Ирэн Немировски
Бал
Жар крови
Парадоксы литературной судьбы
История литературного наследия Ирэн Немировски стала еще одним подтверждением старой истины: «рукописи не горят» и бесследно не исчезают. В 2004 году литературная премия Ренодо была присуждена ее роману «Французская сюита», рукопись которого вместе с другими черновиками и набросками чудом сохранилась в чемодане, оставшемся после депортации писательницы в концлагерь Освенцим в 1942 году. В послевоенные десятилетия имя Немировски было практически забыто, а чемодан стал собственностью ее старшей дочери Дениз Эпштейн, которая долгое время была уверена, что эти бумаги представляют собой лишь разрозненные отрывки и дневниковые записи. Когда, шесть десятилетий спустя после гибели Немировски, дочь решилась открыть одну толстую тетрадь, считавшуюся дневником, она, к своему изумлению, обнаружила две законченные части эпического романа о жизни во Франции во времена оккупации. После небольшой редактуры текст был опубликован и сразу стал литературной сенсацией. Роман не только воскресил былую славу Ирэн Немировски, но был объявлен ее бесспорным шедевром. История «чудесного» обнаружения рукописи настолько хрестоматийна, что можно было бы заподозрить подлог или литературную мистификацию, если бы не неопровержимые факты, а главное — узнаваемый стиль и ироничный тон, столь характерные для произведений писательницы тридцатых — рубежа сороковых годов.
Вслед за «Французской сюитой» за последнее время были переизданы практически все произведения Немировски, а некоторые, так и не вышедшие при жизни, были опубликованы впервые, включая роман «Жар крови». Появились также две биографии писательницы, переводы ее романов на многие иностранные языки, а в нью-йоркском Музее еврейского наследия с октября 2008 г. по март 2009 г. проходила посвященная ей выставка. Все эти усилия вернули Ирэн Немировски ее место в литературном процессе Франции предвоенного десятилетия. А ведь тогда, после успеха ее первого романа «Давид Гольдер» (1929), она была одним из самых популярных прозаиков, и многие ее произведения моментально становились бестселлерами.
Особое внимание современников к Немировски привлекал и тот факт, что она была иностранкой и попала во Францию после революции 1917 года вместе с сотнями тысяч беженцев из Российской империи. Первая волна эмиграции, особенно русская община Парижа, была необычайно богата талантами. Из этой среды вышла целая плеяда известных авторов, в частности первый русский лауреат Нобелевской литературной премии Иван Бунин. Но надо иметь в виду, что большинство писателей-эмигрантов держались в Западной Европе особняком, писали исключительно по-русски и мало следили за модными веяниями в современной французской литературе. Лишь немногие, в основном более молодые авторы, перешли на французский и добились успеха в этой новой инкарнации. Среди них можно назвать Жозефа Кесселя, Эльзу Триоле, Натали Саррот или Анри Труайя, который стал первым иностранцем, получившим самую престижную премию за вклад во французскую литературу — премию Гонкуров. Ирэн Немировски также выбрала путь лингвистической и культурной ассимиляции в новой стране. Для этого с ее раннего детства существовали определенные предпосылки.
Ирина (Ирма) Немировская родилась в Киеве в еврейской семье 11 февраля 1903 года. Ее детство прошло в просторной квартире на улице Пушкина. Отец, Леонид Борисович Немировский, не получивший особого образования, был предприимчивым банкиром; благодаря своей неутомимой деятельности он приобрел солидное состояние и на протяжении многих лет обеспечивал роскошный образ жизни своей требовательной и капризной супруге. Анна Немировская (урожденная Маргулис), мать Ирины, окончила киевскую гимназию с золотой медалью, в свое время брала уроки игры на фортепиано у профессоров консерватории, говорила по-французски. По ее прихоти французский даже стал домашним языком в семье Немировских (несмотря на то что ее муж свободно владел лишь русским и идиш). Ирину с детства воспитывала гувернантка-француженка, а с четырехлетнего возраста вплоть до революции она каждый год несколько месяцев проводила во Франции, сопровождая свою мать, жаждавшую парижских развлечений. Правда, Ирина с гувернанткой обычно останавливались в более скромной гостинице в некотором отдалении от госпожи Немировской, чтобы не мешать ее светской жизни. Из Парижа они отправлялись на юг Франции, по пути останавливаясь в Виши и заканчивая сезон в Биаррице, Ницце или Каннах. Зимой Ирина беспрерывно училась, причем учителя приходили к ней на дом, что лишало ее общения со сверстниками; она занималась музыкой, иностранными языками (помимо французского и русского она с детства изучала немецкий и английский), а также художественной декламацией. Все свободное от занятий время уходило на чтение. С матерью отношения не складывались, и больше всего в детстве она любила общаться со своей молодой тетей, сестрой матери Викторией, и с гувернанткой Мари.
В самом начале Первой мировой войны прямо с Лазурного берега Ирину, против обыкновения, привезли не в Киев, а в Санкт-Петербург: ее отец недавно вошел в совет директоров частного Промышленного банка, бюро которого располагалось в доме номер один по Невскому проспекту. Итак, киевский период жизни был завершен. Семья поселилась в особняке на Английском проспекте, где ранее проживала звезда Мариинского театра, фаворитка Николая Второго балерина Матильда Кшесинская. Если о солнечном Киеве с ее любимым ботаническим садом, парками и бульварами Ирина сохранила теплые воспоминания, то Петербург, который она впервые увидела промозглой осенью, произвел на нее удручающее впечатление. «Это был один из самых мрачных, самых промозглых дней печального времени года, когда солнце в этих широтах почти не показывается. […] А с какой силой в этот день дул пронизывающий северный ветер, какой затхлый запах поднимался от зловонных невских вод!»
[1], — вспоминала она много лет спустя. Однако в этом городе ей было суждено прожить лишь около трех лет. После прихода к власти большевиков Леонид Немировский вынужден был бежать из Петрограда в Москву, где у него также имелся некоторый капитал и где он планировал переждать революционную смуту. У гвардейского офицера, проживавшего за границей, они сняли меблированную квартиру, в которой Ирина обнаружила прекрасную библиотеку. Под грохот снарядов она погружалась в чтение Уайльда, Гюисманса, Мопассана, Платона.
Вопреки надеждам революция продолжалась, и вскоре Леонид понял, что может лишиться не только всего своего состояния в связи с закрытием частных банков и конфискацией активов, но и жизни. Семья вернулась в Петроград, откуда морозной ночью на санях бежала за границу, захватив лишь самое необходимое и бриллианты Анны, зашитые в подол потрепанного пальто. Несколько месяцев Немировские провели в финском местечке Мустамаки, откуда затем переехали в Швецию и наконец в 1919 году добрались до Парижа, где отец вскоре вновь разбогател.
На двадцатые годы приходится самый счастливый и беззаботный период в жизни Ирэн Немировски (именно так, на французский манер, теперь произносятся ее имя и фамилия). Она живет в обожаемом с детства городе в отдельной квартирке на рю Буассьер, расположенной в престижном шестнадцатом округе французской столицы (ее соседом снизу оказался писатель Анри де Ренье, будущий ценитель ее творчества и автор ряда рецензий на ее произведения). Ирэн учится на филологическом факультете Сорбонны, вначале выбирая своей специальностью русскую литературу, а немного позднее — сравнительное литературоведение. Каникулы она проводит на Ривьере, где предпочитает тратить капиталы отца ее мать. Образ жизни Ирэн в некотором отношении перекликается с образом жизни золотой молодежи тех лет, получившей название «бешеных» (les années folles). Дух этой эпохи с ее культом скорости, спорта, путешествий на скоростных океанских лайнерах и самолетах, джаза, модных экстравагантных танцев, таких как аргентинское танго, чарльстон, фокстрот или шимми, лучше всего выразился в стиле «арт деко». В женской моде подлинный переворот совершает Коко Шанель. Самым популярным видом искусства становится кинематограф, который в свою очередь способствует широкому распространению эстетики двадцатых годов, особенно ярко отразившейся в мелодрамах Марселя Лербье «Деньги» и «Бесчеловечная». Эмблемой гламура этого десятилетия становится эмансипированная женщина с комплекцией андрогинного подростка, короткой стрижкой, ярким макияжем, холодным насмешливым взглядом и сигаретой. Художники нередко изображали подобную особу за рулем автомобиля «Бугатти», в модном дансинге или на горнолыжном склоне. Этот тип независимой «фам фаталь», совмещающей в себе традиционно женские и мужские качества, стали называть «гарсон» («девочка-мальчик»).
На фотографиях двадцатых годов Ирэн предстает в кокетливых шляпках-«колоколах», с короткой стрижкой, иногда с сигаретой, как истинная «эмансипе»; она посещает балы (в том числе и русские) и до упаду танцует модные танцы. Ее внешность и образ жизни вполне соответствуют духу времени. В этот же период она начинает создавать небольшие комические диалоги и короткие рассказы, в которых в гротескно-пародийном стиле описывается среда нуворишей и которые она публикует под псевдонимом Топси.
31 июля 1926 года Немировски выходит замуж за своего соотечественника Мишеля Эпштейна, сына крупного петербургского банкира, который и сам после эмиграции устраивается на работу во французский банк. Мишель любит ночные клубы, шампанское, веселые компании и является поклонником таланта Жозефин Бейкер, знаменитой афроамериканской танцовщицы, покорившей Париж в 1925 году своим эксцентричным шоу «Негритянское ревю». Гражданская церемония в мэрии шестнадцатого округа сопровождается ритуальным бракосочетанием в синагоге в знак уважения к родителям жениха, так как семья Ирэн уже давно не соблюдает еврейские обряды. Через пару лет у Ирэн и Мишеля рождается дочь Дениз.
