Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оливер Боуден

Покинутый

Первая кровь

Он сплюнул и одной рукой поманил меня к себе, а в другой у него вертелся нож.

— Давай, ассасин, — подначивал он. — Посмотрим, каков ты в первой схватке.

Увидишь, как все это на деле. Давай, малыш. Будь мужчиной.

Он думал разозлить меня, но я, наоборот, лишь стал внимательнее. Он нужен мне живым. Я должен поговорить с ним.

Я впрыгнул через корягу на опушку и чуть неловко размахнулся, чтобы оттеснить его и принять стойку, прежде чем он ответит. Несколько мгновений мы кружили друг возле друга и выжидали момент для новой атаки. Я нарушил это затишье: сделал выпад, резанул и отступил для защиты.

На секунду ему показалось, что я промахнулся. Потом он сообразил, что по щеке у него стекает кровь, он тронул лицо рукой, и глаза его удивленно расширились. Первая моя кровь.

— Ты недооценил меня, — сказал я.

Улыбка его стала натянутой.

— Второго раза не будет.

— Будет, — ответил я и снова пошел вперед: сделал финт влево и перевел атаку вправо, когда его корпус уже брал защиту с ненужной стороны.

На его свободной руке появилась рана. Кровь запачкала его разорванный рукав и стала капать на землю, ярко-красная на зеленовато-бурой хвое.

— Я сильнее, чем ты думал, — сказал я. — Все, что ты видишь впереди — это смерть…





Перевод с английского и общая редакция русского текста (v. 01) — Астроном, PiLeSoS, 2013 год.

Перевод выполнен по первому изданию книги Assassin’s Creed®: Forsaken, опубликованному Penguin Books в 2012 году.

Правообладатель английского оригинала Ubisoft Entertainment, © 2012.

Пролог

Я никогда не знал его. По-настоящему. Я думал, что знаю, но только пока не прочел его дневник — вот тогда я понял, что вообще не знал его. А теперь уже поздно. Слишком поздно, чтобы сказать, что неверно судил о нем. Слишком поздно, чтобы сказать, что я прошу у него прощения.

Страницы из дневника Хэйтема Э. Кенуэя

Часть I. 1735 год

6 декабря 1735 года

1

Два дня назад я должен был отпраздновать свой десятый день рождения, у нас дома, на площади Королевы Анны. Но день рождения остался неотмеченным, праздников нет, одни похороны, а наш сгоревший дом стоит теперь как почерневший гнилой зуб среди высоких, белого кирпича, особняков на площади Королевы Анны.

В настоящее время мы перебрались в один из собственных отцовских домов в Блумсбери. Это хороший дом, и хотя семья теперь разгромлена, а наша жизнь разорвалась на куски, все-таки есть что-то, чему мы должны быть по крайней мере благодарными. Здесь мы и останемся, потрясенные и неприкаянные — как тени в чистилище — пока не определится наше будущее.

Пожар поглотил мои дневники, поэтому я начинаю их заново. А значит, я должен, вероятно, начать с моего имени — Хэйтем — имеющего арабское происхождение и данного английскому мальчику, родившемуся в Лондоне и от рождения до недавних дней жившему идиллической жизнью, в полном отдалении от всей мерзкой грязи, существующей где-нибудь в других частях города. С площади Королевы Анны нам были видны туман и дым, висевшие над рекой, и как и всех остальных, нас донимала вонь, которую я описал бы как «мокрая лошадь», но нам не было нужды перешагивать через зловонные потоки, состоявшие из отбросов от кожевенных заводов, мясных боен и испражнений животных и людей. Тошнотворные потоки сточных вод, разносившие болезни: дизентерию, холеру, брюшной тиф…

— Надо закрываться, мастер Хэйтем. Или подхватите заразу.

Когда мы прогуливались по паркам до Хемпстеда, моя няня должна была вести меня подальше от бедных горемык, измученных кашлем, и прикрывала мне глаза рукой, чтобы я не видел уродливых детей. Думаю, это оттого, что с болезнью не поспоришь, ее не подкупишь и не обратишь против нее оружие, она не признает ни богатства, ни положения. Это неумолимый враг.

И конечно, нападает она без предупреждения. Так что каждый вечер у меня искали признаки кори или оспы, а потом сообщали о моем хорошем здоровье маме, приходившей поцеловать меня перед сном. Я, видите ли, был одним из счастливчиков, у которого есть мама, целующая его перед сном, и такой же отец; они любили меня и мою сводную сестру Дженни, они рассказывали мне о богатых и бедных; они привили мне благожелательность и заставляли меня всегда думать о других; и они нанимали наставников и нянек, чтобы те воспитывали и учили меня, чтобы я вырос человеком достойным и полезным обществу. Один из счастливчиков. Не то что дети, вынужденные работать на полях или на фабриках или в рудниках.

Временами я думал, а есть ли у них друзья, у тех, других детей? И если есть, то — хотя я и знал, что не стоит завидовать их жизни, потому что моя гораздо удобнее — я завидовал бы им в одном: в том, что у них есть друзья. У меня самого друзей не было, не было ни братьев, ни сестер, близких мне по возрасту, а завести друзей я, в общем-то, стеснялся. Кроме того, была еще одна трудность: нечто, случившееся, когда мне исполнилось всего пять лет.

Это произошло во второй половине дня. Особняки на площади Королевы Анны были построены вплотную друг к другу, так что мы частенько видели наших соседей либо на самой площади, либо на задних двориках. Рядом с нами жила семья, в которой было четыре девочки, две из них примерно моего возраста. Они часами играли в своем саду в скакалки и в жмурки, и я невольно слышал их, когда сидел в классной комнате под бдительным оком моего наставника — старого мистера Файлинга, у которого были кустистые седые брови и привычка колупать в носу, внимательно изучая то, что он выкопал из глубин своих ноздрей, а потом незаметно съедая все это.

В тот день старый мистер Файлинг вышел из комнаты, и я подождал, пока стихнут его шаги, а потом оторвался от своих задачек, подошел к окну и выглянул во двор соседского особняка.

