Властитель душ
1
— Дайте денег! Мне очень нужно!
— Я вам уже сказала: не дам.
Дарио дрожал от волнения и никак не мог с собой справиться. Когда он выходил из себя, то кричал пронзительно, визгливо и яростно размахивал руками. Было заметно, что он приехал издалека: беспокойный голодный волчий взгляд, восточное лицо с резкими чертами, словно бы высеченными нетвердой торопливой рукой. Он проговорил настойчиво, исступленно:
— Но другим же вы даете, я знаю, даете!
Он просил униженно, смиренно, и все ему отказывали. Теперь он станет требовать, а не просить. Спокойно! Сначала пустим в ход хитрость, потом угрозы. Не отступим ни за что и ни перед чем. Выманим или силой возьмем деньги у старой ростовщицы. Дарио — единственная опора жены и будущего ребенка, у них никого больше нет на свете.
Она повела полным плечом:
— Да, я даю деньги под залог, что вы мне можете предложить?
Вот! Дело пошло на лад. Не зря он настаивал. Просил, просил, и хотя она сказала: «Не дам!» — по глазам видно: даст. Попробуй договориться. Предложи взамен помощь, окажи услугу, решись на тайное соглашение. Просить бесполезно. Нужно заключить сделку. Но что он может ей дать? Нищий и безработный. Хозяйке, у которой четыре месяца снимает крошечную квартиру под самой крышей, над ее частным пансионом для эмигрантов.
— Все сейчас бедствуют. Тяжелые времена, — продолжала она, обмахиваясь веером.
Розовое платье. Полные румяные щеки. Белесые глазки с тупым равнодушным выражением. «Тварь!» — подумал он. Вот сейчас она встанет и уйдет. Нет, уйти он ей не позволит.
— Постойте! Не уходите!
Как же ее уговорить? Умолять на коленях? Бесполезно. Обещать золотые горы? Не поверит. Сторговаться? Но как? Он совсем отвык от деловых соглашений. Нищему азиату, обреченному прозябать в трущобах и работать в порту, посчастливилось получить медицинское образование в Европе. Он стал человеком совестливым, с чувством собственного достоинства. Теперь приобретенная за пятнадцать лет жизни во Франции изысканная вежливость была ему ни к чему. Никчемным оказался и диплом французского врача, с таким трудом полученный здесь, на Западе. Не подарком заботливой матери — черствой коркой, украденной у чужих. Благотворители-лицемеры! Ваше хваленое образование не дало надежного заработка. Сейчас 1920 год,
Дарио уже тридцать пять, он живет в Ницце, но у него точно так же, как в студенческие годы, живот подводит от голода, в кармане пусто, на ногах опорки. Он с горечью сознавал, что ему вручили бесполезные инструменты: порядочность, добросовестность, а использовать приходилось лесть, подобострастие и прочие, издавна проверенные, за века накопленные средства.
«Все сбиваются в стаи, поддерживают друг друга, у всех есть надежный тыл. А я бьюсь в одиночку ради жены и ребенка, и некому мне помочь».
— Посудите сами: я теперь в безвыходном положении. Здесь в городе меня никто и знать не желает, — горячо заговорил он. — Хотя я уже четыре месяца живу в Ницце. А ведь, перебравшись сюда, я пожертвовал блестящей карьерой. В Париже мне обещали обширную практику. Нужно было только подождать. На беду, я поторопился.
Он лгал, но ему хотелось выманить у нее деньги во что бы то ни стало.
— У меня лечатся только русские. Нищие голодные эмигранты. Еще ни один француз не обращался ко мне. Местные жители мне не доверяют. А все потому, что я смуглый и говорю с акцентом, — тут он провел рукой по черным как смоль волосам и впалым желтым щекам, прикрыл глаза, и жесткий тревожный взгляд на миг спрятался под длинными девичьими ресницами. — Марта Александровна, людей не заставишь доверять тебе. Вы русская, не мне вам объяснять, как тяжело вдруг оказаться на обочине жизни. В общении и в быту я ничем не отличаюсь от француза, получил французское гражданство, диплом о французском медицинском образовании, но все считают меня чужим и чуждым, поневоле начинаешь и сам себя чувствовать иностранцем. На то, чтобы к тебе привыкли, нужно время. Я уже сказал: к доверию не принудишь, но можно добиться доверия, терпеливо дождаться его. Пока что мне необходимо продержаться. Марта Александровна, помогите, это в ваших же интересах! Я ведь ваш жилец. И уже задолжал вам за квартиру. Вы, конечно, можете выгнать меня. Но что вы тем самым выгадаете? Где найдете новых жильцов?
Она тяжело вздохнула:
— Я тоже нищая иностранка, доктор. Настали тяжелые времена. Чем же я могу вам помочь? Увы, ничем.
— Марта Александровна, в понедельник из больницы вернется моя жена, ослабевшая после родов, с беспомощным младенцем на руках. Как я их прокормлю? Боже мой, как? Что с ними, бедными, станет? Одолжите мне четыре тысячи франков, Марта Александровна, а взамен требуйте все, что угодно!
— Но ведь вам и заложить нечего, бедняга. Что у вас есть ценного?
— Ничего.
— Золотые кольца, серьги?
— Нету. У меня совсем ничего нет.
— Я беру в залог драгоценности, меха, столовое серебро. Вы взрослый человек, доктор, и должны понять, что я не могу просто так раздавать деньги. Поверьте, мне самой ростовщичество не по душе. Я рождена для другого. Подумайте, до чего меня, генеральшу Муравину, довела проклятая жизнь! — с чувством проговорила она, прижимая руки к груди, словно выступала на сцене.
Раньше она была провинциальной актрисой и даже пользовалась успехом; генерал Муравин женился на ней и признал их сына лишь под старость, здесь, в эмиграции.
— Доктор, дорогой доктор, нас всех душит беспросветная нищета. — Она словно бы ослабила петлю на белой короткой шее. — Если бы вы знали, каково мне приходится! Я работаю будто каторжная. У меня на руках генерал, да еще сын с невесткой. Все просят у меня помощи, а вот мне помочь некому!
Бить на жалость, вместо того чтобы пожалеть просящего, — обычная уловка людей, не желающих дать денег в долг. Она вытащила из-за пояса розовый хлопчатобумажный платок и промокнула уголки глаз. По красным пухлым щекам градом полились слезы. Одутловатое лицо, обезображенное старостью, еще хранило следы былой красоты: носик с горбинкой не утратил изящной формы, изысканный разрез глаз по-прежнему вызывал восхищение.
— Мне искренне жаль вас, доктор. Ведь сердце не камень.
«Вот так же со слезами и причитаниями она в один прекрасный день выставит нас на улицу, — в унынии подумал Дарио. — Выгонит. И мы уйдем. Куда глаза глядят. Нам негде будет приклонить голову». При мысли о будущей бесприютности на него нахлынули ужасные воспоминания. Изнуряющую усталость после бессонной ночи под открытым небом, пронизывающий утренний холод он помнил не умом, а всем измученным телом. Не раз его гнали из гостиниц, много ночей он провел в бесплодных поисках крова. Ребенком, подростком, нищим студентом, он привык к бездомности и не роптал, однако теперь ему казалось, что лучше умереть, чем остаться без крыши над головой. За годы, прожитые в Европе, он и вправду успел избаловаться.