Это событие совпало с ее первым подлинным литературным успехом, мгновенно сделавшим ее имя популярным среди широкого круга читателей и критиков. В своем первом крупном произведении Немировски ориентировалась на модный в современной французской литературе жанр романа, описывающего мир большого бизнеса, биржевые спекуляции и аферы. Опубликованный в 1929 году роман «Давид Гольдер» посвящен теме декаданса и разложения состоятельной еврейской буржуазии, то есть той среды, в которой вращались ее родители и которая была ей хорошо знакома по собственным наблюдениям. Несмотря на беспощадный сарказм при описании обитателей дворцов на Ривьере, прожигающих свое состояние в казино и ресторанах, роман стал не только социальной сатирой, но и философской медитацией о жизни и смерти. Названное по имени главного героя — одного из воротил международного бизнеса, в считаные часы приобретающего и теряющего многомиллионные состояния, — в действительности это произведение рассказывает о трагедии человека, не сумевшего реализовать себя, оказаться достойным своего предназначения. Хотя и воспринятый современниками как злостная карикатура на алчных, бездуховных евреев без корней и моральных принципов, персонаж Гольдера постепенно обнаруживает глубину, а его трагедия оказывается общечеловеческой. Итог его жизни печален не столько потому, что, умирая, он осознает, что на свете нет ни одного человека, который испытывал бы к нему бескорыстную симпатию. Ужаснее трагедии одинокой смерти оказывается трагедия прожитой напрасно жизни. Не ту же ли драму переживает перед смертью Иван Ильич? Немировски особо подчеркивала значение для нее именно этого произведения Льва Толстого. По ее словам, повесть «Смерть Ивана Ильича» имеет всемирное значение, так как ее может понять «каждый старый и больной человек, который боится смерти»
[2]. Тем не менее с момента выхода «Давида Гольдера» Немировски регулярно обвиняли в антисемитизме. В ответ она неизменно подчеркивала, что отнюдь не скрывает свое собственное еврейское происхождение, а просто пишет о той среде, которую знает лучше всего, и не считает нужным отступать от художественной правды из-за каких-либо внешних — идеологических или социальных — соображений. Если учесть, что десятилетие, предшествовавшее Второй мировой войне, было отмечено во Франции ростом антисемитизма, ксенофобии и вообще крайне правых, а порой и профашистских настроений, эта позиция кажется особенно неосмотрительной. И тем парадоксальнее представляется ее собственная трагическая судьба.
Между двумя главами романа «Давид Гольдер» была написана забавная «безделушка» — новелла «Бал» (1929). Несмотря на некоторую анекдотичность этого произведения, в основу которого положен жестокий розыгрыш, в нем затрагиваются мотивы, ставшие затем сквозными в творчестве Немировски. В новелле происходит демифологизация многих общепринятых представлений: о счастливом детстве, добрых родителях, вере в Бога и т. п. Основной конфликт в новелле «Бал» — между жестокой и эгоистичной матерью, госпожой Розиной Кампф, и дочерью, четырнадцатилетней Антуанеттой. Розина, наряду с женой Давида Гольдера Глорией или Глэдис из более позднего романа «Иезавель» (1936), — лишь один из вариантов древнего архетипа матери-чудовища, пожирающей своих отпрысков, или Медеи, приносящей в жертву собственных детей. Практически все эти героини — слепок с матери Ирэн Анны, которая, судя по свидетельствам современников, обожала деньги, меха и драгоценности, имела многочисленных любовников, а стремление выглядеть молодо вызывало у нее неприязнь к дочери как к живому доказательству ее возраста, а также иррациональную ревность. Возможно, в силу этих биографических причин почти все женские персонажи Немировски являются воплощением изначального зла.
Герои новеллы «Бал» — типичные нувориши, внезапно разбогатевшие благодаря удачным финансовым операциям отца семейства Альфреда Кампфа. Недавно переехав в роскошную, но безвкусно обставленную квартиру, чета Кампфов решает устроить бал, чтобы закрепить свой новый социальный статус. Сообщение о готовящемся событии возбуждает в душе Антуанетты романтические мечты, она уже начинает представлять, как танцует в объятиях очаровательного принца. Однако Розина грубо обрывает эти видения, запрещая ей и думать о бале: она сама жаждет мужского внимания, а присутствие рядом дочери-подростка разрушит иллюзию ее молодости в глазах потенциальных поклонников. В ответ на это Антуанетта совершает коварный поступок, провоцирующий бурную драму в жизни Кампфов.
«Бал» — это своего рода искаженная сказка о Золушке: мать, скорее похожая на злую мачеху, не пускает Антуанетту на бал, пряча ее в чулане; тем не менее девочка находит способ тайно проникнуть в ярко освещенные парадные залы; в конце «мачеха» наказана, а «Золушка» злорадно торжествует. Правда, принц, о котором мечтают обе соперницы, так и не появляется.
В отличие от Золушки, Антуанетта — отнюдь не невинная жертва козней злой матери-мачехи. Выросшая под непрерывный аккомпанемент грубых окриков Розины, которая в одном эпизоде напоминает горгону Медузу с волосами, извивающимися вокруг лица подобно змеям, Антуанетта никого не любит и втайне желает смерти родителей и учительницы музыки; ненавидит свою, в общем, вполне безобидную гувернантку, оказывается вполне способной на ложь и месть исподтишка. В ней заметны те же ростки зла, что буйным цветом проросли в душе ее матери; недаром несколько раз Антуанетта с ужасом узнает в себе черты Розины, ловя себя на том, что копирует ее жесты. Внутреннее уродство Антуанетты выражается и во внешней угловатости, бесцветности, отсутствии таланта и способности к утонченным творческим переживаниям (хотя девочка много лет берет уроки музыки, она барабанит по клавишам без всякого чувства). Даже в сцене примирения с матерью на лице Антуанетты появляется ехидная улыбка, что позволяет заподозрить ее в неискренности.
Рассказ о поступке Антуанетты оказывается под пером Немировски одним из способов литературной мести ее собственной матери, отношения с которой в реальной жизни все ухудшались. Отец Ирэн умер в 1932 году, не оставив завещания. К тому же перед смертью он испытывал серьезные финансовые затруднения. Заблаговременно завладев практически всем состоянием мужа, Анна приобретает роскошную квартиру на набережной Пасси (современный проспект Президента Кеннеди), где она проживет еще сорок лет вплоть до своей смерти. По Парижу теперь ее возит шофер на роскошном «Бьюике». Со своей дочерью, которая получила после смерти отца лишь небольшую сумму, она и не думает делиться своим состоянием. Жизнь Ирэн, привыкшей к роскоши, заметно меняется. Мишель Эпштейн зарабатывает, очевидно, не очень много, и Ирэн вынуждена беспрерывно публиковаться, чтобы обеспечить своей семье тот уровень комфорта, к которому они уже успели привыкнуть. Этим отчасти объясняется ее неразборчивость относительно репутации журналов, в которых она размещает свои произведения. Чтобы получать более крупные гонорары, Немировски меняет издателя: в 1933 году она прекращает сотрудничать с Бернаром Грассе и подписывает эксклюзивный контракт на двадцать лет с Альбином Мишелем, который гарантирует ей стабильный доход при условии написания одного-двух романов в год. В результате этого предприимчивого шага к концу тридцатых годов доходы от ее произведений — по некоторым из них сняты фильмы и поставлены спектакли — в три раза превышают зарплату ее мужа. В 1935 году Ирэн и Мишель снимают удобную квартиру на седьмом этаже дома, расположенного в тихом тупиковом переулке Констан-Коклен на левом берегу Сены, в двух шагах от бульвара Инвалидов. В этой квартире пройдут первые годы их младшей дочери Элизабет, родившейся 20 марта 1937 года; здесь Ирэн менее чем за пять лет напишет пять романов — ее пишущая машинка установлена на застекленном балконе, напоминающем веранду загородного дома.
Из более чем дюжины романов и полусотни рассказов, написанных Немировски за ее краткую, но интенсивную творческую жизнь, лишь немногие посвящены русской тематике. Ранняя повесть «Няня», впоследствии напечатанная под названием «Осенние мухи, или Женщина из прошлого» (Les Mouches d’automne, ои la Femme d’autre fois, 1931), хотя и написана по-французски, по стилю близка эмигрантской прозе бунинского образца. Она проникнута ностальгией по дореволюционной пасторальной жизни в дворянских поместьях, описывает крушение привычного уклада, отъезд из охваченной революционным безумием России и трудное бытие на чужбине. Революция и изгнание становятся фоном в романе «Дело Курилова» (L’Affaire Courilof 1933), написанном в форме мемуаров революционера-террориста, окончившего свои дни в эмиграции в Ницце. Книга «Дело Курилова» дискредитирует большевизм, подчеркивая жестокость и насилие, не оправданные никакой возвышенной целью. Однако, как и на протяжении всего своего творческого пути в целом, Немировски прежде всего интересуется человеческим характером, проявлениями личности в экстремальных условиях, в ее цели отнюдь не входит создание исторического или политического повествования, хотя она и читает многочисленные документальные источники, в частности мемуары Льва Троцкого «Моя жизнь» (1930). В позднем полуавтобиографическом рассказе «Колдовство» (Le Sortilège, 1940) Немировски прекрасно воссоздает почти чеховскую атмосферу, царящую в киевском доме, где она нередко гостила в детстве.
Но в большинстве ее произведений изображены быт и нравы французских обывателей. С безудержной иронией Немировски живописует их ограниченность, бездуховность, ханжескую мораль, заключающуюся в соблюдении лишь внешних норм приличия. В этих произведениях она развивает жанр французского реалистического буржуазного романа, ранним примером которого в ее собственном творчестве является «Недоразумение» (Le Malentendu, 1930). Для ее подхода характерен социальный детерминизм и совмещение двух точек зрения: как иностранка она воспринимает французское общество словно со стороны, подмечая детали, которые, возможно, ускользнули бы от внимания французов, и подает их в гротескном, утрированном виде; но в то же время она маскирует свой «иностранный взгляд» за повествованием, демонстрирующим не только безупречное соблюдение законов стиля и языка, но и свободное владение приемами, почерпнутыми из французской литературной традиции.
Мотив нравственного упадка, алчности, власти денег, ненормальности семейных отношений, присутствующий практически во всех произведениях писательницы, разрабатывался и в современной ей французской литературе, например, в романе Франсуа Мориака «Клубок змей» (Le nœud de vipères, 1933), который произвел сильное впечатление на Ирэн Немировски. За описанием быта и нравов в романах Немировски стоят размышления об истории и судьбе Франции. Например, в романе «Осенние огни» (Les feux de l\'аutоmnе, 1941–1942) она показывает, как фальшивые ценности, культ материальных благ, погоня за роскошью и развлечениями, характерные для двадцатых годов, привели к поражению Франции во Второй мировой войне.
