Леонард Коэн
Губы его недостаточно распухли, чтобы изображать «Старого черного Джо»[2].
Сказали, что она будет жить. Но он не сдался. Он станет еще одним.
Япошки и фрицы были блистательными врагами. У них вперед выступали зубы, имелись безжалостные монокли, и они отдавали команды на грубом английском, брызгая слюной. Войну они развязали из-за своего характера.
Суда Красного Креста дулжно бомбить, всех парашютистов – расстреливать из пулемета. Их формы жестки и украшены черепами. Когда их умоляли о сострадании, они продолжали жрать и ржать.
Они не начинали воевать без извращенного ликования на физиономиях во весь экран.
И что лучше всего – они пытали. Чтобы выведать секреты, изготовить мыло, показать героическим городам, где раки зимуют. Но в основном они пытали удовольствия ради, по самой своей природе.
Комиксы, фильмы, радиопередачи все свои развлечения строили на этих пытках. Ребенка ничто так не очаровывает, как рассказы о пытках. С наичистейшей совестью, с патриотическим пылом дети мечтали, говорили, разыгрывали оргии физического насилия. Фантазии свободно блуждали в разведке от Голгофы до Дахау[3].
В Европе дети голодали и смотрели, как их родители замышляют мятеж и гибнут. Мы же здесь росли с игрушечными плетками. Первое предостережение против наших будущих лидеров, детенышей войны.
У них была Лайза, у них был гараж, им нужна была бечевка, красная бечевка для крови.
Без красной бечевки они не могли войти в глубокий гараж.
Бривман вспомнил про катушку.
Кухонный ящик – ступенька от мусорного ящика, а тот – ступенька от уличного мусорного ящика, а тот – ступенька от выпотрошенных броненосцев-мусоровозов, а те – ступенька от таинственных вонючих мусорных куч на берегу Святого Лаврентия.
– Шоколадного молочка выпьешь?
Было бы неплохо, если бы мать хоть чуточку уважала то, что действительно важно.
О, это превосходный кухонный ящик, даже если отчаянно торопишься.
Возле коробки с перепутанной бечевкой лежали свечные огарки, оставшиеся после многих лет субботних вечеров, их хранят в бережливом предвкушении ураганов, латунные ключи от сменившихся замков (трудно выкинуть такую тщательно и искусно сделанную штуку, как металлический ключ), прямые ручки с засохшими чернилами на перьях, их можно оттереть, если постараться (объясняла мать горничной), зубочистки, которыми никогда не пользовались (особенно для чистки зубов), сломанные ножницы (новые хранились в другом ящике: они и через десять лет все еще назывались «новые ножницы»), использованные резиновые кольца от банок домашних консервов (маринованные помидоры, зеленые, мерзкие, плотнокожие), дверные ручки, гайки, весь этот домашний мусор, хранимый алчностью.
Он вслепую пошарил в коробке с бечевкой, поскольку ящик никогда не открывался до конца.
– Печенюшка, кусочек медовой коврижки, есть целая коробка миндальных пирожных?
Ага! ярко-красная.
Рубцы танцевали по всему воображаемому лайзиному телу.
– Клубника, – окликнула мать, будто прощаясь.
Дети особым способом проникают в гаражи, сараи, на чердаки – так же, как вступают в огромные залы и семейные часовни. Гаражи, сараи и чердаки всегда старше зданий, к которым прилепились. Наполнены темным благоговейным воздухом громадного кухонного ящика. Дружелюбные музеи.
Внутри было темно, пахло маслом и прошлогодними листьями, которые крошились под ногами. Влажно мерцали куски железа, края лопат и консервных банок.
– Ты американка, – сказал Кранц.
– Нет, – сказала Лайза.
– Ты американка, – сказал Бривман. – Двое против одного.
Огонь зениток Бривмана и Кранца был очень плотен. В темноте Лайза предприняла дерзкий маневр, вытянув руки.
– Эхехехехехехех, – заикались ее пулеметы.
Она подбита.
Вошла в эффектное пике и в последний момент катапультировалась. Покачиваясь с ноги на ногу, она плыла по небу, глядя вниз, зная, что ей крышка.
Великолепная танцовщица, подумал Бривман.
Лайза наблюдала, как к ней приближается Кранц.
– Achtung. Heil Hitler![4] Ты пленница Третьего рейха.
– Планы я проглотила.
– Ми имеем спосопы.
