек счастлив в тиши своего кабинета, перелистывая пергаментные манускрипты и наслаждаясь видениями стародавнего мира. Другой нашел смысл жизни в путешествиях по далеким краям в поисках необычных бабочек, букашек, травинок. Третий впрягся в титанический крестьянский труд, подчинив свою судьбу заботам о все прибавляющемся потомстве. Нередко встречаются на бренной земле и глупцы, меряющие счастье золотыми монетами, любовь — количеством покоренных сердец, ум — титулами и чинами. Судьба каждого человека, прослеженная от рождения до кончины, весьма поучительна для новых поколений. Увы, любопытных обывателей мало привлекают назидательные истории, им подавай необычные перипетии судеб, экстравагантные характеры, сумасбродные поступки.

Несколько месяцев назад она стала Дэвиду сниться. Сначала он молчал об этом, но быстро худел, бледнел, и у него совсем расшатались нервы. Когда он рассказал мне о своих снах, я подумал, что он сходит с ума, и так ему и сказал, но сны не прекращались. Ему снилось, что она под водой, и слышалось, как она стучит по металлу. Дэвид был уверен, что с ней что-то случилось. Но что мы могли поделать? Мы обшарили полштата. Я даже переговорил кое с кем из людей Джо Боунза, думал, может быть, здесь концы отыщутся, но все напрасно. Она пропала. Потом Дэвид заявил о ее пропаже. Полиция приехала и облазила весь участок. Я готов был его убить, но он настаивал, чтобы сообщить в полицию. Дэвид твердил, что с ней что-то случилось. Он просто голову потерял. Мне пришлось самому вести дела, а тут еще Джо Боунз над головой повис, как дамоклов меч.

Имя графа Федора Толстого, по прозвищу Американец, долго не сходило с языка москвичей. Факты дополнялись слухами и сплетнями и, разрастаясь, становились народными легендами. Он объявлялся чуть ли не карбонарием, сосланным в свое время императором на каторгу в Сибирь и совершившим оттуда дерзкий побег, обошедшийся преследователям чуть ли не в тысячу трупов. Шептались, что за карточным столом граф Толстой обчистил многомиллионные карманы не то светлейшего Платоши Зубова, не то прижимистых князей Юсуповых. Уверяли, что он был обвенчан с обезьяной, которую впоследствии съел. Но постараемся не замечать заманчивого вымысла в надежде, что достоверная хроника жизни нашего персонажа окажется не менее легендарной, чем легенды о ней.

Портрет. Буйство, удаль, риск, дерзость, решительность, тщеславие родились в жаркой крови Федора Толстого, которая всякий раз леденела в его холодном и решительном сердце, не допуская нерасчетливых безумств.

Он бросил взгляд на обожженного.

Он был среднего роста, круглолиц, в молодые годы — с черными вьющимися волосами. Превосходно стрелял из пистолета, мастерски фехтовал и пользовался неизменным успехом у дам. Кому удавалось заглянуть ему в глаза, когда он сердился, со страхом передавали, что видели там дьявола.

Лев Толстой встречался со своим родственником Федором Толстым, когда тот уже был стариком: «Помню его прекрасное лицо: бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы. Много бы хотелось бы рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного человека».

— Когда Дэвиду позвонили, с ним был Леон. Дэвид ничего не сказал: ни куда он едет, ни зачем. Просто сел в свою чертову желтую машину и умчался. Леон попытался его удержать, так Дэвид его чуть не застрелил.

Кругосветное плавание. Чтобы избежать разжалования в солдаты за убийство на дуэли соперника, 6 августа 1803 года в качестве молодой благовоспитанной особы Федор Толстой отправился в кругосветное плавание с экспедицией Ивана Крузенштерна. От скуки в пути он развращал команду картами и вином, упражнялся в выдумывании все новых и новых проказ. Так, он мертвецки напоил вином старого корабельного священника, а потом, залив его бороду сургучом, припечатал ее казенной печатью, украденной у капитана, к палубе. Он обучил орангутанга марать бумагу, после чего пустил его потихонечку в капитанскую каюту, где обезьяна уничтожила многомесячный труд Крузенштерна — его записи. В конце концов капитан не смог больше терпеть шалости благовоспитанной особы и высадил ее на один из островов близ Аляски.

Я посмотрел на Леона. Если он и чувствовал какую-то вину за то, что произошло с Дэвидом Фонтено, то скрывал это очень искусно.

От берегов Америки на корабле, а потом через всю Сибирь на лодке, лошадях, а кое-где, за неимением денег, и пешком Федор Толстой наконец добрался до Петербурга и получил за свое путешествие прозвище Американец.

Храбрость. Она была похожа на безумство, но не была безумством. Холодный расчет и решительность были спутниками Толстого и когда он поднимался с Гарнером на воздушном шаре, и когда кровожадные дикари спорили: расправиться с чужестранцем или избрать его своим царем. Зная характер своего адъютанта графа Толстого, князь Михаил Долгорукий во время шведской войны 1808 года сберегал его для отчаянных предприятий. А при Бородине за безумную отвагу Американец, тяжело раненный в ногу, заслужил «Георгия» четвертой степени.

— И кто бы это мог звонить? Подозрения есть? — спросил я.

Приятели. Он был в дружеских отношениях с большинством литераторов своего поколения: Вяземским, Жуковским, Батюшковым, Денисом Давыдовым, Василием Пушкиным. Многие знакомые, зная расчетливость и обязательность Американца, поручали ему ведение своих запутанных денежных дел. Александр Сергеевич Пушкин поручил ему свое сватовство к Наталье Гончаровой. Правда, случилось это три года спустя, как друзья с неимоверным трудом примирили их, жаждавших пролить кровь друг друга.

Карты. На рукописи грибоедовского «Горя от ума», принадлежавшей декабристу князю Федору Шаховскому, остались собственноручные пометы графа Федора Толстого. Американца среди жителей грибоедовской Москвы интересовал прежде всего он сам:

Лайонел покачал головой.



Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся Алеутом.
И крепко на руку не чист,
Да, умный человек не может быть не плутом.
Когда же он о честности великой говорит,
Каким-то демоном внушаем,
Глаза в крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем.



Я поставил чашку на поднос. Кофе остыл и потерял всякий вкус.

Против слов «И крепко на руку не чист» Толстой написал: «В картишки на руку не чист», разъясняя тут же: «Для верности портрета сия поправка необходима, чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола; по крайней мере, думал отгадать намерение автора».

Как видим, Американец не только не стеснялся своего мошенничества, а даже бахвалился им. Лев Толстой рассказывал сыну об одном из многочисленных эпизодов шулерства их буйного родственника:

— Когда вы собираетесь разделаться с Джо Боунзом? — спросил я напрямик. Лайонел моргнул, как будто получил пощечину, а я краем глаза заметил, что Леон шагнул вперед.

«— Граф, вы передергиваете, — сказал ему кто-то, играя с ним в карты, — я с вами больше не играю.

— Да, я передергиваю, — сказал Федор Иванович, — но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я размозжу вам голову этим шандалом.

— Что это еще за разговоры? — взорвался он.

И его партнер продолжал играть и… проигрывать».

Карты, как и многие иные французские выдумки, прочно вошли в быт дворянского общества России. Удачливый, пусть даже и жуликоватый, игрок всюду имел успех наравне с господами, увешанными орденами и бриллиантами. А потому расчетливый Американец был вхож и в привилегированный Английский клуб, и в лучшие дома города.

— Скоро вам предстоят новые похороны, когда в полиции разрешат забрать тело сестры. И либо процессия окажется малочисленной, или на похоронах яблоку негде будет упасть от полицейских и репортеров всех мастей. Но в любом случае, думается мне, вы уберете Джо Боунза еще до этого, возможно, в его владениях в Западной Фелициане. Вы должны поквитаться с ним. Джо все равно не успокоится, пока не разделается с вами. Один из вас обязательно попытается поставить точку.

