– Вызови охрану.
Рэй Чарльз[2] поет «Старину-Реку»[3]
– Абсолютно! Теряюсь в догадках, что это еще за явление. Уж не Савагова ли провокация, чтобы при удобном случае инкриминировать мне захват заложников?
– Или просто заявить, что вы не справляетесь со своими обязанностями, – пробормотал Антон, думая о другом.
Виктор Михайлович криво улыбнулся, потушил сигарету, глянул на часы.
– Однако у меня еще одна важная встреча. Можете быть свободны, Антон Андреевич, я теперь и без вас обойдусь, с Костей поеду.
– Прошу прощения, – встал Антон. – Сопровождать вас – моя работа, мне за это деньги платят. Я с вами.
– Ну хорошо, – с заметным облегчением сказал Курыло, тяжело поднимаясь. – Я думаю, к девяти мы освободимся, и я вас отпущу.
Книга первая
Все они: история
Катрин Текаквита[4], кто ты? 1656-1680? И это все? Ирокезская Дева? Лилия с берегов реки Могавк? Вправе ли я любить тебя по-своему? Я – старый книжный червь, сейчас я выгляжу лучше, чем в молодости. Вот что случается с лицом, если сидеть на заднице. Я пришел за тобой, Катрин Текаквита. Я хочу знать, что творится под этим цветастым одеялом. Есть ли у меня право? Я влюбился в твой портрет на церковной открытке. Ты стоишь среди берез – это мои любимые деревья. Бог знает, как высоко зашнурованы твои мокасины. У тебя за спиной течет река – несомненно, Могавк. Две птицы слева на переднем плане были бы в восторге, если б ты щекотала им белые горлышки, они даже готовы стать какой-нибудь аллегорией в твоей притче. Есть ли у меня право преследовать тебя пыльным разумом, что завален мусором из пяти тысяч книг, не меньше? Я даже за город выбираюсь с трудом. Не могла бы ты рассказать мне о листьях? Ты что-нибудь знаешь о наркотических грибах? Несколько лет назад как раз умерла леди Мэрилин[5]. Могу ли я предположить, что через четыреста лет какой-нибудь старый книжный червь – возможно, мой собственный потомок – будет домогаться ее, как я домогаюсь тебя? Но сейчас ты, наверное, больше знаешь о небесах. Похожи ли они на такие маленькие пластмассовые алтари, что мерцают в темноте? Клянусь, если и похожи – мне все равно. А звезды – они крошечные, да? Вправе ли старый книжный червь наконец обрести любовь и больше не дрочить еженощно, чтобы уснуть? У меня даже ненависти к книгам больше нет. Я забыл почти все, что прочел, и, по правде сказать, мне всегда казалось, что не слишком-то оно важно – и для меня самого, и для мира. Мой друг Ф. говорил по обыкновению взвинченно: «Нам следует научиться смело тормозить у поверхности. Нам следует научиться любить видимости». Ф. умер в палате, обитой войлоком, мозги его сгнили – слишком много грязного секса. Лицо почернело – это я видел своими глазами, а от члена, говорят, мало что осталось. Санитарка рассказала, что он напоминал кишки червяка. Салют, Ф., старый крикливый друг! Интересно, сохранится ли память о тебе? А ты, Катрин Текаквита, – если хочешь знать, я настолько человекообразен, что страдаю запорами – воздаяние за сидячий образ жизни. Что ж удивительного в том, что я выгнал сердце свое в березовую рощу? Что удивительного в том, что почти нищий книжный червь хочет влезть в твою сочную открытку?
Я – известный фольклорист, специалист по А., племени, которое не имею намерения опозорить своим интересом. Сейчас, наверное, осталось всего с десяток чистокровных А., из них четверо – девочки-подростки. Добавлю, что Ф. вполне воспользовался преимуществами моего положения антрополога и выеб всех четырех. Старый друг, ты всем воздал должное. Видимо, А. возникли в пятнадцатом веке – вернее, тогда возникли значительные остатки племени. Их краткая история характеризуется непрерывной чередой поражений. Само название племени, «А.», – слово, в языках всех соседних племен обозначающее труп. Нет сведений о том, что эти несчастные люди выиграли хоть одну битву, тогда как песни и легенды их врагов – сплошной неугасающий вой торжества. Мой интерес к этой кучке недотеп выдает мой характер. Занимая у меня деньги, Ф. часто говорил: «Спасибо, старина А.!» Катрин Текаквита, ты слушаешь?
Катрин Текаквита, я пришел спасти тебя от иезуитов. Да, старый книжный червь смеет мыслить широко. Понятия не имею, что о тебе говорят сегодня, поскольку латынь моя почти забылась. «Que le succes couronne nos esperances, et nous verrons sur les autels, aupres des Martyrs canadiens, une Vierge iroquoise – pres des roses du martyre le lis de la virginite»[6]. Запись некоего Эд. Л., иезуита, сделанная в августе 1926 года. Но какая разница? Я не хочу тащить за собой вверх по Могавку свою старую неистовую жизнь. Pace[7], Общество Иисуса! Ф. говорил: «Сильный мужчина не может не любить Церковь». Катрин Текаквита, что нам за дело, если тебя отольют в гипсе? Я сейчас изучаю чертежи берестяного каноэ. Твои собратья забыли, как их строить. А что если пластмассовая копия твоего маленького тела окажется на приборной доске каждого монреальского такси? Что в этом плохого? Любовь нельзя хранить про запас. Правда ли, что в каждом штампованном распятии есть кусочек Иисуса? Думаю, да. Страсть меняет мир! Что заставляет краснеть клены на склонах гор? Спокойно, штамповщики церковных брелоков! Вы работаете со священным материалом! Катрин Текаквита, видишь, как меня заносит? Как я хочу, чтобы мир был таинственным и добрым? А звезды – они крошечные, да? Кто уложит нас спать? Хранить ли мне обрезки ногтей? Священна ли материя? Я хочу, чтобы парикмахер зарыл мои волосы. Катрин Текаквита, ты уже занялась мной?
Мария Вочеловечения[8], Маргарита Буржуа[9], Мария-Маргарита д\'Ювиль[10], может, вы бы меня и возбудили, если б я смог себя преодолеть. Мне хочется всего – чем больше, тем лучше. Ф. говорил, что не знает ни одной святой, которую не хотелось бы трахнуть. Что он имел в виду? Ф., не говори мне, что ты, наконец, обретаешь глубину. Однажды Ф. сказал: «В шестнадцать я перестал ебать лица». Я дал повод к этой реплике, выразив отвращение его последней победой – молоденькой горбуньей, с которой он познакомился в сиротском приюте. В тот день Ф. говорил со мной так, будто я – настоящий лишенец; или он вовсе и не со мной говорил, когда бормотал: «Кто я такой, чтобы отказываться от вселенной?»