Это было семейство Доусонов. Мистер Доусон был членом парламента, так говорил мой отец, едва сдерживая сердитый взгляд. У них был сад за высокой стеной, и несмотря на пышно зеленевшие кусты и деревья, некоторые участки просматривались из окна классной комнаты, так что я увидал гуляющих девочек Доусон. Они для разнообразия играли в классики и процарапывали импровизированную разметку молотками для пэл-мэл[1], и все это выглядело несерьезно; вероятно, две девочки постарше пытались объяснить младшим тонкости игры. Нечеткое пятнышко косичек и розовых, развевающихся платьиц, они перекликались и смеялись, и изредка доносился взрослый голос, наверное, гувернантки, скрытой от моих глаз низким пологом деревьев.

Задачки мои без присмотра лежали на столе, а я наблюдал за игрой девочек, и вдруг, как будто почувствовавчужой взгляд, одна из них, примерно моего возраста, подняла голову, увидела в окне меня, и наши глаза встретились.

Я с трудом сглотнул, потом нерешительно поднял руку и помахал. К моему удивлению, она в ответ улыбнулась. А потом позвала сестер, которые собрались в кружок, все четверо, заинтересованно вытянули шеи и, прикрывая рукой от солнца глаза, стали смотреть на окно, у которого я стоял, как экспонат в музее, разве что подвижный экспонат — машущий рукой и краснеющий от смущения — и в тот миг я ощутил мягкое, теплое сияние, которое, должно быть, и называется дружбой.

Не прошло и минуты, как из-под шатра деревьев явилась их гувернантка, глянула сердито на мое окно, причем с таким видом, что у меня не осталось сомнений, что она обо мне думает — будто я безнравственный или еще того хуже — и увела девочек прочь.

Взгляд, которым одарила меня гувернантка, я встречал и раньше, и потом, и на площади, и на лугах за нашим домом. Помните, как мои нянюшки уводили меня от несчастных бедолаг? Выходит, что другие гувернантки защищают своих детей от меня. Я никогда не задумывался почему. Я не задавался этим вопросом, потому что… я не знаю… наверное, потому что не было повода сомневаться; и вот этот случай был то же самое, я не видел разницы.

2

Когда мне было шесть лет, Эдит подарила мне набор глаженой одежды и пару туфель с серебряными пряжками. Я вышел из-за ширмы, одетый в новые туфли, жилет и жакет, и Эдит позвала одну из горничных, и та сказала, что я вылитый отец, но это, конечно, была выдумка. Потом на меня пришли глянуть родители, и я могу поклясться, что у отца затуманились от слез глаза, а мама не стала притворяться и просто расплакалась тут же в детской и все взмахивала рукой, пока Эдит не подала ей платок.

В тот миг я почувствовал себя взрослым и ученым, и даже снова ощутил, как у меня разгораются щеки. Я поймал себя на том, что думаю, что девочки Доусон сочли бы меня в этом наряде за джентльмена. Я часто вспоминал о них. Иногда видел в окно, как они бегают в саду или с фасадной стороны усаживаются в экипажи. Однажды мне показалось, что одна из них украдкой глянула на меня, но если и глянула, то не улыбнулась и не помахала, а просто повторила взгляд своей гувернантки, как будто неодобрение в мой адрес передавалось из рук в руки, как тайное знание.

В общем, с одной стороны от нас жили Доусоны; эти ненадежные, с косичками, ускользающие Доусоны. А с другой стороны жили Барретты. У них было восемь детей в семье, мальчики и девочки, хотя я редко их видел; как и с Доусонами, мое общение с ними ограничивалось тем, что я видел, как они садятся в кареты или гуляют неподалеку на лужайке. Но в один прекрасный день, незадолго до моего восьмого дня рождения, я гулял в саду, лазая вдоль оград и выковыривая палкой раскрошившиеся красные кирпичи из высокой садовой стены. Иногда я останавливался и переворачивал палкой камни, чтобы проверить, что за насекомые торопливо ринутся из-под них — мокрицы, сороконожки, черви, которые извивались и вытягивали свои длинные тела — и наконец я добрался до калитки, ведущей в проход между нашим домом и домом Барреттов.

Тяжелые ворота были заперты на огромный ржавый замок, выглядевший так, будто его не открывали несколько лет, и я некоторое время рассматривал его, а потом взвесил на ладони; и вдруг услышал тихий, настойчивый мальчишеский голос.

— Эй, ты. Это правда, то, что говорят о твоем отце?

Он подошел с другой стороны ворот, но мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять это — секунд, в продолжение которых я стоял потрясенный и едва не мертвый от страха. А потом я чуть не выскочил из собственной кожи, потому что в отверстии, в двери, я увидел немигающий глаз, наблюдавший за мной. И снова услышал вопрос.

— Говори, а то меня застукают в любую минуту. Это правда, то, что говорят о твоем отце?

Немного успокоенный, я нагнулся к отверстию и заглянул туда.

— Кто тут? — спросил я.

— Это я, Том, твой сосед.

Я знал, что Том был самым младшим в семье, примерно моих лет. Я услышал, что кто-то зовет его.

— Кто ты? — спросил он. — В смысле, как тебя зовут?

— Хэйтем, — ответил я и подумал, что вот бы Том стал моим другом. По крайней мере, глаз у него был доброжелательный.

— Странное имя.

— Арабское. Оно означает: «молодой орел».

— Ничего, подходящее.

— Откуда ты знаешь, что «подходящее»?

— Ну, не знаю. Так как-то. А живешь только ты?

— С сестрой, — торопливо пояснил я. — И с мамой и с отцом.

— Не большая семья.

Я кивнул.

— Ну, говори, — настаивал он. — Правда или нет? Твой отец правда такой, как говорят? Только не вздумай врать. Я по глазам вижу, что знаешь. И сразу увижу, что врешь.

— Я и не думал врать. Просто я не знаю, что о нем говорят, и кто такие эти «говорят».

