Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эдриан Мэтьюс

Дом аптекаря

Марии-Лауре и Лиз
Молитесь, читайте, перечитывайте, трудитесь — и вы получите то, что ищете.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Нагруженная пакетами старушка переходила Стадхудерскаде так, как будто от этого зависела ее жизнь. Увидев ее, водитель автобуса выругался и ударил по тормозам. Пробиваясь сквозь мутную пелену густо падающего снега, дама шла, низко опустив голову, словно использовала ее в качестве тарана. Удивительно, что она еще видела, куда движется. Некое чувство, более надежное, чем зрение, вело ее к намеченной цели, так что прохожие невольно останавливались, смотрели и покачивали головами.

В тот самый момент, когда женщина добралась до тротуара, сквозь серую хмарь проглянуло январское солнце. Лучи упали на огромный готический фрегат Государственного музея с грузом творений Рембрандта, Брейгеля и Вермера. Солнце просочилось через листовое стекло световой шахты, на которой, в уголке научно-технической библиотеки музея, умер некогда залетевший туда вяхирь, пробежало пальцами по кожаным спинкам переплетов, скатилось по латунным перилам винтовой лестницы и, полыхнув, отскочило от полированного дубового стола, прошлось по стопке послевоенных аукционных каталогов, вращающейся картотечной стойке, регистрационной книге местной транспортной фирмы, увеличительному стеклу и покрытым гусиной кожей предплечьям Рут Браамс как раз в тот момент, когда она приглаживала свои короткие светлые волосы.

Рут сложила руки на свитере крупной вязки и опустила голову. Кожа у нее была бледная от холода. Солнце взялось за свои старые фокусы. Оно не грело, но обещало согреть, а едва дав немного тепла, тут же поспешно его отбирало. Рут даже не пыталась скрыть усталость.

Майлс Палмер, крупный, с перехваченными в хвостик волосами англичанин, откомандированный в музей расположенным в южном пригороде офисом «Сотбис», копался в ящике с почтовой корреспонденцией, помеченным июнем 1943-го, и заносил добытую информацию в ноутбук. Его специализацией на историческом поприще была нацистская экспроприация.

— Не покидай нас, — прошептал он по-английски, — ты еще нужна культурной революции.

— Знаешь, на что похожа эта работа? Я только что поняла.

— На наблюдение за процессом высыхания краски?

— Нет… слишком пассивно. Тебе не приходилось перебирать зернышки перца в боксерских перчатках?

Рут откровенно зевнула.

Ей было тридцать два, и пятью годами раньше она закончила докторскую диссертацию по домашней типологии в работах Яна Стена, голландского художника семнадцатого века. С тех пор она занималась тем, что помогала подруге управляться с парикмахерской, служившей также художественной галереей, сдавала напрокат велосипеды, а летом еще и работала гидом в Музее Ван Гога, проводя экскурсии для англоязычных туристов, за что получала скудное вознаграждение.

Год назад ей позвонили.

Позвонили из амстердамского бюро голландского отделения искусства международного реституционного проекта, работавшего совместно с бюро Главного государственного архива в Гааге. Оказалось, что в моду вдруг вошли историки искусства, особенно те, у кого в мозгу имелся встроенный детектор распознавания подделок, и теперь повсюду стали пересматривать заявленные претензии, создавались компьютеризированные базы данных и внедрялись информационные системы. Все зашевелились, взялись за дело сообща, чему в немалой степени помог ощутимый пинок под зад от Комиссии по возвращению предметов искусства и учету утраченных культурных ценностей Всемирного еврейского конгресса.

В начале Второй мировой войны почти четверть всех произведений искусства в Европе перешла из одних рук в другие. После столь массового исхода они потихоньку, нерешительно и медленно возвращались домой. И вот наступило время устранения последних барьеров, снятия печатей с последних заговоров молчания. Все это называлось «очищением», и историки искусства выполняли роль уборщиков-детективов. За прошедшие десятилетия репатриированными оказались множество ценностей, которые передавались на хранение государству. Некоторое время назад они были выставлены на всеобщее обозрение, и когда претенденты подавали исковые заявления, последние подлежали проверке. В ход шло все — учетные записи, письма, фотографии, каталоги, даже обрывки бумаги с коротким, в одну строчку, описанием картины.

Некоторые музейные гранды, однако, не спешили. Время было на их стороне. Они сочувственно качали головами. «Что делать, друг мой, порядок есть порядок, а бюрократическая процедура длинна и сложна. Если расследование затягивается, если заявители и их наследники не доживают до счастливого финала, что мы можем поделать?» Предметы искусства остаются в собственности государства ввиду отсутствия претендента. Больше им деваться некуда. Иногда на счет фонда жертв Холокоста поступал символический взнос. Музеи и правительства берут на себя огромную ответственность. Они не хотят создавать прецеденты. Не хотят расставаться с сотнями картин без серьезной оценки и тщательного изучения обоснованности каждого без исключения искового заявления.

И опять же слишком часто проведенное расследование заходило в тупик. На войне убивают, а что остается, когда рассеиваются пыль и дым? Беспризорная собственность, бесхозные ценности… Голос, который мог бы прозвучать и потребовать, молчит. Документы, которые могли бы подкрепить право наследования, давно исчезли. И картина остается висеть в какой-нибудь знаменитой художественной галерее, где ею восхищаются все желающие, радуя посетителей игрой красок, оживших под прорвавшимися вдруг сквозь зимние тучи золотистыми, белыми и голубыми лучами солнца. Обветренные губы складываются в улыбку, слезящиеся глаза блестят от удовольствия. Вот портрет работы Николаса Маеса, вот речной пейзаж Саломона ван Рюйсделя, вот «Жертвоприношение Ифигении» Яна Стена. Смотрите. Любуйтесь. Не торопитесь. Кому есть дело до их происхождения? Кто усомнится в их праве находиться здесь? Вот он, перед вами, такой, как есть — холщовый парус на реке времени, безразличный к человеческим переживаниям и историческим потрясениям. Благодаря чьим-то стараниям, чудом или по чистой удаче он выжил, сохранился.

Где-то загудел мотор лифта, прошуршал по полу резиновый коврик, заслон на пути сквозняка под вращающейся дверью.