Французы дали ирокезам имя. Одно дело называть пищу, другое – народ, но нельзя сказать, что теперь это волнует народы. Если им было безразлично всегда, тем хуже для меня: мне слишком хочется взять на себя мнимые унижения безвредных людей, чему свидетельство – вся моя работа с А. Почему мне так мерзко, когда я просыпаюсь по утрам? Не зная, получится просраться или нет. Заработает ли тело? Зашевелятся ли кишки? Превратила ли моя изношенная машина пищу в коричневый фарш? Странно ли, что я прогрызаю в библиотеках ходы в поисках новостей о жертвах? О вымышленных жертвах! Все жертвы, которых мы лично не убили или не отправили в тюрьму, – выдуманы. Я живу в небольшой многоэтажке. Через полуподвал можно пройти к низу шахты лифта. Пока я сидел и готовил доклад о леммингах, она заползла в эту шахту и уселась, обняв руками колени (во всяком случае, так определила полиция по оставшемуся месиву). Я приходил домой каждый вечер без двадцати одиннадцать, пунктуальный, точно Кант[11]. Она собиралась преподать мне урок, моя старуха. «А все твои вымышленные жертвы», – говорила, бывало, она. Ее жизнь неощутимо серела, ибо клянусь, в тот самый вечер, может быть, как раз в тот момент, когда она протискивалась в шахту, я поднял голову от бумаг про леммингов и закрыл глаза, вспомнив ее, молодую и яркую, солнце пляшет в ее волосах, а она отсасывает у меня в каноэ на озере Орфорд. Мы одни жили в полуподвале, мы одни отправляли крошечный лифт в эти глубины. Но ей не удалось никому преподать урок – не такой урок она имела в виду. Разносчик из «Бар-Бе-Кю» взял на себя всю грязную работу, неправильно прочитав номера на теплом коричневом бумажном пакете. Эдит! Ф. провел со мной ночь. В четыре утра он признался, что спал с Эдит раз пять или шесть за те двадцать лет, что они были знакомы. Какая ирония! Мы там же заказали цыпленка и говорили о моей бедной расплющенной жене, жирные пальцы, соус барбекю капает на линолеум. Раз пять или шесть, просто дружба. Мог ли я остаться сидеть на какой-нибудь далекой священной вершине опыта и китайским болванчиком мило кивать их маленькой любви? Какой вред от этого звездам? «Ты мерзкий мудак, – сказал я, – сколько раз – пять или шесть?» – «Ах, – улыбнулся Ф., – горе делает нас педантичными!» Да будет известно, что ирокезы, собратья Катрин Текаквиты, получили свое имя от французов. Сами они называли себя «ходеносауни», что значит «люди длинного дома». Они придали беседе новое измерение. Они заканчивали каждую тираду словом хиро, что значит «как я сказал». Поэтому каждый полностью отвечал за свое вторжение в бессвязный лепет сфер. К хиро они добавляли слово куэ, вопль радости или горя, в зависимости от того, выпевали они его или выли. Так они пытались прорвать непостижимый занавес, разделяющий всех собеседников: в конце каждой фразы человек, так сказать, делал шаг назад и старался перевести свои слова слушателю, ниспровергнуть обольстительный рассудок криком искреннего чувства. Катрин Текаквита, говори со мной на языке хиро-куэ. Я не имею права считаться с тем, что иезуиты талдычат рабам, но в ту прохладную ночь на Святом Лаврентии, до которой я пытаюсь добраться, когда мы укроемся в нашей берестяной ракете, слившись в древнем, бессмертном смысле, плоть к духу, я задам тебе тот же вопрос: звезды – они крошечные, да? о Катрин Текаквита, ответь мне на хиро-куэ. В ту, другую ночь мы с Ф. ссорились несколько часов. Мы не знали, когда наступило утро, поскольку единственное окно убогой квартиры выходило в вентиляционную шахту.
– Ты мерзкий мудак, сколько раз – пять или шесть?
– Ах, горе делает нас педантичными!
– Пять или шесть, пять или шесть, пять или шесть?
– Слышишь, друг мой, лифт снова заработал.
– Послушай, Ф., хватит мне уже твоего мистического дерьма.
– Семь.
– Семь раз с Эдит?
– Именно.
– Ты пытался меня уберечь необязательным враньем?
– Именно.
– И семь может оказаться просто еще одним вариантом.
– Именно.
– Но ты пытался меня уберечь, так? О, Ф., ты думаешь, я способен научиться различать алмазы добра в этом дерьме?
– Это все – алмазы.
– Твою мать, гнилой ебарь чужих жен, от такого ответа только хуже. Ты все сломал своим ханжеским притворством. Отвратительное утро. Моя жена не в той форме, чтобы ее хоронить. Ее подправят в какой-нибудь вонючей кукольной больнице. Каково мне будет в лифте по дороге в библиотеку? Хватит с меня этого алмазного дерьма, засунь его себе в свою оккультную жопу. Выручи товарища. Не еби его жену за него.
– Еще раз прошу прощения, но освобожусь я, только сдав вас на руки жены.
Так беседа текла до самого утра, которого мы не почувствовали. Он придерживался своей алмазной линии. Катрин Текаквита, мне хотелось верить ему. Мы говорили, пока не вымотались окончательно, и дрочили друг друга, как в детстве, – там, где сейчас центр города, а когда-то был лес.
Виктор Михайлович развел руками.
– Я уже понял.
Они спустились на стоянку, сели в белый директорский «Фольксваген Бора» и поехали в Экспоцентр на Бережковской набережной.
Освободился Антон только поздним вечером, в начале одиннадцатого, проводив Виктора Михайловича до дверей квартиры. Никто косо на них не смотрел, за машиной не следовал, в подъезде не встречал, хотя у Антона изредка и возникало ощущение, что за ними кто-то наблюдает. Но вычислить этого наблюдателя не удалось.