И в то же время я осознал странную и не совсем приятную вещь: что где-то там существует понятие «нормальности», и что мы, семья Кенуэев, в это понятие не входим. Должно быть, обладатель доброжелательного глаза что-то расслышал в моем тоне, потому что он поспешил добавить:

— Ты извини, если что не так. Но мне просто интересно. Понимаешь, ходят слухи, и ужасно интересно, правда они или нет.

— Что за слухи?

— Ты подумаешь, что это глупости.

Я бесстрашно приблизился к отверстию, глянул на Тома, глаз в глаз, и спросил:

— Это ты о чем?

Он моргнул.

— Говорят, что раньше он был… ээ…

Тут за его спиной раздался шум, и я услышал сердитый мужской голос, звавший его по имени:

— Томас!

Он отпрянул назад.

— Тьфу ты! — прошептал он второпях. — Я пойду, меня зовут. Надеюсь, еще встретимся?

И он убежал, а я остался и стал думать, что же он имел в виду? Какие слухи? И что это за люди, которые обсуждают нас и нашу «не большую» семью?

И еще я вспомнил, что надо бы поторопиться. Был почти уже полдень, а в это время у меня занятия с оружием.

7 декабря 1735 года

1

Я чувствую себя потерянным, как будто застрял в чистилище и ожидаю решения своей судьбы. Взрослые вокруг меня что-то возбужденно обсуждают. Их лица напряжены, дамы плачут. Костры, конечно, горят повсюду, но дом опустел, если не считать нас и того имущества, которое мы спасли из горевшего особняка, и все время чувствуется холод. На улице пошел снег, в доме горе, и все это пробирает до мозга костей.

Возобновив от нечего делать мой дневник, я надеялся добраться до давнишних событий моей жизни, но кажется, что описывать придется дольше, чем я вначале думал, и, конечно, происходят и другие важные дела, которые заслуживают внимания. Похороны. Эдит, сегодня.

— Вы готовы, мастер Хэйтем? — спросила Бетти — лоб ее был наморщен, глаза утомлены. В течение многих лет — это длилось столько, сколько могла вместить моя память — она помогала Эдит. Теперь она осиротела, как и я.

— Да, — ответил я, одетый, по обыкновению, в костюм и, по сегодняшнему случаю, в черный галстук. Эдит была на свете одна-одинешенька, вот почему только оставшиеся в живых Кенуэи с домочадцами собрались в людской на поминки — с ветчиной, элем и кексом. Когда все было съедено, рабочие из похоронной компании, уже изрядно пьяные, погрузили ее тело в катафалк и отправили в церковь. А мы сели в похоронные экипажи. Нам понадобилось всего два. Когда все кончилось, я вернулся к себе в комнату, чтобы продолжить рассказ…

2

Несколько дней подряд после разговора с доброжелательным глазом Тома Барретта его слова не выходили у меня из головы. Поэтому однажды утром, когда мы с Дженни были в гостиной одни, я решил расспросить ее об этом.

Дженни. Мне было почти восемь, а ей двадцать один, и у меня с ней было столько же общего, сколько с поставщиком угля. И даже, наверное, еще меньше, потому что и поставщик угля, и я любили, по крайней мере, смеяться, а у Дженни я редко видел хотя бы улыбку, не то что смех.

У нее были черные блестящие волосы, а глаза темные и. я бы сказал, «сонные», хотя другие определяли их как «задумчивые», а один поклонник дошел даже до того, что назвал ее взгляд «дымчатым», но это далеко от истины. Внешность Дженни часто была темой для разговоров. Она очень красива, во всяком случае, я это слышал часто.

Но мне это все равно. Для меня она была просто Дженни, которая уже столько раз отказалась со мной играть, что мне бы давно не следовало приставать к ней; и которая в моих воспоминаниях всегда сидит в высоком кресле, наклонившись над шитьем или над вышивкой — но в любом случае с иголкой и нитками. И хмурится. Это вот этот взгляд ее поклонники называют дымчатым? Я называю его хмурым.

Вся штука в том, что хотя мы и были не больше чем гости в жизни друг друга, словно корабли, входящие в тесную гавань, которые плывут рядышком, но никогда не соприкасаются, — так вот, вся штука в том, что у нас был один отец. И Дженни, родившаяся на десять с лишним лет раньше меня, знала о нем гораздо больше, чем я. Поэтому даже если бы она годами рассказывала мне, я был слишком глуп и слишком мал, чтобы понять; но хотя нос у меня все еще не дорос, я все-таки пытался втянуть ее в разговоры. Не знаю зачем, потому что я неизменно уходил с пустыми руками. Может быть, я просто хотел ей досадить. Но сейчас, через несколько дней после моей беседы с благожелательным глазом Тома, я затеял расспросы потому, что меня действительно разбирало любопытство, о чем недосказал Том.

И поэтому я спросил:

— Что о нас говорят другие?

Она театрально вздохнула и подняла глаза от рукоделья.

— О чем это ты, Прыскун?

— Ну, вот об этом — что о нас говорят другие?

— Ты имеешь в виду сплетни?

— Если тебе так понятней.

— А не все ли тебе равно, что о нас сплетничают? Не слишком ли ты.

— Не все равно, — перебил я, не дожидаясь, пока мы начнем обсуждать, что я слишком мал, слишком глуп и у меня нос не дорос.

— Вот как? Почему же?

— Но ведь почему-то болтают.

Она сложила работу, спрятала ее за подушку на кресле и сжала губы.

— Кто? Кто болтает и что именно?

— Соседский мальчик за воротами. Он сказал, что у нас странная семья и что наш отец раньше был. ээ.

— Ну?

— Дальше неизвестно.

Она улыбнулась и принялась за рукоделье.

— И тебя это озадачило, да?

— А тебя, что ли, нет?

— Я и так знаю все, что положено, — ответила она высокомерно, — и вот что я тебе скажу: болтовня соседей не стоит и выеденного яйца.

— Ну, тогда расскажи, — сказал я. — Что делал отец до моего рождения?

Дженни умела улыбаться, когда хотела. Она улыбалась, когда одерживала верх и когда для этого не надо было сильно напрягаться — прямо как со мной сейчас.