Рут, моргая, оглянулась. Перед аппаратом для чтения микрофильмов свалился на стол, подложив под голову руки и легко посапывая, Питер Тиммерманс. Майлс приник к лупе, пытаясь рассмотреть смазанный почтовый штемпель. Перед ним, словно задавшись целью отвлечь от работы, проказливым бесенком приплясывал, грозя опалить штемпель «коричневого» рейхсфюрера, крохотный белый солнечный зайчик.

Вверху, на втором ярусе переходов, с которого начиналась отвесная стена книг и разрозненных гроссбухов, восседал на деревянной подставке для книг Бернар Каброль, сухощавый координатор с зеленым шелковым шарфом на шее. Как всегда, он имел вид человека, стоявшего перед неразрешимой дилеммой. Зубы его безжалостно сжимали золотистое кольцо ластика на конце карандаша.

За установленным на возвышении столом в углу пялилась в монитор вечно чем-то недовольная библиотекарша с герпесом на губе. Время от времени она резко вскидывала голову и озиралась по сторонам, словно надеялась застать врасплох потенциального книжного воришку.

Шаги…

Старуха, еще недавно совершившая опасный переход через Стадхудерскаде, неуклюже вступила на территорию читального зала. На ней была шерстяная рэперская шапочка с вышитой монограммой NYC, очки в бакелитовой, как корпус послевоенного телевизора, оправе и черная каракулевая шубейка, которая если и знавала лучшие времена, приняла клятву вечного молчания. На шапочке и плечах еще белели пушинки снега. Под мышкой старушка держала несколько пакетов с торговым знаком универсального магазина «Бигенкорф», и когда она запустила руку в сумочку, из одного из них высунулся мокрый зонтик. Нищенка, подумала Рут, самая настоящая нищенка с Нижнего Ист-Сайда, свернула не туда, куда надо, у Лафайета, заглядевшись на витрины. С этим выводом, однако, не согласовывалось затертое временем и бедностью, но проступавшее в чертах и фигуре достоинство.

Библиотекарша привстала и замерла, прислушиваясь, как и все остальные, к странному влажному пощелкиванию, появившемуся в зале вместе с посетительницей. Сначала казалось, что звук имеет отношение к обуви пожилой дамы, поскольку он совпадал с ее шагами, но когда старушка остановилась напротив Рут и опустила пакеты с благотворительными подачками на стул, пощелкивание продолжалось, доказывая, что живет своей собственной, отдельной жизнью.

Женщина — Бэгз[1], как уже успела окрестить ее Рут, — всунула в рот ингалятор, закрыла глаза и нажала кнопку. Послышалось шипение. Щелчки прекратились. Дыхание стало легче.

Библиотекарша, ноготь которой, пробежав по телефонному списку экстренных вызовов, остановился на строчке «Служба скорой медицинской помощи», выругалась, вышла из состояния временной нерешительности, сошла с пьедестала и приняла боевую позу.

— Да?

— Если можно, пожалуйста, стакан воды.

— Сюда нельзя входить без дела, — презрительно фыркнула девица. — Вас должны были задержать. Здесь зона ограниченного доступа.

Старуха растерянно оглянулась.

Рут подняла руку:

— Пожалуйста, принесите ей воды.

Библиотекарша раздраженно дернула плечами и покинула свой пост.

Посетительница, похоже, лишь теперь заметила Рут и Майлса. И улыбнулась — улыбнулась, успев в одно мгновение заметить и оценить и грязные волосы, и водянисто-голубые глаза, и манеры уличного сорванца, и темные брови, и девичий цвет лица, и красивые губы, и то, как Рут — опершись на сложенные руки и слегка подняв плечи — подалась вперед с очевидной готовностью предложить помощь и участие.

— Где я? — спросила она. — Зачем я сюда пришла? Вы не помните? Не знаете?

Впрочем, ответ ее уже не интересовал. Бэгз поправила очки на тонком посиневшем от холода носу и вывернула на библиотечный стол содержимое своей сумочки. Ключи. Пластиковые карточки и перехваченные резинкой кассовые чеки. Заколки для волос. Стопка писем. Тюбик губной помады. Несколько мятных конфет. Серебристая коробочка для пилюль. Стеклянный флакончик слухами «Карон». Среди менее привычных предметов оказались крохотный керамический чайничек для кукольного домика, пара игральных костяшек и пакетик с семенами герани. Рут изумленно уставилась на все это. Она даже подумала, что их разыгрывают, что ситуация создана нарочно бездельниками из Института Пелмана с целью наблюдения за их реакцией или, того хуже, их снимают для программы «Скрытая камера». А старушку пригласили из расположенного неподалеку театра Феликса Меритиса.

Недостойные мысли Рут ушли туда, откуда и пришли.

Женщина взяла стопку писем, прошлась взглядом по паре фирменных бланков — «ТПГ-Пост, больница для животных Диеренопвангцентрум» — и отыскала нужное.

— Вот оно, — сказала она, вытаскивая конверт. — Теперь вспомнила. — Она отклонила голову назад, чтобы получить требуемое фокусное расстояние, и прочитала письмо про себя. Очки придали старухе респектабельности, остававшейся прежде незамеченной. — Это вы мне написали. Здесь сказано, что у вас моя картина. Как мило! Разумеется, я увидела ее на выставке. Тогда только и узнала. А раньше думала, что мы потеряли ее навсегда.

Старушка сложила письмо и улыбнулась Рут и Майлсу.

Спектакль уже привлек по меньшей мере одного зрителя. Каброль с интересом наблюдал за происходящим, постукивая карандашом по зубам.

— Позвольте посмотреть? — Рут взяла письмо. — Лидия ван дер Хейден?

— Да.

— Вы подали заявление.

— Разве?

— Год назад. На картину из коллекции «Недерландс Кунстбезит». — Она нашла имя художника и краткое описание работы. — А как вы узнали, что нас можно найти здесь?

— Где, милочка?

— Не важно. Этому письму почти год. — Рут подняла его, держа за уголок двумя пальцами. — В нем подтверждается факт получения вашей заявки. В нем также содержится просьба представить доказательства, подтверждающие обоснованность претензии. Вы на него ответили?

Посетительница поджала губы. Взгляд затуманился, словно мысли ее обратились куда-то внутрь.

— Я прислала фотокопию. Копию фотографии. Мне сделали ее на почте. Старая фотография… кроме нее, у меня ничего нет.