Ф. много рассуждал об индейцах – причем, раздражающе поверхностно. Насколько мне известно, он никогда не учился никакой антропологии, не считая высокомерного и незначительного ознакомления с моими собственными книгами, половой эксплуатации моих четырех девочек-подростков из племени А. и почти тысячи голливудских вестернов. Он сравнивал индейцев с древними греками, а аргументами приводил схожесть характера, общую веру в то, что любой талант должен раскрыться в бою, любовь к борьбе, врожденную неспособность объединяться на какой бы то ни было период времени, абсолютную преданность идее соперничества и добродетель честолюбия. Ни одна из четырех подростков-А. не достигла оргазма, что, утверждал он, должно быть признаком сексуального пессимизма всего племени, и, исходя из этого, заключал, что любая другая индейская женщина достичь оргазма может. С ним не поспоришь. Это правда, что А. выглядят очень точным негативом всей картины жизни индейцев. Я немного ревновал к его умозаключениям. Его знания о древних греках сводились к стихотворению Эдгара Аллана По[12], нескольким гомосексуальным встречам с владельцами ресторанов (он питался бесплатно почти во всех городских забегаловках), и гипсовой модели Акрополя, которую он зачем-то выкрасил красным лаком для ногтей. Он хотел покрыть ее бесцветным лаком просто для сохранности, но, естественно, поддался собственной тяге к вычурности, когда на прилавке перед ним предстала эта крепость из ярких пузырьков, окружавших картонные бастионы, точно отряды конной полиции. Он выбрал цвет под названием «Тибетская страсть», позабавивший его, поскольку, как он утверждал, само название содержит в себе противоречие. Целую ночь посвятил он раскрашиванию своей гипсовой модели. Пока он работал, я сидел рядом. Он мурлыкал отрывки из «Великого притворщика»[13] – песни, которой суждено было изменить популярную музыку наших дней. Я не мог оторвать глаз от крошечной кисточки, которой он с таким удовольствием орудовал. Белый – в густо-красный, колонну за колонной, переливание крови в напудренные обломки пальцев маленького памятника. Ф., поющий: «Я сердце ношу, как корону». И они исчезали, эти пораженные проказой метопы и триглифы, а также другие верткие слова, обозначающие чистоту, бледный храм и разрушенный алтарь исчезали под алым лаком. Ф. сказал: «На, друг мой, закончи кариатиды». И я, как Клитон от Фемистокла[14], принял кисточку. Ф. напевал: «О – о – о – о – я большой притворщик, мне не прожить без лжи…» – и так далее, банальная песенка при данных обстоятельствах, но уместная. Ф. часто говорил: «Никогда не пропускай банального». Мы были счастливы! Почему я должен сдерживаться? Я с детства не был так счастлив. Как близко я подошел – выше, в этом абзаце – к тому, чтобы предать эту счастливую ночь! Нет, я этого не сделаю! Когда мы выкрасили каждый дюйм старого гипсового скелета, Ф. поставил его на карточный столик перед окном. Солнце только всходило над зубчатой крышей фабрики по соседству. Окно розовело, и наша поделка, еще не высохшая, блестела гигантским рубином, фантастическим драгоценным камнем! Она казалась замысловатой колыбелью тех немногих мимолетных благородных порывов, что мне удалось в себе сохранить, и тем безопасным местом, где я мог их оставить. Ф. растянулся на ковре, подперев голову руками, и уставился вверх на акрополь и нежное утро за ним. Он кивком предложил мне лечь рядом. «Посмотри на него отсюда, – сказал он, – прищурься немного». Я сделал, как он сказал, сощурил глаза, и – акрополь взорвался холодным прекрасным огнем, разбрасывая вокруг лучи (только не вниз, поскольку внизу был карточный столик). «Не плачь», – сказал Ф., и мы начали разговаривать.
Зато как только он вышел из подъезда дома с квартирой Курыло, сработавшая интуиция указала Антону на серую «двенадцатую» «Ладу», стоявшую во дворе. Он уже видел ее, причем не один раз, но лишь теперь понял, что таких совпадений не бывает. Пассажиры в этой машине следили именно за ним, а не за гендиректором ВВЦ.
– Вот так, должно быть, он и выглядел в то раннее утро, когда они задрали к нему головы.
Антон повернул налево, направился к серой «Ладе» с плохо читаемым номером, обдумывая, как выманить из нее наблюдателей. Но, когда до машины оставалось несколько шагов, она сорвалась с места, объехала старенький джип и скрылась в арке. Показалось ему или нет, но он явственно услышал прозвучавший во время этого маневра язвительный смешок.
Продолжая держать себя в состоянии «резонансной готовности», Антон поймал на улице такси и поехал к себе домой, в Старопанский переулок Китай-города.
– Древние афиняне, – прошептал я.
Дома его ждали гости: Илья Пашин и его юная, милая, изумительно непосредственная жена Владислава.
– Нет, – сказал Ф., – древние индейцы, краснокожие.
– Разве у них такое было? они строили акрополь? – спросил я, потому что, казалось, забыл всё, что знал, всё стерлось крошечной кисточкой мазок за мазком, и я был готов поверить чему угодно. – Скажи мне, Ф., у индейцев было такое?
Глава 10
– Не знаю.
Гром с ясного неба
– Тогда о чем ты говоришь? Ты меня за идиота держишь?
Мужчины обнялись.
– Ложись, не бери в голову. Главное – самодисциплина. Разве ты не счастлив?
– Ты очень кстати, – сказал Илья с веселой искрой в глазах. – Тут у нас разврат.
– Нет.
Антон поцеловал в щеку Владиславу и сказал искренне:
– Почему ты позволил ограбить себя?
– Ну и повезло твоему муженьку, Слава! В его компании ты как солнышко на фоне темных небритых туч. Надеюсь, он тебя не обижает?
– Ф., ты все портишь. У нас было такое славное утро.
– Нет, – улыбаясь, ответила юная женщина.
– Почему ты позволил ограбить себя?
– Но-но, – строго сказал Илья, – ты мне ее не балуй! Жена должна бояться мужа, об этом даже в Библии сказано.
– Почему ты все время пытаешься меня унизить? – спросил я так серьезно, что сам испугался. Он встал, накрыл модель пластмассовой крышкой от пишущей машинки «ремингтон». Он сделал это нежно, почти с болью, и я впервые увидел, что Ф. страдает, но не смог бы сказать, от чего.
– Библия – лживая книга, – махнул рукой Антон. – У нас в семье все наоборот.
– Матриархат, что ли?
