Что такое для Фандорина выстрел в голову?!
Беседа Дмитрия Быкова с Борисом Акуниным
Немцова (слева) убили, на Пономарева (справа) завели уголовное дело, Акунин уехал сам Фото: РИА «Новости»
С Акуниным теперь не очень-то увидишься в России. Он живет в Лондоне, работает во Франции, печатается везде. А сюда обязательно приедет, но не завтра и даже не послезавтра. Последний раз я с ним пересекся на варшавском книжном фестивале Big Book. Отрадно, что некоторые соотечественники добрались сюда специально, чтобы расспросить Акунина о российском прошлом и будущем. А чего не добраться-то — два часа лёту?
«Фандорин вернется в восемнадцатом»
— Хотя вас сейчас воспринимают прежде всего как автора новой «Истории Российского государства», я уж по старой памяти спрошу про Фандорина. Будет ведь еще один роман о нем?
— Да. В восемнадцатом году — по крайней мере, таковы планы. И на этом с Эрастом Петровичем всё.
— Что за странная закономерность — герой книжной серии должен умереть и воскреснуть? Холмс, Гарри Поттер… Христос, да простят меня теологи…
— Но Фандорин не умирал.
— А в «Черном городе»?
—Подумаешь! Чтотакое для супермена выстрел в голову?
— В «Статском советнике» поставлен детский как бы вопрос, на который я и поныне не знаю ответа. Почему в России приличные люди всегда идут в оппозицию, а неприличные — во власть?
— Не всегда, но часто. Причина проста. У плохих людей чрезвычайно ясное представление о добре и зле: добро — все то, что лично для них выгодно, а быть при власти выгодно, и власти с ними удобно. У хороших эти представления несколько более размыты, не так императивны. Таких людей интересуют всякие непрагматические вещи вроде истины или общего блага, и это создает для власти лишние проблемы.
— Чем вы можете объяснить многочисленные нападки на вашу «Историю» со стороны профессионалов — не только почвенников, но и западников?
— У них возникло ощущение, что дилетант вторгается на их территорию, очень нахраписто и нагло. Но это совсем другая территория и другая аудитория. Я пишу для людей, которые историю не знают и, может быть, даже не хотят ее знать. И я не изображаю из себя профессионала. В моей «Истории» изначально не было заранее выстроенной концепции. Я нащупал ее только на третьем томе и пока еще ее проверяю. Если она верна, то в сегодняшних проблемах страны, в явном откате назад, виноваты не столько конкретные личности, сколько причины гораздо более глубокие.
Борис Акунин Фото: Global Look Press
Мне сегодня кажется, что, если через какое-то время в России случится революция, прилетит в запломбированном самолете условный Ходорковский, то новая власть опять окажется заложником все той же государственной конструкции. При ней наша гигантская территория может управляться только вертикально, пирамидально. Нужна настоящая федерализация, когда жизнь в регионах будет определяться на местах, а не в далекой столице.
— Но это сегодня самая запретная тема. Любые упоминания о ней приравниваются к экстремизму, расчленению, бог знает чему…
— Да мало ли что у нас сейчас запрещают. Мыслить никто запретить не может. В XXI веке успешны только те страны, где не подавляется инициатива и живая жизнь в провинции. Времена, когда все регулировалось наверху, ушли в прошлое. Слишком жесткая вертикаль в конце концов как раз и приведет к тому, что страна может развалиться на куски — потому что, кроме этой вертикали, ничто ее не будет удерживать вместе. Это очень опасно. Государство должно помогать провинции развиваться. И уж по крайней мере не мешать, не высасывать из нее соки.
Вот я занимаюсь сейчас семнадцатым веком — и ясно вижу: в России в ту пору успешно шли только те процессы, до которых не дотягивалась железная лапа власти. Например, освоение Сибири, на что у Москвы, занятой другими заботами, не хватало ни внимания, ни средств. В Сибирь уходили вольные люди, обустраивались там по своему разумению, и все у них, вдали от дьяков, отлично получалось. В нынешней России любая инициатива тоже успешна ровно до тех пор, пока к ней не начинают принюхиваться разнообразные власть имущие. Я недостаточно умен и образован, чтобы сформулировать концепцию «правильного устройства» страны в точных тезисах, поэтому я пишу про это роман. Он будет называться «Счастливая Россия», и по жанру это будет утопия, редкая птица в современной литературе.