Помимо французов среди персонажей Немировски в тридцатые годы встречаются предприимчивые аморальные иностранцы, «безродные космополиты», многие из которых наделены чертами Давида Гольдера. В романе «Властитель душ» (Le Ма tre des mes, 2005)
[3] врач-шарлатан Дарио Асфар олицетворяет для благополучия Франции угрозу, которую представляют собой иммигранты. Напечатав роман в журнале правого толка «Грингуар», Немировски подлила масла в огонь набирающей все большую силу ксенофобской риторики.
Мотив невозможности полной ассимиляции будет развит Немировски в романе «Собаки и волки» (Les Chiens et les loups, 1940), который содержит неожиданное для нее описание еврейского погрома. Две переплетающиеся сюжетные линии связаны с изображением двух ветвей семьи Синнеров, одна из которых живет в бедном гетто, очевидно, в районе Подола, а другая — в фешенебельном квартале Киева. Находясь в Российской империи, двоюродные братья Бен и Харри как будто принадлежат к диаметрально противоположным мирам. Однако после эмиграции в Париж между ними обнаруживается больше общего, чем это казалось на первый взгляд. В глазах европейцев они оба одинаково презираемые чужаки и похожи друг на друга, как двойники.
Несмотря на успех у французских читателей и связи в элитарных кругах, Ирэн Немировски вскоре пришлось на себе испытать, что значит быть иностранцем во Франции, где к инородцам (и иноверцам) относились в предвоенные годы со все меньшей терпимостью. В 1935 году, заручившись поддержкой сенатора Леона Берара, несколько раз занимавшего пост министра юстиции, семья Эпштейнов подает прошение о получении французского гражданства. Но, несмотря на многочисленные обращения и ходатайства влиятельных лиц, Ирэн и Мишель вплоть до 1939 года неизменно получают отказ. Гражданство предоставляют только родившимся во Франции дочерям. Тем временем политический климат в стране все ухудшается. В 1938 году до Парижа доходят слухи о еврейских погромах в Германии и Австрии, одновременно в самой Франции все громче раздаются призывы положить конец натурализации иностранцев еврейского происхождения. В мае появляется первый государственный декрет, в котором опасения по поводу национальной безопасности Франции напрямую связываются с «постоянно возрастающим числом иностранцев», проживающих на ее территории. Ирэн не остается глуха к этим первым предупреждениям. Одновременно с тщетными попытками получить гражданство она решает принять католичество и 2 февраля 1939 года вместе с Мишелем и дочерьми проходит обряд крещения в капелле Сент-Мари 16-го парижского округа. Учитывая условия, в которых это крещение состоялось, вряд ли стоит сомневаться в истинных мотивах Немировски. Во всяком случае, ее дочь впоследствии не раз подчеркивала, что решение обратиться в христианство было связано с желанием ее матери лучше интегрироваться во французское общество.
В 1938 году Немировски открывает для себя очаровательную бургундскую деревушку Исси-л\'Эвек, куда она несколько раз приезжает отдыхать. Именно здесь она оказывается вместе с дочерьми за две недели до перехода немецкой армии в наступление 14 июня 1940 года, избежав тем самым паники массового исхода из Парижа. Вскоре к ним присоединяется Мишель, банк которого закрывается, а персонал эвакуируется. Уже через неделю после оккупации Парижа и части французской территории подписано перемирие. Немецкие войска расквартированы теперь и в Бургундии, включая Исси-л\'Эвек.
В течение двух последующих лет семья Ирэн почти безвыездно живет в Исси-л\'Эвек. Во Франции постепенно вводятся фашистские порядки, в частности, уже в октябре 1940 года публикуется декрет, запрещающий евреям занимать посты в государственных учреждениях. Постепенно расовые законы распространяются на все виды деятельности. Не только Мишель теряет свое место в банке, но и Ирэн не может больше публиковаться под своим именем, так как издательства и журналы не имеют права выплачивать гонорары евреям. В апреле 1941 года власти блокируют все банковские счета, принадлежащие евреям, и Ирэн больше не может получать поступающие ей гонорары. Вскоре не остается денег на то, чтобы делать ежемесячные выплаты за пустующую парижскую квартиру; несмотря на просьбы, хозяева отказываются понизить или отсрочить квартплату, в результате квартира со всеми вещами оказывается занята неизвестными лицами, как и вся другая недвижимость, принадлежащая бежавшим из столицы евреям.
Далее планомерно вводятся в действие и другие дискриминационные законы: евреи не имеют больше права появляться в общественных местах, для них устанавливают комендантский час, вне дома они обязаны носить пришитую к верхней одежде желтую звезду. Члены семьи Ирэн, единственные евреи в деревне, беспрекословно выполняют все требования властей. Они даже не помышляют о том, чтобы скрываться или попытаться пробраться в свободную зону (впрочем, в этом отношении режим Виши мало чем отличался от режима, установленного на оккупированной территории). Что касается отъезда в Америку, по примеру некоторых родственников, то Ирэн не желала и думать об этой очередной эмиграции, даже когда она была еще теоретически возможна. У Ирэн и Мишеля завязываются дружеские отношения с проживающими в «Гостинице путешественников» в Исси-л’Эвек немецкими офицерами: Мишель, который блестяще владеет немецким, даже иногда оказывает им услуги в качестве переводчика, а один из офицеров перед отправлением на фронт пишет супругам Эпштейн нечто вроде рекомендательной записки.
Однако избежать судьбы большинства евреев им не удалось. Утром 13 июля 1942 года за Ирэн приезжают французские жандармы с мандатом на арест: ей дают несколько минут для прощания с мужем и дочерьми. Вначале ее доставляют в комиссариат, расположенный в двенадцати километрах от Исси-л\'Эвек, откуда ей позволяют послать Мишелю короткую записку: в ней Ирэн называет знакомых, к которым следует обратиться с просьбой о помощи, и просит прислать при первой возможности ее очки, книги и соленого масла. Через пару дней она попадает в лагерь Питивье. Судя по ее второй и последней записке Мишелю от 15 июля, она все еще не отдает себе отчета в том, что ее ожидает:
«Любимый!
Не беспокойся обо мне. Я добралась благополучно. Сейчас здесь неразбериха, но питание очень хорошее. Меня это даже удивило. Раз в месяц можно отправлять мне посылку и письмо.
Главное, не волнуйся. Все устроится, мой любимый. Целую тебя и детей от всего сердца, со всей моей любовью.
Ирэн».
Через два дня, 17 июля 1942 года, Ирэн Немировски в числе 928 заключенных была отправлена в составе шестого конвоя в концлагерь Освенцим. В соответствии с записью в официальном реестре, она скончалась там 19 августа в 15 часов 20 минут от «гриппа», что на кодовом концлагерном языке означало тиф.
В течение нескольких месяцев Мишель Эпштейн совершал судорожные и тщетные попытки обнаружить местопребывание своей жены. Он был уверен, что она находится во Франции на принудительных работах, и обращался к властям с просьбой послать его вместо жены, ввиду ее слабого здоровья и особенно астмы. Не дало никакого результата и его обращение к послу Германии Отто Абецу, в котором Мишель утверждал, что, несмотря на свои еврейские корни, Немировски не питала симпатий к еврейскому народу, ссылаясь при этом на ряд ее произведений. По его просьбе влиятельные друзья, имевшие контакты с немецкими оккупационными властями, так же безрезультатно пытаются обнаружить след Ирэн в одном из концентрационных лагерей Франции.
Вскоре Мишель Эпштейн, сам того не ведая, разделил маршрут и судьбу Ирэн. 9 октября все того же 1942 года его вместе с девочками доставили в префектуру. Мишеля направили в пересылочный лагерь Дранси, откуда его путь лежал в газовую камеру. Но судьба Дениз и Элизабет сложилась иначе. Немецкий офицер, ответственный за арест оставшихся членов семьи Эпштейнов, внимательно взглянув на старшую девочку, достал фотографию своей дочери: пораженный их внешним сходством, он многозначительно заявил, что за девочками придут еще через двое суток. Без промедления преданная семье Немировских Жюльет Дюмон, которая раньше работала еще с отцом Ирэн и которую Ирэн просила позаботиться о детях, если с ними что-нибудь случится, сорвав с их одежды желтые звезды, бежала с ними в Бордо, что спасло им жизнь. Несмотря на то что ей приходилось постоянно скрываться, Дениз всю войну не расставалась с завещанным ей кожаным чемоданом, содержащим рукописи матери.
Что касается Анны Немировски, то она избежала ареста, добыв себе фальшивый латвийский паспорт. Когда закончилась война и Жюльет Дюмон привела внучек к бабушке, та отказалась впустить их, заявив, что для бедных детей существуют приюты. Благополучно дожив до глубокой старости, Анна Немировски умерла в 1972 году. За 34 года до этого прискорбного события Ирэн сделала следующую запись: «Что бы я ощутила, если бы мне довелось присутствовать при кончине моей матери? Вот что: жалость, потрясение и страх перед бесчувственностью своего собственного сердца. И безнадежно сознавая в глубине души, что во мне нет сожаления, что я холодна и равнодушна, что для меня это, увы, не утрата, скорее, наоборот…»
За два года в Исси-л\'Эвек, когда Ирэн была вынуждена оставаться вдали от активной парижской жизни, лишенная всех гражданских и человеческих прав, практически без средств, испытывая все возрастающую тревогу за будущее своей семьи, она сумела создать целый ряд произведений, которые были опубликованы посмертно и раскрыли новые грани ее таланта. Работала она постоянно, ежедневно отправляясь с тетрадкой и пером на прогулку по окрестным лесам и лугам, — только в эти часы, ощущая царящую в природе гармонию, она могла ненадолго отвлечься от кошмара своего существования и творить с мыслями о будущем читателе.
Без какой-либо надежды увидеть книгу опубликованной из-за повсеместной «ариизации» издательств, Немировски завершает биографию Чехова
[4], при написании которой она полагалась не только на факты, но и на личный опыт и детские воспоминания о поездках в Крым. Написана биография живо, доступно, основана на многочисленных сведениях как о жизни писателя, так и о России конца XIX — начала XX века. Особенно интересны страницы, на которых Немировски размышляет об истоках революционного движения, без иллюзий говорит о коррупции государственных служащих, этом «древнем, извечном зле России», о наивности интеллигенции, которая «идеализировала мужика, не утруждаясь получше узнать его»
[5], и о склонности крестьян к бессмысленной жестокости.