– Мы чуть не начали совершенную беседу, – сказал Ф., включая шестичасовые новости. Он врубил радио очень громко и начал дико вопить, перекрикивая голос диктора, декламирующего список катастроф. – Плыви, плыви, о Державный Корабль, автокатастрофы, рождения, Берлин, лекарства от рака! Слушай, друг мой, слушай настоящее, вот сейчас, оно вокруг нас, раскрашенное, как мишень, красным, белым и синим. Плыви в эту мишень, как дротик, случайно попавший в яблочко в грязном пабе. Сотри себе память и прислушайся к пламени, ревущему вокруг. Не забудь ее, пусть она где-нибудь существует, драгоценная, во всех красках, без которых она не может, но только где-нибудь подальше, подними свою память на Державном Корабле, как пиратский парус, а сам устремись в звонкое настоящее. Знаешь, как это сделать? Знаешь, как увидеть акрополь глазами индейцев, у которых его никогда не было? Выеби святую, вот как, найди себе маленькую святую, и еби ее снова и снова, в каком-нибудь славном небесном закоулке, вломись прямо в ее пластмассовый алтарь, поселись в ее серебряных медальонах, еби ее, пока не заблямкает, как музыкальная шкатулка, пока поминальные свечи не вспыхнут бесплатно, найди маленькую святую мошенницу, вроде Терезы[15], или Катрин Текаквиты, или Лесбии[16], которых хуй не знал, но которые весь день валяются в шоколадных виршах, найди одну такую замысловатую невозможную пизду и выеби ее насмерть, обкончав все небо, выеби ее на луне, забив себе в жопу стальные склянки, запутайся в ее воздушных одеждах, высоси ее ничтожные соки, лакай – блап блап блап, пес в небесном эфире, а потом слезай на эту жирную землю и слоняйся по жирной земле в своих каменных башмаках, пусть тебя шарахнет по башке сбежавшей мишенью, лови бессмысленные удары снова и снова, право на разум, удары свай в сердце, пинок в мошонку, помогите, помогите! это мое время, моя секунда, моя щепка от дерьмового древа славы, полиция, пожарные! посмотрите на уличный поток счастья и преступности, он сгорает в пастели, как роза акрополя!
– Он самый. – Антон посмотрел на жену. – Ты их покормила?
– Конечно, милый, – поклонилась Валерия с нарочито смиренным видом. – Ужин готов, милый, прошу на кухню. Руки сам помоешь или мне прикажешь, милый?
И так далее. Я не надеялся записать и половину того, что он сказал. Он бредил, как сумасшедший, через слово брызгая слюной. Мне кажется, болезнь уже вгрызалась в его мозг, потому что умер он так же, спустя годы, в бреду. Какая ночь! И из такой дали какими сладкими кажутся наши споры – два взрослых человека валяются на полу! Какая совершенная ночь! Клянусь, я до сих пор чувствую ее тепло, и то, что он делал с Эдит, на самом деле, совсем ничего не значит, я обвенчаю их в этой незаконной постели, с открытым сердцем я утверждаю истинное право любого мужчины и любой женщины на темные слюнявые ночи, которых и так очень мало, и против которых сговорилось такое множество законов. Если бы только я мог жить с таким видом на будущее. Как быстро они приходят и уходят, эти воспоминания о Ф., ночи братства, лестницы, на которые мы взбирались, и радостное зрелище простых часовых механизмов людей. Как быстро возвращается низость и эта, самая подлая, форма недвижимости, собственническая оккупация и тирания над двумя квадратными дюймами человеческой плоти – пиздой жены.
Все засмеялись.
– Я не голоден. – Антон обнял и поцеловал жену. – Свари кофе, любимая.
– Слушаюсь и повинуюсь. У тебя все в порядке? А то ты выглядишь как задумчивый коммерсант, собравшийся уклониться от налогов.
– Неужели так плохо? – улыбнулся Антон. – В принципе, все идет, как должно идти, хотя без инцидента обойтись не удалось. Сейчас умоюсь и расскажу.
Он вымыл руки, плеснул водой в лицо, переоделся в домашний спортивный костюм и вернулся в гостиную. Валерия принесла кофе. Все четверо, даже Владислава, не привыкшая к этому напитку, взяли по чашке, и Антон поведал историю своего конфликта с телохранителями Савагова.
Ирокезы почти победили. У них имелось три главных врага – гуроны, алгонкины и французы. «La Nouvelle-France se va perdre si elle n\'est fortement et promptement secourue»[17]. Так писал преп. Вимон, Superieur de Quebec[18], в 1641 году. Уух! Уух! Вспомните кино. Ирокезы были конфедерацией пяти племен, живших между рекой Гудзон и озером Эри. С востока на запад там жили аньеры (которых англичане называли могавками), онейуты[19], ононтаги[20], каюга и сенека. Могавки (которых французы называли аньерами), занимали территорию между верховьями Гудзона, озером Джордж, озером Шамплейн и рекой Ришелье (которая первоначально называлась рекой Ирокезов). Катрин Текаквита принадлежала к могавкам, родилась в 1656 году. Двадцать один год жизни она провела среди могавков, на берегах реки Могавк, настоящая леди могавков. В конфедерации ирокезов было двадцать пять тысяч душ. Они могли выставить на бой две с половиной тысячи воинов, то есть десять процентов конфедерации. Из них лишь пять или шесть сотен были могавками, но эти были особенно свирепы, и более того – у них имелось огнестрельное оружие, полученное от голландцев из Форт-Оринджа (Олбани) в обмен на меха. Я горжусь тем, что Катрин Текаквита была или есть могавк. Ее собратья словно вышли из бескомпромиссной черно-белой кинокартины – вроде тех, что снимали до того, как вестерны стали психологическими. Сейчас я воспринимаю ее, как многие мои читатели, должно быть, воспринимают хорошеньких негритянок, сидящих напротив в метро, бог весть какие розовые секреты выстреливают их тонкими мускулистыми ногами. Многие мои читатели не узнают этого никогда. Это что, честно? Как насчет лилейных хуев, неведомых столь многим американским гражданкам? Раздевайтесь, раздевайтесь, хочу крикнуть я, давайте посмотрим друг на друга. Образования нам! Ф. говорил: «В двадцать восемь (да, друг мой, это заняло много времени), я перестал ебать цвета». Катрин Текаквита, надеюсь, ты очень темная. Я хочу ощутить слабый запах сырого мяса и белой крови от густых черных волос. Надеюсь, на них осталось немного жира. Или он весь погребен в Ватикане, хранилище тайных гребней? Однажды ночью, на седьмом году нашего брака, Эдит раскрасила себя темно-красной жирной штукой, которую купила в лавке театрального реквизита. Штука выдавливалась из тюбика. Без двадцати одиннадцать, возвращаюсь из библиотеки, и тут она, абсолютно голая посреди комнаты, сексуальный сюрприз для старика. Она вручила мне тюбик со словами: «Станем другими людьми». Видимо, подразумевая новые способы целоваться, жевать, сосать, скакать друг на друге. «Это глупо, – сказала она, ее голос надломился, – но давай станем другими людьми». Чего ради унижать ее порыв? Возможно, она хотела сказать: «Отправимся в новое путешествие, куда отправляются лишь незнакомцы, и мы сможем вспоминать его, когда снова станем самими собой, и потому никогда больше не будем просто самими собой». Возможно, она воображала какой-то пейзаж, куда ей всегда хотелось попасть, как я представлял себе свое главное путешествие с Катрин Текаквитой – северная река, ночь, чистая и яркая, как речная галька. Я должен был пойти за Эдит. Должен был вылезти из одежды и окунуться в жирную маскировку. Почему лишь сейчас, годы спустя, у меня встает хуй, когда я вновь вижу ее перед собой, так нелепо раскрашенную, груди темны, как баклажаны, а лицом походит на Эла Джолсона[21]? Почему сейчас так тщетно мчится кровь? Я отверг ее тюбик. «Прими ванну», – сказал я. Я слушал, как она плещется, и предвкушал нашу полуночную трапезу. От своего подлого маленького триумфа я проголодался.