Дарио мысленно оглядел убогую обстановку их нынешнего жилища. Три крошечных комнатки под самой крышей, красный плиточный пол, покрытый тонюсеньким ковром. В гостиной два выгоревших на солнце плюшевых кресла. В спальне чудесная просторная европейская кровать, им так сладко спалось на ней! Господи, как же он привык ко всем этим вещам!
Их ребенок будет спать в коляске на узком балкончике, обдуваемый морским ветром. Просыпаться и видеть крыши французского городка, слышать, как итальянцы кричат по утрам на рынке неподалеку: «Sardini, belli sardini!» Дышать свежим воздухом, расти, играть на солнышке. Нет, отступать нельзя, нужно добиться, чтобы старуха дала денег. Ярость и ужас сменились упрямой надеждой, он более уверенно оглядел комнату и толстую генеральшу в кресле. Плотно сжал губы. Дарио казалось, что сейчас у него непроницаемое лицо; в действительности его выдавал взгляд, выразительный, беспокойный, обреченный.
— Марта Александровна, ведь вы мне поможете, правда? Четыре тысячи, всего четыре тысячи у вас для меня найдется. В положенный срок я вам их отдам сполна. Вы не станете выгонять нас на улицу. Год вы потерпите. За год я сделаюсь другим человеком. Дайте мне денег, и я смогу прилично одеться. Разве в таком виде меня пустят в дорогую гостиницу? Нет, выгонят взашей. Я выгляжу бродягой, нищим. А ведь швейцары в нескольких отелях Ниццы, Канн и Антиба обещали позвать меня, если кто-то из постояльцев заболеет. Как же я пойду туда, посмотрите, у меня дырявые башмаки, рукава пиджака совсем залоснились. Марта Александровна, вам же выгодно мне помочь. Вы женщина проницательная. И видите, что я человек твердый, волевой, с характером. Дайте мне четыре тысячи, ну хотя бы три. Во имя Господа, заклинаю вас!
Она покачала головой:
— Я не смогу вам помочь.
И повторила совсем тихо: «Не смогу». Впрочем, его не интересовало, что именно она сказала, важнее было, как это сказано. Значимы не слова, а интонация. В тихом голосе не слышалось раздражения. Она не кричала на него в гневе. Если бы она отказывала решительно и бесповоротно, то, скорей всего, набросилась бы на него, нагрубила, сразу бы указала на дверь. Между тем ее «не смогу» прозвучало почти ласково, в глазах стояли слезы. А сами серо-зеленые глаза глядели жестко, жестче обыкновенного, и пристально, словно настойчиво внушали собеседнику мысль о будущей сделке и принуждали согласиться, какой бы сделка ни была. Если заходит речь о купле-продаже, предстоит торговаться, сговариваться, хитрить — еще не все потеряно!
— Марта Александровна, — заговорил Дарио, — тогда, может быть, я вам помогу? Поверьте, на меня можно положиться, я не предам и не разболтаю. Решайтесь. Кажется, вы чем-то обеспокоены, ну же, Марта Александровна, доверьтесь мне!
— Доктор, — начала она и замялась.
Некоторое время они молчали. Сквозь тонкую перегородку слышались голоса, топот, шум, там ссорились, плакали, смеялись жильцы частного пансиона, нищие эмигранты, что голодали, влюблялись и ненавидели друг друга. Кто-то разговаривал, вот поспешно и легко пробежала девушка, медленно и бесцельно шаркала из угла в угол запертая в четырех стенах старуха. Сколько у них интриг! Сколько трагедий! И разумеется, генеральша посвящена во все подробности. Ей что-то нужно от Дарио. Сейчас он согласен на все. Неукротимая дикая жажда жить потоком хлынула в сердце. Жить, во что бы то ни стало! Долой предрассудки, долой трусливую осторожность! Лишь бы выжить, не голодать, не задыхаться от непосильной усталости, выходить любимую жену, выкормить единственного ребенка!
Наконец генеральша начала с тяжелым вздохом:
— Подойдите поближе, доктор. Вы, наверное, знаете, мой сын женился на этой американке, Элинор, знаете, да? Поймите, вас просит любящая мать… Я в отчаянии! Они оба совсем еще дети. И сделали страшную, безумную глупость…
Она нервно теребила платочек, то прикладывала его ко рту, то утирала пот со лба. Солнце садилось за черепичные крыши, последний луч окрасил комнату красным. Был первый день ненастной весны. Генеральша потела, задыхалась, испуганная, взбудораженная, от прежней бесчеловечной холодности не осталось и следа.
— Мой сын так молод, доктор. Она, мне кажется, гораздо опытнее его. Куда она смотрела! Я конечно же узнала последней. Доктор, мне не прокормить лишний рот. Я не в силах. Столько нахлебников, они все сидят у меня на шее. Еще ребенок! Нет, доктор, мы не можем себе этого позволить.
2
Клара, жена Дарио, лежала в крошечной отдельной палате больницы Пресвятой Девы вместе с новорожденным сыном; кругом чистота, окно приоткрыто, ноги счастливой матери заботливо укутаны теплым одеялом.
Вошла монахиня и спросила:
— Может, вам что-нибудь нужно?
Клара благодарно улыбнулась сестре милосердия в белоснежном чепце, однако покачала головой робко и с достоинством:
— У меня все-все есть. Чего ж мне еще?
Наступил вечер. Посетителей больше не пускали. Но Клара ждала Дарио; сестры знали, что он врач, и разрешали ему приходить в любое время.
Они не виделись со вчерашнего дня. Клара жалела, что муж не согласился, чтобы ее поместили в общую палату. У нее никогда не было подруги. Не было доверительных теплых отношений с другой женщиной. Она застенчива, боится людей… Ей странно и страшно в чужих городах. Она и по-французски говорит с трудом. Теперь кое-как освоила провансальский, но все равно дичится, так уж привыкла. Когда Дарио рядом, ей никто не нужен; сейчас она не расстается с малышом, о ком, казалось бы, тосковать, но Клара иногда ловила себя на мысли, что ей не хватает женской дружбы. Она слышала, как весело смеются в общей палате; и любопытно было бы взглянуть на других младенцев… Конечно, ни один не сравнится с ее сыночком, маленьким Даниэлем, ни у кого нет такого ладного тельца, крепких ножек, проворных ручек, никто не сосет грудь с такой жадностью и силой. Дарио позаботился, чтобы Клара лежала в отдельной палате, в тишине и уюте, — неслыханная роскошь! Любимый, как же он бережет ее! И думает, что жена ни о чем не догадывается… Не знает, скольких трудов и тревог стоил ее комфорт… А ведь она сразу заметила, как он устал: руки дрожали, голос срывался, Дарио все спешил, волновался, суетился.