— В таком случае ваше заявление, должно быть, все еще рассматривается.

— Проверка требует времени, — с грустной улыбкой добавил Майлс. — Мы постоянно отстаем, а тут еще Рождество. Не работали целую неделю.

Старушка положила руку ему на плечо и наклонилась так, что ее голова почти коснулась головы Майлса. Он слегка подался назад.

— А вот мне на Рождество и делать-то особенно нечего. То есть после смерти Сандера. Отмечать больше нечего. По крайней мере в моем возрасте. — Она убрала руку и отвернулась с болью в глазах, а потом снова заговорила, уже громче и быстрее: — Мне нравятся огоньки на мостах. Маленькие огоньки в темной ночи. Особенно когда идет снег. Но на службу в Вестеркерк я уже не хожу. Слишком многолюдно, знаете ли. Хожу в Де Крейтберг, на Сингеле. Как раньше. Утренние воскресные службы идут на латыни. Когда-то мы ходили туда с Сандером. Люблю картины и статуи. Особенно одну, святой Марии. У нее такое чистое, такое ясное лицо. И даже выражение меняется в зависимости от освещения. Конечно, я понимаю, что это только рукотворный образ, но, клянусь, она меня слушает. Понимает. Знает, через что мне пришлось пройти.

Майлс закивал, неубедительно изображая симпатию. За спиной Рут услышала шаги. Каброль спускался по винтовой лестнице, и она ощущала его приближение как холодный сквозняк беспокойства.

— В моем возрасте, — с той же сосредоточенностью на некоем внутреннем пунктике продолжала старуха, — не остается уже ничего. Только воспоминания. Да и они тоже уходят. Когда-нибудь и сами узнаете, вы уж поверьте. Так что я стараюсь их удержать. Думаю об Аше, Эльфриде, Сандере. Другой мир. Хотя я помню и хорошие времена. Смотрю телевизор, особенно викторины. Решаю кроссворды. Мне ведь, знаете ли, семьдесят девять. Доктор говорит, что он видел и хуже. У меня имплантат в бедре, катаракта и ревматизм, но я не жалуюсь. Держусь. Обязательно выхожу каждый день. «Держись и не останавливайся» — таков мой девиз. Приходится, что еще делать?

— Да, наверное, — согласилась Рут.

Женщина поднялась и начала рыться в пакетах.

— Я купила оберточную бумагу и бечевку. Картина не очень большая. Донесу и сама, правда?

Майлс и Рут переглянулись.

— Э-э… послушайте, вы, наверное, не поняли, — с неловким смешком начал Майлс. — Ваше заявление еще не рассмотрено. Решение принимает комитет. Если никаких проблем не будет, если все правильно, картину вам доставят. А пока надо набраться терпения и подождать.

Старуха выпрямилась и сердито посмотрела на него:

— А по-моему, молодой человек, это вы не понимаете. Картина моя. Она принадлежала моему отцу и его отцу. Мне, знаете ли, уже не так-то легко передвигаться по городу. Мне все нелегко дается, если на то пошло. Однако я пришла, несмотря на снег и ветер, чтобы забрать то, что мне принадлежит.

Майлс покраснел.

— Извините, но забрать ее нельзя. Я имею в виду, что факт ее принадлежности вам еще не установлен. Есть определенная, установленная законом… э… Рут, как по-голландски процедура?

— Про-це-ду-ра, — медленно произнесла Рут. — Помнишь, я давала тебе книгу с таким названием? Пишется так же, как и по-английски.

Зонтик упал на пол. Старушка наклонилась, чтобы его поднять, но при этом уронила другие пакеты.

— Существует процедура, — громко, чтобы слышала не только посетительница, но и стоящий за спиной Каброль, сказала Рут. — Все вопросы по заявлениям принимают в нашем главном офисе. Мы занимаемся лишь исследованиями. Мы ничего не решаем. Откровенно говоря, нам вообще запрещено контактировать с претендентами.

— Вот именно, запрещено, — выходя вперед, вставил Каброль.

Со стаканом воды вернулась библиотекарша. За ней следовал охранник. Девица со стуком поставила стакан на стол.

— В эту часть здания даже не пускают без специального пропуска, — заговорил Майлс. — Я дам вам номер телефона офиса, и вы сможете связаться с ними. Они все объяснят.

Старуха наконец выпрямилась.

— Объяснить я и сама могу. Думаете, не понимаю? Вы присматривали за моей вещью, а сейчас я хочу ее забрать. Немедленно. Так что будьте добры принести. — В голосе ее прорезались визгливые нотки, появляющиеся в пожилом возрасте у женщин определенного класса, когда они отстаивают свои права. Проснувшийся Тиммерманс с любопытством наблюдал за происходящим. Рут и самой с трудом удалось сдержать улыбку, вызванную рефлекторным сокращением мышц. Сцена как будто была взята из старого фильма. Амстердам — город молодых. Мафусаилы составляют в нем незначительное меньшинство и воспринимаются общественным сознанием с куда меньшей терпимостью, чем воришки или любители травки.

Старушка снова окунулась в глубины фамильной истории.

Охранник положил руку на бедро. Пальцы его едва заметно шевелились, как у замечтавшегося пианиста, постукивая по кобуре автоматического пистолета.

— Как она прошла? — строго спросил Каброль.

— Меня позвали… пришлось отойти секунд на тридцать. Надо было помочь женщине сложить коляску. Она, должно быть, и проскочила. Я даже не заметил. — Охранник легонько прикусил нижнюю губу и пожал плечами.

Рут протянула карточку с номером телефона главного офиса, но старуха швырнула ее на пол и уже собралась было продолжить изложение своей биографии, когда астма снова напомнила о себе. В горле у нее защелкало, она согнулась, прижав руку к груди, и Рут подала ей ингалятор.

Каброль махнул библиотекарше рукой, кивком указал на стол, и девушка начала рассовывать по пакетам вещи старой дамы.

— Уберите руки! — закричала старуха и резко повернулась, задев ручкой зонтика флакончик с духами. Пузырек упал. Крышка соскочила. Содержимое пролилось, и воздух внезапно наполнился ароматом старых дамасских роз — увядающих викторианских бутонов, бархатистых лепестков, душных комнат и призраков прошлого.