Дуэли. Прославился в первую очередь наш персонаж даже не как ловкий шулер, а метко стрелявший в сердце и пах убийца, что на языке того времени называлось удачливый дуэлянт. Когда же дряхлеющая рука и замутненный вином глаз стали сдавать, страсть решать споры и отвечать на оскорбления пулей у потускневшего Американца утихла. После одного из кутежей он увез к себе в дом в Староконюшенный переулок цыганку и, женившись на ней, полюбил проводить долгие часы в молитвах, стал дорожить друзьями и мучиться, мучиться скукой. Имена убитых им на дуэлях одиннадцати дворян он суеверно записал в свой синодик и вычеркивал по одному, ставя сбоку слово «квит», всякий раз, как умирал его очередной ребенок. Когда умер одиннадцатый — главное утешение его жизни, прелестная семнадцатилетняя дочь Сарра, ставшая уже довольно известной поэтессой, — он вычеркнул последнее имя убитого и захлопнул синодик с грустным выдохом: «Квиты». Последний, двенадцатый ребенок — «курчавый цыганенок Параша» — остался жить. Со временем Параша вышла замуж за московского гражданского губернатора Василия Перфилова.

— При них ничего? — перевел взгляд на Леона Лайонел.

Конец. Успокоился навсегда Американец на Ваганьковском кладбище на шестьдесят пятом году жизни. Последнее время он подолгу сидел над своими воспоминаниями, стараясь хоть этим непривычным занятием разнообразить свою старость. Но потомки не прочитали его записок — то ли их с другим хламом вымели за порог, то ли они и по сей день пылятся где-то на архивной полке. Прочтем ли мы их когда-нибудь? Узнаем ли, покаялся он в совершенных преступлениях или посчитал их за доблесть? Любил ли он друзей, Родину? На все эти вопросы пока нет ответа. Но привлекательные и отталкивающие черты характера полковника в отставке графа Федора Ивановича Толстого навечно запечатлены в лучших произведениях русской литературы. Он послужил прообразом Турбина-отца («Два гусара») и Долохова («Война и мир»), Зарецкого («Евгений Онегин»), главных героев тургеневских рассказов «Бретер» и «Три портрета». О нем осталась память в стихах и записках многих его современников. Петр Вяземский писал:



Американец и цыган,
На свете нравственном загадка.
Которого как лихорадка
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай,
Которого душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист,
Под бурей рока — твердый камень,
В волненье страсти — легкий лист.



Леон покачал головой.

Таков был, вернее, таким казался современникам Федор Толстой.

На историческом ристалище. Историк Петр Васильевич Хавский (1783–1876)

— А ты какого хрена в это лезешь? — в тоне Лайонела слышалась открытая угроза.

Если средневековые рыцари скрещивали копья на ристалищах в угоду милым дамам, то историки, одержимые своей наукой, наносят друг другу удары ради правильного понимания прошлого. Одна из схваток в среде русских ученых середины XIX века разгорелась из-за разности взглядов на то, как вели в древности на Руси летоисчисление, какой месяц считался первым, как переводить на современный лад ту или иную летописную дату.

Отступать я не собирался. Мне нужен был Лайонел Фонтено, хотя выражение его лица было очень грозным и ничего хорошего не предвещало.

Более других оставил исследований о русской хронологии, дворянской генеалогии и прочих вспомогательных исторических дисциплинах Петр Васильевич Хавский. За «Хронологические таблицы в трех книгах» (1848 г.) ему присудили Демидовскую премию. Издал он за свою более чем восьмидесятилетнюю государственную службу множество сочинений и среди них «О наследстве завещательном, родственном и выморочном» (1817 г.), «Указатель источников и географии Москвы с древним уездом» (1839 г.), «Об исторических актах по московским архивам» (1840 г.), «Ученый трактат от чего Пасха Христова…» (1850 г.), «Лекции при обучении в Правительствующем Сенате чиновников, приготовляемых в аудиторы» (1855 г.), «Месяцесловы, календари и святцы русские» (1856 г.), «Предки и потомство рода Романовых» (1865 г.) и т. д.

— Ты слышал о смерти Тони Ремарра?

Лайонел кивнул.

Но ученые, бросаясь в бой, не смущаются множеством регалий и книг у коллеги-противника. Археограф П. М. Строев, отстаивая сентябрьский год как самый древний, обзывал Хавского «московским шарлатаном», Н. Г. Устрялов смеялся: «Темно, как у Хавского», третий петербургский историк А. А. Куник обвинял своего московского коллегу во всех смертных грехах. С Хавским спорили, его ругали, но с ним и считались. Да и сам Петр Васильевич мог постоять за себя, вернее, за науку. «Год мартовский я ставлю в голову, то есть прежде годов сентябрьского и январского, — пишет он издателю «Полного собрания русских летописей» Я. И. Бередникову, — а противники наши с вами, наоборот, голову ставят на хвост… Неужели дадим пищу противникам нашим оспаривать правое дело?»

«Чтения в императорском Обществе истории и древностей российских», другие академические и популярные журналы вступают в жаркие ученые споры, историки разят друг друга фактами и насмешкой, но не ради личной выгоды — ради исторической истины.

— Ремарр поплатился за то, что был в доме Агуил-лардов после убийства тетушки Марии и ее сына, — объяснил я. — Там нашли отпечатки его пальцев, испачканных в крови тетушки Марии. Джо Боунз об этом узнал и велел Ремарру залечь. Но убийца, не знаю как, его разыскал. Думаю, он использовал твоего брата как приманку, чтобы выманить Ремарра и спровоцировать его на убийство. Мне надо знать, что именно рассказал Ремарр Джо Боунзу.

«Господа Устрялов и Куник, — возвышает свой голос Хавский, — такие ценители хронологии и генеалогии, которым ни то ни другое неизвестно и я заблаговременно приуготовил себя выслушать хулу на мой труд. Но это меня не остановит — не первая волку зима».

Победителем научных баталий первой половины XIX века стала русская история, обогатившаяся множеством разнообразных исследований. Фактологическая точность и обилие источников способствовали появлению во второй половине XIX и начале XX века блестящих трудов С. М. Соловьева, В. О. Ключевского, С. Ф. Платонова и др. Их достижения стали возможны благодаря упорному труду предшественников, таких, как П. В. Хавский. Сам Н. М. Карамзин пользовался его глубокими познаниями дворянских родословных, граф М. М. Сперанский привлек Петра Васильевича к составлению «Собрания российских законов», Н. В. Гоголь восхищался его трудами.

— Но без нас тебе до Джо не добраться, — после паузы подытожил Лайонел.

Хавский гордился лестными отзывами о своей работе и огорчался нелицеприятными, но ни те ни другие не отвлекали его от каждодневного исследовательского дела. «До десяти стоп извел бумаги, — вздыхает он 22 октября 1853 года, — и ныне непрестанно клею и пишу», И так продолжалось с десятилетнего возраста, когда он в 1793 году поступил копиистом в Егорьевский суд, до 1876 года, когда на девяносто третьем году жизни Петр Васильевич ушел с государственной службы и из жизни.

Несмотря на свой архивный сухой труд, даже в преклонном возрасте Хавский оставался по жизни восторженным юнцом, романтиком. Ему уже перевалило за шестьдесят один год, когда он, вдовец, помог переправиться через грязь одной из московских улиц незнакомой барышне, влюбился в нее с первого взгляда и вскоре назвал законной супругой.

У сидящего рядом со мной Луиса дернулись губы, и Лайонел это заметил.

На Святой неделе 1870 года Петр Васильевич, любитель церковной старины и, между прочим, староста храма Афанасия и Кирилла на Сивцевом Вражке с тридцатилетним стажем, посетил в Донском монастыре бывшего секретаря митрополита Платона (Левшина) архиепископа Евгения. Старики поговорили о прежних временах, сравнили их с нынешними — конечно, не в пользу последних — и вдруг Хавский предложил:

— Ну, это не совсем так, — уточнил я. — Но, если вы решили его навестить, мы тоже не прочь присоединиться.

— Ваше Высокопреосвященство! Пропоем Пасху?!