И успокоился только с рождением малыша. Клару удивила его умиротворенность. Но не встревожила. В сердце, переполненном благодарностью Богу, нет места тревоге. Она тихонько приподнялась, придвинула поближе — ближе, еще ближе — колыбельку и склонилась над ней. Не видя сына, она прислушивалась к его дыханию. Потом с трудом, превозмогая боль, опять откинулась на спину. Осторожно ощупала набухавшую грудь: в час вечернего кормления молоко стремительно прибывало, подступало жаркой волной.
Под плотно натянутой простыней тела Клары почти не было видно, такая она маленькая, худая и плоская. Лишь лицо выглядывало. На самом деле ей за тридцать, хотя по виду не то девочка, не то старушка. Взглянешь на выпуклый низкий лоб без единой морщины, гладкие веки, великолепные ровные белые зубы — кроме зубов, ей нечем хвалиться, — и Клара покажется совсем юной. Но спутанные пряди курчавых распущенных волос отливали серебром, вокруг детских мягких губ залегли горькие складки, в темных глазах застыло скорбное выражение: они пролили много слез, видели смерть близких, не смыкались долгими ночами, с мужеством глядели в лицо нужде и с надеждой — на дорогу.
Ушли последние посетители, монахини развозили на тележках скромный ужин. Женщины готовились к вечернему кормлению. Плакали разбуженные младенцы. Вошла сестра, дюжая, грубоватая, толстощекая и румяная, помогла Кларе сесть и положила ей на руки сына.
Некоторое время обе молча смотрели на пушистую вспотевшую головенку — младенец искал грудь и всхлипывал; потом послышалось тихое довольное чмоканье, и вскоре малыш успокоился: то посасывал, то засыпал. Женщины стали вполголоса разговаривать.
— Ваш муж еще не навещал вас сегодня? — спросила сестра. Она была из Ниццы и потому говорила слегка нараспев.
— Не навещал, — ответила кормящая с грустью.
Муж, конечно, еще придет. Может, у него нет денег на трамвай? А путь сюда от центра города неблизкий.
— У вас хороший муж, — сказала сестра и хотела взять уснувшего малыша, чтобы взвесить после кормления.
Но тут младенец открыл глазки и пошевелился. Мать покрепче прижала его к себе.
— Подождите. Не уносите пока. Он еще голодный.
— Хороший муж и заботливый отец, — продолжала сестра. — Каждый день спрашивает, не нужно ли вам чего-нибудь принести, всего ли хватает. Уж так он вас любит! Ну все, теперь хватит. — Она поднялась и решительно направилась к кормящей.
Клара ее насмешила, когда инстинктивно заслонила сына и не сразу решилась его отдать.
— Вы его перекармливаете, малыш, чего доброго, заболеет.
— Ваша правда, мадам. — Клара так и не привыкла называть сестрами монахинь, что ухаживали за ней. — Просто я так рада, что могу кормить его вволю. Мой первенец умер оттого, что у меня не хватало молока и не на что было его купить.
Сестра склонила голову в знак участия и сострадания, но в спокойных глазах читалось: «Думаешь, милая, тебе одной солоно пришлось? Скольких несчастных я повидала, и не сосчитать…» А Клару впервые не мучил горький стыд, неразлучный спутник нужды, ей захотелось довериться сестре; выражения глаз, скрытых под крахмальными сборками чепца, она не уловила.
Клара ни с кем никогда не говорила о своем первом ребенке. Она принялась рассказывать вполголоса поспешно и сбивчиво:
— Перед войной муж уехал. Я осталась в Париже одна. Он уплыл на пароходе в колонии. Думал, что найдет там работу. Мы эмигранты, так что привыкли скитаться и жить в разлуке. Он сказал тогда: «Клара, здесь мы умрем с голоду. Я уезжаю. У нас нет денег, и я не могу взять тебя с собой. Я заработаю и вышлю тебе на дорогу». Так вот, он уплыл, а я сразу же заболела. Потеряла работу и осталась без гроша. К тому же узнала, что беременна. Денег не было совсем. Потом мне говорили: «Вам нужно было попросить помощи там-то и у того-то». Но у меня не было ни друзей, ни знакомых. Я думала, мне никто не поможет. Маленький умер с голоду.
Клара потупилась и стала судорожно перебирать кисти вязаной шали.
— Ну-ну, не надо, второй ваш сын выживет, — успокаивала ее сестра.
— Он такой красивый, правда?
— Красавчик!
Сестра прикоснулась к ступням Клары:
— Милая, у вас совсем ледяные ноги! Закутайтесь получше. Сейчас я принесу грелку. Все плохое позади. Забудьте. Теперь ваш муж рядом и заботится о вас.
Клара с трудом улыбнулась:
— С тех пор, конечно, я стала старше, обжилась, попривыкла, мы ведь во Франции уже пятнадцать лет. Теперь мне нечего бояться. А тогда была дурочкой и совсем растерялась… Я…
Она вдруг умолкла. К чему жалобы, да и кто ее тут поймет? Монахини помогли многим несчастным женщинам из далеких деревень, которые умирали в нужде и нищете на улицах Ниццы, и все-таки Кларе казалось, что ее доля тяжелее: она чужестранка, и ее отгоняли от каждого дома, от каждой двери, каждый камень, казалось, кричал ей: «Вон отсюда! Иди, откуда пришла! У нас у самих бед хватает, чужачка!»
Сестра подложила ей под ноги грелку, ласково улыбнулась и направилась к двери. На пороге она обернулась:
— Пойду принесу вам поесть. А вот, милая, и ваш муж!
Клара распахнула объятия.
— Дарио! Ты пришел! Наконец-то!
Она не выпускала его руки, целовала ее, прижимала к щеке.
— Я и не надеялась повидать тебя. Сейчас уже ночь! Ты утомился! Не нужно было приходить.
Дарио не отвечал; Клара понимала, что у него язык не ворочается от усталости. Он присел на край постели; жена обхватила его руками, тесно прижалась, положила ему голову на грудь. Наконец он спросил:
— Ну как ты? Как малыш? Все в порядке? С вами точно ничего не случилось?
— В порядке. А что могло случиться?
Они говорили на странной смеси французского, греческого и русского. Клара все гладила его по руке.
— Что могло случиться, милый?
Он молчал.
— Что с тобой? У тебя дрожат руки.
Зная, что расспрашивать бесполезно, она умолкла. Только согревала его руки в своих, и понемногу дрожь унялась.
— Ты здорова? — В его голосе по-прежнему звучала тревога.
— Здорова. Благополучна и счастлива, как королева. У меня есть все, о чем только можно мечтать. Но мне бы хотелось…
— Чего?
— Хотелось бы поскорее вернуться домой, к тебе.
Она заметила с жалостью, что взгляд мужа выражает полное изнеможение и растерянность, лицо осунулось, рубашка измята, костюм не вычищен, на пиджаке не хватает пуговицы, галстук завязан небрежно.