— Великолепно, — буркнула библиотекарша, промокая крохотную лужицу бумажной салфеткой. — Как раз этого нам не хватало. Теперь будем жить с этой вонью до конца недели. — Закончив промокать, она решительно сгребла все, что валялось на столе, в сумочку.

Каброль подал еще один знак, и охранник, зажав в одной руке пакеты, а другой взяв старушку за локоть, двинулся вместе с ней к двери. Дама попыталась сопротивляться, но он был слишком силен для нее.

— Я не позволю так с собой обращаться! — возмущенно прокричала она, поворачивая голову. — Не позволю! Если бы Сандер был жив, он бы такого не потерпел! Он бы вступился! Я требую вызвать ваше начальство. Кто здесь главный?

Конец акта.

Вдалеке хлопнула дверь. Прошуршал резиновый коврик. Протесты и жалобы еще доносились некоторое время, но потом дверь лифта со вздохом закрылась, и кабина унесла их вниз.

Глава вторая

Рут совсем забыла о времени.

Она изучала документы «Абрахам Пулс и сыновья», амстердамской транспортной фирмы, занимавшейся — разумеется, по распоряжению нацистов и под их контролем — вывозом собственности голландских евреев. Майлс пытался разобраться в переписке между «Лиро-Банком» и пятью уполномоченными, работавшими на Артура Зейсс-Инкварта, рейхскомиссара Нидерландов. Когда она наконец посмотрела на часы, было уже пять. После бесцеремонного выдворения старушки с пакетами прошло четыре часа. В читальном зале оставались только Рут и Майлс.

Майлс поднял голову.

— Ну как, все в порядке? — спросила Рут.

Он устало потер глаза.

— Было бы не так плохо, если бы в конце туннеля появился хоть какой-то свет. Но его нет. Есть только пещера. Ты бы почитала! Невероятно.

— Что там?

— Группа IVB-4. Отдел Адольфа Эйхмана в имперском управлении безопасности. С немецким у меня не так уж плохо, но чтобы разобраться в переписке, надо быть знатоком эвфемизмов. Читаешь такие слова, как реквизиция, хранение, и понимаешь, что означают они совсем другое. Кража. Воровство. Кради и убивай. Просто удивительно, как все это совершалось под прикрытием казенных, бюрократических формулировок. Словно скрепки заказывают. Казалось бы, им следовало заботиться о сокрытии следов, но на деле все наоборот. С другой стороны, учет — это ведь способ легитимизации. Alles in Ordnung. — Он развел руками. — А что у тебя?

— Ты когда-нибудь слышал о таком художнике, ван дер Хейдене? Восемнадцатый век.

Майлс задумался. Покачал головой. И вдруг закивал:

— Наша старушка.

— Какая старушка? Та, что приходила сегодня? — Теперь Рут тоже вспомнила. — Верно. Она называла…

— Вот именно. Выходит, картину намалевал ее предок?

— Получается, что так. Фамилии совпадают — ее и та, что в письме. Вот тебе и основания для претензии.

Майлс вставил в компьютер какой-то диск и включил быстрый поиск.

— Валькенборк, Валькерт… и, что бы вы думали — ван дер Хейден. Всего лишь одна статья в общем указателе музейных хранений. Похоже, всего лишь папка с набросками. И одна картина в собрании «НК». «Спящая женщина с мимозой». Та самая?

— Вроде бы.

— Судя по тому, что здесь написано, она не единственная?

— Что?

— Есть еще один претендент. Некий Скиль. Эммерик Скиль. Заявление принимал Каброль.

— Что ты говоришь! Не хочешь взглянуть?

— На заявление?

— На картину, Майлс.

— Что это с тобой сегодня? — поинтересовался Майлс. — Забыла утром отключить симпатическую нервную систему? Большая ошибка.

— Заткнись, тупица. Просто любопытно. К тому же мне нужен какой-то предлог для прогулки. В любом случае собиралась уйти пораньше. Так как?

Показав удостоверение возившемуся со своей рацией охраннику, они спустились к хранилищу по служебной лестнице.

На голову выше Рут, Майлс шел, слегка покачиваясь из стороны в сторону, как будто его двигала вперед некая сложная система весов и противовесов. Его широкая, крепко сбитая, полная фигура ассоциировалась с «харлеем», татуировками, кожаными штанами и бородкой в стиле Рипа Ван Винкля, хотя ни один из этих аксессуаров не был представлен в выбранном им стиле. Рыжеватый хвостик придавал ему вид деревенского толстяка, которому пошли бы бесформенные штаны-дангари, грубая, с начесом, рубашка дровосека, высокие замшевые ботинки на толстой подошве и цыганская серьга в ухе. В руке — стакан с «Сазерн камфорт», и никаких намеков на Фулэм и Королевский художественный колледж. За спиной двадцать восемь — двадцать девять весен. Рут нравились его живой ум, шутки — в ее чувствах к Майлсу преобладали симпатия и материнская жалость, которые характерны для многих женщин в отношении таких вот здоровяков-геев, — но все же она предпочитала общаться с ним, когда он сидел. Сейчас Майлс нависал над ней чем-то темным, закрывал обзор и просто-напросто убивал дневной свет.

— Как Свеекибуд? — спросила она, задирая голову.

— Плохо. Ничего не ест. Только лакает соевое молоко да рвет обивку на мебели — требует добавки. Высунуться-то некуда.

— Высунуться?

— Я имею в виду выйти. Понимаешь, она же не может сидеть весь день на подоконнике. К тому же Рекс на нее злится… и на меня тоже. Возмутительно.

— Хм… Похоже, у вас что-то назревает. Не разругаетесь?

— Я был бы только рад. Рекс — настоящая магнитная мина. И конечно, все делает только назло мне. Утром, когда бреется, постоянно напевает «Я с тобой», хотя «Велвет андерграунд» у меня в любимчиках никогда не ходили. Да еще у него проблемы с парнем из квартиры над нами.

— Неужели?

— Да. Чуть ли не каждую ночь, когда все уже спят, начинает вдруг стучать на бонго.

— А что он делает, когда не барабанит?

— Танцует трансильванские танцы. По крайней мере ни на что другое это не похоже.

— Знакомый тип.

Майлс помолчал, потом спросил:

— Ну а у тебя что новенького?