— Когда это выйдет?
— Когда допишу. Я не тороплюсь, это роман из числа серьезных, которые я подписываю обоими именами — Акунин-Чхартишвили. Я вообще становлюсь все более серьезным и занудным. Необратимые возрастные изменения. Вхожу в третью терцию жизни. Первая — до тридцати лет — это детство. Вторая — до шестидесяти — молодость. А потом начинается третья, и она может быть либо старостью, либо зрелостью. От тебя самого зависит.
«В молодости мы только пили и кривлялись»
— Давайте поговорим о Советском Союзе. Я попробую объяснить, почему он лучше нынешней России. Представьте себе, что был плохой человек, но у плохого человека есть шанс одуматься, измениться… А теперь труп, и у трупа уже нет такого шанса.
— У меня ровно противоположные ощущения. Сейчас страна тяжело больна, но она живая. Советский Союз во времена моей молодости — это было нечто совершенно мертвое, где вообще не имело смысла что-либо делать. Любая попытка сделать карьеру, чего-то добиться была сопряжена с унижением и ложью, любой рост покупался ценой низости. Оставалось пить и валять дурака, чем мое поколение и занималось. Я учился в так называемом идеологическом вузе, и атмосфера там была довольно тухлая.
— Кто же вас гнал в идеологизированный вуз?
— А больше изучать Японию было негде.
— Вы согласны, что этика Фандорина — отчасти самурайская?
— Нет, конечно. Она скорее конфуцианская. Самурай служит хозяину, а «благородный муж» Конфуция — своим собственным представлениям о правильности. Над ним нет господина. И «благородный муж» никогда не будет частью системы, если она порочна, — даже если это собственное государство. Вот почему в советской России после революции «благородные мужи» (а были и такие, при всей моей нелюбви к большевизму как к идеологии) очень быстро перевелись и остались одни «самураи», служившие известно какому господину.
— Но Советский Союз закончился году в двадцать девятом, а дальше пошел так называемый русский реванш… Вы в «Истории» не касаетесь этого вопроса?
— Я думаю остановиться на семнадцатом годе. Трава на могилах не так еще высока, чтобы трогать последующие события. Боюсь, мне не хватит объективности.
— А в известном смысле вы правы. История в прежнем смысле закончилась с распадом Австро-Венгрии.
— И что же началось?
— Личность не справилась, на Первой мировой сломалась. Дальше — век масс, сетей, коллективов.
— Что вы! История человечества еще вся впереди. Мы пока еще на средней стадии развития. Посмотрите, насколько смягчились нравы, насколько прибавилось человечности, заботы о слабых, заботы об окружающей среде. Ничего этого еще в середине прошлого века не было. Дикости, конечно, еще очень много, но прогресс, безусловно, есть…
— Нравы не смягчились, а измельчали.
— Только в том смысле, что в более спокойные времена нет потребности в высокой драме и трагических переживаниях. Но в этом смысл прогресса — уходить дальше от потрясений, от подростковых эксцессов…
«Для писателя главное — фильтр»
— Просто ни вы, ни я уже будем не нужны в этом новом человечестве.
— Может быть, и не нужны, но на наш век приключений хватит. Это ведь когда еще будет — эпоха всеобщей ответственности и взрослости! Россия, я думаю, пока переживает подростковый возраст. Да и Америка не шибко взрослая. Она слишком верит в силу, в ковбоя на мустанге. Там тоже есть склонность к разрубанию узлов, если не получается их развязать. Самые взрослые общества сегодня — североевропейские. Им, наверное, ментально лет сорок.
— Но там невыносимо скучно жить!