— Узнаешь, — сказала она.

— Когда?

— Всему свое время. В конце концов, ты его наследник.

Мы долго молчали.

— Что ты имеешь в виду под «наследником»? — спросил я. — Какая разница, я или ты?

Она вздохнула.

— Ну, на данный момент небольшая, хотя тебя и учат обращаться с оружием, а меня нет.

— Тебя не учат?

Честно говоря, я и так это знал, а спросил только потому, что мне было интересно, почему это меня учат военному делу, а ее вышиванию.

— Нет, Хэйтем, владеть оружием меня не учат. Никого из маленьких детей этому не учат, во всяком случае, в Блумсбери, а может быть, и в Лондоне. Никого, кроме тебя. Разве тебе не сказали?

— Не сказали что?

— Никому не болтать.

— Сказали, но.

— Ну вот, неужели ты не задумывался почему — почемуты не должен болтать о чем-то?

Может, и задумывался. Может, втайне догадывался. Я промолчал.

— Скоро ты поймешь, что тебе предназначено, — сказала она. — Наши жизни предначертаны, можешь не волноваться.

— Ну, хорошо, а тебе что предназначено?

Она насмешливо фыркнула.

— Что предназначено мне? Вопрос неверен. Ктопредназначен. Так точнее.

В голосе у нее было что-то такое, чего я до поры до времени все равно не понял бы, но посмотрев на нее, я почувствовал, что дальше расспрашивать не стоит, если не хочу ее разозлить.

И когда я отложил книгу, которую держал в руках, и вышел из гостиной, я понял, что я не узнал почти ничего об отце или о семье, но зато узнал кое-что о Дженни: почему она никогда не улыбается; и почему она так враждебна ко мне.

Потому что она знала будущее. Она знала будущее и знала, что для меня оно благоприятное просто потому, что я родился мужчиной.

Возможно, я и пожалел бы ее. Возможно… если бы она не была такой брюзгой.

Тем не менее, мои новые знания позволили мне на следующих занятиях с оружием испытать особый трепет. Потому что — никого больше не учат владеть оружием, только меня. Это было неожиданно и выглядело так, словно я вкусил запретный плод, а тот факт, что моим наставником был отец, только сделало его более сочным. Если бы Дженни была права, и меня и в самом деле готовили к какому-то предназначению, как других мальчиков готовят стать священниками, или кузнецами, или мясниками, или плотниками, — тогда это здорово. Это как раз то, что мне нужно. Для меня в целом свете не было никого выше, чем Отец. Мысль, что он передает мне свои знания, и ободряла, и волновала.

И конечно, она включала в себя меч. Чего же большего может желать мальчик? Оглядываясь назад, я понимаю, что с того-то дня я и стал самым страстным и ревностным учеником. Ежедневно, в полдень или после ужина, в зависимости от отцовского распорядка, мы встречались в комнате, которую мы называли тренировочным залом, хотя на самом деле это была игровая. И именно там я стал обретать навыки владения мечом. После налета я не занимался ни разу. У меня не хватало мужества приняться за клинок, но я знаю, что когда я это сделаю, мысленно я увижу эту комнату — с темнодубовой обшивкой на стенах, с книжными полками и прикрытым бильярдным столом, сдвинутым в сторону для большего простора. А в ней отца — светлоглазого, стремительного и добродушного, всегда улыбчивого, всегда наставляющего: блок, защита, ноги, баланс, думай, предвидь. Эти слова он повторял, как заклинание, иногда не произнося за весь урок ничего другого, кроме отрывистых команд, и кивая, если я выполнял их правильно, и отрицательно качая головой, если я ошибался, и лишь изредка он останавливался, чтобы откинуть упавшие на лицо волосы или зайти мне за спину и поправить постановку рук или ног.

Для меня все это было — и остается — картинками и звуками занятий с оружием: книжные полки, бильярдный стол, отцовские заклинания и звон.

Деревяшек.

Да, деревяшек.

Мы использовали деревянные мечи, к моему великому огорчению. И всякий раз, когда я сетовал на это, он говорил, что сталь будет позже.

3

Утром в день моего рождения Эдит была добра ко мне сверх всякой меры, и моя мама не сомневалась, что на завтрак я получил все мои лакомства: сардины с горчичным соусом и свежий хлеб с вишневым вареньем, сваренным из ягод с деревьев нашего сада.

Я заметил, что Дженни смотрит насмешливо, как я лакомлюсь, но не придал этому значения. Со времен нашей беседы в гостиной, какую бы власть она не имела надо мной, слабость, если и случалась со мной, то почему-то становилась не такой заметной. Раньше я принял бы ее насмешки близко к сердцу, может быть, чувствовал бы себя чуть неловко из-за такого праздничного завтрака. Но не в тот день. Оглядываясь назад, я думаю, что именно восьмой день рождения был тем днем, когда я стал превращаться из мальчика в мужчину.

Так что нет, меня не заботила изогнутость губ Дженни или ее хрюканье, которое она проделывала тайком. Я смотрел только на Мать и на Отца, а они смотрели только на меня. Я мог бы сказать по выражению их лиц, по неприметным родственным кодам, которые я усвоил за эти годы, что должно произойти еще что-то, что мои праздничные удовольствия должны продолжиться. Так оно и вышло. В конце трапезы отец объявил, что сегодня вечером мы отправляемся в Шоколадный Дом Уайта1 на Честерфилд-стрит, где приготовляется шоколад из цельных кубиков, привозимых из Испании.

В тот же день я стоял с Эдит и Бетти, которые суетились возле меня, наряжая в самый модный костюм. Затем все четверо мы прошествовали к карете, ждавшей у края тротуара, и из нее я украдкой глянул на окна соседей и подумал, что вот бы к окнам были прижаты лица девочек Доусона, или Тома и его братьев. Я надеялся на это. Надеялся, что они меня сейчас видят. Смотрят на всех нас и думают: «Вот Кенуэи, у них вечерний выезд, как у всякого приличного семейства».