— У меня? Купила новый звонок на велосипед.

— Скоро и этот снимут.

— Спасибо. Кстати, чтобы знал, некоторые воришки, те, что поумнее, прихватывают с замком и велосипед.

— Вообще-то когда я спросил, что у тебя новенького, то имел в виду немного другое.

— А! — Она пожала плечами. — Ну, ты же меня знаешь. Я, как обычно, на распутье. Сама не знаю, чего хочу.

— Есть выбор? Мужчины?

— Мужчины и все остальное.

— То есть ты как бы на ничейной земле. Моя мечта! Будет свободная минутка, не в службу, а в дружбу — нарисуй карту, как туда попасть. — Рут не отреагировала, и он тут же скис. — Сколько уже, Рут? Я имею в виду… с тех пор…

— С каких пор? — Она рассмеялась над его стеснительностью.

— С тех пор… ну… после Маартена.

— Два года, Майлс. С тех пор как погиб Маартен, прошло почти два года.



Коридор очень напоминал вентиляционный канал: спрятанные под металлическую сетку лампы дневного света, таблички «Не курить», укромные ниши с огнетушителями и свернувшимися змеями пожарных шлангов. Под ногами у них был голый бетон, и Рут каждый раз удивлялась — что здесь может гореть? В воздухе, как напоминание о дремлющих кошмарах, ощущалось присутствие асбестовой пыли. Она поймала себя на том, что невольно задерживает дыхание.

— Ты или я?

— Бисер перед свиньями.

Вход в хранилище контролировала система биометрического установления личности. Рут вставила идентификационную карточку в терминал лазерного сканера. Красный свет сменился янтарным. Рут ввела пин-код. Янтарный замигал. Она приставила к терминалу безымянный и средний пальцы. Скрытое внутри серой коробки хитроумное устройство, обстреляв алгоритмами бороздки, завитки и гребни, составило векторную карту и моментально сравнило ее с имеющимися в его памяти цифровыми образцами.

Рут затаила дыхание.

Зажегся зеленый. Цифровая подпись прошла, геометрия пальцевых узоров совпала.

Рут облегченно вздохнула.

Дверь с довольным щелчком открылась, и они вошли в хранилище. Здесь находилась коллекция «НК», «Недерландс Кунстбезит» — художественное достояние Голландии. Майлс повернул выключатель, и помещение залил флуоресцентный свет, который испускали две лампы низкого накала.

Картины небольшого размера — каждая пронумерована и помещена в холщовый чехол или пластиковый ящик — хранились на трехъярусных стеллажах, те же, что побольше, — на одноярусных, в конце бункера. Стрелка гидрометра уверенно показывала пятьдесят пять процентов относительной влажности. Температура постоянно поддерживалась на одном и том же уровне — двадцать градусов по Цельсию независимо от того, дул ли на улице холодный ветер или стояло теплое бабье лето.

Майлс включил ноутбук и уточнил местонахождение картины.

Она стояла на трехъярусном стеллаже, относительно небольшая, девяносто на шестьдесят сантиметров, в хрупкой золоченой раме. Майлс и Рут осторожно убрали угловые амортизаторы, сняли предохранительный чехол и, поставив картину на мольберт, отступили на несколько шагов. На картине была изображена спящая на кушетке молодая женщина лет восемнадцати, темноволосая, со светлой кожей, в голубом атласном платье, но с голыми лодыжками и ступнями. Туфли лежали рядом на полу.

Женщина была очень красивая.

На полу, у изголовья, стоял огромный букет мимозы в глиняном горшке. Цветы создавали вокруг головы спящей канареечно-желтый ореол. Комната была узкая, со скошенным потолком и небольшим окном, за которым виднелось безоблачное небо и типично голландский дом с фронтоном в виде колокола с загнутыми вверх краями. У окна, спиной к художнику, прислонившись к раме головой и плечами, стоял мужчина. В позе его было что-то меланхолическое. На каминной полке приютились настольные часы. Внизу картины стояла подпись — «Йоханнес ван дер Хейден».

Майлс поднял и ловко повернул картину. На деревянной раме белел свежий ярлычок: «НК 352». На другом, пожелтевшем, значилось: «Йоханнес ван дер Хейден. Амстердам. Мидль. К 41. RG. 937».

— Старый похож на ярлык ERR, — заметил Майлс. — Einsatzstab Reichsleiter Rosenberg. Специальная комиссия Розенберга. Что означает — конфискована. Да, похоже, но не то. Необычная маркировка. Надо будет проверить по моему списку.

Он вытер пыль, и на раме появился чернильный штамп — орел и слова «Linz N AR 6927».

— Уже интересно, — пробормотал Майлс.

Следующая наклейка гласила: «Альт-Аусзее — Мюнхенский коллекционный пункт».

— Что ж, по крайней мере есть с чего начать. — Он вынул угловые клинышки, сдвинул на дюйм заднюю деревянную доску и постучал пальцем по картине. — Медь. Написана на листе меди. — Он потер по металлу и поднес палец к носу. — В те времена использовали самые разные основания — дерево, холст, металл. И кто-то — возможно, сам ван дер Хейден — соблаговолил облегчить нам труд, проставив дату. — Майлс показал на угол, где прямо на металле были выцарапаны цифры — 1758. Он вернул картину на мольберт. — Что ты об этом думаешь?

Рут сделала шаг вперед, чтобы получше рассмотреть детали, и покачала головой:

— Не знаю, что и думать.

— То есть?

— Картина очень завершенная. Детали, пропорции, цвет — как будто ее написал чертежник.

— Но?

— Но в ней есть что-то странное. Что-то странное в композиции и… да, в самой ситуации. Да, именно так, в самой ситуации.

— Ангел на кушетке. Прилегла вздремнуть.

— Может быть. Дело в том, что такого рода интерьер, показывающий жизнь среднего класса, почти всегда рассказывает какую-то историю. Мне вот вспомнилась «Больная» Яна Стена… кстати, ты видел ее в музее? Висящая на заднем плане лютня говорит об удовольствиях, от которых пришлось отказаться. Мелкие детали имеют повествовательное значение. Даже поза.

— Так ты думаешь, что она больна?

— Возможно. Есть еще одна картина, Габриэля Метсю, — «Больной ребенок». Спящий или лежащий обычно имеет значение «больной». Это часть семиологии того времени.