«В России шестидесятых годов в огромном большинстве своем люди желали отмены крепостного права. […] Думали, что все беды происходят из-за того, что мужик находится в рабстве. Жалость к русскому крестьянину привела к тому, что из него сделали идеал, образец. Вместо того чтобы видеть в нем обычного человека, ни лучше ни хуже, чем другие люди, хотя и развращенного столетиями зла, русская „интеллигенция“ стремилась во что бы то ни стало увидеть пророка и святого в этом Иване, в этом Дмитрии с босыми ногами и грязной бородой. Когда наконец крепостное право было отменено, крестьянин оказался невежественной скотиной, в той же мере способной к жестокости и низости, как и бывшие господа»[6].
Повествование о жизни Чехова оттеняют не только попытки осмысления закономерности революционных событий XX века, оставивших неизгладимый след в судьбе поколения Ирэн Немировски, но и гораздо более актуальные сопоставления прошлого с тем положением, в котором люди ее происхождения оказались в Западной Европе на пороге Второй мировой войны. Чтобы ярче показать среду, в которой расцвел талант Чехова, и его миссию писателя, она без колебаний обращается к современному опыту:
«Восьмидесятники ощущали грусть, беспокойство, их терзали сожаления и странные предчувствия. Трудно представить себе эпоху, более отличную от нашей. Те люди кажутся нам счастливыми. Им совсем неизвестны были те несчастья, от которых страдаем мы. Они жаждали свободы. Они не знали подавляющей нас тирании. Когда мы представляем себе их, живущих в своих обширных поместьях, не испытавших иных войн, кроме Крымской, и то где-то очень далеко, на периферии империи, не знающих других печалей, кроме связанных с неурожаем или протестами работников, в отличие от наших революций, — как мы им завидуем! Однако они были искренне и глубоко несчастны, возможно, более несчастны, чем мы, так как они не знали, что именно заставляет их страдать. В то время, как и сейчас, торжествовало зло, но оно не приняло сегодняшних форм Апокалипсиса. Однако дух насилия, подлости и коррупции господствовал повсюду. Как и сейчас, мир был разделен на слепых палачей и покорных жертв, но все тогда было ничтожным, ограниченным, проникнутым заурядностью. Не хватало только писателя, который рассказал бы об этой заурядности без гнева и отвращения, но с той жалостью, которой она заслуживает»[7].
Этим писателем, по мысли Немировски, и оказался Чехов.
Но ее непосредственные наблюдения за жизнью французской провинции, за динамикой отношений между оккупационными немецкими войсками и местными жителями отразились прежде всего в незаконченном романе «Французская сюита», над которым она работала вплоть до ареста. Из пяти задуманных частей написаны были две («Июньская буря» и «Dolce»), сохранились наброски третьей («Плен») и предположительные названия двух последних: «Битвы» и «Мир». Уникальность «Французской сюиты» состоит в том, что, хотя писался этот текст по живому материалу (причем автором, который был не просто свидетелем, но и жертвой происходящих вокруг драматических событий), в результате был создан не «человеческий документ», а высокохудожественное произведение. На протяжении всего романа Немировски не позволяет себе эмоционально вторгаться в повествование. 2 июня 1942 года она записывает в дневник: «Ни на минуту не забывать, что война пройдет, и вся историческая часть потускнеет. Стараться сделать максимально возможное из событий, дебатов […], которые смогут заинтересовать людей в 1952 или 2052 году»
[8].
В романе оказались представлены самые разные типы людей и социальные слои, включая крупную буржуазию, интеллектуальную элиту, мелких служащих, крестьян, провинциальную знать. В первой части создано динамичное полотно массового исхода из Парижа в июне 1940 года, вызвавшего столпотворение на дорогах Франции. Во второй части действие происходит во французской деревушке, оккупированной немцами, название которой — Бюсси-ла-Круа — перекликается с Исси-л\'Эвек. Война и оккупация оказываются лакмусовой бумажкой для проверки человеческого потенциала разных персонажей, описанных со свойственной Немировски иронией. Как и прежде, для нее главным является не история или политика в целом, а человек. В результате роман читается как медитация о человеческой природе, а исторически конкретная ситуация служит лишь декорацией, на фоне которой удобнее прослеживать процесс раскрытия истинной сущности каждого героя. В описании военных действий и поведения людей писательница ориентировалась на толстовский метод — снятие пафоса, разоблачение официальной патриотической риторики, лжи, мифотворчества. А в образах немцев она показала не безликую массу оккупантов, а в первую очередь конкретных людей, причем некоторые из них оказываются порядочнее французских обывателей. На примере двух персонажей из второй части романа — немецкого лейтенанта Бруно фон Фалька и молодой француженки Люсиль Анжеллье, между которыми возникает запретное в данной ситуации чувство — Немировски показывает несостоятельность любого «принципиального», идеологически обусловленного подхода к человеческим отношениям. Очевидно, оперировать готовыми формулами она отказывалась и в жизни. Наблюдая, как перед отбытием на Восточный фронт расквартированные в Исси-л\'Эвек солдаты и офицеры готовили посылки для своих близких в Германии, Немировски оставляет в дневнике характерную запись, которая неизменно шокирует комментаторов этого текста:
«Они отправляют домой посылки. Видно, что они перевозбуждены. Превосходная дисциплина, и, я думаю, даже в глубине души никакого протеста. Я даю клятву, что никогда больше не буду переносить свою злобу, как бы она ни была оправдана, на группу людей в целом, каковы бы ни были их раса, религия, убеждения, предрассудки, ошибки. Мне жаль этих бедных ребят»[9].
В Бургундии Немировски работала еще над одним романом, который ей также не удалось самостоятельно завершить и который был опубликован лишь в 2007 году — «Жар крови». Его замысел восходит ко второй половине тридцатых годов, написан он был в течение 1941 года, после чего, по обыкновению, Ирэн отдала рукопись мужу, который должен был перепечатать роман на машинке. Однако машинописный текст обрывается на полуслове. Непонятно, в какой момент и что именно заставило Мишеля прекратить свой труд, однако, к счастью, оставшаяся ненапечатанной б
ольшая часть романа сохранилась среди бумаг Немировски все в том же заветном чемодане. В этом романе писательнице хотелось поразмышлять о разных возрастах, о восприятии мира в молодости и в старости, о взаимоотношениях между поколениями, о том, как наша гибкая и услужливая память способна преображать прошлое, представляя его в угодном нам свете, о лицемерии и о необъяснимых пагубных искажениях, вызванных в жизни детей ошибками и грехами их родителей (чего последние, разумеется, никак не осознают и в чем не признаются, давно обо всем позабыв). Это роман и о механизме человеческих страстей, о постепенном угасании «жара» в крови, о жизни и смерти.
Фоном для этого философского повествования опять служит французская провинция; читатель без труда узнает те места в Бургундии, где провела последние годы семья Ирэн. Видимо, не питая никаких иллюзий по поводу публикации романа в ближайшем будущем, Немировски даже не сочла нужным изменить некоторые названия. Французы, особенно парижане, любят вспоминать, из какого региона вышли их предки, они гордятся своими провинциальными корнями, считая, что подлинный французский дух и ценности можно обнаружить именно в провинции. В романе «Жар крови» Немировски показывает нравы, царящие в одном из самых глухих уголков Франции в весьма непривлекательном виде: «Этот регион в Центральной Франции отличается одновременно дикостью и богатством. Каждый живет отдельно, в своем имении, не доверяет соседям, убирает урожай, подсчитывает свои денежки, а до всего остального ему и дела нет». Развенчивая один из основных национальных мифов, писательница тем самым признается в окончательной утрате иллюзий по отношению к некогда беззаветно любимой ею Франции.
В созданном Немировски мире, почти по Гоголю, «все не так, как кажется»; в нем нет ни одного персонажа, которому нечего было бы скрывать, и лишь в конце бурным потоком следуют признания и разоблачения. Все показано через восприятие Сильвио, роман в целом — это его записки. Сильвио является своего рода альтер эго автора: он — умудренный опытом ироничный скептик, отказавшийся от жизни «по правилам»; в молодости он путешествовал по дальним странам и предавался безумствам, а вернувшись в родную деревне, ощущает себя полным аутсайдером (то есть, как и сама Ирэн Немировски, он воспринимает действительность отстраненно). Его рефлексия мешает ему окунуться в поток жизни, и хотя сам он сожалеет о своей неприкаянности, размеренная жизнь провинциалов не для него.
Немировски открыто использует избитый прием — Сильвио постоянно оказывается случайным свидетелем чужих тайн, доверенным слушателем конфиденциальных признаний, он в курсе дел всех других персонажей, но секретная страница его собственной жизни неожиданно раскрывается только к концу романа.
Но полностью ли совпадает авторское сознание с сознанием Сильвио? Стоит ли с доверчивостью относиться к его интерпретации событий? Сильвио считает, что подлинная жизнь — это страсть; когда утихает «жар крови», начинается процесс умирания. Он обвиняет свою кузину Элен, ставшую добродетельной матерью и верной женой, в том, что она больше не живет. Но, возможно, и у нее есть своя правда. Не исключено, что на этом этапе смысл жизни заключается для нее не в страсти, а в семейном благополучии и спокойной, ясной супружеской любви. Как часто бывает в произведениях Немировски, авторский голос не дает нам четких ориентиров. Сильвио — наш проводник, но отнюдь не образец. Вряд ли он является примером мудрого старца, гармонично доживающего свой век. Даже он в конце романа предстает не таким, как в начале, — он оказывается не мудрым, ироничным, опытным стариком и тонким психологом, а человеком, во многом не реализовавшим себя и сожалеющим об этом. Он все знает о других, но не о себе; в частности, не ожидая своей страстной реакции на подслушанные признания Элен.