4

На Честерфилд-стрит было оживленно. Мы смогли остановиться только возле самого Шоколадного Дома[2], и тотчас же двери экипажа распахнулись и нам помогли быстро пересечь битком набитый проход и войти внутрь.

Даже во время этой короткой прогулки от кареты до храма шоколада я видел вокруг себя приметы Лондона: труп собаки, валявшийся в канаве, давнишнюю рвоту возле перил, цветочников, попрошаек, пьяниц и мальчишек, брызгавшихся грязью, которая, казалось, бурлила на улице.

А потом мы оказались внутри, и нас встретил запах дыма, эля, духов и, конечно, шоколада и в придачу — гомон фортепиано и громкие голоса. Над игровыми столами склонялись люди, кричавшие все до единого. Мужчины пили из огромных кружек эль; и женщины тоже. У некоторых я видел горячий шоколад и пирожные. Все, казалось, находятся в сильном возбуждении.

Я глянул на приостановившегося отца и почувствовал, что ему неуютно. На секунду я испугался, что он просто развернется и уйдет, но тут глазами со мной встретился джентльмен с высоко поднятой тростью. Моложе отца, весь какой-то сияющий, что было заметно даже издалека, он направил на нас трость. Отец с благодарственным взмахом признал его и стал пробираться с нами через комнату, протискиваясь между столами, перешагивая через собак и даже через одного или двух ребятишек, которые копошились под ногами гуляк и, вероятно, надеялись, что что-нибудь упадет с игровых столов: кусочки торта или, может быть, монетки.

Мы добрались до джентльмена с тростью. В отличие от отца, у которого волосы были небрежно и не туго перехвачены на затылке простой лентой, у джентльмена был напудренный парик с защитным шелковым чехлом на затылке и сюртук насыщеннокрасного богатого цвета. Джентльмен кивнул, здороваясь с отцом, и с театральным поклоном обратился ко мне.

— Добрый вечер, мастер Хэйтем. Примите мои поздравления и наилучшие пожелания. Не могли бы вы напомнить ваш возраст, сэр? По вашей повадке видно, что вы солидный человек. Одиннадцать? Или уже двенадцать?

Сказав так, он с искрящейся улыбкой глянул через мое плечо, а мама с отцом понимающе усмехнулись.

— Мне восемь лет, — ответил я и напыжился от гордости, а отец представил его.

Это был Реджинальд Берч, один из старших управляющих делами отца; мистер Берч сказал, что он в восторге от знакомства со мной, а потом обратился к маме и с глубоким поклоном поцеловал ей руку.

Следом он повернулся к Дженни и тоже взял ее руку, склонил голову и коснулся руки губами. Я уже знал достаточно, чтобы понять, что то, что он делает, называется ухаживание, и я глянул на отца, ожидая, что он вмешается.

Но вместо этого я увидел, что отец и мама восхищены, хотя у Дженни лицо стало каменным и оставалось таким, пока нас провожали в отдельную комнату и рассаживали, причем она и мистер Берч оказались рядом; а тем временем вокруг нас уже сновали слуги Шоколадного Дома.

Я согласился бы просидеть здесь всю ночь, объедаясь шоколадом и пирожными, которыми был уставлен весь стол. Отцу и мистеру Берчу, кажется, приглянулся эль. Поэтому в конце концов одна только мама стала настойчиво говорить, что нам пора — пока я не объелся, а они не выпили лишнего — и мы вышли наружу, на ночную улицу, которая еще больше оживилась за прошедшие часы.

На какой-то миг я растерялся от уличного шума и смрада. Дженни сморщила нос, а на лице мамы мелькнула тревога. Отец машинально подошел к нам поближе, как будто мог заслонить нас от всего этого.

Грязная рука ткнулась почти мне в лицо, и я глянул вверх и увидел нищего, молча просившего милостыню большими, жалобными глазами, которые казались светлыми на фоне его грязного лица и волос; цветочник попытался за спиной отца пролезть к Дженни и оскорблено ойкнул, когда мистер Берч тростью преградил ему путь. Меня кто-то пихнул, и я увидел двух мальчишек, которые пытались до нас дотянуться.

И вдруг мама закричала, и из толпы метнулся человек в лохмотьях, с оскаленными зубами и вытянутой рукой, и попытался сорвать с мамы ожерелье.

В следующую секунду я понял, почему отцовская трость так странно брякала: из нее появился клинок, когда отец повернулся, чтобы защитить маму. Он в мгновение ока оказался рядом с мамой, но раньше, чем достать клинок, он уже передумал, вероятно, потому что вор был безоружен, и с грохотом вдвинул клинок обратно, превратив его снова в трость, и не прерывая этого движения, крутанул ею и отшвырнул руку грабителя прочь.

Вор от боли и удивления вскрикнул и опрокинулся прямо на мистера Берча, который повалил его наземь, уселся верхом на грудь и приставил к горлу нож. У меня перехватило дыхание.

Я видел через отцовское плечо, как у мамы округлились глаза.

— Реджинальд! — крикнул отец. — Не сметь!

— Он хотел вас ограбить, Эдвард, — ответил мистер Берч, не оборачиваясь. Вор захныкал. У мистера Берча на руках выпятились сухожилия, а костяшки пальцев на рукоятке ножа побелели.

— Нет, Реджинальд, это не дело, — спокойно сказал отец. Он стоял, обняв маму, которая уткнулась ему лицом в грудь и тихо плакала. Рядом стояла Дженни, а с другой стороны я. Вокруг нас собралась толпа — те же бродяги и нищие, что перед этим приставали к нам, а теперь держались на почтительном расстоянии. На почтительном, безопасном расстоянии.

— Я не шучу, Реджинальд, — сказал отец. — Уберите нож и отпустите его.

— Не заставляйте меня выглядеть идиотом, Эдвард, — сказал Берч. — По крайней мере, на глазах у этих людей. Мы оба понимаем, что этот. должен поплатиться, если и не жизнью, то во всяком случае пальцем или двумя.

Я задыхался.