— Викторианцы часто фотографировали своих умерших детей в позе спящего. Единственная выдающая правду деталь — четки в руках.

Рут пожала плечами — собственные выводы казались ей сомнительными.

— Конечно, люди изображаются лежащими и в других случаях. Например, мертвецки пьяные. У того же Стена есть «После запоя». Или когда просто спят. Вспомни «Сон Якоба» Франса ван Мириса-старшего.

— И какую же историю ты видишь здесь? — спросил, потирая подбородок, Майлс.

— Даже не представляю. А ты что думаешь?

— Только то, что мимозы появляются в феврале или марте. У цветочников их полным-полно.

— Ты становишься настоящим голландцем.

— Вообще-то мы, англичане, тоже немного разбираемся в bloemen. У слов мимоза и мим один и тот же корень. Листочки мимозы чувствительны к свету и прикосновению. В темноте они закрываются и никнут. Раньше считалось, что мимоза опускает ветви, приветствуя проходящих мимо.

— У меня нет слов. Скажу, однако, что она цветет не только в феврале. Есть второе цветение, только я сейчас не помню когда. А если погода хорошая, могут появиться раньше. Девушка на картине одета не по-зимнему, но, с другой стороны, в камине горит огонь, так что, может быть, она просто сняла пальто. Теперь что касается мимозы… У Боннара есть большая картина. Там изображена его собственная студия, за окном которой видна мимоза. Я видела ее в Центре Помпиду. Мимоза… мимоза… Она как солнечный свет, да? Настоящий импрессионизм природы.

— A toi, умница.

— А как же. Ладно, идем дальше. Думаю, мы в старом добром Амстердаме, принимая во внимание вид из окна. Мансарда в традиционном доме на канале. Посмотри — даже крюк на балке виден. Время, если часы не стоят, начало третьего. Заметь, свет на цветы падает скорее сверху, а не идет из окна — следовательно, там есть световой люк. Девушка богатая. Роскошное атласное платье. Ожерелье с бриллиантами. А вот мужчина… — Она прищурилась, стараясь получше рассмотреть темную фигуру у окна. В ней было что-то непонятное и печальное. Фигура казалась лишней, глаз цеплялся за нее, как слух цепляется за фальшивую ноту. Двухмерность картины вызывала раздражение, желание зайти с другой стороны, посмотреть мужчине в глаза и понять, что он думает. — Контражур, поэтому и деталей почти нет. Молодой. Без парика. Одет довольно заурядно.

— А часы?

— Не знаю. Либо символ — текучесть времени, он ждет, пока она проснется, либо ничего, просто предмет интерьера. Натуралистическая деталь. Стоп. Посмотри! Как странно! У них только одна стрелка.

Секунду-другую они молчали.

— В ней есть что-то непонятное, неясное, — продолжила Рут. — Она какая-то нескладная. Картины такого типа должны рассказывать историю. Эта не рассказывает. Она как будто о чем-то умалчивает, что-то скрывает. Даже композиция плохая.

— Не такая уж она и плохая, — не согласился Майлс. — Нет обычной симметрии, сбалансированности, декорума. Нет художественности. Она современная. Понимаешь, что я хочу сказать? Она… несерьезная, как будто написана случайно, без смысла. Срез жизни. В рамке все не помещается.

Рут рассмеялась и кивнула:

— Верно! Думаешь, подделка?

— Не исключаю.

— Она нетипична для восемнадцатого века. Не офранцуженная… как у Корнелиса Трооста или Хендрика Кьюна. Помнишь его садовые сцены?

— А уж Ян ван Хойсун наверняка бы фыркнул, увидев эти цветы. Слишком простенько. Слишком натурально. Беспорядочно.

— Тем не менее, — заключила Рут, — если это не подделка, то мы имеем дело с настоящим продуктом декаданса.

— Согласен. Подлые времена. Времена Перегрина Пикля.

— Кого?

— Перегрина Пикля. Героя романа Смоллетта. Приезжает в Амстердам, шатается по докам и борделям. Ходит по танцулькам. Покуривает травку в дымных кофейнях, где его едва не выворачивает наизнанку. И заканчивает тем, что проводит ночь с французской шлюхой. Не самые славные деньки Голландской республики…

— Зато веселые. По-моему, звучит довольно современно.

— Правда? Ты согласна? — Он с интересом посмотрел на нее. — Plus ça change…[2] Похоже, дорогуша, мы с тобой бываем в одних и тех же злачных местах. Удивительно, что до сих пор не сошлись в страстном танце под знойным ночным небом.

Рут скорчила гримасу и снова посмотрела на картину. Смысл ее ускользал, не давался. Дерзкая, вызывающая, неподдающаяся.

— Послушай, Майлс, я бы хотела узнать об этом ван дер Хейдене. Где это можно сделать?

— Спроси что-нибудь полегче. Посмотрим в музейных архивах, ладно?

— Сейчас?

Вместо ответа он постучал по часам.

— Да, верно, ладно. Это не уйдет.

Они надели пальто и вышли из музея.



Рут повернула колесики замка, набирая нужную комбинацию, чтобы взять велосипед — пять… два… один… — и молча зашагала с англичанином вдоль замерзшего канала и дальше по Ветерингшанс.

На девственно-белом снежном одеяле, покрывавшем маленький сад возле Казино, стояла одинокая цапля. Они остановились и стояли, любуясь ею, пока птица не взъерошила перья и сдержанно, как скромница, не двинулась прочь.

Мысленно Рут была не здесь.

Образ стоящего у окна мужчины на картине восемнадцатого века не оставлял ее. То, как он повернулся спиной. То, как прислонился к оконной раме — уныло, апатично, безвольно. То, как эти детали говорили с ней. Теперь она знала, почему фигура так тронула ее, какие чувства задела. Мужчина на картине напомнил о Маартене. О его несчастной, безутешной душе, той его части, которая всегда отворачивалась. Ближе к концу он нередко вот так же стоял у окна, прислонившись к раме, сцепив руки за спиной, и она не знала, закрыты или открыты у него глаза, не знала, как подойти, не знала, смогут ли они когда-нибудь быть так же близки, как раньше.

Цапля ушла, и они двинулись дальше.