— Дарио, а себя ты не забываешь? Ты говорил, что у тебя много пациентов. Это правда?
— Правда.
Сестра принесла на подносе ужин.
— Поешь, — заволновался Дарио. — Какой чудесный суп! Ешь скорей, не то он остынет.
— Мне не хочется.
— Ты должна. Чтобы у маленького было молочко.
Дарио стал кормить ее с ложки, она засмеялась и сама, разохотившись, поспешно доела суп.
— А как же ты? Ты поел?
— Да.
— Дома? Прежде чем пришел ко мне?
— Да.
— Так вот почему ты опоздал!
— Ну конечно! Не беспокойся, все хорошо.
Она улыбнулась. В палате царил полумрак: чтобы глаза Клары не утомлялись, лампу заслонили листом голубоватой бумаги. И все равно она заметила, как Дарио потихоньку взял с подноса оставшийся кусок хлеба и с жадностью проглотил его.
— Ты голоден?
— Нет же, я сыт, сыт…
— Дарио, ты с утра ничего не ел!
— Что ты выдумываешь? — проговорил он ласково. — Полно. Не нужно волноваться. От волнения может пропасть молоко.
Тихо, почти не дыша, он склонился над колыбелькой.
— Знаешь, Клара, у нашего сына будут светлые кудри.
— Не могут они быть светлыми. У нас с тобой волосы иссиня-черные. А вот у наших родителей…
Стали припоминать, как выглядели родители. Он рано осиротел. Она в пятнадцать лет убежала из дому, влюбившись в беспутного бродягу по имени Дарио. В памяти всплывали неясные лица, словно бы едва различимые вдалеке в сумраке и в тумане: вот до времени состарившаяся женщина в черном платке, закрывающем лоб до самых бровей; вот другая, вечно пьяная, осыпающая проклятиями и бранью слабенького запуганного ребенка; вот отец Клары, старик с морщинистым лбом и длинной седой бородой; вот отец Дарио, нищий грек, бродячий торговец. Его-то нетрудно себе представить, сын похож на него как две капли воды.
— Наши родители тоже были черноволосы.
— А деды и бабушки?
— Кто ж их знает…
Своих бабушек и дедушек они никогда не видели. Дети уехали и расселились в чужих краях, а старики остались на родине: в Греции, в Италии, в Малой Азии. Для внуков они и вовсе не существовали. Возможно, среди безызвестных канувших в небытие предков-левантинцев и нашелся бы кто-нибудь, у кого в младенчестве был светлый пух и нежная розовая кожа. Вполне возможно!
— Клара! Откуда нам знать наших дедов? Или ты вообразила себя благополучной француженкой?
Посмеялись. Они с полуслова понимали друг друга. Их сроднила не только любовь, сделав единой душой и единой плотью, — они, словно брат с сестрой, родились в одном портовом крымском городе, вместе глодали черствую корку, вместе запивали ее водой.
— После родов ко мне заходила мать настоятельница. И спросила, полная ли у нас семья. Дарио, я слышу в часы посещений, как за стеной в соседней палате радостно восклицают бабушки и тетушки: «Он похож на деда! На двоюродного брата Жана! На твоего дядюшку, что погиб в четырнадцатом году!» Нам никогда не скажут, на кого похож наш сын. Они приносят кучу пакетов, перевязанных яркими лентами. Сестра сказала, что там конверты, платьица, кофточки, погремушки. Представляешь, они шьют распашонки из старых простыней, изношенных и мягких, — прибавила Клара совсем тихо.
Разговор утомил ее. Она говорила с трудом, часто останавливалась и переводила дух. Она не знала, как выразить изумление и восхищение тем, что есть семьи, где всю жизнь мирно спят из поколения в поколение на простынях, пока те не изнашиваются, так что можно выкраивать из них распашонки и пеленки для новорожденного, у колыбели которого умиляется толпа родственников.
— Я сказала монахине, что ухаживает за мной: «А у нас нет родственников. Мы всем чужие. Никто не обрадовался этому ребенку. Никто не оплакивал того». Она меня выслушала. Но ничего не поняла.
— Ну где же им понять, — вздохнул Дарио.
Усталость и странное возбуждение жены не на шутку его встревожили. Ему захотелось прервать разговор. Но Клара, продолжая говорить, уже спала, положив голову ему на плечо. Вошла сестра и бесшумно затворила ставни: в больнице Пресвятой Девы ночной воздух считали вредным.
Внезапно Клара открыла глаза и в тревоге залепетала:
— Дарио, это ты? Точно ты? Ты со мной? Малыш не умрет? О нем позаботятся? Его будут кормить? Он выживет?
Сказав: «Он выживет», — она совсем очнулась. И улыбнулась мужу.
— Дарио, миленький мой, прости, я вдруг задремала. Тебе пора. Правда, пора. Уже поздно. До завтра, миленький. Я тебя люблю.
Он наклонился и поцеловал Клару. Сестра выпроводила его, добродушно пожурив: время позднее, скоро девять. В коридорах погасили верхний свет и зажгли на всю ночь синеватые ночники; сестра расставляла их поближе к табличкам: «Соблюдайте тишину!», висевшим на дверях послеоперационной и палаты, где лежали тяжелобольные.
Был ясный весенний вечер; на улице Дарио глубоко вдохнул знакомый с детства запах жасмина, моря и пряностей. Так пахло и в Крыму, и на берегу Средиземного моря.
3
Генеральша обещала заплатить на следующий день. Так что вечером у Дарио по-прежнему не было ни гроша. И домой из больницы пришлось идти пешком. У дверей пансиона он увидел женщину, она никак не могла разглядеть номер дома при неверном свете газового рожка. Простоволосая, с платком, наброшенным на плечи, она часто дышала и всем существом выражала тревогу и нетерпение. Увидев Дарио, поспешно спросила:
— Здесь живет доктор?
— Я к вашим услугам.
— Доктор, пожалуйста, идемте скорее. Мой хозяин болен. Ему срочно нужна помощь!
— Идемте, я готов. — Дарио окрылила надежда.
Он поспешил вслед за женщиной по безлюдной улице, на ходу поправляя галстук, приглаживая непокорные волосы и с досадой проводя рукой по небритым щекам. Внезапно женщина остановилась; обернулась и внимательно оглядела Дарио с головы до ног; в ее глазах отразилось сомнение:
— Вы ведь доктор Левайан?
Дарио смутился и ответил не сразу:
— Нет. Но я тоже врач и…
Она не дала ему договорить:
— Так вы не доктор Левайан.
— Он живет в доме номер тридцать, на той стороне. Послушайте, — Дарио попытался поймать за рукав убегавшую женщину, — если вы его не застанете, имейте в виду, я весь вечер у себя. Квартира над частным пансионом «Мимоза», спросите доктора Асфара.
Но ее и след простыл. Она стремительно перебежала на другую сторону улицы и уже звонила, увы, не у его дверей. Дарио вздохнул и пошел домой.