— В молодости — может быть. Но ведь можно путешествовать. А в зрелости покой продуктивен. У человека в возрасте должна быть возможность спокойно осмыслить свою жизнь.
— Вот в Советском Союзе такая возможность была, и культура там была великая.
— Вы имеете в виду «культурную революцию» вроде достижений всеобуча?
— Не только. Советский Союз был сложной системой, а дальше пошло радикальное упрощение.
— Дима, я понял, что вы собою представляете. Вы — поэт. И все ваши теоретические выкладки — это поэзия. С поэзией не спорят.
— Ну да.
— У меня есть такая игра — я пытаюсь докопаться до дна каждого понятия, найти для него ключевое слово. Вот в писателе кодовое слово — «фильтр». Потому что ты пропускаешь всю информацию через себя, отсеивая ненужное и оставляя только то, что пригодится для книги. А в понятии «поэт» — что, по-вашему, ключевое?
— Поэт и есть поэт.
— …«Шаман», я думаю. Камлает, верит сам и заражает своим трансом окружающих.
В последнее время писатель задумался о «Счастливой России» Фото: Андрей Струнин
— Как вы почувствовали, что не можете… не хотите… оставаться в России?
— Очень уж мне не нравится нынешняя российская атмосфера: что мы — прекрасные, а все остальные — ужасные. Я почувствовал, что в такой атмосфере писать не смогу. Все время хочется стоять где-нибудь в пикете. Одиночном. Нет, я лучше буду писать книжки.
— Мне всегда была интересна ваша вера, если она у вас вообще есть…
— Я не атеист, поскольку атеизм — тоже своего рода вера. Скажем так: я открыт всем предложениям.
— А в бессмертие души верите?
— Верить не верю, но очень надеюсь. Это у вас должно быть точное представление о загробном мире, вы же православный. В православии все очень четко обрисовано — вечного ада там нет, он скорее похож на католическое чистилище.
— В ад я не верю, но для некоторых сознательных, целенаправленных злодеев его допускаю.
— А для остальных?
— Остальные как-то сольются с мировой душой.
— Какое же это православие, если мировая душа?
— Православие в том, что я верю в справедливость.
— А я верю в любовь, которая исключает всякую справедливость. Любовь — дело мафиозное, и мы хотим, чтобы нас любили такими, какие мы есть, даже если мы этого не заслуживаем. К черту справедливость.
— Вы ее видели, настоящую-то любовь?
— Конечно, видел. И много раз про нее писал. Вот у меня параллельно с «Историей Российского государства» идет серия исторических романов — и там всё про любовь, про любовь, про тысячу лет сплошной любви. Это ведь история одного рода. Без любви он бы не выжил.
— Семейные фотографии вы коллекционируете именно поэтому, как я понимаю…
— Да, меня очень занимает частное и семейное как бастион живой жизни в осаде вражеских полчищ. Вся наша история — про это. Я в каждом новом городе ищу такие фотографии в антикварных магазинах. Из них потом придумываются сюжеты. В Варшаве сейчас тоже нашел несколько. Буду рассматривать. Может быть, они мне что-нибудь расскажут про себя.
— А можете вы вспомнить, как придумали первую историю — «Азазель»?
— Очень ясно. Я вдруг увидел картинку. Совсем как это описано в «Театральном романе». На скамейке сидит девушка, к ней подходит молодой человек, задает какой-то вопрос, крутит барабан револьвера, стреляет. Кстати, при всей фантасмагоричности сюжета «Азазеля» в основе его лежит вполне реальное дело баронессы фон Розен, игуменьи Митрофании. Крупно жульничала ради благотворительных целей. Интересная коллизия.
— Напоследок скажите: что сейчас делать оппозиции? Вроде ничего уже нельзя…
— Прилично себя вести — по контрасту с оппонентами. Пусть они врут и воруют, а мы должны быть порядочными людьми. Не собачиться между собой. Демонстрировать, что наши ценности лучше и что жить по-нашему тоже лучше. Пока с этим как-то не очень выходит, увы.
БорисАкунинФото:GlobalLookPress