— Вот что, — сказал Майлс, — расскажи-ка мне о своем новом велосипедном звонке.

Глава третья

На следующее утро, в субботу, Рут обнаружила, что у нее пробито переднее колесо. Она оставила велосипед в мастерской и зашла за Жожо в кафе, где они обычно встречались. Оттуда до дома на канале Энтреподкок, к северу от парка Артис, где жили родители Маартена, было совсем недалеко.

Семья Жожо приехала в Голландию из Ганы через Суринам. Из бывшей южноамериканской колонии они эмигрировали в 1975-м. Смуглая кожа, черные обсидиановые глаза и заплетенные в африканские косички волосы в сочетании с аккуратной, компактной фигуркой делали ее похожей на девочку-гимнастку. Говорила она быстро, с акцентом — не говорила, а тараторила, как будто сама не придавала сказанному никакого значения и только спешила как можно скорее выболтать то, что есть, и закончить. Пока они шли, Жожо смотрела по большей части себе под ноги, лишь иногда бросая на Рут осторожные взгляды, словно оценивая ее настроение и наблюдая за реакциями.

Когда за год до несчастья между Рут и Маартеном все закончилось, она нашла для него Жожо. Заметила ее в индонезийском ресторанчике, где та работала официанткой, познакомилась, а потом презентовала бывшему. Преподнесла как прощальный подарок. В Жожо Рут понравились сообразительность, открытость и чувство юмора. Были, конечно, и недостатки: некая темная, как тень вуду, сторона, уязвимость и хрупкость, проявляющиеся в настороженности, склонности, иногда граничащей с паранойей, занимать оборонительную позицию, в вызывающей беспокойство тенденции воспринимать все слишком буквально. Но Рут надеялась, что Маартен сможет сделать ее жизнь светлее и легче. В этом смысле он был нужен ей так же, как и она ему. В то время Жожо много и напряженно училась, стремясь стать социальным работником, но семейную жизнь и работу совместить невозможно. Рут рассчитывала, что Жожо будет обожать Маартена, родит ему детей. Ровные, легкие, свободные от интеллектуального конфликта отношения. Брак, основанный на безыскусной, несуетной любви. Никому и в голову не пришло, что это подстроила Рут. Ей нравилось, как все обернулось, как благородно и по-доброму она рассталась с ним. Кто же мог знать, что все закончится трагической поездкой на мотоцикле, после которой в мире стало не на одну, а на двух несчастных больше?

— Понимаешь, эти пилоты все летают и летают над пингвинами, как будто дразнятся. — Жожо пересказывала содержание показанного телевидением документального фильма о Южной Атлантике. — Сначала они летают взад-вперед, заставляя пингвинов поворачивать головы из стороны в сторону, как будто они смотрят теннисный матч. Понимаешь? Потом начинают кружить, и бедняжкам приходится закидывать головы. Неудивительно, что они падают.

— И что же, все попадали?

— Не знаю. Как всегда, на самом интересном месте зазвонил телефон.

— Черт!



Отец Маартена, Лукас Аалдерс, читал в университете лекции по химии. Жил он с женой неподалеку от старого дока Кромхаут, на последнем этаже дома, построенного в девятнадцатом веке и до недавнего времени служившего складом. Открыв дверь на звонок, он пригласил гостей пройти. Большой, лысый, бесформенный, с похожим на женскую грудь без соска двойным подбородком, колыхавшимся каждый раз, когда Лукас говорил или прокашливался.

В комнате их приветствовал веселый электронный голос, бодро выпаливший: «Хо-хо-хо! Веселого Рождества!» Елку еще не убрали, и на ветках покачивались конфетки — золотые и серебряные самородки в ярких, блестящих обертках, — мигали разноцветные огоньки, слали праздничные благословения искрящиеся феи.

Из кухни, вытирая туалетным полотенцем покрасневшие руки, вышла Клара, жена Лукаса. При виде гостей в глазах у нее блеснули слезы. Обняв каждую по очереди, она попросила разуться и подала по паре плоских одноразмерных тапочек вроде тех, которые носят уборщики в офисах. Квартира была просторная, открытой планировки — salle de dame[3] с лакированным паркетом. Мебель в стиле хай-тек — черная кожа и блестящие хромированные трубы — составляла три стороны прямоугольника. Родители расположились на диване, гости — в креслах, друг против друга. Кофейный столик из дымчатого стекла был отполирован до такого состояния, что даже оставленный ненароком отпечаток пальца принимал совершенно нелепые пропорции, превращаясь в предъявленное человечеству обвинение в несовершенстве.

Рут скрестила ноги.

Села она немного боком, чтобы смотреть в окно, наблюдать за бранящимися в пустом зимнем небе серебристыми чайками, предоставив Жожо, избраннице Маартена, отвечать на вопросы его родителей, так и не ставших ее свекром и свекровью. Жожо была для них обещанием неосуществленного будущего Маартена. Рут — верной хранительницей и слугой его прошлого. И обе — скобками, заключавшими в себе пустое пространство, отсутствующую сторону прямоугольника.

Своего рода подтверждением этого впечатления служили стоящие на буфете фотографии обеих, Рут и Жожо, расположенные таким образом, что женщины как бы смотрели одна на другую, застигнутые в момент случайной встречи, что совершенно не соответствовало действительности, поскольку снимки были сделаны в разное время.

Рут ела канапе и франкфуртеры[4], пряча деревянные палочки в рукав, потому что не знала, куда еще их можно положить. Дверь в комнату Маартена была слегка приоткрыта. Там они впервые занимались любовью через несколько дней после того, как познакомились в университете. Она до сих пор помнила купленные в магазине игрушек светящиеся звезды, которые Маартен приклеил к потолку, тщательно воспроизведя созвездия северного неба. Интересно было бы посмотреть, на месте ли еще они.

Сейчас все казалось нереальным, ненастоящим.

За спиной Клары на белой ламинированной полке стоял старенький стереопроигрыватель. Они слушали «Дорз» и что-то классическое, что-то, безумно нравившееся Маартену, — кажется, «Павану» Равеля? Когда пластинка кончилась, Лукас поставил другую, последнюю запись «Бэнг и Олафсен». У противоположной стены стоял громадный телевизор с плоским экраном.

Рут шмыгнула носом.