Если б его звали Левайан, Массар или Дюран, вот было бы счастье! Кто доверится Дарио Асфару со смуглым лицом и акцентом презренного метека? Он знал в лицо своего соседа, доктора Левайана. И смертельно завидовал его аккуратной седой бородке, спокойствию, благообразию, небольшой машине и уютному собственному дому.
Дарио медленно поднимался к себе наверх по шаткой лестнице, ведущей из частного пансиона в его квартиру на чердаке. И думал о Кларе и маленьком сыне, в целом свете только они ему дороги, они — его единственное счастье. У Дарио родился сын, невероятно! Какому богу молиться, как заклинать судьбу, чтобы пощадила его сыночка? Он не ощущал отцовской гордости. Лишь беспокойство и упадок сил. Дарио, когда волновался, непрерывно водил рукой по лицу. Только бы сын не унаследовал от него нервного смуглого лица и смятенной пугливой души.
Вот он вошел. Но не почувствовал успокоения. Нельзя сказать, что здесь он дома. У него никогда нигде в мире не было дома. Он зажег лампу и сел на стул. Ему хотелось есть. С самого утра его мучил голод. Проглотив в больнице кусочек хлеба, он не насытился, а еще сильнее проголодался. Обшарил буфет, выдвинул ящик стола, хотя прекрасно знал, что не отыщет ни корки, ни крошки, ни единой монетки.
Проходя мимо небольшого зеркала на стене, он со стыдом отворачивался от своего отражения: серое лицо с кривящимся от горечи и отчаяния ртом, сгорбленные плечи, трясущиеся руки.
«До утра протянешь, — ободрял он себя, и сам над собой посмеивался. — Ну же, Дарио! Вспомни прошлое. Тебе частенько приходилось голодать».
Но память о прошлых страданиях только усугубляла невыносимую тоску.
Он искренне презирал себя: «Как же я избаловался! Знаю, что завтра поем, и все равно тяжко. А ведь раньше…»
Но раньше он был всего лишь мальчишкой-бродягой и мог просить милостыню, воровать… Он вспомнил, как они с портовыми ребятишками нарочно перевернули лоток с арбузами, как он удирал, сунув под рубаху мокрый отколовшийся ломоть, как сок стекал по голому животу. Ощутил во рту вкус розовой мякоти, на зубах — хруст черных косточек. Мальчишки тащили что попало на рынках, устраивали набеги на сады… Дарио улыбнулся и жалобно всхлипнул.
Теперь выпросить хлеба или горстку мелочи — для него дело невозможное. Он стал человеком благопристойным, гордым и трусливым. Главное — любой ценой не уронить себя, поддержать достоинство, сохранить видимость благополучия; ради этого можно лгать, идти на любые жертвы. Пока жена лежала в больнице, он каждый день выходил из дому с чемоданчиком под мышкой, делая вид, что его вызвали к больному, хотя в действительности, сколько он ни ждал, прислушиваясь к любому шороху на лестнице, никто к нему не обращался. Шел в предместье и прогуливался часами.
В последние дни хоть он и жестоко страдал, но все равно не решился выручить денег, продав несколько книг, как делал в студенческие годы в Париже. А ведь мог бы. Книги у него были. Однако ему казалось, что на улицах Ниццы его узнают все прохожие. В провинциальном городе хозяйки постоянно сплетничают, а консьержки с раннего утра следят за жильцами, подстерегая каждый их шаг. Дарио чувствовал, что из соседних лавчонок за ним с подозрением наблюдают торговцы. И сжимался под насмешливыми проницательными взглядами возчиков, которые только прикидывались, что мирно дремлют на солнышке, пожевывая травинку, в ожидании седоков; даже лошади в соломенных шляпах при его приближении сторожко прядали ушами. Все-все шпионили за Дарио и шептались о нем. Ему не удавалось затеряться в толпе и насладиться одиночеством, как в милосердном Париже. Он был уверен, что всем и так отвратителен голодный скверно одетый нищий с восточным лицом и неправильной речью. Еще не хватало, чтобы он у них на виду отправился продавать последние книги.
«Нет, придется терпеть», — решил Дарио.
Ночь была безветренной, в комнате стало душно. Он снял пиджак, расстегнул ворот рубашки, взял со стола вечернюю газету, но читать не смог — строчки прыгали перед глазами. Голод усиливался, от физических страданий понемногу помрачался рассудок: в голову лезли отвратительные, злобные, черные мысли. Он думал о генеральше и Элинор без малейших угрызений совести, даже наоборот, с циничной мстительной радостью. В конце концов, старуха права. Ник чему рожать детей и нечего носиться с ними. Вот ты, Дарио, счастливый отец, а как ты прокормишь сына?
Напротив частного пансиона был ресторанчик. Дарио видел из окна столики, белоснежные скатерти до полу, ярко освещенный зал. На витрине для привлечения посетителей красовались всевозможные вкусные блюда, время от времени подходил официант и уносил какое-нибудь из них. Дарио различал золотистые булки, корзины с персиками, холодного омара с клешнями, пузатые бутылки в соломенной оплетке с чудесным итальянским вином. Праздный франт, идущий под руку с дамой, указал тросточкой на вывеску ресторана; они вошли внутрь. «Эти славно поужинают», — с завистью подумал Дарио.
Встал, прижался лицом к стеклу — оно ледяной преградой отделяло его от вожделенного изобилия. Открыл окно, высунулся наружу. Воображая, что жадно вдохнет хотя бы пряный аромат горячего соуса, картофеля, подрумяненного в кипящем масле, жаркого, приправленного травами. Но освещенные витрины были слишком далеко. Пахло только цветами; от сладкого гниловатого запаха закружилась голова и затошнило. Внизу во мраке на скамье целовалась пара. Теперь Дарио донимал не только голод, он страдал от вожделения. Ему казалось, что в темноте мелькнули белые груди; он хотел бы ласкать женскую грудь и брать из корзины бархатистые персики; хотел вина, хотел хлеба и мяса. Между тем влюбленные поднялись и ушли; они пошатывались на ходу, будто пьяные. Дарио выругался сквозь зубы. Отчего, отчего другим, а не ему все удовольствия, вся роскошь? А он с таким трудом вырывает у жизни жалкую сухую корку! И готов из-за нее любому глотку перегрызть. Отчего так?
4
Близилось возвращение Клары. Получив от генеральши четыре тысячи франков, Дарио наконец расплатился с долгами здесь, в Ницце, и отослал деньги в Париж давно изводившим его кредиторам. Отныне он мог смело смотреть людям в глаза. Не проходил по стеночке с опущенной головой мимо булочной, не отворачивался в смущении, завидев торговку колбасами, царившую среди гирлянд сосисок и сарделек в магазине с зеркальными витринами. Дарио купил малышу коляску и колыбель, а Кларе — пальто, ведь у бедняжки не было одежды, кроме той, что на ней. Сам он наелся досыта, выпил, заказал себе новый костюм и заплатил за него вперед. Оставшуюся тысячу положил в банк.