– Правильно сделал, – сказал Илья, покосившись на жену. – С такими уродами цивилизованными методами действовать нельзя, они признают только силу. Моя добрая женушка предпочитает мирный путь решения подобных проблем, и я ее вполне понимаю, но в некоторых случаях надо давать решительный отпор негодяям, иначе станешь очередной жертвой.
– Примерно так же думаю и я, – кивнул Антон. – А с чего это тебя задело? И при чем тут Слава?
Илья и Владислава переглянулись.
– Нам пришлось вернуться домой… после одной встречи в лесу… Наш общий знакомый помог нам, а потом попытался доказать Славе, что нельзя подставлять врагу другую щеку, если тебя ударили по первой.
Множество священников были убиты, съедены и тому подобное. Микмаки, абенаки, монтанье, атикамеки, гуроны – Общество Иисуса потешилось со всеми. Наверняка в лесах масса спермы. Только не ирокезы – те съедали сердца пастырей. Интересно, как это выглядело? Ф. рассказывал, что однажды ел сырое овечье сердце. Эдит любила мозги. Рене Гупиль[22] попался 29 сентября 1642 года – первая жертва могавков, облаченная в черную рясу. Мм-м, чавк. Преподобный Жог[23] пал от «томагавка варвара» 18 октября 1646 года. Все это записано черным по белому. Церковь любит такие подробности. Я люблю такие подробности. Вот крошечные жирные ангелы со своими педерастическими жопками. Вот индейцы. А вот Катрин Текаквита спустя десять лет, лилия, пробившаяся из земли, которую Садовник полил кровью мучеников. Ф., ты сломал мне жизнь своими экспериментами. Ты ел сырое овечье сердце, ты ел кору, однажды ты ел говно. Как мне жить в одном мире с твоими проклятыми приключениями? Ф. однажды сказал: «Ничто не нагоняет такого уныния, как чудачества современника». Она была из клана Черепах – лучшего клана могавков. Наше странствие будет неспешным, но мы победим. Ее отец был ирокез, мудак, как впоследствии выяснилось. Мать – христианка из племени алгонкинов, крестилась и училась в Три-Риверз, а это для индейской девушки городок омерзительный (как недавно мне сказала одна юная абенаки, которая училась там в школе). Мать взяли в плен во время набега ирокезов, и трахнули так, как, наверное, не трахали никогда в жизни. Кто-нибудь, помогите мне, помогите моему грубому языку. Где моя мелодичная речь? Разве не собирался я говорить о Боге? Она стала рабыней ирокезского воина, и у нее был совершенно дикий язык или что-то вроде, потому что он женился на ней, хотя мог просто ею помыкать. Племя приняло ее, и с того дня она получила все права члена клана Черепах. Известно, что она непрестанно молилась. Оп, оп, милый боженька, уыы, пук, дорогой всевышний, хлюп, уррр, плюх, ик, тык, зззззз, хррр, Иисусе, – надо думать, она превратила его жизнь в ад.
– Я тоже на его стороне, – поддержала Пашина Валерия. – Слишком часто хорошие слова и хорошие чувства бывают исторически и психологически неуместны, глупы и попросту преступны. Слишком легко они становятся приметой обывательской слепоты и демагогии. Не обижайся, Слав, это не в твой огород камешек.
– Я понимаю, – кивнула Владислава.
– Однако теперь ваша очередь рассказывать, – произнес Антон. – Где были, что видели, с кем встречались? Кто был тот общий знакомый, который помог вам?
Пашин бросил на жену вопросительный взгляд.
– Легче рассказать, где мы не были с апреля по июнь. К примеру, собрались было в Вологду на праздник плотницкого мастерства, но не попали. Хотели приехать в Москву на фестиваль колокольного искусства, который проходил в Андрониковом монастыре, однако не успели.