И два старца громко, с воодушевлением запели священный канон:

— Да, я собираюсь в гости к Джо Боунзу, — зловеще спокойным тоном заговорил Лайонел. — И когда я уйду из его поганого дома, в нем будет тихо... как в гробу, — пообещал он.

— Воскресения день, просветимся людие: Пасха, Господня Пасха. От смерти бо к жизни и от земли к небеси Христос Бог нас преведе победную поющая… Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется… Святися, святися новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебя воссия…

Оба старца ожили, помолодели и снова с наслаждением окунулись в беседу о временах Екатерины и Павла, ведь годы царствования Александра I, Николая I, Александра II были для них днем сегодняшним, а хотелось вспоминать свою далекую юность.

— Поступайте, как знаете, но мне Джо Боунз ненадолго нужен живым, — в свою очередь высказался я.

Дедушка Андрей. Городской голова, купец Андрей Петрович Шестов (1783–1847)

По описанию 1781 года «Москва есть средоточие всей российской торговли и всеобщее хранилище, в которое наибольшая часть всех входящих в Россию товаров стекается, и из онаго как во внутренние части государства, так и за границы отпускается». Уразумев эту нехитрую истину, Андрей Петрович Шестов и его родные братья Викул и Петр еще до войны 1812 года обосновались в Москве и основали общее дело по торговле чаем. Фирма богатела, Андрей Петрович зажил на широкую ногу, приобрел дом в приходе церкви Николы в Толмачах и дачу в Сокольниках. В жизни он держался раз и навсегда установленного порядка: ходил к ранней обедне в приходской храм и после трех стаканов чая приступал к работе. «Широкий размах дела и нерасположение к мелочам были его прямой потребностью — характеризовал А. С. Шестова купец А. С. Ушаков. — Ему не жилось иначе. Но вместе с тем его нередко рискованные предприятия не были следствием удовлетворения личного расположения к роскоши, к открытой жизни, к излишествам. Напротив, он был нетребователен и крайне умерен, даже скуп».

Лайонел поднялся, застегивая ворот. Из кармана пиджака он достал галстук, и, завязывая узел, смотрелся в окно, как в зеркало.

Ворочая нешуточными капиталами, сметливый купец Шестов не оставался равнодушным и к общегородским делам. В 1822–1826 годах он состоял гласным Московской думы, а в 1834 году был назначен попечителем Коммерческого училища. Но восхищение и любовь москвичей он приобрел уже на закате жизни, когда в 1843 году был избран городским головой.

— Где ты остановился? — спросил он. Я ответил и передал Леону номер своего мобильного. — Мы с тобой свяжемся, может быть, — неопределенно пообещал Лайонел. — Сюда приезжать не нужно.

Надо заметить, что до 1862 года, когда ввели новое «Положение городского устройства Москвы», Московская дума представляла из себя жалкое зрелище. Открыта она была 15 января 1786 года и, не успев приступить к делам, тотчас попала в тяжелый финансовый кризис. Итог первого года работы городского самоуправления оказался плачевным: «Требование Шестигласной Думы[6] приемлются без надлежащего уважения, а по недавнему учреждению едва только и считается ли Городская Дума в числе прочих в Москве присутственных мест».

Вся работа Думы зависела от деятельности городского головы. На эту должность почти всегда выбирали всеми уважаемого человека из числа купцов первой гильдии. Понимали, что, как гласит пословица, каков поп — таков и приход. Особенно наглядно это стало заметно, когда городское хозяйство возглавил А. П. Шестов. За время его службы мещанское и ремесленное сословия впервые получили самостоятельность и независимость. Шестов приобрел громадное уважение среди городской бедноты тем, что не отмахивался, как его предшественники, от их нужд. К нему часто обращались за разрешением споров. Одного его слова часто было довольно, чтобы прекратить тяжбу. Став городским головой, Шестов взял под свою защиту все тягловое городское общество: «Ни один московский купец и мещанин, взятый в полицию, не может быть окончательно обвинен или оправдан без приговора общества и его головы». Именно на борьбу с самоуправством полиции уходили основные силы и отвага Шестова. Боролся он и с казнокрадством в городском хозяйстве, в чем заручился поддержкой генерал-губернатора князя Д. В. Голицына, благоволившего к «дедушке Андрею», как звали своего городского голову московские обыватели.

На этом разговор закончился, и мы уже почти дошли до машины, когда Лайонел снова заговорил.

Тридцатитысячное Московское мещанское общество поднесло 18 декабря 1845 года А. П. Шестову благодарственный адрес, где перечислялись его заслуги: «Он с первого дня вступления в должность градского головы начал употреблять все зависящие от него средства не для удовлетворения мелкого честолюбия, но на пользу собратий, и в особенности обратил все свое отеческое попечение к многочисленному и стесненному в промыслах мещанскому сословию. Не оставляя весьма обширных и многотрудных занятий по должности, он во всякое время был готов предупреждать всякие полезные желания не только целого Мещанского общества, но и, в частности, каждого лица, к сему сословию принадлежащего. И кроме предметов, служащих к облегчению всего сословия, по коим употреблял свое ходатайство перед правительством, он всегда с христианским участием принимал все способы к обеспечению участи вдов и сирот и наставлениями религиозной нравственности изгонял возникающие в семействах распри и всякого рода междоусобные неудовольствия… Полная доверенность к мудрости и благости Отца Небесного, чувство добра в сердце и отчет совести за каждый день и каждую мысль были, во всяком случае, отличительные черты его. Он не имел врагов, потому что, боясь Бога, боялся и закона Божия, повелевающего любить врагов. Все это, взятое в совокупности, составляло источник тех благ и того счастья, которые видимо изливались на мещанское сословие, чему единственным виновником был представитель и заступник их Андрей Петрович Шестов. При таком положении дела, можно сказать, небывалого в летописях городских обществ, искренняя благодарность всех и каждого была бы самой ничтожной данью и даже едва ли уместна…»

— Вот еще что, — он уже надел пиджак и теперь поправлял ворот и лацканы. — Я знаю, что Морфи из Сент-Мартина тоже был там, когда нашли Лютис. У тебя есть друзья в полиции?

До последних дней жизни городской голова дорожил этой грамотой небогатого трудового населения Москвы больше, чем какой-либо иной наградой, и она всегда висела у него над кроватью. Когда Шестова хоронили на кладбище Данилова монастыря, многие, пришедшие проводить его в последний путь, признавались самим себе: «Кабы каждый из нас жил, как дедушка Андрей, дело шло бы поспорей».

— Да, и среди федералов у меня друзья тоже. А что, это может помешать?

Письма девушки-монастырки. Фрейлина Мария Аполлоновна Волкова (1786–1859)

В начале 1812 года дворянская Москва, как обычно, танцевала на балах, играла в карты, отдавала визиты, ездила на пикники, летала на тройках в Яр, восторгалась цыганами и заезжими шарлатанами, злословила о гордецах и раболепствовала перед богатством. Выпускница Смольного института Мария Волкова с ужасом пишет подруге о прошедшем дне: «Не было ни ужина, ни танцев, словом — ничего».

— Нет, — он отвернулся, — если ты сам себе этим не помешаешь. Но если из-за этого будут неприятности, пеняй на себя. Пойдешь со своим приятелем крабов кормить.

А ведь в Белокаменной — ах! — совсем недавно появилась мазурка, с пристукиванием шпорами, где кавалер становился на колено, обводил вокруг себя даму и чинно целовал ей руку. Но степенства московским танцорам хватало ненадолго, отдав дань жеманной моде, они по старинке начинали скакать в кадрили и заканчивали бал обычно беготней попарно по всем комнатам дома, не исключая девичьей и спальни.

Вечное отдохновение от трудов царило в дворянских особняках Москвы.

* * *

Чистая публика свято чтила свои аристократические привилегии: просыпаться в полдень, не служить или служить исключительно ради карьеры, презирать народ. О чем они говорили, потомки Ломоносова и Суворова, собравшись вместе?.. Об Отчизне? Деятельном труде? Крепостном рабстве миллионов соотечественников? Нет, все больше о подарках и наградах, раздаваемых императором ко дню своего тезоименитства, о парижских модах, английских товарах, русских женихах и невестах. Мария Волкова сообщает подруге важные новости: как обедала у Валуева в Царицыне, ужинала у Разумовских в Петровском, играла в бостон с любезными партнерами.