Ему наконец улыбнулась удача: молодой француз, служащий министерства, прислал за ним слугу: они только что приехали в Ниццу, даже чемоданов не распаковали, повсюду на полу еще лежала солома из ящиков с фарфором, как вдруг среди ночи их малыш стал задыхаться.
Дарио явился для них спасителем. Они выслушивали все его рекомендации с благодарностью и вниманием. Он ощущал себя нужным, могущественным. Ласково разговаривал. Доброжелательно утешал и подбадривал перепуганных родителей: «Не волнуйтесь! У него просто ложный круп. Опасности нет. Назавтра приступ не повторится. Поверьте, мсье. Отдохните, мадам. Это случается. Ничего страшного». Льстил им: «Какой красавец! Превосходный молодой человек!»
Они щедро заплатили, проводили его до дверей, светили ему на лестнице. И были невероятно рады, что им удалось в состоянии паники в совершенно незнакомом городе мгновенно отыскать такого знающего, опытного и любезного доктора. Тысячу раз благословляли свою счастливую судьбу.
«Неужели черные дни и вправду миновали? Казалось, им нет конца, а теперь от них и следа не осталось! Зачем же я отчаивался? Зачем пустился во все тяжкие?»
Дела пошли на лад, и к нему вернулась совесть. Конечно, Элинор вполне оправилась. И пролежала-то всего два дня. Американки выносливые. А может быть, ей случалось и раньше…
Дарио плотно поужинал и лег спать. На улице бурлила последняя карнавальная ночь. За гулом веселой толпы и треском фейерверков он не сразу расслышал настойчивый стук в дверь. Но в конце концов разобрал, что кто-то его зовет. Распахнул дверь и увидел запыхавшуюся генеральшу, она прибежала нечесаная, накинув пунцовую шелковую шаль на старомодную накрахмаленную ночную рубашку до полу.
— Доктор! Скорей! Помогите! Бога ради! Мой сын покончил с собой!
Дарио поспешно оделся и бросился вслед за ней. Сын генеральши, худой юнец, высокий, сутулый, высокомерием и глупостью напоминавший борзую, лежал в гостиной пансиона на сером тиковом диване весь в крови: он полоснул себя перочинным ножом по венам. В пансионе никто не спал, все столпились вокруг дивана. В комнате не было только Элинор, жены злополучного юноши. Повсюду стояли тазы с водой, валялись мокрые тряпки, окровавленные простыни скомкали и бросили в угол. Диван выдвинули на середину. С русской широтой зажгли свет не только в гостиной — здесь горела огромная старинная люстра с подвесками в три ряда, серыми от пыли, а также все лампы, — но и в соседних комнатах. Зато окна закрыли, и было нечем дышать. На полу валялся раскрытый перочинный нож, которым бедняга ранил себя; кто-то натыкался на него босой ногой и вскрикивал, кто-то отшвыривал в сторону, никто не догадался поднять — каждый был слишком увлечен разыгравшейся на глазах у всего пансиона трагедией. Вокруг Дарио суетились неодетые женщины. Одна из них, худая долговязая особа с длинными волосами, повязанными газовым шарфом, босая, в ночной рубашке, меланхолично курила и, глядя на доктора глубоко посаженными глазами, настойчиво повторяла, дергая его за рукав:
— Юношу нужно перенести в его спальню!
— Что вы, княжна, — наконец вмешалась другая, — вы же понимаете, что это невозможно. В его спальню! Да ее давно сдали баронессе, той, что живет с французом.
— Следует немедленно разбудить их.
— Баронессу и француза? Француз ни за что не уступит спальню! Где ему понять!
Генеральша, стоя на коленях, обеими руками вцепилась в край дивана и не двигалась с места. Рядом опустилась ее свекровь, глубокая старуха в черном вязаном капоте; рот у нее был раскрыт, и нижняя челюсть ходила ходуном. Генерал, немолодой, тщедушный, с реденькой седой бородкой сидел в углу на стуле, прижимая к себе бульдога с розовой мордой. Собака жалобно скулила, а хозяин обнимал ее и тихонько плакал.
— Собаки над покойником воют! — крикнула генеральша. — Мой сын умрет! Мой сын умирает!
— Не мешайте, отойдите! — умолял Дарио, но никто его не слушал.
— Марта Александровна, мужайся! Ради Господа нашего держись! Надо держаться! — истерично взывала одна из присутствующих.
— А где его жена? Где Элинор? — спросил Дарио.
— Она убийца! — завопила генеральша. — Это она натворила! Дрянь! Продажная тварь, плебейка, паршивая американка, где он только подобрал ее?! Она сбежала с утра. Бросила моего сыночка. Это из-за нее он покончил с собой!
— Господи! Грех-то какой! Стыд-то какой! — причитала старуха в капоте. — Митенька, ангел мой, любимчик ты бабулин! На кого ты нас! У меня большевики мужа убили, двух сыновей убили, Митенька, внучек, ты один у меня остался, не умирай!
— Говорила ведь: «Не женись!», — гудел низкий голос генеральши, заглушая все прочие возгласы. — Не может Муравин взять за себя чикагскую шлюху. Откуда я знаю? Может, с ней весь город спал, пока ты не женился! Камень, а не сердце у этой девки! Разве американка способна оценить человека такой души? Где ей! Ах, Митенька! Митенька!
Между тем Дарио удалось привести самоубийцу в чувство, и он открыл глаза. Мать и бабка целовали Митеньке руки. Дарио подошел к окну и распахнул ставни — все изнемогали в духоте.
— Немедленно закройте окно! — возмутилась старуха. — Он не одет! Он сейчас простудится!
Женщины помоложе, что по-прежнему толпились вокруг, сновали туда-сюда, уносили и приносили тазы, в панике сталкивались друг с другом и проливали воду, принялись хором ее успокаивать:
— Что вы, Анна Ефимовна! Свежий воздух полезен! Нужен воздух! Вреда от него не будет!
— Тогда укройте его получше! Нет, глядите! Он весь дрожит! Сейчас опять потеряет сознание! Говорю вам, закройте окно! Закройте!
— Наоборот! — спорили с ней женщины. — Откройте пошире! Откройте все окна!
Дарио, устав повторять: «Не мешайте, отойдите!», — в конце концов с трудом приподнял генеральшу и усадил в кресло.
— Да она в обмороке! — всполошились женщины. — Воды! Воды!
Тут генерал, до сих пор плакавший в обнимку с бульдогом, вдруг приподнял голову и заговорил:
— Доктор, не дайте ему умереть!
— Успокойтесь, генерал, рана пустячная.
Очнулась и генеральша; вырвавшись из рук окруживших ее женщин, она снова встала на колени, схватила руку Дарио и принялась горячо целовать ее.
— Доктор, не дайте ему умереть! Спасите его! Ради вашей жены! Ради новорожденного ребенка! Век буду помнить! Озолочу! Ведь он мой единственный сын!
— Успокойтесь! Он вне опасности. Это просто царапины. Ему нужен покой. Через два дня все пройдет.