Немировски всегда был свойственен гоголевский гротеск, а в этом романе целые пассажи воссоздают гоголевский стиль средствами французского языка. Особенно характерно звучат длинные синтаксические конструкции. Как у Гоголя, нередко фраза дробится; нанизываются красочные сравнения, каждое из которых влечет за собой собственный, не связанный с основным повествованием мини-сюжет; сообщаются подробности о новых персонажах, которые далее в тексте уже не появятся:
«— […] Уже добрых десять лет я не пировал на свадьбе, — сказал я, припоминая все свадьбы, на которых мне довелось присутствовать: все эти бесконечные деревенские застолья, разгоряченные вином лица; молодых людей, взятых напрокат в соседнем городке вместе со стульями и настилом для танцев, пломбир на десерт, жениха, изнывающего в слишком тесных ботинках; но особенно вылезших изо всех щелей и уголков родственников, друзей, соседей, не видевших друг друга уже много лет и вдруг всплывших, как поплавки на воде; при этом каждый извлек из глубин памяти ссоры, истоки которых теряются во тьме веков, любовные истории и смертельную злобу, расстроенные и забытые помолвки, истории наследств и судебных процессов…
Старый дядя Шаплен, женившийся на своей кухарке, две девицы Монтрифо, две сестры, которые живут на одной улице, но не разговаривают друг с другом уже больше четырнадцати лет, потому что одна из них как-то раз не захотела одолжить другой таз для варенья, а также нотариус, чья жена живет в Париже с коммивояжером, и… Боже мой, какое же это сборище призраков — деревенская свадьба! В больших городах люди встречаются постоянно или же никогда — это гораздо проще. А здесь… Поплавки на воде, говорю вам. Оп-ля! Вот они появляются и увлекают с собой в водоворот целую уйму воспоминаний! Затем они идут ко дну и не подают признаков жизни еще лет десять».
Ну а в самом конце появляется уже совершенно «гоголевский» нос — огромная тень на стене от профиля старого обманутого мужа, и это происходит в самой страстной сцене. Этот нос, как и последняя фраза романа, заставляет нас усомниться в серьезности признаний Сильвио, позволяя взглянуть на все повествование с иронией. Открытый конец романа, игра с читателем, которого автор поддразнивает, создавая и тут же разрушая свои воображаемые миры, — эти черты характерны для всего творчества Немировски в целом.
Все написанное Ирэн Немировски представляет собой уникальное соединение трагизма с пародией, пикантности с философско-метафизической проблематикой, острых наблюдений за окружающими с попытками разгадать узор своей собственной жизни. Не менее удивительно и чередование в ее литературной судьбе периодов популярности и забвения.
Мария Рубинс
Бал
Предисловие к французскому изданию
Ирэн Немировски родилась в Киеве 11 февраля 1903 года. Ее воспитанием занималась гувернантка-француженка, и мать тоже говорила с ней исключительно по-французски. После Октябрьской революции 1917 года отец Ирэн, влиятельный банкир, был вынужден скрываться. Семья нашла убежище в маленькой московской квартирке, которую до них снимал офицер, оставивший там свою библиотеку. Под грохот взрывов четырнадцатилетняя Ирэн читала «Наоборот» Гюисманса, новеллы Мопассана и «Портрет Дориана Грея» Уайльда, который на всю жизнь остался ее любимым романом.
Семье Немировских удалось бежать в Финляндию, а затем в Швецию. Прожив год в Швеции, они переехали во Францию, где отцу посчастливилось заново разбогатеть.
Ирэн начала писать диалоги и короткие рассказы, еще учась на филологическом факультете; она публиковала их под псевдонимом в журналах и газетах. Ее первый роман «Давид Гольдер», изданный Бернаром Грассе в 1929 году, критики назвали шедевром. «Бал», небольшое произведение, написанное за один присест между двумя главами «Давида Гольдера», приняли с тем же энтузиазмом: Поль Ребу, одним из первых заметивший дарование юной Колетт, отметил также и исключительный талант Ирэн Немировски.
На протяжении 30-х годов XX века Немировски написала девять книг, включая роман «Осенние мухи», а также сборник рассказов.
Во время войны репрессии нацистов вынудили ее покинуть Париж вместе с семьей и найти прибежище в департаменте Саон-е-Луар. Там она пишет «Осенние костры», опубликованные посмертно в 1948 году, а также «Жизнь Чехова» (1946 г.) и «Земное богатство» (1947 г.). Нацисты арестовали ее в тот момент, когда она заканчивала «Французскую сюиту», опубликованную лишь в 2004 году и получившую премию Ренодо. Ирэн Немировски депортировали в Освенцим, где она погибла в 1942 году. Ее мужа отправили туда же три месяца спустя.
Супруги Кампф, недавно разбогатевшие благодаря удачной биржевой махинации, решили устроить бал, чтобы закрепить свое положение в обществе. Четырнадцатилетняя Антуанетта Кампф мечтает взглянуть на торжество хотя бы одним глазком. Но решение госпожи Кампф, которой совсем не хочется демонстрировать своим потенциальным кавалерам уже взрослую дочь, бесповоротно: в этот вечер Антуанетта ляжет спать в бельевой комнате, а из ее спальни сделают бар для гостей.
Находясь на грани отчаяния, Антуанетта решает отомстить, делая это внезапно, как будто по наитию. И ее месть чудовищна.
Эта искрометная и волнующая история рассказывает о трагикомических муках выскочек, впервые принимающих у себя людей, которых они презирают и которые, как им известно, презирают их самих; о соперничестве между матерью и дочерью, приводящем к бурным сценам из-за каждой мелочи; о горечи одинокого детства, закончившегося слишком рано. Художественные достоинства романа, описывающего невероятную жестокость, пронизанного черным юмором и одновременно приглушенной теплотой, позволяют ему занять почетное место среди редких шедевров, посвященных детству, наряду с «Барышней Эльзой» Шницлера и «Франки Адамс» Карсон Мак-Каллерс.
В фильме, снятом по новелле «Бал», дебютировала Даниэль Даррье.
I
Войдя в классную комнату, госпожа Кампф резко захлопнула за собой дверь. Поток воздуха привел в движение подвески хрустальной люстры, которые ответили чистым и легким звоном колокольчиков. Однако Антуанетта, ссутулившаяся за партой так, что ее локоны падали на книгу, продолжала читать. Сначала мать молча наблюдала за ней, затем уселась напротив, скрестив руки на груди.
— Ты что, и пошевелиться не в состоянии, когда видишь мать перед собой, дочь моя?! — закричала она. — А?! Ты что, к стулу присохла?! Превосходные манеры, нечего сказать!.. А где мисс Бетти?
В соседней комнате под аккомпанемент швейной машинки бодрый голосок неумело напевал песенку: «What shall I do, what shall I do when you’ll be gone away…»
[10]
— Мисс, — позвала госпожа Кампф, — идите сюда.
— Слушаю, госпожа Кампф.
Миниатюрная гувернантка с румяными щечками, растерянными добрыми глазами и золотистой косой, уложенной вокруг круглой головки, проскользнула в приотворенную дверь.
— Я вас наняла, — сурово заговорила госпожа Кампф, — чтобы вы присматривали за моей дочерью и занимались ее воспитанием, не так ли? А не для того, чтобы вы шили себе платья… Разве Антуанетта не знает, что следует вставать, когда в комнату входит ее мать?
— Ах, Антуанетта, how can you?
[11] — пролепетала удрученная мисс.
Антуанетта уже стояла, неловко покачиваясь на одной ноге. Это была долговязая четырнадцатилетняя девочка с неразвитой грудью и бледным лицом, до такой степени плоским, что взрослым оно казалось просто круглым и бледным пятном, лишенным каких-либо особых черт, с опущенными веками, кругами под глазами и поджатыми губками. Четырнадцать лет, когда грудь уже начинает распирать узкое школьное платьице, оскорбляя и стесняя слабое детское тело… огромные ступни и длинные руки с красными кистями, с испачканными чернилами пальцами — руки, которые, возможно, когда-нибудь превратятся в самые изящные ручки на свете, как знать?.. Хрупкий затылок, короткие бесцветные волосы, легкие и сухие…
— Видишь ли, Антуанетта, горе ты мое горькое, твои манеры и в самом деле просто невыносимы… Садись. Я сейчас еще раз войду, а ты, будь любезна, сразу встань, слышишь?
Госпожа Кампф вышла и опять открыла дверь. Антуанетта приподнялась так медленно и с такой откровенной неохотой, что мать живо спросила, мстительно поджимая губы:
— Барышня, что-то не так?
— Нет, мама, — тихо ответила Антуанетта.
— Тогда почему ты так скривилась?
На лице Антуанетты появилась вялая вымученная улыбка, болезненно исказившая ее черты. Временами она до такой степени ненавидела взрослых, что ей хотелось их убить, искалечить или просто-напросто затопать ногами и заорать: «Как вы мне осточертели!» Однако она боялась родителей с самого раннего детства. Когда Антуанетта была малышкой, мать часто брала ее на колени, прижимала к себе, гладила и целовала. Но об этом Антуанетта уже успела забыть. В то же время она сохранила в глубинах памяти раскаты раздраженного голоса, раздававшиеся над самой ее головой: «Эта малявка вечно путается под ногами…», «Ты опять запачкала мне платье своими грязными ботинками! Отправляйся в угол, это научит тебя уму-разуму, слышишь? Дуреха!». А однажды… В тот день ей впервые захотелось умереть — на перекрестке прозвучала гневная фраза, произнесенная так громко, что оборачивались прохожие: «Тебе пощечины захотелось, да?» — и ожог оплеухи… Прямо посреди улицы… Ей тогда исполнилось одиннадцать лет, и она была довольно высокой для своего возраста… Прохожие, взрослые — это еще ничего… Но в этот момент из школы выходили мальчишки; глядя на нее, они хохотали: «Эй ты, малявка!» Их насмешки преследовали ее, пока она, опустив голову, шла по темной осенней улице… Сквозь слезы она видела пляшущие огни. «Когда уже ты перестанешь хныкать?.. Невыносимый характер!.. Я ведь тебя наставляю для твоего же блага, ясно тебе? И вообще, очень тебе советую не доводить меня…» Подлецы… И сейчас они с утра до вечера изощрялись, только и делали, что изводили, терзали, унижали ее: «Как ты держишь вилку?» (в присутствии слуги, Боже правый!) или «Держи спину прямо. Хотя бы не сутулься!». Ей было четырнадцать лет, она уже стала молоденькой девушкой, а в мечтах представляла себя красивой и обожаемой женщиной. В ее воображении мужчины восхищались ею и ласкали ее, как это делали герои ее любимых книг.
Госпожа Кампф продолжала:
— И если ты думаешь, что я наняла тебе гувернантку лишь для того, чтобы у тебя были такие ужасные манеры, то ты ошибаешься, моя девочка… — Приподнимая прядь, упавшую на лоб дочери, она добавила чуть тише: — Ты все забываешь, что мы теперь богатые, Антуанетта…
Она повернулась к англичанке:
— Мисс, на этой неделе у меня будет для вас много поручений… Пятнадцатого числа я даю бал…
— Бал, — прошептала Антуанетта, широко раскрывая глаза.