Луис некоторое время вертел ручку радио, но так и не нашел ничего интересного. В конце концов он выключил приемник и принялся постукивать пальцами по панели.

Если кавалер умел изъясняться по-французски, и притом не иначе как со скепсисом и равнодушием к Отечеству, он мог надеяться на популярность в дамском обществе. Но на все салоны презрительных иностранцев, повидавших парки и фонтаны цивилизованной Европы, не хватало, поэтому иногда приходилось утешаться романтичными военными в пудре и генеральских эполетах. Мария Волкова спешит уведомить подругу о назначении нового губернатора: «Вообрази, Ростопчин — наш московский властелин! Мне любопытно взглянуть на него, потому что я уверена, что он будет гордо выступать теперь! Курьезно бы мне было знать, намерен ли он сохранить нежные расположения, которые он высказывал с некоторых пор?»

Она походила на появившуюся в начале девятнадцатого века новую героиню романов и повестей — девушку-монастырку, чьи кротость, целомудрие и просвещенность сводили с ума даже прожженных ухажеров. Позади было долгое десятилетнее затворничество в глухих стенах Смольного монастыря, где благородные девицы учились рисовать цветы по атласу, шить золотом, делать гирлянды для царских праздников, сносно играть на клавикордах и арфе, танцевать, петь, читать и писать на трех языках. Кроме того, пансионерки, когда переходили от младших, кофейных, классов к старшим, белым, обучались логике и точным наукам. Но, как доносили учителя, «умы воспитанниц к физике не обыкшие, арифметика и алгебра туга».

— Знаешь, если не хочешь, не надо со мной ходить, — сказал я ему. — Неизвестно, как там все сложится. Да и Вулрич с федералами может добавить тебе неприятностей. — Как дипломатично выразился Эйнджел, Луис теперь был занят только «наполовину». Деньги, очевидно, принципиальной роли не играли. Но такая «половинчатость» предполагала какое-то другое занятие, хотя я не был уверен, в чем оно состояло.

Наконец, получив золотые и серебряные медали с портретом государя и подписью на обратной стороне (под изображением кисти винограда): «Посети виноград сей», Мария и ее подруги вернулись в давно позабытые отчие дома, чтобы стать здесь невестами, умеющими с тактом вести себя на балах, принимать участие в светских беседах и писать на французском письма с точным соблюдением правил орфографии.

Но вдруг произошло событие, указавшее девушкам-монастыркам иной путь…

— Знаешь, почему я здесь? — Луис говорил. Глядя не на меня, а в окно.

Двенадцатого июня без предварительного объявления войны французы, австрийцы, пруссаки, испанцы, португальцы и другие народы, составившие Великую армию Наполеона, вступили в пределы России.



Хвала! он русскому народу
Высокий жребий указал… —



— Не вполне. Я попросил приехать, но был уверен, что ты согласишься.

отметил проницательный Пушкин.

Русские люди вдруг стали догадываться, что если они останутся теми же, что и прежде, то порушатся навеки города и села, прервется род, станет бесплодной земля. Они в тяжелый скорбный час осознали, что у них есть Отечество, которое некому, кроме них, защищать, и в нем живет родной, единой с ними крови народ.

— Мы приехали, потому что в долгу у тебя, потому что ты бы нам помог, если бы нам было нужно, а еще потому, что за тобой должен был кто-то присмотреть после того, что сталось с твоей женой и малышкой. Кроме того, Эйнджел считает тебя хорошим человеком, и я, может быть, думаю так же. А еще я думаю, что ты правильно прикончил эту сучку Модин, и вот теперь здесь стараешься разобраться. Такие дела, как эти, нельзя оставлять, им обязательно надо положить конец. Ты понимаешь меня?

Письма Марии Волковой к петербургской подруге, как и вся окружающая жизнь, стали иными.

Враг занял Вильну…

— Думаю, что понимаю, — тихо ответил я. Как-то непривычно было слышать такие слова от Луиса. И тем более весомыми они становились. — Спасибо тебе, — искренне поблагодарил я.

«Мы дожили до такой минуты, когда, исключая детей, никто не знает радости, даже самые веселые люди».

Враг грабит русские села…

— Ты собираешься выяснить здесь все до конца? — спросил Луис.

«Народ ведет себя прекрасно… Мужики не ропщут; напротив, говорят, что они все охотно пойдут на врагов и что во время такой опасности всех их следовало бы брать в солдаты».

Враг захватил Смоленск…

— Собираюсь, но что-то мы упускаем. Недостает какой-то мелочи, детали.

«Сердце обливается кровью, когда только и видишь раненых, только и слышишь, что об них».

Отгремели залпы Бородина…

Эта деталь постоянно ускользала от меня. Она мелькала передо мной и тут же исчезала, словно крыса, пробегающая в свете уличных фонарей. Мне было необходимо узнать больше об Эдварде Байроне, кроме того, нужно было поговорить с Вулричем.

«Чем ближе я знакомлюсь с нашим народом, тем более убеждаюсь, что не существует лучшего, и отдаю ему полную справедливость».

Москва в огне…

* * *

«Нам говорят, что между тем как вся Россия в трауре и слезах, у вас дают представления в театре, и что в Петербурге в русский театр ездят более чем когда-либо. Нечего вам делать! Не знаю, как русский, где бы он ни был теперь, хоть в Перу, может потешаться театром!»

Враг бежит…

Рейчел встретила нас в холле гостиницы. Я понял, что она выглядывала нас в окно. Эйнджел сидел рядом и жевал внушительного вида бутерброд, сдобренный луком, чили и горчицей.

«О, как дорога и священна родная земля! Как глубока, сильна наша привязанность к ней! Как может человек за горсть золота продать благосостояние Отечества, могилы предков, кровь братьев, словом, все, что так дорого каждому существу, одаренному душой и разумом?!»

Враг изгнан из России…

— Здесь были люди из ФБР, — объявила Рейчел, — вместе с твоим другом Вулричем. Они предъявили ордер и унесли все: мои заметки, иллюстрации, — все, что нашли, — рассказывала она по пути в свой номер. Со стен в ее комнате исчезли все заметки и рисунки. Исчезла даже составленная мной диаграмма.

«Пленные точно достойны сожаления; глядя на их страдания, забываешь о зле, которое они нам сделали».

— Они обыскали наш номер, — обрадовал Эйнджел Луиса. — И у Берда тоже порылись.

1812 год превратил светскую болтушку Мари в защитника Отечества и гуманиста. Ее белые нежные руки, которые было принято холить, беречь от труда, с утра до вечера щипали корпию для перевязки ран. Мария Волкова уже не падала в обморок при виде крови и язв, а в меру своих невеликих сил пыталась облегчить боль и мучения русских солдат и офицеров.

У меня даже голова дернулась при мысли о ящике с оружием. Эйнджел заметил мое волнение и поспешил успокоить.

«Страдания… заставляют нас опомниться и пробуждают от апатии, которой мы так склонны предаваться при благоприятных обстоятельствах», — осознала она, воочию увидев, испытав страдания.

— Мы все припрятали сразу после того, как твой приятель из ФБР положил глаз на Луиса. Все хранится в багажном отделении. У нас у каждого ключи.

Ее духовный двойник — пушкинская Полина из неоконченного «Рославлева», мысли и слова которой — те же письма Волковой. «Стыдись, — сказала она, — разве женщины не имеют Отечества? Разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтобы нас на бале вертели в экозесах, а дома заставляли вышивать по канве собачек? Нет, я знаю, какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на сердце хоть одного человека. Я не признаю унижения, которому присуждают нас».

Еще по дороге к номеру Рейчел я отметил, что она больше сердится, чем огорчается.

— Думаю, я что-то упустил, — признался я.