— Мама! — пробормотал Митенька.
И горько заплакал.
— Где Элинор?
— Митенька! Мальчик мой дорогой! — воскликнула бабушка, и скупые старческие слезы скатились по морщинистым щекам. — Благослови вас Господи, доктор, вы спасли нашего Митеньку!
— Спасли? Вы его спасли? Поклянитесь, доктор, мой сын вправду будет жить?
Внезапно генеральша набросилась на сына, схватила за плечи и стала трясти; в ее глазах полыхала ярость.
— Жалкий дурак! О матери ты подумал? Об отце подумал? О бедной бабушке вспомнил? Покончить с собой из-за какой-то мрази! Шлюхи! Поганой американки!
Женщины снова вступились:
— Опомнитесь, Марта Александровна! Угомонитесь! Вы себя погубите! Вы его убьете! Посмотрите, он побледнел… Доктор, доктор, дайте генеральше капель!
— Мама, я не могу слышать ваших упреков! — стонал Митенька. — Мне нужна Элинор!
— Она вернется, голубчик, вернется, — утешала его бабушка.
— Сынок, будь мужчиной! — Генерал так разволновался, что слишком крепко прижал собаку, и она пронзительно взвизгнула.
— Вернется? — рычала генеральша. — Пусть только попробует! Я ее с лестницы спущу! Задушу! Затопчу обратно в грязь, откуда она вылезла. И эту мразь я называла дочкой?! Трудилась на нее как раба! Хотя сразу ее раскусила… Но ради Митеньки на все закрыла глаза. Я, генеральша Муравина, готовила на нее, выносила за ней, стелила постель этой дряни! Четыре тысячи заплатила, чтоб… Нет, пусть мне вернут деньги!
Она резко обернулась к Дарио и взглянула на него с ненавистью.
— Чтоб завтра же их вернул! Ни днем позже! Тратиться на такую девку!
Тут, по счастью, она упала в обморок; ее сын тоже потерял сознание.
Дарио воспользовался всеобщим замешательством и выпроводил остальных из комнаты. Оставшись один, он поволок генеральшу в соседнюю комнату и там плеснул ей в лицо остаток воды из таза. Генеральша очнулась.
— Доктор! Я не стану платить за невестку, — сказала она, едва открыв глаза. — Прошу немедленно возвратить мне деньги.
— Да вы с ума сошли! — Дарио пришел в бешенство. — Разве я виноват, что ваша невестка сбежала?
— Вы не виноваты, но нельзя позволить, чтобы говорили, будто я отдала убийце сына еще и четыре тысячи франков. А знаете ли вы, какой ценой они мне достались? Чтобы заплатить вам, я была вынуждена продать обручальное кольцо и иконы, которые моя лучшая подруга отдала мне в залог. Она плакала, целовала мне руки, умоляла подождать еще неделю. Моя подруга детства была в отчаянии, и все ради этой шлюхи! Помогла ей избавиться от ребенка, который и Митенькиным-то не был!
Дарио едва сдерживал истерический смех: «Подумать только, больше всего ей обидно, что она убила чужого ребенка, а не родного внука!»
— Мне тоже неоткуда взять денег! — закричал он в гневе. — Отдам, когда смогу. Подождите. Где я их достану теперь, скажите на милость? Я расплатился с давними долгами. У меня осталась всего одна тысяча, а завтра возвращается из больницы жена с ребенком. В конце концов, я не должен вам ни франка! Я заработал эти четыре тысячи!
— Может, расскажете всем, каким образом? — издевательски засмеялась генеральша.
— А также о вашем участии в этой истории!
— Это грязный шантаж! — с ненавистью прошипела она.
— Да поймите же вы, безумная…
— Я прекрасно понимаю одно: у меня каждый франк на счету! Все здесь едят мой хлеб! Мой муж — беспомощное существо, неспособное себя прокормить, и мой сын — не лучше. Знаменитая актриса, сама генеральша Муравина, с утра до ночи гнет на них спину как последняя раба! Когда я отдала вам четыре тысячи, у меня сердце кровью обливалось. Но пришлось пожертвовать всем. Ради сына! Теперь эта дрянь сбежала, а мне что же, прикажете молчать и радоваться, глядя, как вы с женой блаженствуете, проживая мои денежки?! Запомните, доктор, эта семейная тайна, так и быть, останется между нами, но, если вы завтра же не вернете четырех тысяч, можете убираться из моего дома. А коль скоро вы задолжали мне за три месяца, я заберу все ваши вещи до последней. Вы выйдете отсюда нагишом, и весь город узнает, что вас прогнали с позором.
Дарио сейчас же представил, что будет с его репутацией, как рухнут последние надежды. У него не было сил бунтовать. Жизнь не научила его открытому бунту, он привык противиться тайно, упрямо и терпеливо карабкаться вверх, несмотря на обвалы, таить и накапливать мощь сопротивления под маской кротости.
— Успокойтесь, Марта Александровна, — проговорил он, — я завтра отдам вам деньги.
5
Дарио прекрасно понимал, что генеральша привыкла самовластно править запуганными домочадцами и жильцами, а потому, вопреки логике и здравому смыслу, будет настаивать на самом несправедливом и неисполнимом требовании с ослиным упрямством и любыми средствами добьется своего. Необходимо завтра же раздобыть деньги.
Остаток ночи он ворочался в постели, но так и не смог уснуть. Поднялся с первыми лучами солнца. И сейчас же вышел из дома. У него на все про все — один день. И чем день длиннее — тем лучше. На самом деле Дарио понятия не имел, куда и к кому идти. Внезапно в голове прояснилось, он стал соображать с невероятной быстротой. Мысль рыскала, точно зверь, уходящий от погони, металась из стороны в сторону, отыскивая выход, и разом охватывала все пути и возможности.
Что, если ему помогут родители мальчика, которого он недавно лечил? «Они сжалятся надо мной, я уговорю их, — лихорадочно соображал Дарио. — Но потом всем разболтают. И тогда уж никто не обратится ко мне! Никто не позовет меня к больному! Никто не станет уважать меня, доверять мне!» Он без конца твердил про себя: «Денег нет. Жена ослабела после родов. У нас новорожденный на руках. Нам нужно на что-то жить. И долг лучше отдать до полудня, иначе нас вышвырнут на улицу. Кто нам поможет? Кто?»
Тут он вспомнил об Ангеле Мартинелли, отце своего единственного постоянного пациента. Ангел был метрдотелем в большой, заново отстроенной гостинице в Монте-Карло рядом с казино. В Ницце он жил в собственной квартире за церковью Воскресения Христова. Туда и приходил Дарио к его сыну. Двадцатилетний юноша был безнадежно болен. Ангел позвал нищего азиата в полном отчаянии — так бросаются к знахарям и колдунам, когда врачи отказываются лечить. Ангел богат. Кроме Ангела, Дарио некому помочь.