— Нет! — резко ответил отец. — Никакой крови, Реджинальд. Между нами все кончено, если вы сейчас же не сделаете, как я говорю.

Казалось, что вокруг все замерло. Я слышал только, как безостановочно бормотал вор:

— Прошу вас, сэр, прошу вас, сэр, прошу вас, сэр.

Руки у него были прижаты к бокам, ноги дрыгались и бесполезно загребали по грязной мостовой, на которой он лежал, как в ловушке.

В конце концов мистер Берч решился и убрал нож, от которого у вора осталась небольшая ссадина. Берч поднялся и хотел пнуть вора, но тот не заставил себя упрашивать и на четвереньках ринулся по Честерфилд-стрит, радуясь, что остался жив. Наш кучер пришел в себя от потрясения и теперь стоял у двери, уговаривая нас поторопиться для нашей же безопасности.

Отец и мистер Берч стояли друг против друга, сцепившись взглядами. Хотя мама и торопилась увести меня, я заметил, как блеснули у мистера Берча глаза. Отец ответил тем же и протянул ему руку, добавив:

— Спасибо, Реджинальд. От имени всех нас благодарю вас за быструю сообразительность.

Мама подгоняла меня в спину, пытаясь поскорей затолкать в карету, а я вытягивал шею и видел отца и его руку, предложенную мистеру Берчу, который смотрел на него с ненавистью и не принимал призыва к примирению.

И лишь когда я уже уселся в карету, я увидел, как мистер Берч тянется к отцовской руке, а его ярость растворяется в улыбке — немного смущенной, застенчивой улыбке, точно он только что пришел в себя. Две встряхивающие друг друга руки и мой отец, награждающий мистера Берча коротким кивком, так хорошо мне известным. Он означал, что все улажено. Он означал, что больше не стоит об этом говорить.

5

Но вот наконец мы вернулись домой, на площадь Королевы Анны, заперли двери и выветрили запах дыма, навоза и лошадей. Я сказал Маме и Отцу, как сильно понравился мне этот вечер, сердечно поблагодарил их и заверил, что беспорядки на улице, случившиеся позже, не смогли испортить мне праздник, хотя в глубине души я полагал, что это-то и было самым интересным.

Но оказалось, что вечер еще не закончился, потому что когда я стал подниматься по лестнице, отец сделал мне знак, чтобы я шел за ним — он направился в игровую комнату и зажег там масляную лампу.

— Вам понравился нынешний вечер, Хэйтем? — спросил он.

— Очень понравился, сэр, — ответил я.

— Какого вы мнения о мистере Берче?

— Очень хорошего, сэр.

Отец хмыкнул.

— Реджинальд — человек, который уделяет много внимания внешнему виду,

манерам, этикету и нормам приличия. Он не то, что некоторые, кто одевается по этикету или протоколу, когда им это надо. Он человек чести.

— Да, сэр, — сказал я, но в моем голосе, должно быть, почувствовалось сомнение, потому что он пристально посмотрел на меня.

— А-а, — сказал он. — Вы думаете о том, что случилось позже?

— Да, сэр.

— Ну, так что же?

Он подозвал меня к одной из книжных полок. Казалось, что он хочет на свету как следует рассмотреть мое лицо. На его лице играли блики от лампы, а темные волосы блестели. Взгляд его обычно был добрым, но мог быть и напряженным, как теперь. Я заметил один из его шрамов, который, казалось, ярче вспыхнул на свету.

— Ну, это было очень волнующе, сэр, — ответил я и быстро добавил: — Хотя я больше беспокоился за мать. Ваша быстрота, когда вы ее спасали — я никогда не видел, чтобы кто-нибудь двигался так стремительно.

Он рассмеялся.

— Вот что значит для человека любовь. Вы тоже это когда-нибудь поймете. Но что вы скажете о мистере Берче? О его реакции? Как вы это поняли, Хэйтем?

— Что именно?

— Мистер Берч, кажется, собирался сурово наказать негодяя, Хэйтем. Вам не показалось, что это справедливо?

Я обдумал его слова, прежде чем ответить. Судя по выражению его лица, напряженному и внимательному, мой ответ был очень важен. И по горячим следам мне казалось, что тот вор заслужил жесткую расправу. Было мгновение, короткое, как все, что случилось, когда какая-то первобытная ярость могла прикончить его за нападение на мою мать. Однако теперь, в мягком свете лампы, рядом с отцом, ласково на меня смотревшим, я чувствовал что-то другое.

— Говорите честно, Хэйтем, — пришел на помощь отец, как будто читавший мои мысли. — У Реджинальда обостренное чувство справедливости или того, что он понимает под справедливостью. Оно в некотором смысле. библейское. Но что еыоб этом думаете?

— Сначала я испытал. жажду мести, сэр. Но это быстро прошло, и мне радостно было видеть человека, проявившего милосердие, — сказал я.

Отец улыбнулся, кивнул и вдруг круто повернулся к книжным полкам, движением запястья привел там в действие какой-то выключатель, и часть книг отъехала в сторону, открыв потайную камеру. У меня екнуло сердце, когда он взял что-то оттуда: коробку, которую он вручил мне и кивком головы велел открыть.

— Подарок на день рождения, Хэйтем, — сказал он.

Я опустился на колени, поставил коробку на пол, открыл ее и обнаружил кожаную портупею, которую я поскорее выдернул наружу, потому что знал — под ней должен быть меч, и не деревянный игрушечный, а сверкающий стальной меч с затейливой рукоятью. Я достал его из коробки и держал в руке. Это был короткий меч, и хотя, к моему стыду, я испытал из-за этого укол разочарования, я сразу понял, что это прекрасный короткий меч и это мойкороткий меч. Я тут же решил, что он всегда будет у меня на боку, и уже протянул руку к портупее, но меня остановил отец.

— Нет, Хэйтем, — сказал он, — он останется здесь, и не надо его брать или пользоваться им без моего разрешения. Понятно?

Он взял у меня меч, вернул в коробку, уложил сверху портупею и закрыл.