Лев Толстой, обдумывая замысел «Войны и мира», взял себе в первые помощники толстую пачку писем Марии Волковой и во время работы вновь и вновь обращался к ним. В ранних редакциях романа письма Марии Болконской к Жюли Курагиной почти дословно повторяли письма двадцатипятилетней Волковой, а семидесятилетняя Волкова, по мнению современников, была одним из прототипов Марьи Дмитриевны Ахросимовой, верного друга семейства Ростовых…

Рейчел улыбнулась.

Так жизнь поставляла литературе героев.

— Да, я сказала, что они взяли все, что нашли. Уточняю: все, что смогли найти. Эйнджел их заметил, и я кое-что успела спрятать за пояс и под блузку. А Эйнджел позаботился об остальном.

Чтение писем Волковой сродни путешествию в прошлое. Бытовые подробности, народные слухи, искреннее, подчас наивное девичье отношение к происходящим событиям создают подобие непосредственного, подлинного общения с давно минувшими годами; зовут к глубоким раздумьям над судьбами Родины и людей, ее населяющих; помогают понять дух прошедших времен, докопаться до истинной истории. И если когда-нибудь начнется издание сборников «Русская жизнь в письмах», то достойное место в них будет по праву отведено эпистолярному наследию московской барыни Марии Аполлоновны Волковой.

Она достала из-под кровати небольшую стопку листов и не без торжества потрясла ими. Один листок, сложенный вдвое, она держала отдельно.

Усмиритель города. Генерал-губернатор граф Арсений Андреевич Закревский (1786–1865)

— Думаю, тебе надо взглянуть на это, — она развернула лист, и сердце мое сжалось от боли.

В 1848 году, когда до России долетели отзвуки новой французской революции, опасливый император Николай I прислал подтянуть избаловавшихся москвичей «надежный оплот от разрушительных идей Запада» — графа Арсения Андреевича Закревского. Москва раньше была святой, шутили над неожиданным назначением, а теперь стала великомученицей.

На иллюстрации я увидел сидящую на стуле обнаженную женщину. От шеи до паха по ее телу шел разрез. Кожа была отвернута на руки и свисала плащом. У нее на коленях лежал мужчина, кожа его была снята таким же образом, за исключением пространства, где были удалены некоторые внутренности. Если исключить анатомирование и то, что вторая жертва была другого пола, иллюстрация в подробностях совпадала с тем, что проделали со Сьюзен и Дженнифер.

— Это Пиета, или Плач Богородицы, автор Эстиен, — пояснила Рейчел. Картина мало известна, поэтому ее так долго не удавалось отыскать. Даже в те стародавние времена ее считали слишком откровенной в своей выразительности и даже усматривали в ней богохульство. Церковным авторитетам не могло понравиться такое сходство с Богоматерью, оплакивающей Христа. Эстиена даже хотели сжечь за эту картину.

Новый генерал-губернатор — лысый старичок с маленькими глазками и вечно надутыми губками — смутил вольнолюбивый город деспотизмом на восточный лад. Без долгих разговоров он приказал уничтожить «либеральную» надпись на музее купца Кокорева: «Хранилище народного рукоделия», послал писателю Сергею Тимофеевичу Аксакову приказ перестать носить русский зипун и сбрить «главный признак своего революционного направления» — седую бороду, повелел разыскать и иметь наблюдение за «политическим преступником», дерзнувшим первым зааплодировать профессору Грановскому на лекции в Московском университете. В Северную столицу летели один за другим рапорты, в которых граф уверял своего венценосного владыку, что в вверенном ему городе славянофил Хомяков составил тайное общество, актер Щепкин жаждет переворота, а миллионер Кузьма Солдатенков подстрекает народ к беспорядкам.

Рейчел взяла у меня лист и посмотрела на него с печалью в глазах.

Патриархальная Москва была смущена проявлением столь дикого произвола и неуемного служебного рвения и решила по-своему мстить ретивому начальнику. Женщины передавали сплетни, что поклонники генерал-губернаторской супруги скорехонько попадают в камергеры, а любовники дочери — в камер-юнкеры. Дворяне старинных фамилий высмеивали худородство и плохой французский язык графа. Опальные вельможи презирали выскочку за выдвижение благодаря деньгам и великосветским связям «пылкой Аграфены» — жены Закревского. Старообрядцы, смекнув, что новый хозяин города хоть и лют, но небольшого ума и доверчив, с презрением опутывали взятками его подчиненных. Где-нибудь на балу в Благородном собрании или Немецком клубе всегда можно было услышать свежий анекдот о новом правлении:

— Я поняла, что он делает, — сказала она и положила лист на постель рядом с другими бумагами. — Он создает memento mori: напоминание о смерти, лики смерти. — Она села на край постели и подперла подбородок молитвенно сложенными руками. — Он преподает нам уроки смерти.

— Чем отличаются жандармы Закревского от беременной женщины?

Часть 4

— Женщина может недоносить, а жандарм обязательно донесет.

В московских гостиных декламировали остроумные стишки, посвященные новому градоначальнику:

Криспин, он намерен познакомиться с тем, какой ты есть изнутри. «Анатом»


Ты не молод, не глуп и не без души,
К чему же возбуждать и толки, и волненья?
Зачем же роль играть турецкого паши
И объявлять Москву в осадном положеньи?
Ты нами править мог легко на старый лад,
Не тратя времени в бессмысленной работе.
Мы люди мирные, не строим баррикад
И верноподданно гнием в своем болоте.



Закревский, которого в великосветских московских кругах прозвали Арсеник-паша, не терпел, когда с ним спорили, ссылаясь на законы. «Я здесь закон!» — гордо заявлял он. Его любимыми фразами были: «Не позволю!» и «Вон! Упеку!»

Глава 45

Над ним смеялись за малограмотность, солдафонство, консерватизм взглядов. Когда в начале царствования императора Александра II пошли разговоры и были сделаны первые шаги по освобождению крестьян, Закревский заметил: «В Петербурге глупости затеяли», Герцен в «Колоколе» иронизировал над его приверженностью крепостничеству: «Арсений Андреевич, что это с вами, всю жизнь вы были фельдфебелем и вдруг мешаете освобождению крестьян? К лицу ль вам эти лица? Идти против государя! Против дисциплины!» В другой заметке «Колокола», который взахлеб читался московской профессурой и студентами, утверждалось, что, пользуясь высоким положением, Закревский наживался на казенных поставках сукна и вина. Герцен утверждал, что граф получил отставку за подлог — незаконно выданное разрешение на второй брак своей дочери.

В Мадриде при медицинской школе университета Комплутенс существует анатомический музей. Основателем его является король Карлос III, и большая часть музейной коллекции создана усилиями доктора Юлиана де Веласко в период с начала до середины девятнадцатого столетия. Доктор Веласко относился к своей работе весьма серьезно. Имеются сведения, что он мумифицировал тело собственной дочери.

За одиннадцатилетнюю ревностную службу «на благо Москвы» Закревский не снискал ни любви, ни уважения ее жителей. Когда 16 апреля 1859 года его отправили в бесславную отставку, одна из газет ехидно заметила: «Нам пишут из Москвы, что в нынешнем году наступила весна очень рано, так что прежде Юрьева дня выгнали скотину в поле» (день Георгия Победоносца — 23 апреля).

О самодурстве и крепостнических настроениях опального генерал-губернатора со злорадством упоминается в каждой биографической заметке, посвященной ему, уже на протяжении почти полутора столетий. В любой демократической стране, кроме обвинения, слово предоставляется и защите. Но не в России! Дело в том, что ругали Закревского и передовая интеллигенция, и именитое просвещенное купечество. А раз так, мнения доброжелателей графа не принимались в расчет. Но рискнем нарисовать иной портрет самого консервативного московского генерал-губернатора, основываясь на свидетельствах его друзей, сослуживцев и родственников.