Ф. говорил: «Ничего не связывай». Он выкрикнул это, обозревая мой мокрый хуй лет двадцать назад. Не знаю, что он разглядел в моих обморочных глазах – может, свет обманчивого постижения вселенной. Иногда после того, как я кончаю, или прямо перед тем, как проваливаюсь в сон, мне кажется, что мое сознание выходит на бесконечную дорогу шириной в нить, нить цвета ночи. Прочь, прочь по узкому шоссе плывет мое сознание, ведомое любопытством, сияющее приятием, в дальние дали, подобно пернатому серпу, что великолепным броском отправлен в глубины света над потоком. Где-то, вне пределов досягаемости и контроля, серп выпрямляется в стрелу, стрела стесывается в иглу, а игла сшивает мир в одно целое. Она пришивает кожу к скелету и помаду к губам, пришивает грим к Эдит, сгорбившейся (насколько припоминаем я, эта книга или вечное око) в нашем неосвещенном полуподвале, она пришивает епитрахили к горе, она пронизывает все неумолимым током крови, и дорога за ней полнится утешительной вестью, восхитительным осознанием единства. Все разрозненные части мира, противоположные крылья парадокса, монетные лики проблемы, обрывающие лепестки вопросы, ножницы сознания, все полярности, предметы и их образы, и предметы, не отбрасывающие тени, и какие-то будничные взрывы на улице, это лицо и то, дом и зубную боль, взрывы, в названиях которых разнятся лишь буквы, – моя игла пронзает все это, а я сам, мои алчные фантазии, все, что было и есть, – мы часть ожерелья бесподобной красоты и бессмысленности. «Ничего не связывай, – кричал Ф. – Расставь вещи на своем арборитовом столе, если нужно, но ничего не связывай. Вернись, – орал Ф., дергая меня за обмякший член, как за веревочку, и тот раскачивался, будто обеденный колокол под рукой хозяйки дома, требующей очередной смены блюд. – Не будь дураком», – вопил он. Двадцать лет назад, говорю. Сейчас я лишь строю догадки, что же вызвало его вспышку, – видимо, идиотская улыбка вселенского приятия, отвратительная на лице молодого человека. Это было в тот же день, когда Ф. изложил мне одну из самых замечательных своих выдумок.
– Мы с Антошей ходили, – заметила Валерия. – Провели чудесный день. Нашим звонарям нет равных в мире! Это было чудо! Кстати, ни в одной ТВ-передаче об этом событии не было сказано ни слова, а ведь фестиваль – событие мирового значения, на него съехались звонари со всего света.
– Друг мой, – сказал Ф., – ты не должен чувствовать себя виноватым из-за всего этого.
– Ничего удивительного, – покачал головой Илья. – Система промывания мозгов, созданная Мороком, продолжает работать в полную силу и не допускает появления в сетке вещания светлых событий. Программы новостей экстремальны, они на восемьдесят процентов состоят из сведений о бесчинствах, драках, убийствах, катастрофах, коррупции в высших эшелонах власти, о беспределе террористов, формируя у людей чувства безысходности и страха, массовые фобии. Редко промелькнет сообщение о чем-то хорошем, об открытии, о добром поступке, о празднике.
– Всего чего?
– Все плохо, а будет еще хуже.
– О, ну ты знаешь – отсасывать друг у друга, смотреть кино, вазелин, валять дурака с собакой, сачковать на госслужбе, вонь подмышечная.
– Совершенно верно. На месте президента я бы такие негативные новости убрал в спецканал, да и рекламу туда же. Кто хочет – пусть смотрит. А по остальным каналам давать только позитивные новости.
– Я ни капли не чувствую себя виноватым.
– Это недостижимо.
– Чувствуешь. А не стоит. Видишь ли, – сказал Ф., – это вообще не гомосексуализм.
– Да сам знаю, – махнул рукой Илья. – К тому же такая дифференциация новостей не спасет мир от влияния Морока и его холуев.
– Ох, Ф., заткнись. Гомосексуализм – просто название.
– Кто-то сказал: мир спасет конец света.
– Почему я тебе это и говорю, друг мой. Ты живешь в мире названий. Вот почему я милостиво тебе это сообщаю.
Илья и женщины рассмеялись. Затем Пашин стал серьезным.
– Ты хочешь испортить еще один вечер?
– А теперь поговорим о вещах не столь оптимистических. Убит Серафим.
– Слушай меня, жалкий А.!
В гостиной стало тихо.
– Это ты чувствуешь себя виноватым. Виноватым до чертиков. Ты – виновная сторона.
– Что?! – не поверил ушам Антон, осознав новость. – Как, где, когда?!
– Ха. Ха. Ха. Ха. Ха.
– По официальной версии – утонул в бассейне в сауне в субботу. Но, зная Тымко, я склонен в эту версию не верить.
– Я знаю, чего ты хочешь, Ф. Ты хочешь испортить вечер. Ты не удовлетворен парой незамысловатых оргазмов и тычком в задницу.
– Невозможная вещь! Он способен переплыть Байкал!
– Хорошо, друг мой, ты меня убедил. Я подыхаю от чувства вины. Я буду молчать.
– Тем не менее это факт. Ты вокруг себя не замечал подозрительных людей? Странного ничего не происходило?
– Что ты собирался сказать?
Антон вспомнил о своих недавних ощущениях.
– Одну выдумку моей виноватой вины.
– Кажется, за мной кто-то следит. – Он рассказал о встречах с таинственной серой «Ладой» двенадцатой модели.
– Ну, скажи, раз уж начал.
– Я тоже видела эту машину, – наморщила лоб Валерия. – Сегодня она сопровождала меня до института.
– Нет.
Все посмотрели на нее.
– Скажи, Ф., ради Христа, теперь это просто разговор.
– Плохо дело, – помрачнел Илья. – Похоже, нас взяли под колпак.
– Нет.
– Черт бы тебя побрал, Ф., ты хочешь испортить вечер.
– Кто?
– Ты жалок. Именно поэтому ты не должен ничего связывать, у тебя выйдут жалкие связи. Евреи не позволяли юношам изучать Каббалу. Гражданам моложе семидесяти связи следует запретить.
– Будь добр, скажи.
– Не догадываешься?
– Ты не должен чувствовать себя виноватым из-за всего этого, потому что это не совсем гомосексуализм.
Антон помолчал, вспомнил об исчезновении на территории ВВЦ молодых девушек, в сомнении потер подбородок пальцем.
– Это я знаю, я…
– Ты имеешь в виду, что это… не спецслужбы?
– Заткнись. Это не совсем гомосексуализм, потому что я не совсем мужчина. По правде сказать, мне сделали шведскую операцию, я раньше был девочкой.
– Правильно догадался. Это хха.
– У каждого свои недостатки.
– Заткнись, заткнись же. Человек устает от трудов милосердных. Я родился девочкой, я ходил в школу девочкой в синей блузке с маленьким вышитым гербом спереди.
– Но ведь храм Морока исчез, ты сам говорил…
– Ф., ты говоришь не с каким-нибудь чистильщиком сапог. Так случилось, что я тебя очень хорошо знаю. Мы жили на одной улице, мы вместе ходили в школу, мы учились в одном классе, я миллион раз видел тебя в душе после спортзала. Ты был мальчиком в школе. В лесу мы играли в больницу. В чем дело?
– Так голодные отказываются от пищи.
– Ненавижу, как ты все это закругляешь.