— Вы скоро начнете тренироваться с этим мечом, — продолжал он. — Вам предстоит многое узнать, Хэйтем, не только о той стали, которую вы держали в руках, но и о стали в вашем сердце.

— Да, отец, — сказал я, стараясь не выдать, что я сбит с толку и разочарован. Я видел, как он повернулся и положил коробку в тайник, и если он воображал, что я не понял, какая книга закрывает доступ в тайник, то он ошибся. Это была Библия короля Иакова.

8 декабря 1735 года

1

Сегодня хоронили еще двоих — солдат, которые дежурили в парках. Насколько я знаю, на панихиде по капитану, имя которого мне неизвестно, присутствовал отцовский камердинер мистер Дигвид, но на похоронах второго солдата никого из нашей семьи не было. Сейчас вокруг нас столько потерь и горя, что кажется, будто не осталось места ни для чего другого, как ни бессердечно это звучит.

2

Когда мне исполнилось восемь лет, мистер Берч стал в нашем доме постоянным гостем, и если только он не прогуливался с Дженни по саду, или не сопровождал ее в своей карете в город, или не пил в гостиной чай с хересом и не развлекал дам небылицами из армейской жизни, он непременно беседовал с отцом. Всем было ясно, что он собирается жениться на Дженни, и что отец благословил этот союз, но поговаривали, что мистер Берч попросил отложить свадьбу; он хотел, чтобы свадьба была по возможности пышной, потому что у Дженни должен быть достойный муж, и что, по этому случаю, он присмотрел особняк в Саутворке, чтобы обеспечить ей комфорт, к которому она привыкла.

Отец с матерью, конечно, были от этого в восторге. Дженни меньше. Я видел ее иногда с красными глазами, и у нее появилась привычка выбегать опрометью из комнаты, то изо всех сил подавляя вспышку гнева, то зажимая ладонью рот, чтобы не разрыдаться. Не раз я слышал, как отец говорил:

— Она образумится, — а однажды он глянул на меня искоса и закатил глаза.

Так же, как она чахла под гнетом своего будущего, я расцветал в ожидании моего.

Любовь, которую я испытывал к отцу, грозила поглотить все мое существо; я не просто любил его, я его обожествлял. Порой казалось, что мы двое обладаем каким-то общим знанием, скрытым от остального мира. Например, он частенько спрашивал, чему учат меня наставники, внимательно выслушивал ответ и говорил:

— Почему?

Когда же он задавал мне о чем-то вопрос, неважно, о религии, этике или морали, и видел, как я даю заученный ответ, или повторяю урок, как попугай, он говорил:

— Ну, то, что думает старина Файлинг, ты изложил, — или: — Мы знаем, что думает старинный автор. А что говорится вот здесь, Хэйтем? — и касался моей груди.

Теперь-то я понимаю, что он делал. Старина Файлинг учил меня фактам и принципам — отец подвергал их сомнению. Знание, которым снабдил меня мистер Файлинг — откуда оно взялось? Кто записал его, и почему я должен верить этому человеку?

Отец часто повторял:

— Чтобы видеть иначе, надо сначала думать иначе.

Это звучит по-дурацки, и вы можете посмеяться, или я могу с годами оглянуться назад и посмеяться, но порой мне казалось, что стоит только постараться, и мой мозг действительно исхитрится и увидит мир отцовскими глазами. Он видел мир так, как не видел его больше никто; видел так, что бросал вызов самой идее истины.

Конечно, я подверг сомнениюстарого мистера Файлинга. В один прекрасный день, на уроке священного писания, я возразил ему и получил удар тростью по пальцам, а заодно он пообещал, что поставит в известность моего отца, что он и сделал. Отец потом позвал меня к себе в кабинет, закрыл дверь, усмехнулся и потер переносицу.

— Часто бывает лучше, Хэйтем, держать свои мысли при себе. Скрывайся на виду.

Я так и сделал. И обнаружил, что глядя на людей рядом со мной, пытаюсь увидеть их изнутри, словно пытаюсь угадать, как смотрят на мир они — старый мистер Файлинг или отец.

Теперь, когда я пишу эти строки, я понимаю, что слишком преувеличивал тогда свою значимость; я считал себя взрослым не по годам, что и теперь, в десять лет, не так уж привлекательно, не то что в восемь или в девять. Наверное, я был невыносимо высокомерным. Может быть, я ощущал себя этаким маленьким главой семейства. Когда мне исполнилось девять, отец подарил мне лук и стрелы, и упражняясь с ними в парке, я мечтал, чтобы дочки Доусона или дети Баррета увидели меня в окно.

Прошло уже больше года с тех пор, как я у ворот разговаривал с Томом, но я слонялся там время от времени в надежде снова его увидеть. Отец охотно говорил на все темы, кроме своего прошлого. Он никогда не рассказывал ни о той жизни, которая у него была до Лондона, ни о матери Дженни, так что я надеялся, что так или иначе Том может пролить какой-то свет. И кроме всего прочего я, конечно, жаждал друга. Не опекуна, не няньку, не репетитора или наставника — у меня их было множество. А просто друга. И я надеялся, что им станет Том.

Теперь уже ничего не будет.

Завтра его похоронят.

9 декабря 1735 года

1

Сегодня утром меня пожелал видеть мистер Дигвид. Он постучал, дождался моего ответа, а входя, нагнул голову, потому что вдобавок к лысине, слегка выпученным глазам и набрякшим векам, он имел высокий рост и был сухощав, а двери в нашем нынешнем особняке ниже, чем были дома. То, как он ссутулился в дверях, добавило ему смущения, у него был вид, как у рыбы, выброшенной на берег. Он стал камердинером моего отца задолго до моего рождения, по меньшей мере с тех пор, когда Кенуэи поселились в Лондоне, и так же, как все мы, или даже больше, чем все мы, он был достоянием площади Королевы Анны. Именно это заставляло его испытывать более острую вину — вину из-за того, что в ночь нападения он отсутствовал, потому что ему было необходимо навестить семью в Херефордшире; он вернулся вместе с кучером на следующее утро после налета.