Длинный прямоугольный зал уставлен рядами стеклянных футляров с экспонатами. Среди них два огромных скелета, восковой муляж головы зародыша и две фигуры под названием «despellejados». Это «люди без кожи». Фигуры стоят в выразительных позах и демонстрируют движение мышц и сухожилий, обычно скрытое от всеобщего обозрения под кожным покровом. Везалий, Валверде, Эстиен, их предшественники, сподвижники — современники и последователи, — все они в своих работах опирались на эту традицию. Титаны Возрождения Микеланджело и Леонардо да Винчи создавали свои ecorches, — так они называли рисунки фигур, лишенных кожного покрова, — используя опыт участия в анатомировании.

Сын небогатого помещика Зубцовского уезда Тверской губернии, Арсений Андреевич вышел в люди своим трудом и тяжкой военной службой, получив боевое крещение при Аустерлице, где во время сражения спас от, казалось бы, неминуемого плена известного генерала графа Н. М. Каменского. В мае 1811 года он назначается адъютантом к военному министру М. В. Барклаю-де-Толли и в марте 1812 года становится директором его канцелярии. Вместе со своим командиром участвует в боях под Витебском, Смоленском и Бородином. О храбрости и исполнительности Закревского Барклай-де-Толли не раз докладывал императору, благодаря чему вскоре он стал одним из ближайших генерал-адъютантов Александра I, а в 1828 году занял пост министра внутренних дел. После ряда неудачных мероприятий по борьбе с холерой в 1831 году Арсений Андреевич вышел в отставку, занялся благоустройством своих имений и вел обширную переписку с закадычными друзьями, среди которых числились поэт-партизан Денис Давыдов, опальный генерал А. П. Ермолов и многие другие замечательные люди XIX века.

Закревский был до изумления честным человеком, он никогда и ни перед кем, включая императора, не хитрил, высказывался открыто и прямо, за что даже одно время состоял под надзором тайной полиции. Когда он как-то, еще живя в Петербурге, отправился в отпуск в Москву, шеф жандармов граф А. X. Бенкендорф уведомлял о нем московского командира корпуса жандармов А. А. Волкова: «Я боюсь, что его привычка кричать против всего не произвела бы дурного впечатления. Этого человека совершенно губит тщеславие, что очень жаль. Напишите мне весьма секретно, как он будет держать себя, кого он будет посещать и увидит ли он своего старого друга Ермолова».

Фигуры эти в определенном смысле служили напоминанием слабости человеческой природы, ее восприимчивости к боли и смерти. Они словно демонстрировали бессмысленность плотских устремлений, предупреждали о реальности болезней, боли и смерти в этой жизни и предполагали, что жизнь следующая будет лучше.

Практика анатомического моделирования достигла своей вершины в восемнадцатом веке во Флоренции, где под покровительством аббата Феличе Фонтана художники и анатомы трудились совместно над созданием из воска скульптурных копий человеческого тела. Анатомы работали с трупами, готовя внешнюю оболочку, скульпторы заливали ее гипсовым раствором, и таким образом создавались формы моделей. В них слой за слоем заливался воск, и, где необходимо, свиной жир, что позволяло в процессе наслаивания воспроизводить прозрачность тканей.

После этого с помощью ниток, кистей и тонких гравировальных резцов воспроизводились контуры и рисунок кожи человеческого тела. Добавлялись брови и одна за одной ресницы. В восковых статуях болонского художника Лелли в качестве основы использовались натуральные скелеты. Коллекция музея произвела на императора Австрии Иосифа II настолько сильное впечатление, что он сделал заказ на 1192 копии, чтобы они использовались для развития медицинской науки в его государстве. В свою очередь Фредерик, профессор анатомии из Амстердама, пользовался для сохранения образцов химическими фиксаторами и красителями. В его доме имелась экспозиция скелетов младенцев и детей постарше в разных позах — как напоминание о быстротечности жизни.

После семнадцати лет частной жизни Закревский был вновь взят на службу и 6 мая 1848 года занял пост московского генерал-губернатора. Он каждый день вставал в шесть часов утра и в течение двух часов занимался в кабинете личными делами (выслушивал доклады по своим имениям и давал распоряжения, писал друзьям). Потом в халате выходил в приемную и с полчаса гулял по комнатам. Одевшись в мундир, в девять часов встречал с докладом дежурного адъютанта, в десять часов — военного и гражданского чиновников особых поручений, потом принимал других должностных лиц и посетителей. В три часа пополудни выезжал осматривать город. Возвращался к обеду, после которого около часа отдыхал. Потом снова уходил в кабинет выслушивать доклады и отдавать распоряжения. И так изо дня в день в течение одиннадцати лет.

Но ничто не шло в сравнение с реальностью человеческого тела, выставленного для обозрения. Огромные толпы привлекали публичные демонстрации вскрытия и препарирования. Некоторые приходили на такие демонстрации, изменив внешность. Эти люди собирались якобы для того, чтобы приобрести знания. Но в сущности вскрытие очень походило на продолжение публичной казни. Принятый в Англии в 1752 году Закон о наказании за убийства связал непосредственно оба эти действия, так как, согласно ему, тела казненных преступников могли предоставляться для анатомирования, которое превращалось в посмертное наказание, лишавшее преступника традиционного погребения. Законом 1832 года об Анатомических исследованиях бесправность английских нищих перешагивала границу жизни и смерти: отныне их тела разрешалось конфисковывать для проведения анатомирования.

К Закревскому смело мог явиться кучер или повар, избитый своим барином. Граф обычно приказывал посадить подателя жалобы в Тверскую полицейскую часть, а тем временем производил негласное дознание и, если инцидент подтверждался, обыкновенно вызывал скорого на расправу барина. Сначала переговоры вел начальник секретного отделения канцелярии Василий Дмитриевич Шлыков, а потом оба шли к графу, после разговора с которым побитый дворовый выходил из Тверской части с вольной в руках или с билетом на свободное проживание.

Таким образом, по мере развития науки смерть и анатомирование шли рука об руку. Что уж говорить об отвращении к функциям женского организма, которые связывались с похотью, развратом, родовыми муками, вызывая затем патологический интерес к ее утробе? Анатомирование и удаление кожи были не так уж далеки от реальностей страдания, секса и смерти.

Закревский по воле государя установил тайное наблюдение за «неблагонадежными». Но при московской лени и преобладании домашних забот над государственными подобное нововведение не изменило обычного уклада жизни, разве что дало пищу дамским да разночинным пересудам. Чиновник особых поручений при гражданском губернаторе И. В. Селиванов вспоминал, как однажды у него в доме появился квартальный надзиратель. «Он чуть не шепотом передал мне, что частный пристав уехал в отпуск, что он правит его должность и что в числе других бумаг он нашел требование Закревского ежемесячно доносить ему о моем образе жизни, знакомствах и прочее. Так как срок этому донесению наступал, а он не знает, как к этому даже приступиться, да и грамоте-то плохо знает, то и просил меня помочь ему написать это донесение. Конечно, я не заставил себя просить другой раз и написал ему в числе посещающих меня знакомых чуть ли не самые значительные фамилии в Москве и самый похвальный о себе отзыв. Старик мой был радехонек, что я избавил его от тяжкой обузы, и ушел от меня с благодарностью».

Открытая взору, внутренность тела доказывает смертность человека. Но многим ли приходилось в буквальном смысле заглянуть в себя и увидеть свое нутро? Свою возможную смерть мы наблюдаем через призму чужих смертей, да и то в исключительных обстоятельствах: в условиях войны или при несчастном случае либо убийстве, когда приходится быть непосредственным свидетелем происшествия, повлекшего за собой смерть, или наблюдать результат происшествия со смертельным исходом, — только тогда кровавая реальность смерти предстает перед нами ясно и четко во всей своей полноте.

Добавим, что личного зла Закревский на «неблагонадежных» не таил. Когда, например, узнал, что «потрясателя основ» Т. Н. Грановского в Купеческом клубе обчистили в пух и прах шулера, он, не заглядывая в законы, выслал обидчиков либерального университетского профессора вон из Москвы.

По мнению Рейчел, Странник старался разрушить эти барьеры своим методом, жестоким и полным боли. Умерщвляя свои жертвы подобным образом, он стремился показать им их собственную смерть и дать почувствовать значение истинной боли; но эти опыты служили напоминанием другим, что смертны и они, что и для них наступит день последней, чудовищной муки.