Но тогда я прервал спор, поскольку заметил, что уже почти восемь, и мы рискуем пропустить целый двойной сеанс. Как я наслаждался фильмами в тот вечер. Почему мне было так легко? Почему у меня было такое глубокое ощущение, что мы с Ф. братья? Когда я шел домой сквозь метель, мне словно открылось будущее: я решил отказаться от работы над А., чья кошмарная история еще не была мне ясна. Я не знал, чем хочу заниматься, но это меня не беспокоило; я знал, что будущее усеяно приглашениями, как президентский календарь. Холод, который раньше каждую зиму вымораживал мне яйца, в ту ночь придавал храбрости, а мозги, к которым я никогда не питал особого уважения, казались сконструированными из кристаллов, точно вихрь снежных хлопьев, и наполняли мою жизнь радужными картинами. Однако ничего не получилось. А. нашли своего глашатая, и будущее пересохло, как старушечий сосок. Что сделал Ф. в ту чудную ночь? Сделал ли он нечто открывшее двери – двери, которые я затем впечатал в косяки? Он пытался мне что-то сказать. Я не понимаю до сих пор. Разве справедливо, что я не понимаю? Почему я должен был хранить верность такому бестолковому другу? Моя жизнь могла бы стать столь великолепно иной. Я никогда бы не женился на Эдит, которая, сознаюсь теперь, была А.!
– Я знаю только, что чекисты обыскали весь восточный берег Ильменя и ничего не нашли.
– Может быть, они не там искали?
– Теперь я ни в чем не уверен. Возможности жрецов храма по отводу глаз велики. Но, может быть, они просто перенесли храм на другое место?
– Разве это возможно?
– Не знаю.
Я всегда хотел, чтобы меня любили Коммунистическая партия и Церковь. Я хотел жить в народной песне, подобно Джо Хиллу[24]. Я хотел рыдать о невинных людях, которых изувечит брошенная мною бомба. Я хотел благодарить отца крестьянского семейства, что покормил нас, беглецов, в пути. Я хотел ходить с засученными рукавами, и люди улыбались бы, когда я салютовал не той рукой. Я хотел быть против богатых, несмотря даже на то, что некоторые из них знают Данте: за секунду до гибели один из них понял бы, что Данте известен и мне. Я хотел, чтобы мой портрет носили по улицам Пекина – стихотворением, что иероглифами стекает по рукаву. Я хотел насмехаться над догмой, однако погубить свое эго в борьбе с ней. Я хотел выступать против машин на Бродвее. Я хотел, чтобы Пятая авеню помнила свои индейские тропы. Я хотел родиться в шахтерском городке, с топорными манерами и убеждениями, привитыми мне дядей-атеистом, кабачным позором семьи. Я хотел промчаться по Америке в пломбированном вагоне единственным белым, которого негры пустят на церемонию подписания договора. Я хотел приходить на коктейли с пулеметом. Я хотел рассказывать старой подруге, ужаснувшейся моим методам, что революции не делаются за сервировочными столиками, что выбирать здесь не приходится, – и смотреть, как увлажняется в промежности ее серебристое вечернее платье. Я хотел бороться против путча тайной полиции, но изнутри партии. Я хотел, чтобы старушка, потерявшая сыновей, помянула меня в молитвах в саманной церквушке вместе с ними. Я хотел осенять себя крестным знамением, слыша непристойности. Я хотел быть терпимым к пережиткам язычества в сельских ритуалах, споря с папской курией. Я хотел торговать тайной недвижимостью, служа агентом безымянного миллиардера без возраста. Я хотел хорошо писать о евреях. Я хотел быть расстрелянным вместе с басками за то, что нес Тело на поле битвы c Франко[25]. Я хотел проповедовать о браке с неприступной кафедры невинности, разглядывая черные волоски на ногах невест. Я хотел очень простым английским написать трактат против контроля рождаемости, памфлет, иллюстрированный двуцветными изображениями метеоров и вечности, что продавался бы в фойе. Я хотел на время запретить танцы. Я хотел быть пастором ширева и записать пластинку для «Фолкуэйз»[26]. Я хотел стать лицом, перемещенным по политическим мотивам. Я только что узнал, что кардинал _____ получил огромную взятку от женского журнала, я отразил грязные приставания моего духовника, видел крестьян, которых вынужденно предали, но сегодня вечером звонят колокола, еще один вечер в мире Господнем, и множество страждущих, кого нужно накормить, множество колен, жаждущих преклониться, я еле переставляю ноги в горностаевой мантии, изодранной в клочья.
– Надо проверить.
Илья и Антон одновременно посмотрели на своих подруг.
– Нет! – в один голос воскликнули они.
Надо понимать, что такое длинный дом ирокезов. Длина: от сотни до полутора сотен футов. Высота и ширина: двадцать пять футов. Боковые балки, поддерживающие крышу, сделаны из больших кусков коры, кедра, ясеня, вяза или сосны. Ни окон, ни дымохода – только дверь в каждом торце. Свет внутрь, а дым наружу проникали через дыры в крыше. В хижине несколько костров, у каждого – по четыре семьи. Семьи располагались таким образом, что вдоль хижины проходил коридор. «La maniere dont les familles se groupent dans les cabanes n\'est pas pour entraver le libertinage»[27]. Так преп. Эдуард Леком[28], иезуит, писал в 1930 году, иезуитски искусно разжигая наши сексуальные аппетиты. Устройство длинного дома мало помогало «препятствовать распутству». Что творилось в темном тоннеле? Катрин Текаквита, что видела ты своими опухшими глазами? Что за соки мешались на медвежьей шкуре? Это было хуже кинотеатра? Ф. говорил: «Атмосфера кинотеатров – ночное соитие тюрем мужчины и женщины; заключенные понятия об этом не имеют – сливаются лишь кирпичи и ворота; в вентиляционной системе вершится мистический союз; запахи поглощают друг друга». Экстравагантное наблюдение Ф. совпало с тем, что мне рассказывал священник. Он говорил, что над мужчинами, которые воскресным утром собираются в часовне бордоской тюрьмы, влажным облаком висит аромат спермы. Современный художественный кинотеатр из бетона и бархата – посмешище, ибо, говорил Ф., он есть не более чем дохлятина чувств. Никакого соития не может быть в этих окостеневших пределах, каждый сидит на своих гениталиях, поскольку гениталии серебрятся на экране. Верните тайный секс! Пусть хуи вновь восстают и вьются плющом вкруг золотого луча проектора, а пизды зияют под перчатками и белыми кульками конфет, и никакие обнаженные мерцающие груди не соблазнят грязное белье нашей повседневности пойти в киноцентр, беспощадный, как сигнал радара, никакая неореалистическая патентованная ебля не развесит непроницаемых завес вероятности между членами аудитории! Дайте мне торговать женами в мрачном длинном доме моего сознания, дай мне наткнуться на тебя, Катрин Текаквита, трехсотлетняя, благоухающая, как молодая березка, неважно, что с тобой сделали священники или мор.