— Надеюсь, ваше сердце позволит вам простить меня, мастер Хэйтем, — сказал он мне несколько дней спустя, бледный и осунувшийся.

— Конечно, Дигвид, — сказал я и не знал, что добавить; я всегда испытывал неудобство, обращаясь к нему по фамилии, она у меня никогда не выговаривалась как следует. Поэтому я сказал еще только: — Благодарю вас.

Сегодня на его мертвенном лице было то же самое торжественное выражение, и я мог бы поклясться, что новости у него дурные.

— Мастер Хэйтем, — сказал он, остановившись передо мной.

— Да. Дигвид.

— Мне чрезвычайно жаль, мастер Хэйтем, но с площади Королевы Анны пришло известие, от Барреттов. Они сообщают, что не желают присутствия кого-либо из Кенуэев на панихиде по юном мастере Томе. И почтительно просят никогда их больше не тревожить.

— Благодарю вас, Дигвид, — сказал я, и под моим взглядом он снова виновато ссутулился и вышел, нагнувшись под притолокой.

А я еще некоторое время опустошенно смотрел на то место, где он только что стоял, пока не пришла Бетти, чтобы помочь мне переодеться из траурного наряда в обычный.

2

Как-то днем, несколько недель назад, я играл на нижнем этаже в коротком коридоре, шедшем от людской к массивной запертой двери буфетной комнаты. Там, в буфетной, хранились наши фамильные драгоценности: столовое серебро, которое извлекалось на свет лишь в редких случаях, когда мама и отец принимали гостей; семейные реликвии, мамины украшения и несколько отцовских книг, которые он считал наиболее ценными — незаменимыми. Он всегда носил ключ от буфетной комнаты с собой, подвешенным к поясу, и лишь однажды я видел, как он доверил его мистеру Дигвиду, да и то на короткий срок.

Мне нравилось играть в этом коридоре, потому что в него мало кто заглядывал, а значит, меня не тревожили гувернантки, которые непременно сказали бы, чтобы я убирался с грязного пола, покуда не протер дыру в штанах; или благонамеренные слуги, желавшие вступить со мной в светскую беседу и задавать мне вопросы о моей учебе или о несуществующих друзьях; или даже мама и отец, которые велели бы мне убираться с грязного пола, пока я не протер дыру в штанах, и заставили бы отвечать на вопросы об учебе или о несуществующих друзьях. Или, что хуже всего, могла нагрянуть Дженни, которая стала бы издеваться над любой моей игрой, а если я играл в солдатики, она разбросала бы мне все оловянные фигурки.

В общем, коридор между людской и буфетной был одним из немногих мест на площади Королевы Анны, где я действительно мог рассчитывать, что не встречусь с такими вещами, и поэтому я всегда укрывался там, когда не хотел, чтобы мне мешали.

Но в этот раз ничего не вышло, потому что в ту минуту, когда я выстраивал свои войска, заявился новый посетитель в лице мистера Берча. У меня с собой был светильник, поставленный на каменный пол, и пламя свечи мигнуло и щелкнуло на сквозняке, когда отворилась дверь в коридор. Со своего места на полу я увидел край его сюртука и кончик трости, и пока мой взгляд взбирался по сюртуку вверх, чтобы встретиться с его взглядом, я подумал, интересно, а вдруг у него в трости тоже спрятан клинок, и не будет ли он звякать так же, как у отца.

— Мастер Хэйтем, я как раз надеялся найти вас здесь, — сказал он с улыбкой. — Позвольте полюбопытствовать, сильно ли вы заняты?

Я поднялся с пола.

— Я просто играю, сэр, — ответил я поспешно. — Что-то случилось?

— Нет-нет. — Он рассмеялся. — На самом деле мне меньше всего хотелось бы мешать вашей игре, но есть одна вещь, о которой мне хотелось бы с вами поговорить.

— Разумеется, — сказал я и кивнул, а сердце у меня заныло от предчувствия, что сейчас начнется очередной допрос о моих достижениях в арифметике. Да, я обожаю решать задачки. Да, я надеюсь в один прекрасный день стать таким же умным, как мой отец. Да, я надеюсь, что когда-нибудь стану помогать ему в деле.

Но мистер Берч взмахом руки предложил мне вернуться к игре и даже сам отложил в сторону трость и, несколько подобрав штаны, присел рядом со мной на корточки.

— И что же это? — спросил он, указывая на оловянные фигурки.

— Просто игра, сэр, — ответил я.

— Это ваши солдаты, не так ли? — продолжал он. — И кто же из них командует?

— Никто не командует, сэр, — сказал я.

Он рассмеялся.

— Вашим солдатам нужен руководитель, Хэйтем. Иначе как же они узнают, как им лучше действовать? Кто научит их дисциплине и поставит цель?

— Не знаю, сэр, — ответил я.

— Вот этот, — сказал мистер Берч. Он протянул руку, взял из строя одного оловянного солдатика, потер его о рукав и отставил фигурку в сторону. — Может быть, стоит сделать командиром вот этого джентльмена — что вы об этом думаете?

— Как вам угодно, сэр.

— Мастер Хэйтем, — улыбнулся мистер Берч, — это ваша игра. Я просто наблюдатель, который надеялся, что ему покажут, в чем суть игры.

— Да, сэр, но у командира должен быть особый наряд.

Внезапно дверь в коридор снова открылась, и подняв глаза, я увидел еще и мистера Дигвида. В мерцании светильника я заметил, что они с Берчем обменялись каким-то значительным взглядом.

— Может быть, ваши дела подождут, Дигвид? — строго сказал мистер Берч.

— Конечно, сэр, — Дигвид поклонился и попятился, и дверь за ним закрылась.

— Вот и хорошо, — сказал мистер Берч, возвращаясь к игре. — Теперь давайте поставим этого джентльмена сюда, чтобы он руководил, вдохновлял солдат на великие дела, подавал бы им пример и учил бы их добродетелям порядка, дисциплины и преданности. Вы согласны, мастер Хэйтем?