Было множество и других случаев самоуправства Закревского, вернее, подчинения логической правде, а не формальностям.

Странник стер границы между пыткой и казнью, любознательностью научного поиска и садизмом. Он являлся частью тайной истории человечества, нашедшей отражение в труде «Анатолия», написанном в тринадцатом веке магистром Николаем Физичи, где он указывал, что древние производили анатомирование не только мертвых, но и на живых. Осужденного преступника, связанного по рукам и ногам начинали препарировать с ног и рук, постепенно продвигаясь к внутренним органам. Сходные случаи упоминаются Цельсием и Августином, хотя эти факты упорно отвергаются историографами медицины.

Один молодой купчик увлекся красивой авантюристкой и в несколько дней загула под винными парами подписал ей векселей на все свое состояние. Очухавшись, по совету добрых людей побежал к генерал-губернатору и рассказал свою нелицеприятную историю.

И вот теперь Странник взялся писать историю на свой манер, предлагая свой собственный сплав науки и искусства, чтобы придать смерти свой особый почерк и создать в человеческом сердце ад.

— А ты не врешь? — спросил граф, не переносивший лжи, и внимательно посмотрел ему в глаза.

Мы сидели в номере Рейчел, и она поведала нам обо всем этом. Между тем за окнами стемнело, с улицы доносились звуки музыки.

— Все истинно.

— Как мне кажется, — говорила Рейчел, — ослепление жертв можно считать символом их неспособности понять реальность боли и смерти. Но это указывает, как далеко отстает сам убийца от общей людской массы. Мы все страдаем, все переживаем смерть тем или иным образом, прежде чем сами встретимся с ней. А он считает себя единственным, кто может нас этому научить...

— Подожди в соседней комнате.

— Ему кажется, что мы забыли о смерти и нам следует об этом напомнить. И он видит свою роль в том, чтобы показать нам нашу ничтожность, — развил я мысль Рейчел, и она кивнула утвердительно.

Курьер вскоре доставил к графу купеческую прелестницу с векселями.

— Если все так, как вы говорите, зачем ему было прятать в бочку и топить в болоте тело Лютис Фонтено? — подал голос сидевший у балкона Эйнджел.

— Покажи векселя. За что он их дал?

— Это его ученическая работа, — ответила Рейчел — и Луис при этих словах удивленно выгнул брови. — Странник считает, что создает произведения искусства. Он оставляет тела на месте преступления, придает им заданные позы, следует в своих действиях мифам и иллюстрациям из старинных медицинских трудов, — все указывает на такой настрой. Но и художникам необходимо с чего-то начитать. Поэты, живописцы и скульпторы, — все они проходят определенный этап ученичества. Иногда произведения, созданные в этот период, продолжают оказывать влияние на их дальнейшее творчество. Но такие работы, как правило, не выставляются на суд публики. Это время поиска своего пути без опасения критики за ошибки, возможность испытать свои силы и способности. Может быть, Лютис Фонтено являлась для него именно такой «ученической работой», своего рода пробным камнем.

— Я получила их за долголетнюю жизнь с ним и за жертвы здоровья, принесенные ему, — протягивая векселя, пояснила прелестница.

— Но она погибла после Сьюзен и Дженни, — тихо заметил я.

Вызвали купца.

— Когда ты с ней познакомился?

— Он не забрал их, потому что ему так захотелось, но результат его не удовлетворил. Думаю, он решил еще раз попрактиковаться на Лютис перед выходом на публику, — объяснила Рейчел, отводя взгляд. — Убийство тетушки Марии и ее сына стало следствием слияния двух факторов: желания и необходимости. На этот раз он располагал достаточным временем, чтобы достичь нужного эффекта. Потом он убил Ремарра. Либо тот на самом деле оказался ненужным свидетелем, либо с ним расправились из-за одного предположения, что он мог что-то увидеть. Но убийца снова сделал, теперь уже из Ремарра, memento mori. Он по-своему практичный: не боится извлечь пользу из необходимости.

— Две недели назад.

— Ну, а как быть с тем, как действует смерть на большинство людей? — заговорил Эйнджел под впечатлением слов Рейчел. — От ее угрозы нам сильнее хочется жить и даже трахаться.

Сконфузившейся даме в конце концов пришлось подтвердить слова своего мимолетного ухажера. Тогда граф изорвал векселя и бросил их на пол, то есть совершил самоуправство, беззаконный поступок, который не оправдал бы ни один адвокат. Зато деньги, нажитые купцом и его родителями, не перешли в карман аферистки.

Рейчел покосилась на меня и уткнулась в свои запаси.

Из бесспорных добрых дел Закревского нужно отметить, что он открыл для прогулок всех желающих москвичей свою прекрасную дачу Студенец с обширным парком за Пресненской заставой (по которой ныне все шире и шире расползается гостиничный комплекс Международного центра торговли). Часто приглашал к себе на обед ветеранов военных баталий, помогал им, устроил образцовую Измайловскую богадельню для престарелых воинов. Беспрестанно требовал от прижимистых богатых купцов пожертвований на богоугодные заведения, отчего те затаили на него обиду, хоть и расставались с деньгами.

— Я хочу знать, — продолжал Эйнджел, — что от нас добивается этим тот тип? Думает, мы есть и любить перестанем, если он на смерти зациклился и считает, что загробный мир будет лучше подлунного?

Подделку Закревским разрешения на второе бракосочетание дочери, о чем с негодованием вспоминают большинство его современников-мемуаристов, связывают с его отставкой. Вот только сведения авторы черпали не из первых рук, а из заграничного герценовского «Колокола», где часто печатались непроверенные или даже заведомо ложные слухи, лишь бы «разбудить Россию». Потом они обрастали еще большим количеством небылиц и в трактире, под водочку, превращались в веселую сказку.

Я снова взял иллюстрацию Пиеты и внимательно рассмотрел ее, задерживаясь взглядом на подробностях изображения тел, тщательно перечисленных внутренностях, и отметил спокойствие на лицах мужчины и женщины. У жертв Странника лица были перекошены болью смертных мук.

…Полетела дочь Закревского к папаше в Москву.

— Ему плевать на загробную жизнь, — ответил я Эйнджелу. — Его заботит одно: как бы сильнее напакостить в этой жизни.

— Муж, — говорит, — подлецом оказался, бьет меня. Дай нам развод.

Я подошел к окну, где стоял Эйнджел, и тоже посмотрел вниз: по двору, пофыркивая, носились собаки, пахло готовящейся едой и пивом, и мне казалось, что за всем этим я ощущал дух всей проходящей мимо нас людской массы.

— Как это возможно? Я ведь не митрополит.

— А почему он не тронул нас или тебя? — спросил Эйнджел, обращаясь ко мне, но ответила ему Рейчел.

— Ты, — говорит, — в Москве повыше митрополита, ты царь и Бог! Кто смеет с тебя спросить?

— Он хочет, чтобы мы его поняли. Все его действия — это попытка привести нас к чему-то. Это его способ общения, а мы аудитория, перед которой он выступает.

Он и забрал в голову, что это правда, взял да и написал, что, дескать, «полковник не живет с моей дочерью на законном основании, бьет да терзает ее, а потому жить им врозь». Подписал и казенную печать приложил. Она и прилетела с этой разводной к мужу.

— Посмотри-ка, — говорит, — чертова образина, вот разводная!

— У него нет намерений убить нас.

Он видит — фальшивая разводная. Ему-то, собственно, жену пусть хоть черти возьмут, а досада его берет, что всю вину на него свалили. Вот он и подал жалобу царю. «В Москве, — говорит, — два митрополита. Один настоящий, из духовенства, другой фальшивый, из генерал-губернаторов». И описал, как женился, как жена шаталась по балам.

Царь прочитал и говорит: «Правда тут или неправда, не знаю». И приказал это дело хорошенько разузнать. Стали докапываться… Видят, тут одна правда, полковниковое дело правое. Царь рассердился и написал Закревскому: «Какой ты митрополит, ежели кадило не умеешь держать по-настоящему? Ты самозванец, а мне самозванцев не нужно, потому что от них только одна подлость идет».