– Успокойтесь, – усмехнулся Илья. – Мы просто прикидываем варианты событий. К тому же вы должны понимать, раз уж началась такая суматоха, что нас в покое не оставят. Надо действовать быстрее и умнее, диктовать свои условия, а не участвовать в чужой игре в качестве пешек.
– Я понимаю, – вздохнула Валерия, умоляюще взглянула на Антона, потом на Илью. – Но так не хочется снова окунаться в это мерзкое болото стычек с холуями Морока, все время ждать удара в спину, бояться собственной тени…
Словно в ответ на ее слова вдруг с гулким треском и звоном лопнул кофейник на столе. Все вздрогнули, глядя на расползающееся по столу коричневое кофейное пятно. Валерия передернула плечами, на мгновение приникла к плечу мужа. То же самое сделала Владислава, взявшись за свой амулет.
– Спасибо, дьявол, что предупредил, – со смешком сказал Илья.
Мор[29]! Мор! Он вторгается на страницы моей диссертации. Мой стол внезапно стал заразен. Моя эрекция рушится, как в футуристической уолт-диснеевской съемке падающей Пизанской башни, под грохот литавр и скрип дверей. Я расстегиваю ширинку, и оттуда сыплются прах и щебенка. Только напрягшийся хуй ведет к Тебе, я знаю это, поскольку в этом прахе потерял все. Мор среди могавков! Он вспыхнул в 1660-м, пронесся вдоль реки Могавк, опустошил индейские деревни, Гандауаге, Гандагорон, Тьоннонтоген, как лесной пожар, раздуваемый ветром, и пришел в Оссерненон[30], где жила Катрин Текаквита четырех лет от роду. Пал ее отец-воин, и мать-христианка прохрипела последнюю исповедь, пал ее младший брат со своим крошечным краником, навеки никчемным, как аппендикс. Из всей обреченной кровосмесительной семьи выжила только Катрин Текаквита, и плата за вход выдолблена у нее на лице. Катрин Текаквита не красавица! Теперь я хочу бежать от книг своих и снов. Не хочу ебать свинью. Вправе ли я тосковать по прыщам и оспинам? Я хочу выйти наружу, погулять в парке, посмотреть на длинные ноги американских детей. Что меня держит здесь, когда снаружи для остальных цветет сирень? Вправе ли Ф. меня чему-нибудь учить? Он говорил, что в шестнадцать лет перестал ебать лица. Эдит была очаровательна, когда я впервые встретил ее в гостинице, где она работала маникюршей. Черные волосы, длинные и гладкие, мягкие, не как шелк, – скорее, как хлопок. Черные глаза, абсолютно, бездонно черные, ничего не выдающие (кроме пары случаев), как зеркальные солнцезащитные очки. Она и в самом деле часто надевала такие очки. Ее губы – не полные, но очень мягкие. Ее поцелуи – небрежные, какие-то неопределенные, будто рот не мог выбрать, где ему остановиться. Он скользил по моему телу, как новичок, впервые вставший на ролики. Я всегда надеялся, что он где-нибудь идеально замрет и найдет приют в моем экстазе, но дальше скользил он, едва приткнувшись, не ища ничего, кроме равновесия, подгоняемый не страстью, но банановой кожурой. Бог знает, что имел по этому поводу сказать Ф., черт бы его побрал. Я бы не пережил, если б узнал, что для него она медлила. Стой, стой, хотел закричать я ей в густом воздухе полуподвала, – вернись, вернись, разве не видишь, куда указывает вся моя кожа? Но она соскальзывала дальше, вверх по суставчатым ступенькам пальцев на моих ногах, прыжок в ухо, а мое мужское достоинство ныло, как ополоумевшая радиомачта, вернись, вернись, нырок в глаз, где она сосала слишком сильно (как мы помним, она любила мозги), не там, не там, – теперь слегка касаясь волос на груди, как чайка над водяной пылью, вернись в Капистрано[31], пел мой штуцер, над коленной чашечкой – пустыня ощущений, изучает колено так осторожно, будто в нем таится застежка от медальона, которую она может открыть языком, меня приводит в ярость то, как она растрачивает язык, теперь спускается, как грязное белье по стиральной доске моих ребер, ее рот хочет, чтобы я перевернулся, дал ему промчаться по американским горкам позвоночника или еще глупость какую-нибудь, нет, я не перевернусь, я не похороню надежду, вниз, вниз, вернись, вернись, нет, не прижму его к животу, как в укромной постели, Эдит, Эдит, пусть что-нибудь случится в небесах, не заставляй меня говорить словами!.. Я не ожидал, что это вмешается в мои приготовления. Очень трудно ухаживать за тобой, Катрин Текаквита, с твоим лицом, изрытым оспой, и ненасытным любопытством. Время от времени – одно касание самым кончиком языка, краткие теплые коронации, сулящие славу, случайный ошейник горностаевых зубов, затем поспешная опала, как если бы архиепископ внезапно узнал, что короновал не того сына, ее слюна, холодная, как сосулька, высыхает на всем пути ее ухода, и член мой жесток, как штанга футбольных ворот, безысходен, как соляной столб посреди руин, уже готов на одинокую ночь в моих собственных руках, Эдит! Я пожаловался Ф.
Валерия сбегала на кухню, принесла салфетки и вытерла пятно, унесла кофейник.
– Что это было?! – прошептала Владислава.
– Я слушал с завистью, – сказал Ф. – Знаешь ли ты, что любим?
– Внедрение. Сработала безадресная система защиты храма Морока. Георгий был прав, за нами началась охота.
– Я хочу, чтобы она любила меня так, как я хочу.
– Какой Георгий?
– Ты должен научиться…
Илья рассказал Антону о встрече с колдуном храма и его служителями – хха в лесу возле Бабьего болота Мещеры и о том, как им помог Витязь.
В гостиной наступило молчание.
– Никаких уроков, на этот раз я не собираюсь довольствоваться уроками. Это моя постель и моя жена, у меня есть какие-то права.