Голые кирпичные стены квартиры отдавали отчетливым запахом чего-то кисловатого и вовсе не неприятного. Этот же запах жил когда-то в пиджаках и рубашках Маартена. Она снова принюхалась, сосредоточилась, как будто уловила его впервые, — и вдруг поняла. Пахло пистонами к детскому ружью. Наверное, селитра, подумала Рут. Теперь запах напоминал не только о Маартене, но и о ее собственном детстве.

Жожо рассказывала одну из своих историй. Когда она закончила, Клара повернулась к Рут:

— Вы не заболели?

— Что… я?

— Мне показалось…

— Нет, дело в квартире.

— Вам холодно?

— Да… то есть нет. Просто… она напоминает о Маартене.

За все время разговора это имя прозвучало впервые. Немного озадаченная неожиданной репликой Рут, Клара неуверенно посмотрела на черно-белую фотографию своего единственного сына. Ее примеру последовали остальные. Он был там, на стене, — в очках под Бадди Холли, в гамлетовской позе с напоминающим человеческий мозг кочаном капусты в руке.

Ларки Маартен, факультетский остряк.

Лукас прокашлялся и сурово, словно собираясь с мыслями перед чтением проповеди, взглянул на сияющий столик. Закончилось это тем, что он так ничего и не сказал. Может быть, передумал. Лицо его покрылось красными пятнами. Над пухлым мешком подбородка отчетливо проступили напрягшиеся скулы. Рут смотрела на него, неожиданно для себя узнавая в отце умершего сына.

Они потягивали подогретое, с пряностями вино, каждый сам по себе, каждый со своим отдельным одиночеством в холодном свете ушедшего праздника.

Затянувшееся неловкое молчание нарушили одновременно.

— Мы все знаем, для чего собрались… — начал Лукас.

— Как хорошо, что вы обе пришли! — сказала Клара.

И оба замолчали, смущенные двойным фальстартом. Потом принужденно легко рассмеялись, но атмосфера не стала легче. Скорее даже сгустилась.

— Мы здесь из-за Маартена, — решительно подхватила Клара. — Мы здесь потому, что прошло два года. Ровно два года, день в день. — Вопреки всем ее усилиям слезы все же подступили к глазам.

— За Маартена, — с мрачной церемонностью сказал отец, поднимая бокал.

Все сделали то же самое.

— Мы подумали, — продолжила Клара, успевшая взять себя в руки, — что, может быть, каждый поделился бы своими воспоминаниями о нем. Они ведь у каждого разные. Человек привыкает к своим воспоминаниям и впечатлениям и забывает, что существует иной взгляд на вещи… на людей… подчас совершенно неожиданный. И когда люди рассказывают что-то, чего вы не знаете, вы словно открываете для себя новое в уже знакомом. Жожо, может быть, вы?..

Жожо улыбнулась, словно Клара предложила сыграть в некую застольную игру, и затянула длинный и скучный рассказ о том, как Маартен вышел однажды из магазина, по рассеянности не заплатив за замок для велосипеда. К счастью, в зале не было камер наблюдения и переодетых детективов, так что на выходе его никто не остановил. «Украсть, чтобы предотвратить кражу», — закончила она, повторив слова Маартена, которые и стали кульминацией истории.

Взгляды всех обратились к Рут.

Она вздохнула и прикусила уголок ногтя на большом пальце.

— Помню, что Маартен всегда поднимал воротник пиджака.

Она отпила вина, от которого на зубах остался привкус корицы.

Остальные терпеливо ждали.

— И? — спросила наконец Клара.

— И все. Для него не имело значения — зима или лето, пиджак или пальто. Льет ли дождь или светит солнце. Он всегда поднимал воротник. Я так и не узнала почему.

Родители переглянулись.

— Как Элвис, — хихикнула Жожо.

Рут кивнула:

— Да, в нем было что-то от пятидесятых. Думаю, он рассчитывал на определенный эффект.

— Зачем? — спросил Лукас.

— Скажу, что думаю. Ему нравилось производить впечатление на женщин. По-моему, когда девушки видят парня с поднятым воротником, у них возникает непреодолимое желание сказать что-то или даже подойти и опустить воротник. Понимаете, о чем я? Это был гамбит. Но если какая-то женщина так и делала, он просто пожимал плечами и оставлял все, как есть. Я как-то даже пообещала себе, что никогда его об этом не спрошу, ни при каких обстоятельствах, как бы он меня ни провоцировал. И вот… теперь уже не узнаю. Моя теория такая: поднятый воротник давал ему ощущение безопасности, ведь шея и особенно затылок — место очень уязвимое. Одни опасности приходят спереди. Другие — сзади.

Едва высказавшись, Рут тут же пожалела о своей откровенности. Упоминание об уязвимости и опасностях пробудило боль. Судьба сыграла с Маартеном жестокую шутку. Он был фанатичным конькобежцем. И отправился на север, чтобы участвовать в Эльфстедентохте, конькобежном туре по одиннадцати фризийским городам длиною сто девяносто девять километров. А погиб из-за куска черного льда. Перед глазами встал участок прибрежной дороги, где они поставили деревянный крест и положили цветы. Она услышала ветер и море, вспомнила, как поднялась вдруг в небо огромная черная масса птиц, похожая на гигантского воздушного змея. И еще Рут поняла, ощутила, что через свою неосторожность и бездумие привела их всех туда, к тому кресту. Хотя вполне могла сказать что-нибудь грустное, но легкое, что-то такое, чтобы призвать в комнату веселого призрака. Миниатюрные пиццы и пирожки успели остыть. Клара поставила их на поднос и унесла в кухню разогревать.

Лукас, редко затевавший какой бы то ни было разговор, осведомился о ее работе.

Рут беспечно пожала плечами:

— Все в порядке. Работа как работа. Сойдет. Хотя, честно говоря, я уже начинаю спрашивать себя, что я там делаю. Знаете, дети в школе иногда жуют бумагу? Вот так я себя чувствую. День-деньской жую бумагу. Одно и то же. Пережевываю старую грязную бумагу. Превращаю ее в бумажную кашу. Не понимаю, кому от этого какая-то польза. Наверное, вернусь в галерею. А вы? Как университет?

— В этом году есть несколько хороших студентов. Один помогает мне с книгой. Но придет июнь — и все, получаю золотые часы.

— Завязываете?