— Ну да, — проговорила госпожа Кампф, улыбаясь, — бал…
Она с гордостью взглянула на Антуанетту, затем украдкой покосилась на гувернантку.
— Ей ты, по крайней мере, ничего не рассказывала?
— Нет-нет, мама, — живо ответила Антуанетта.
Она знала об этой постоянной тревоге своей матери. Два года назад они переехали со старой улицы Фавар после гениальной биржевой махинации Альфреда Кампфа, сыгравшего сначала на падении франка, а затем, в 1926 году, — фунта стерлингов, что и принесло им богатство. Каждое утро Антуанетту призывали в спальню к родителям. Мать еще лежала в постели, полируя ногти, а рядом в ванной комнате ее отец, маленький сухой еврей с пламенным взором, брился, мылся и одевался со свойственной ему бешеной скоростью, за что его коллеги по Бирже, немецкие евреи, дали ему прозвище Фейер. Уже много лет он сновал вверх и вниз по высоким ступеням Биржи… Антуанетта знала, что до этого он работал в Парижском банке, а еще раньше служил курьером и стоял у входа в банк в синей ливрее… Он женился на своей любовнице мадемуазель Розине, секретарше начальника, незадолго до рождения Антуанетты. На протяжении одиннадцати лет они ютились в темной квартирке, в здании, расположенном за «Опера Комик». Антуанетта помнила, как по вечерам, когда она делала уроки за обеденным столом, служанка с грохотом мыла на кухне посуду, а госпожа Кампф читала романы, облокотившись на стол, над которым висела огромная сферическая лампа. Сквозь ее матовое стекло проблескивало яркое газовое пламя. Время от времени госпожа Кампф внезапно испускала глубокий вздох, да такой громкий, что Антуанетта невольно подскакивала на стуле. Кампф осведомлялся: «Ну, что с тобой опять?», и Розина отвечала: «Как тяжко знать, что существуют люди, которым живется хорошо и счастливо, тогда как я провожу лучшие годы моей жизни в этой грязной дыре за штопкой носков…»
Кампф молча пожимал плечами. Тогда чаще всего Розина поворачивалась к Антуанетте: «Ну, а ты что уши развесила? То, что говорят взрослые, тебя не касается!» — с досадой кричала она. И в заключение добавляла: «Если ты думаешь, доченька, что твой отец сколотит состояние, как он обещает со дня нашей свадьбы, можешь дожидаться до второго пришествия… Ты вырастешь и все будешь ждать, как и твоя бедная мать…» Когда она произносила слово «ждать», на ее жестком, напряженном, угрюмом лице появлялось трогательное выражение, которое невольно заставляло Антуанетту вытягивать губы для поцелуя.
«Бедняжка моя», — говорила Розина, гладя ее по голове. Но однажды она воскликнула: «Ах, оставь меня в покое, ты мне действуешь на нервы! Какой ты все-таки можешь быть надоедливой!» И с тех пор Антуанетта ни разу не поцеловала ее, если не считать обычных утренних и вечерних поцелуев, которыми родители и дети обмениваются не задумываясь, как пожимающие друг другу руки незнакомцы.
Но в один прекрасный день они вдруг разбогатели, и она так и не поняла толком, как это произошло. Они переехали в огромную светлую квартиру, а мама покрасила волосы в совершенно новый, очень красивый золотистый цвет. Антуанетта пугливо поглядывала на эту сияющую шевелюру, не узнавая мать.
— Антуанетта, повторим еще раз, — приказывала госпожа Кампф. — Что ты ответишь, если тебя спросят, где мы жили в прошлом году?
— Ты глупости говоришь, — раздавался из соседней комнаты голос Кампфа. — Кто, по-твоему, будет разговаривать с ребенком? Она ни с кем не знакома.
— Я знаю что делаю, — отвечала госпожа Кампф, повышая голос. — А прислуга?
— Если я услышу, что она хоть словом перебросилась с прислугой, она будет иметь дело со мной. Ясно тебе, Антуанетта? Она знает, что должна молчать и учить свои уроки, и точка. От нее ничего другого не требуется… — И, повернувшись к жене, он добавлял: — Она, знаешь ли, не идиотка.
Тем не менее, как только он удалялся, госпожа Кампф принималась за свое:
— Если тебя спросят, Антуанетта, ты скажешь, что мы круглый год жили на юге… И ни к чему уточнять, в Каннах или в Ницце, просто скажи — на юге… Разве что начнут расспрашивать подробно, тогда лучше скажи, что в Каннах, это более престижно… Но, разумеется, твой отец прав, лучше всего помалкивать. Маленькая девочка должна как можно меньше разговаривать со взрослыми.
И она отсылала ее взмахом обнаженной руки, красивой, несколько полноватой, со сверкающим бриллиантовым браслетом, недавно подаренным мужем; она снимала браслет, только принимая ванну.
Антуанетта смутно припоминала все это, когда ее мать задала вопрос гувернантке:
— У Антуанетты, по крайней мере, хороший почерк?
— Yes
[12], госпожа Кампф.
— Зачем ты спрашиваешь? — робко поинтересовалась Антуанетта.
— Потому что сегодня вечером ты поможешь мне надписать конверты… Я собираюсь отослать около двухсот приглашений, понимаешь? Сама я не справлюсь… Мисс Бетти, сегодня я разрешаю Антуанетте лечь на час позже обычного… Надеюсь, ты довольна? — спросила она, повернувшись к дочери.
Но так как Антуанетта молчала, опять погрузившись в раздумья, госпожа Кампф пожала плечами.
Эта девочка всегда витает в облаках, — прокомментировала она вполголоса. — Бал… Разве ты не испытываешь гордости при мысли, что твои родители дают бал? Боюсь, у тебя слишком черствое сердце, бедняжка, — произнесла она со вздохом, выходя из комнаты.
II
В этот вечер Антуанетта, которую гувернантка обычно укладывала ровно в девять часов, осталась с родителями в гостиной. Она очень редко тут бывала и поэтому принялась внимательно разглядывать резные панели из светлого дерева и золоченую мебель, как будто оказавшись в чужом доме. Мать указала ей на маленький круглый столик, где стояла чернильница, лежали перо и пачки открыток и конвертов.
— Садись сюда. Я буду тебе диктовать адреса. Вы идете, милый друг? — громко позвала она, поворачиваясь к мужу. В соседней комнате лакей убирал со стола, а при нем Кампфы уже много месяцев обращались друг к другу на «вы».
Когда господин Кампф подошел, Розина прошептала: «Послушай, отпусти лакея, мне неловко в его присутствии…»
Затем, поймав взгляд Антуанетты, она покраснела и бодро приказала:
— Жорж, вы скоро управитесь? Уберите то, что осталось, и поднимайтесь к себе…
Какое-то время супруги молчали, застыв в своих креслах. Когда лакей ушел, госпожа Кампф облегченно вздохнула.
— Как мне неприятен этот Жорж! Даже не знаю почему. Когда он прислуживает за столом и я чувствую, что он стоит за спиной, у меня пропадает аппетит… Что это еще за глупая улыбка, Антуанетта? Ну, за работу. У тебя список приглашенных, Альфред?
— Да, — сказал Кампф, — но подожди, я сниму пиджак, мне жарко.
— Ни в коем случае не забудь его здесь, как давеча, — предупредила супруга. — По выражению лиц Жоржа и Люси я прекрасно поняла, что им кажется странным, когда в гостиную приходят в рубашке с засученными рукавами.
— Мне наплевать на мнение слуг, — проворчал Кампф.
— Ты ошибаешься, мой друг, именно благодаря им создаются репутации, ведь они разносят сплетни из семьи в семью… Я бы никогда не узнала, что баронесса с третьего этажа…
Понизив голос, она прошептала несколько слов, которые Антуанетта, несмотря на все свои старания, не смогла расслышать.
— …Без Люси, которая проработала у нее три года.
Кампф вынул из кармана листок бумаги, весь испещренный именами.
— Начнем со знакомых, не так ли, Розина? Пиши, Антуанетта. Господин и госпожа Банюльс. У меня нет адреса, там лежит телефонная книга, посмотришь потом…
— Они ведь очень богаты, — с уважением пробормотала Розина.
— Очень.
— Ты… думаешь, они пожелают прийти к нам? Я не знакома с госпожой Банюльс.
— Я тоже. Но с ее мужем я в деловых отношениях, этого достаточно… Жена, кажется, очаровательна, а кроме того, ее не очень-то принимают в их кругу с тех пор, как она оказалась замешанной в этом скандале… Помнишь эти пресловутые оргии в Булонском лесу, два года назад?..
— Осторожно, Альфред, ребенок…
— Она все равно ничего не понимает. Пиши, Антуанетта… Все же это очень достойная женщина.
— Не забудь Остье, — живо проговорила Розина. — Судя по всему, они дают замечательные балы…
— Господин и госпожа д’Аррашон, два «р», Антуанетта… За этих, дорогая, я не ручаюсь. Очень уж они чопорные… В свое время госпожа д’Аррашон была…
Он сделал выразительный жест.
— Не может быть!
— Да-да. Я знаком с человеком, который частенько навещал ее в одном публичном доме в Марселе… Да-да, уверяю тебя… Но это было очень давно, около двадцати лет назад; замужество полностью ее очистило, она принимает у себя лучшее общество и очень разборчива в знакомствах… Как правило, через десять лет замужества все женщины легкого поведения становятся такими…
— Ах, боже мой! — вздохнула госпожа Кампф. — Как все сложно!
— Нужно выработать определенный метод, моя дорогая… На первый прием созвать как можно больше гостей: чем больше харь, тем лучше… Отбирать следует только после второго или третьего приема… Но в этот раз придется приглашать всех подряд…
— Но если бы иметь уверенность, что все придут! Если кто-нибудь откажется, я, наверное, умру от стыда…
Лицо Кампфа исказила кривая усмешка.
— Если кто-нибудь откажется прийти, ты их в следующий раз снова пригласишь, и еще раз… К твоему сведению, для того чтобы пробиться в хорошее общество, нужно лишь буквально следовать евангельской морали…
— О чем это ты?
— Если тебе дали пощечину, подставь другую щеку… Свет — это лучшая школа христианского смирения.
— Интересно, где ты набрался таких глупостей, друг мой?
Кампф улыбнулся.
— Ну, продолжим… Вот несколько адресов на бумажке, которые тебе надо просто скопировать, Антуанетта…
Госпожа Кампф взглянула через плечо дочери, которая писала, не поднимая головы.