— Пока, — глубокомысленно изрек Луис.

Ну, значит, Закревского в шею со службы…

Рейчел кивнула, глядя мне в глаза, и тихо повторила: «Пока».

* * *

Второй же муж дочери Закревского, князь Д. В. Друцкой-Соколинский, утверждал, что отец лишь выдал ей неправильно оформленный заграничный паспорт. Но если «Колокол» прав, и отец ради счастья дочери, давно жившей отдельно от первого мужа, пошел на подлог? Да в России тысячи и тысячи чиновников жульничали, воровали, вымогали исключительно ради собственного кармана, об этом знали, но принимали их в обществе и к подобному способу наживы относились весьма снисходительно. Главное — казаться просвещенным, элегантным, в меру либеральным. Зная ныне не меньше современников о казнокрадстве в середине XIX века, у кого поднимется рука осудить за любовь к дочери никогда не бывшего охочим до чужого добра графа Закревского? Только у тех, кому наплевать на исконные человеческие чувства, кто в жертву «направлению умов» готов принести и любовь, и дружбу.

Я договорился встретиться позднее с Рейчел и остальными в ресторане «Вон». Вернувшись к себе, я позвонил Вулричу и оставил для него сообщение. Он перезвонил через пять минут и сказал, что приедет через час в бар гостиницы «Наполеон».

Справочники, в которых упомянуто имя Закревского, в один голос утверждают, что тотчас после отставки он, обиженный, укатил за границу. Обижен он, конечно, был, не единожды вздыхал: «Уволили, как будочника», но еще около четырех лет прожил в Москве, сначала в Газетном переулке, потом в собственном доме в Леонтьевском переулке. Когда в сентябре 1863 года Москву посетил император Александр II и Закревский как генерал-адъютант должен был явиться к нему, он, не желая предстать перед блистательным высшим светом разжалованным владыкой, сказался больным и уехал в свое подмосковное имение Ивановское. А вскоре и вовсе покинул Россию, так как дочери, проживавшей во Флоренции, было запрещено возвращаться на родину. В последние годы Арсений Андреевич часами просиживал в детской у своего маленького внука. Умер он 11 января 1865 года и похоронен в семейном склепе в Гальчето, в древней католической церкви, обращенной в православную часовню.

Вулрич не заставил себя ждать. На нем были брюки грязновато-белого оттенка, а пиджак того же цвета он нес на руке, но надел его, как только вошел в бар.

— Здесь правда прохладно, или так кажется? — вид у него был сонный, и от него несло так, как будто он давно забыл, что такое душ. Мне вспомнилось, как когда-то при первой нашей встречи на убийстве Дженни Орбах он властно и решительно отобрал инициативу у группы слабо сопротивляющихся полицейских. Теперь от того уверенного решительного Вулрича осталось одно воспоминание. Он постарел и потерял былую уверенность. Меня поразило то, как он изъял бумаги у Рейчел. Раньше Вулрич действовал бы иначе. Прежний Вулрич взял бы их все равно, но предварительно попросил бы разрешения. Он заказал пиво себе и минеральную воду мне.

Итак, получилось два разительно отличных друг от друга портрета одного и того же человека. Люди, держащие себя в шорах, ограничивая свои мыслительные способности одной-единственной идеей, и лишь через ее призму оценивающие людей, могут выбрать один из них. Остальным придется свыкнуться с мыслью, что оба портрета верны. Ведь человек куда более сложное явление, чем любое прогрессивное или консервативное направление.

— Хочешь рассказать, почему ты конфисковал материалы в гостинице?

Потомок Мономаха. Граф Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов (1788–1863)

— Берд, не надо так об этом думать, считай, что я их одолжил, — он отхлебнул пиво и взглянул в зеркало. Собственный вид ему, как видно, не понравился.

В восточной части Ленинских гор, на высоком правом берегу Москвы-реки уже более двух веков стоит дворец, на который с завистью заглядываются горожане и их гости: вот где пожить бы — вся Москва на ладони. Но сотрудники Института химической физики не хотят лишаться рабочего места чуть ли не в самом центре города и стойко переносят неудобства старинного особняка во время своих ультрасовременных опытов.

— Ты мог бы сначала и попросить, — упрекнул я.

— И ты бы мне все отдал?

А еще каких-то полтора века назад вокруг Мамоновой дачи, как называли эту дворянскую усадьбу москвичи, шумел вековой лес, редких грибников и любителей дальних загородных прогулок сковывал суеверный страх возле чугунной решетки с желтой ржавчиной и зеленым бархатом мохового нароста, за которой в глубине роскошного сада сверкал загадочный двухэтажный дом с террасами и высоким бельведером. Здесь долгие годы в полудобровольном заточении жил сын графа Александра Дмитриева-Мамонова, двенадцатого фаворита Екатерины II, посмевшего прийти в уныние от прелестей своей шестидесятилетней царствующей любовницы и предпочесть ей молодую княжну Щербатову, за что и был милостиво спроважен в Москву.

— Нет, но я бы объяснил, почему их не отдаю.

В белокаменном, живущем на крестьянский лад городе опальный фаворит, привыкший к фейерверкам, блеску двора и тонкой лести, загрустил и вскорости следом за молодой женой сошел в могилу, оставив сыну, по слухам, миллионное состояние.

— Не думаю, что на Дюрана это произвело бы впечатление. Да и на меня тоже, откровенно говоря.

Молодой граф Матвей, опять же по слухам, быстро спятил от своего несметного богатства, начал постреливать из пистолета в казенные фраки чиновников и приказал дворовым почитать себя за русского царя.

— Так это приказ Дюрана? Странно. У вас есть собственные аналитики. Почему ты был так уверен, что нам удастся что-то прибавить к их выводам?

В Петербурге знали за Москвой грешок выставлять кого ни попадя воскресшими русскими царями и цесаревичами, бесчисленными Дмитриями, Алексеями, Петрами, Иоаннами, Павлами, в то время как было доподлинно известно, что они в свое время были задушены, заколоты, запытаны. И вот дорвавшийся до высшей власти казнелюбивый Николай I в злопамятном 1826 году поспешил объявить графа Матвея Дмитриева-Мамонова рехнувшимся.

Он круто повернулся на стуле и придвинулся ко мне, так что я мог чувствовать его дыхание.

Петр Чаадаев, прозванный «басманным» философом по улице, на которой жил, тоже был объявлен сумасшедшим, опубликовав дерзкую статью в «Телескопе». Но москвичи продолжали встречать его в своих гостиных, в театре, модных магазинах, а потому втихомолку посмеивались над петербургскими враками. Но Мамонова тайна леденила душу — затворник граф нигде не показывался, его помнили лишь московские старожилы, заставшие начало французской кампании 1812 года.

— Берд, я знаю, что ты хочешь добраться до того типа. Тебе нужно его найти из-за того, что он сделал со Сьюзен и Дженнифер, старухой и ее сыном, с Флоренс, Лютис Фонтено и даже с этой мразью — Ремарром. Я пытался тебя держать в курсе дела, а ты лез везде, где можно и нельзя. Рядом с тобой в номере живет наемный убийца, а чем промышляет его приятель, одному Богу известно, и вдобавок твоя знакомая собирает картинки на медицинские темы, как будто это простые этикетки. Ты со мной ничем не поделился: вот я и вынужден был так поступить. Ты считаешь, я что-то скрываю от тебя? Радуйся, что я не отправил тебя отсюда за все фокусы, что ты тут выкидываешь.

В тот грозный час москвичи вдруг остро ощутили, что у них есть Отечество, которое должно защищать, и из ленивых обывателей вдруг превратились в горячих патриотов. Купцы пожертвовали на войско несколько миллионов рублей, дворяне вступили в ополчение, дамы научились щипать корпию и перевязывать раненых. Тогда-то молодой граф Дмитриев-Мамонов одел, вооружил и посадил на коней тысячу своих крепостных крестьян и вместе с ними отличился в сражениях при Тарутине и Малоярославце.