Но к Мартинелли не заявишься в такой ранний час. Дарио стал ждать в тени аркады. Из приоткрытого окна ресторана на него вдруг пахнуло засахаренными фруктами; его затошнило. Неужели ему снова придется жить впроголодь и мучительно втягивать запах еды, словно голодному псу?
На этой улице у всех магазинов были зеркальные витрины, и в каждой Дарио с отвращением видел свое озабоченное мрачное лицо, свой настороженный голодный взгляд. Он ненавидел себя за сходство с бесчисленными продавцами ковров, биноклей и порнографических открыток, которые уже наводнили площадь Массена и Английскую набережную. Конечно, весь этот восточный сброд — его родня, с раннего детства его удел — надеяться лишь на хитрость и удачу. Чем он отличается от них? Та же смуглая кожа, тот же акцент, те же волчьи глаза и худые загребущие руки.
Выждав положенное время, Дарио подошел к дому Мартинелли. Вот он, старинный потемневший, прячется в тени церкви. И в квартире все очень скромно.
Дарио думал с горечью: «Ангел — аскет! Никогда не изменит себе, хотя его достаток растет. Вечно будет пить розовое вино и есть жареную рыбу с выщербленной тарелки, сидя за простым деревянным столом. А я вынужден пускать пыль в глаза и скрывать, что беден. Мне нужна приличная одежда, красивая обстановка, респектабельность, внешний лоск. Ты можешь быть мудрецом, только если ты преуспевающий метрдотель».
Он позвонил. А сам не сводил жадных пылающих глаз с девушки, что мыла рыбу, отливающую золотом и серебром, у колонки во внутреннем дворике. В самые тягостные моменты в нем просыпалось яростное физическое желание, словно вся муть со дна души поднималась вдруг на поверхность.
Мартинелли открыл ему:
— Это вы, доктор? Проходите.
— Как чувствовал себя больной прошлой ночью?
— Как обычно. Спал беспокойно. Его лихорадило. Поднялась температура. К утру снизилась до тридцати семи.
— А кровохарканье?
— Крови не было.
Мартинелли, жгучий брюнет с красным лицом и грубоватыми чертами, хоть и встретил доктора без пиджака, все равно выглядел представительно. Быстрый взгляд из-под тяжелых опущенных век поражал неожиданной живостью; так проницательно и твердо смотрят люди, обличенные властью, не важно, командуют ли они полками или поварами, — им необходимо в одно мгновение все заметить, учесть и оценить. Похоже, метрдотель сразу угадал по глазам вошедшего истинную цель визита.
— Разве мы договаривались, что вы сегодня придете, доктор?
— Я счел нужным еще раз осмотреть его.
Мартинелли повел Дарио в столовую.
— Сейчас он спит. Вы не представляете, каково мне приходится! В Ницце карнавал. Позавчера — Золотой. Вчера — Серебряный. Сегодня — Жемчужный. Работа в ресторане каторжная. И все приходится самому, а мой мальчик…
Метрдотель заскрежетал зубами, вне себя от досады и боли.
— Мой мальчик… Его ожидало прекрасное будущее! Я в любую минуту сделал бы его шеф-поваром! Он прирожденный повар. Талантливейший! И такой чуткий, обходительный человек… Но я предчувствую: он обречен!
Мартинелли глядел на врача с надеждой и злостью.
— Обречен! — повторил он с глухой тоской. — А ему всего двадцать! Мы не допустим этого, доктор! Вы должны спасти его! Постарайтесь, любыми средствами…
Где-то в глубине дома кашлял больной.
— Я вылечу его, клянусь, — твердо сказал Дарио. — Вы же видите, ему лучше. Заметно лучше. Он молод, он в надежных руках, так что не стоит отчаиваться.
Он говорил так горячо и убедительно, что Мартинелли, кажется, поверил ему.
— Не знаю, как благодарить вас, доктор, за вашу заботу, — произнес он растроганно.
«Пора!» — решил Дарио, во рту пересохло от волнения.
— Я тоже хотел попросить вас о помощи, Мартинелли, — проговорил он негромко. — Одолжите мне денег. Я в отчаянии. Спасите меня!
Нет, не то. Нельзя бить на жалость! Не поможет! Он точно знает! У него достаточно опыта, жизнь учила так, что во век не забудешь.
— Понимаю: вы мне в долг не поверите. Так поставьте на меня! Вы ведь играете на скачках! Я буду той лошадкой, что удвоит и утроит вашу ставку. Я молод, полон сил, образован, сведущ. Я опытный врач. Вы убедились в этом сами. Но здесь меня никто не знает. Я трачу уйму времени на русских эмигрантов, но они мне не платят. Есть несколько достойных состоятельных пациентов. Постоянных пациентов, но и с них я не могу получить сейчас денег. Уважающий себя врач не торопит с оплатой, ему платят два раза в год, так принято. А если он суетится, клянчит, будто нищий? Фи, какой стыд! Выказывать нетерпение неприлично, оскорбительно для больных и их родственников. Что же делать? Я на мели, совсем на мели. Сегодня я должен выплатить четыре тысячи, и кроме того… Послушайте, Мартинелли! Поставьте на меня! Я вас не подведу! Дайте мне десять тысяч и год времени, чтобы развернуться, а потом требуйте любые проценты. Вы скажете: «За год ничего не изменится». Изменится, поверьте! У меня достанет способностей, упорства, трудолюбия! Я не виноват, что до сих пор не разбогател, мне пришлось выбиваться из нищеты! Положитесь на меня! Дайте год. Всего один год. Большего я не прошу. Подумайте, чем еще я смогу помочь? Я пригожусь вам в трудную минуту. Помогите мне, и, ручаюсь, у вас не будет более преданного, надежного друга! И не болтливого… Помогите мне!
Ангел слушал молча. Нужно привыкнуть и не пугаться, если человек, которого просишь о помощи, будь то деньги или услуга, сидит с невозмутимым каменным лицом, словно и пальцем не шевельнет, хоть ты умри у него на глазах. Следует просто подобрать к нему ключ, проявить настойчивость, достучаться!
Дарио напрасно унижался и просил. Попробуем иначе. Он уже вполне владел собой. Выражение лица переменилось. Теперь он держался холодно, с достоинством. Врач всегда отгораживается от пациента предупредительностью и бесстрастием.
— Оставим этот разговор. Вы не окажете мне любезности, и, стало быть, я вынужден уехать из Ниццы. Но знайте, Мартинелли, возможно, во всем мире только я один могу вылечить вашего сына. Он был при смерти. Благодаря мне ему лучше. Температура спала. Он идет на поправку. Вот увидите, он прибавит в весе, встанет с постели, выздоровеет. Но если я уеду, если вы меня сейчас упустите, не пришлось бы вам пожалеть…
— Молчите, — послышался глухой голос метрдотеля. — Не смейте принуждать меня, не…
«И все-таки ты дрогнул, — обрадовался Дарио. — Если противника ничем не пронять, остается последний способ — сыграть на его вере в чудо!»
— Прощайте, Мартинелли. — Врач направился к двери.
— Постойте, Господи, да постойте же…