— Правда, у нее очень красивый твердый почерк?.. Скажи-ка мне, Альфред, Жюльен Нассан — это не тот ли, который сидел в тюрьме за мошенничество?
— Нассан? Да, именно.
— А! — воскликнула Розина в некотором недоумении.
Кампф объяснил:
— Да у тебя сведения столетней давности. Его давно реабилитировали и повсюду принимают, он славный парень, а главное — выдающийся бизнесмен…
— Господин Жюльен Нассан, 23-бис, авеню Ош, — перечитала Антуанетта. — Что дальше, папа?
— Всего двадцать пять персон, — простонала госпожа Кампф. — Никогда нам не собрать двести человек, Альфред…
— Да нет же, перестань нервничать. А где твой список? Все те, с кем ты познакомилась в прошлом году в Ницце, в Довилле, в Шамони…
Госпожа Кампф взяла со стола блокнот.
— Граф Моисси; господин, госпожа и мадемуазель Леви де Бруннеллески и маркиз д’Ичарра: это жиголо госпожи Леви, их всегда вместе приглашают.
— Но ведь и мужа тоже? — спросил Кампф с сомнением в голосе.
— Насколько я знаю, это очень достойные люди. Знаешь, есть еще маркизы, всего их пятеро… Маркиз де Лиг-и-Эрмоса, маркиз… А скажи-ка, Альфред, нужно ли, обращаясь к ним, называть их титулы? Мне кажется, так будет лучше, не правда ли? Конечно, не «господин маркиз», как говорит прислуга, а «дорогой маркиз», «моя дорогая графиня»… Иначе остальные даже не поймут, что мы принимаем аристократическую публику…
— Вот бы им всем наклеить на спину этикетки, тогда ты была бы довольна, да?
— Ах, опять твои идиотские шуточки… Ну давай, Антуанетта, поскорее перепиши все это, девочка моя…
Некоторое время Антуанетта писала, потом громко прочла:
— Барон и баронесса Левинштейн-Леви, граф и графиня дю Пуарье…
— А это, между прочим, Абрам и Ребекка Бирнбаум, они купили себе титул. Правда, глупо называться дю Пуарье?..
[13] Если бы у меня был выбор, то я бы… — Розина погрузилась в глубокие размышления. — Граф и графиня Кампф, — прошептала она, — звучит совсем неплохо.
— Подожди немного, — посоветовал Кампф, — лет этак через десять, не раньше.
Тем временем Розина перебирала визитные карточки, небрежно брошенные в малахитовую вазу, украшенную китайскими драконами и позолоченной бронзой.
— Хотелось бы все-таки знать, кто все эти люди, — пробормотала она. — Некоторые из этих открыток я получила на Новый год, в основном от мелких жиголо, с которыми я познакомилась в Довилле…
— Этих нужно как можно больше, для мебели, а если они прилично оденутся…
— Ты шутишь, мой дорогой, они все по меньшей мере графы, маркизы, виконты… Ноя не могу вспомнить, как они выглядят… Они все похожи друг на друга… Но это и не так важно. Ты же видел, как поступала Ротван де Фиеск? Всем говорила одну и ту же фразу: «Как я рада…», а потом, если кого-нибудь надо было представить, проглатывала имена… Невозможно было расслышать… Смотри, Антуанетта, девочка моя, это легкая работа, адреса написаны на открытках…
— Но, мама, — перебила ее Антуанетта, — тут визитка обивщика мебели…
— Это еще что такое? Дай-ка взглянуть. Да, она права. Боже мой, Боже мой, я с ума схожу, Альфред, честное слово… Сколько их всего у тебя, Антуанетта?
— Сто семьдесят два, мама.
— Ах! Все-таки!
Кампфы удовлетворенно вздохнули и, улыбаясь, посмотрели друг на друга с выражением блаженной усталости и триумфа на лицах, как два актера после третьего вызова.
— Значит, все идет неплохо, да?
Антуанетта робко спросила:
— А… а мадемуазель Изабель Коссетт — это разве не «моя» Изабель?
— Да, разумеется…
— Ах! — воскликнула Антуанетта. — Зачем ты ее приглашаешь?
И тут же густо покраснела, ожидая сухого окрика матери «а тебе какое дело?», но госпожа Кампф растерянно объяснила:
— Это очень приятная девушка… Надо доставить людям удовольствие…
— Но она же злюка, — протестовала Антуанетта.
Мадемуазель Изабель, кузина Кампфов, преподавательница музыки во многих семьях богатых евреев — биржевых маклеров, была плоской старой девой, державшейся очень прямо, словно аршин проглотила. Она давала Антуанетте уроки фортепиано и сольфеджио. Будучи чрезвычайно близорукой, она никогда не носила пенсне, так как очень гордилась своими довольно красивыми глазами и густыми бровями. Она едва не касалась партитуры своим длинным, мясистым, заостренным носом, синим от пудры, а когда Антуанетта ошибалась, Изабель сильно била ее по пальцам линейкой из черного дерева, такой же плоской и жесткой, как и она сама. Изабель была злорадной и любопытной, как старая сорока. Накануне занятий Антуанетта усердно повторяла свою вечернюю молитву (ее отец перед свадьбой крестился, и она воспитывалась в католической вере): «Мой Боже, сделай так, чтобы мадемуазель Изабель скончалась этой ночью».
— Ребенок прав, — заметил удивленный Кампф. — Почему ты решила пригласить эту престарелую дуру? Не может же быть, что ты считаешь ее…
Госпожа Кампф в гневе пожала плечами:
— Ах! Ты ничего не понимаешь… А как, по-твоему, обо всем узнают мои родственники? Я уже представляю себе лицо тети Лоридон, которая рассорилась со мной из-за того, что я вышла замуж за еврея, и Жюли Лакомб, и дяди Марсьяля, всех, кто говорил с нами покровительственным тоном, потому что они были богаче нас, ты помнишь? В конце концов, это очень просто: если мы не пригласим Изабель и я не буду уверена, что на следующий же день все они лопнут от зависти, я вообще не хочу давать бал. Пиши, Антуанетта.
— А танцевать мы будем в обеих гостиных?
— Естественно, и в галерее… Ты же знаешь, какая у нас красивая галерея… Я закажу большие корзины с цветами. Ты увидишь, как это чудесно: в большой галерее соберутся женщины в вечерних платьях с восхитительными драгоценностями, мужчины во фраках… У Леви де Бруннеллески получилось просто феерическое зрелище… Когда танцевали танго, выключили электричество и оставили лишь большие алебастровые лампы по углам, отбрасывавшие красноватый свет…
— Ах! Я не очень-то все это люблю, напоминает дансинг.
— Но, кажется, так сейчас делается повсюду; женщины обожают, когда их тискают под музыку… Ужин, разумеется, сервируем на маленьких столиках…
— А, может, для начала организуем напитки у барной стойки?..
— Это мысль… «Подогреем» гостей, как только они придут. Бар установим в спальне Антуанетты. Одну ночь она поспит в бельевой комнате или в чулане в конце коридора…
Антуанетта содрогнулась. Смертельно побледнев, она пробормотала тихим сдавленным голосом:
— Разве мне нельзя будет побыть там, хоть четверть часика?
Бал… Боже мой, боже мой, возможно ли, что в двух шагах от нее будет происходить нечто столь волшебное, о чем она давно смутно грезила, представляя неясную смесь оглушительной музыки, хмельного аромата духов, блестящих туалетов… любовных признаний в отдаленном будуаре, темном и свежем, как альков… А ее уложат в этот вечер, по обыкновению, в девять, как ребенка!.. Возможно, мужчины, знающие, что у Кампфов есть дочь, спросят о ней, и мать ответит со своим отвратительным смешком: «Ну, она уже давно спит…» А чем бы ей помешало, если бы и Антуанетта получила свою долю счастья на этом свете?.. Ах! Протанцевать один раз, один-единственный раз в объятиях мужчины, в прелестном платье, как настоящая барышня… Она повторила с отчаянной дерзостью, закрыв глаза, как будто направляя к груди заряженный револьвер:
— Ну хоть четверть часика, а, мама?
— Что?! — воскликнула ошеломленная госпожа Кампф. — Ну-ка, повтори…
— Ты сможешь пойти на бал к господину Бланку, — пробормотал отец.
Госпожа Кампф пожала плечами:
— Кажется, ребенок не в своем уме…
Внезапно лицо Антуанетты перекосилось, и она принялась кричать:
— Умоляю, мама, я тебя умоляю!.. Мне четырнадцать лет, мама, я уже не маленькая девочка!.. Я знаю, что первый выход в свет всегда совершают в пятнадцать лет; я выгляжу на пятнадцать, и в будущем году…
Госпожа Кампф взорвалась.
— Ну вот, это просто замечательно! — завопила она хриплым от гнева голосом. — Пустить на бал эту девчонку, эту соплячку, видали вы!.. Ну, подожди же, я у тебя выбью из головы все мысли о твоем возрасте… Так ты полагаешь, что в будущем году ты «выйдешь в свет»? Кто это тебя надоумил? Заруби себе на носу, малявка, что и я-то только еще начинаю жить по-настоящему, слышишь, я сама, и я не собираюсь сразу же таскать за собой дочь на выданье… Не знаю, что меня останавливает, — выдрать бы тебя за уши, повыбивать из тебя эти мысли! — продолжала она тем же тоном, подступая к Антуанетте.
Антуанетта отодвинулась и еще больше побледнела; выражение растерянности и отчаяния в ее глазах вызвало у Кампфа нечто, похожее на жалость.
— Да ладно, оставь ее, — сказал он, останавливая занесенную руку Розины. — Малышка устала, она перенервничала и сама не знает, что говорит… Иди ложись, Антуанетта.
Антуанетта не шевелилась; мать легонько подтолкнула ее в спину:
— Давай, брысь отсюда, и без возражений; живей, или уж держись у меня…
Антуанетта содрогалась всем телом, но вышла она медленно, не проронив ни единой слезы.
— Очаровательно, — сказала госпожа Кампф, когда она ушла, — то ли еще будет… Впрочем, я была совсем такой же в ее возрасте; но я не моя бедная мамочка, которая никогда не умела сказать мне «нет»… Я ее укрощу, клянусь тебе…
— Ну, выспится, и все пройдет; она утомлена; уже одиннадцать часов, она не привыкла ложиться так поздно, именно поэтому она так разнервничалась… Продолжим составлять список, это более интересное занятие, — заключил Кампф.
III
Глубокой ночью мисс Бетти разбудили рыдания, доносившиеся из соседней комнаты. Она зажгла лампу и с минуту прислушивалась, приложив ухо к стене. Гувернантка впервые слышала, чтобы девочка плакала: обычно, когда госпожа Кампф бранила ее, ей удавалось проглатывать слезы, не издав ни звука.
— What’s the matter with you, child? Are you ill?
[14] — спросила англичанка.
Всхлипывания резко прекратились.
— Полагаю, вас отругала ваша мать, но ведь это для вашего же блага… Завтра вы перед ней извинитесь, обниметесь, и все будет забыто; а сейчас надо спать. Не хотите ли горячего липового настоя? Нет? Вы могли бы мне все-таки ответить, моя дорогая, — прибавила она, так как Антуанетта молчала. — Ox! Dear, dear, это так некрасиво — девочка, которая ведет себя как бука! Вы огорчаете вашего ангела-хранителя…
Антуанетта состроила гримасу, подумав: «Мерзкая англичанка!», и протянула к стене свои слабенькие сжатые кулачки. Все они мерзкие эгоисты, лицемеры, все без исключения… Им всем совершенно безразлично, что она задыхается от слез, совсем одна в темноте, что она чувствует себя скверно и одиноко, как потерявшаяся собака…
Никто ее не любит, ни одна душа на целом свете… Значит, эти слепцы, эти дураки не видят, что она в тысячу раз умнее, образованнее, одухотвореннее, чем все они вместе взятые. И эти люди еще осмеливаются ее воспитывать и поучать… Грубые, некультурные нувориши. Ах! Как она над ними потешалась весь вечер, но они, естественно, ничего не заметили… Она может рыдать или хохотать прямо у них под носом, а они не удостоят ее даже взглядом… Четырнадцатилетний ребенок, девчонка, это нечто столь же презренное и низкое, как собака… По какому праву они отправляют ее спать, наказывают ее, оскорбляют? «Ах, как я жажду их смерти!» Было слышно, как за стеной спокойно дышит во сне гувернантка. Антуанетта снова заплакала, но тише, глотая слезы, которые стекали к уголкам губ и попадали в рот; внезапно она стала испытывать странное удовольствие: впервые в жизни она так плакала, без гримас и икоты, тихо, как плачут женщины… Позднее она будет так же плакать из-за несчастной любви… Она долго прислушивалась к рыданиям в своей груди, напоминавшим приглушенный и глубокий морской рокот… Во рту от слез появился привкус морской соли… Она зажгла лампу и с любопытством посмотрела в зеркало. Веки набухли, щеки были в красных пятнах. Как маленькая побитая девчонка. Какая она уродина… Антуанетта вновь всхлипнула.
«Я хочу умереть. Боже, дай мне умереть… Боже мой, Пресвятая Богородица, зачем вы заставили меня родиться в их семье? Накажите их, я вас умоляю… Только один раз их накажите, и потом я с радостью умру…»
Она оборвала молитву и вдруг громко произнесла:
— Скорее всего, это все выдумки — Боженька, Богородица, — такие же фантазии, как добрые родители в книжках или счастливая пора детства…
Да, в самом деле, счастливое детство — какая это иллюзия, какая нелепость! Она продолжала гневно твердить, сильно, до крови кусая руки:
— Счастливая… счастливая… Лучше бы я была мертва и лежала в сырой земле…
Это же рабство, тюрьма — изо дня в день в одни и те же часы делать одно и то же… Вставать, одеваться… Носить темные платьица, огромные ботинки, плотные чулки; нарочно, нарочно, чтобы выглядеть как прислуга, чтобы никто на улице не посмотрел вслед этой ничтожной девчонке… Дураки, вы никогда больше не увидите эту нежную плоть, эти чистые невинные ясные глаза с синими кругами под ними, красивые испуганные и дерзкие глаза, зовущие, невинные, выжидающие… Никогда, никогда больше… Откуда эта постыдная и бессильная зависть, терзающая сердце при виде прогуливающихся в сумерках парочек, которые обнимаются и пошатываются как пьяные?.. Неужели эту ненависть способна испытывать четырнадцатилетняя девочка? Она же знает, что ее пора еще настанет. Но так нескоро, надо так долго ждать, а пока — убогая жизнь, полная унижений, уроки, жесткая дисциплина, орущая мать…
«И эта женщина посмела мне угрожать!»
И нарочито громко она произнесла:
— Она бы не осмелилась…
И тут Антуанетта вспомнила о занесенной над нею руке.
«Если бы она до меня дотронулась, я бы стала царапаться, я бы ее укусила, а потом… Всегда можно удрать… и навсегда… через окно», — думала она, словно в лихорадке.
И она представила, как лежит на тротуаре, вся в крови… 15-го числа бал не состоится… Будут говорить: «Этот ребенок не мог выбрать более подходящий день для самоубийства…» Как сказала ее мать: «Я сама хочу жить, сама…» Возможно, именно от этого ей было еще больнее, чем от всего остального… Никогда раньше Антуанетта не замечала в материнских глазах ледяную злобу соперницы…
«Мерзкие эгоисты, это я хочу жить, я, я, я же молода… Они лишают меня моей доли счастья на этой земле… О! Если бы чудом попасть на этот бал и быть самой красивой, самой ослепительной, повергнуть всех мужчин к своим ногам!»
Она шептала:
— Вы ее знаете? Это мадемуазель Кампф. Она не отличается, так сказать, классической красотой, но обладает невероятным шармом… А какое изящество… Она затмевает всех остальных, не так ли? Что до ее матери, то рядом с дочерью она выглядит просто кухаркой…
Она опустила голову на мокрую от слез подушку и закрыла глаза; ее усталые члены ощутили прилив какого-то слабого, вялого сладострастия. Сквозь рубашку она нежно и почтительно коснулась своего тела… Прекрасного тела, готового к любви… Она прошептала:
— Пятнадцать лет… Ах, Ромео, ведь это же возраст Джульетты…
Когда ей исполнится пятнадцать лет, мир приобретет иной аромат…
IV
На следующий день госпожа Кампф ни словом не обмолвилась о вчерашней сцене, но в продолжение всего завтрака старалась дать дочери понять, что она не в духе, постоянно делая Антуанетте отрывистые замечания, — это ей особенно хорошо удавалось, когда она была в плохом настроении.
— О чем это ты мечтаешь, разинув рот? Закрой рот и дыши носом. Как приятно родителям видеть, что их дочь вечно витает в облаках!.. Осторожно, как ты ешь? Ты что-то пролила на скатерть, я уверена… В твоем возрасте ты все еще не умеешь есть как все нормальные люди? И нечего хлюпать носом, очень тебя прошу, доченька… Тебе нужно научиться выслушивать замечания, не корча такие рожи… Не желаешь отвечать? Ты язык проглотила? Ну вот, теперь слезы, — продолжала она, вставая и бросая салфетку на стол. — Лучше я уйду, чем видеть перед собой лицо этой дурочки.
Она вышла, оглушительно хлопнув дверью. Антуанетта с гувернанткой остались вдвоем перед ее опрокинутым прибором.
— Доешьте десерт, Антуанетта, — прошептала мисс. — Вы опоздаете на урок немецкого.
Антуанетта дрожащей рукой поднесла ко рту четвертинку апельсина, который она только что очистила. Она изо всех сил старалась есть медленно, спокойно, чтобы лакей, застывший за ее стулом, понял, что она презирает «эту женщину» и равнодушна к ее крикам; но слезы сами собой катились из-под распухших век и падали на платье, как блестящий бисер.
Немного погодя госпожа Кампф вошла в классную комнату, держа в руке приготовленный пакет с приглашениями.
— Ты после полдника идешь на урок музыки, Антуанетта? Передашь Изабель ее конверт, а остальное вы отнесете на почту, мисс.
— Yes, миссис Кампф.
На почте было много народу. Мисс Бетти взглянула на часы:
— Ах… У нас нет времени, мы опоздаем, лучше я зайду на почту во время вашего урока, моя милочка, — проговорила она, отводя глаза. Ее щеки казались еще более румяными, чем обычно. — Вам… вам ведь все равно, не так ли, моя дорогая?
— Да, — пробормотала Антуанетта.
Больше она ничего не сказала, но когда мисс Бетти, советуя ей поторопиться, оставила ее перед домом, где жила мадемуазель Изабель, Антуанетта выждала несколько минут, скрывшись в проеме ворот и наблюдая. Гувернантка подбежала к стоявшему на углу такси. Машина проехала рядом с Антуанеттой, которая, привстав на цыпочки от любопытства, боязливо заглянула внутрь. Но ничего не увидела. Какое-то время она стояла неподвижно, провожая взглядом удалявшуюся машину.
«Я уверена, что у нее есть любовник… Сейчас они наверняка целуются, как в романах… Может, он говорит ей: „Я тебя люблю…“ А она? Неужели она… его любовница?» — думала Антуанетта, испытывая смущение и глубокое отвращение: мисс свободна, может остаться наедине с мужчиной… Как она счастлива… Они, разумеется, поедут в Булонский лес. «Хорошо бы, если бы мама их увидела… Ах! Вот было бы здорово! — бормотала девочка, сжимая кулаки. — Но нет, влюбленным сопутствует удача… Они счастливы, они вместе, они целуются… Весь свет полон влюбленных мужчин и женщин… Почему же мне не везет?»
С ненавистью взглянув на свой болтающийся на локте ранец, она вздохнула, медленно повернулась и пересекла двор. Она все-таки опоздала. Мадемуазель Изабель сказала: «Тебя так и не научили, Антуанетта, что пунктуальность — это первейшая обязанность хорошо воспитанного ребенка по отношению к его учителям?»
«Какая она тупая, старая, страшная…» — думала Антуанетта в отчаянии.
А вслух она подробно объяснила:
— Добрый день, мадемуазель, меня мама задержала. Я не виновата. Она просила передать вам это…
Протягивая конверт, она добавила в порыве вдохновения:
— И она просила, чтобы вы меня отпустили на пять минут раньше обычного…
Таким образом, она сможет увидеть мисс с ее приятелем.
Но мадемуазель Изабель не слушала. Она читала приглашение госпожи Кампф.
Антуанетта заметила, как внезапно покраснели ее сухие землистые щеки.
— Что? Бал? Твоя мама дает бал?