Ее отвели и уложили лицом на раскладушку.
– Только по попе.
Ух ты, они белые, совершенно белые.
Ее небольно отхлестали красной бечевкой по ягодицам.
– Повернись, – скомандовал Бривман.
– Мы договаривались: только по попе, – возмутилась Лайза.
– То в прошлый раз, – возразил законник Кранц.
Ей пришлось все снять и сверху тоже, и раскладушка исчезла из-под нее, а она плыла в осенней тьме гаража, в двух футах над каменным полом.
О боже, боже, боже.
Когда настала его очередь, Бривман стегать отказался. По всему ее телу росли белые цветы.
– Что это с ним? Я одеваюсь.
– Третий райх не топускает непофинофения, – сказал Кранц.
– Повесим ее? – спросил Бривман.
– Орать будет, – ответил Кранц.
Теперь, вне игры, она заставила их отвернуться, пока натягивала платье. Солнечный свет, который она впустила, уходя, превратил гараж в гараж. Они сидели молча, красная бечевка куда-то завалилась.
– Пошли, Бривман.
– Она прекрасна, правда, Кранц?
– Что в ней такого прекрасного?
– Ты же видел. Она прекрасна.
– Пока, Бривман.
Бривман поплелся за ним во двор.
– Она прекрасна, Кранц, ты разве не видел?
Кранц заткнул уши. Они прошли мимо Древа Берты. Кранц пустился бежать.
– Она была совершенно прекрасна, признайся, Кранц.
Кранц бегал быстрее.
Один из первых грехов Бривмана: он украдкой глянул на револьвер. Отец хранил его в ночной тумбочке между своей кроватью и кроватью жены.
Револьвер был громадный, 38-го калибра, в толстой кожаной кобуре. На стволе выгравированы имя, звание и номер полка. Смертоносный, угловатый, определенный, опасной мощью он тлел в темном ящике. Металл всегда холоден.
Механический треск, раздавшийся, когда Бривман оттянул курок, – изумительный звук всех убийственных научных достижений. Трик! будто причмокнули губы шестеренок.
На крошечных тупоносых пулях остались царапины от ногтя большого пальца.
Вот если бы по улице шли немцы…
Когда отец женился, он поклялся убить всякого, кто когда-нибудь станет заигрывать с его женой. Мать рассказывала эту историю в шутку. Бривман верил словам. Ему виделась гора трупов всех мужчин, что когда-либо ей улыбнулись.
У отца был дорогой врач-кардиолог по фамилии Фарли. Он проводил с ними столько времени, что, будь они такой семьей, его звали бы дядюшкой. Пока отец задыхался в кислородной палатке в больнице Королевы Виктории, доктор Фарли поцеловал маму в прихожей у них дома. Нежный поцелуй, утешение несчастной женщине, поцелуй людей, вместе прошедших через многие горести.
Бривман спрашивал себя, не принести ли ему револьвер и не прикончить ли доктора.
Но кто тогда вылечит отца?
Недавно Бривман наблюдал, как мать читает «Стар». Она опустила газету и чеховская улыбка потерянных вишневых садов смягчила ее лицо. Она только что прочла некролог Фарли.
– Такой красивый мужчина. – Похоже, она думала о грустном кино с Джоан Кроуфорд[5]. – Он хотел, чтобы я вышла за него замуж.
– До или после папиной смерти?
– Не говори глупостей.
Отец был аккуратистом, переворачивал швейную корзинку жены, когда ему казалось, что там начинается бардак, бесился, если тапочки членов его семьи не стояли по линеечке у них под кроватями.
Он был толстым человеком, легко смеялся со всеми, кроме собственных братьев.
Он был таким толстым, а братья – такими высокими и худыми, и это несправедливо, несправедливо, почему должен умирать толстяк, разве мало того, что он толстый и задыхается, почему не кто-нибудь из красавчиков?
Револьвер доказывал, что когда-то и он был бойцом.
Портреты его брата печатали в газетных статьях про оборонную промышленность. А он подарил сыну его первую книгу, «Романтика королевской армии» – толстенный том, воспевавший британские полки.
К-К-К-Кэти, пел он, когда мог.
По-настоящему он любил только механику. Мог пройти много миль, чтобы увидеть машину, которая режет трубы так, а не иначе. Семья считала его идиотом. Он без вопросов одалживал деньги друзьям и подчиненным. На бар-мицву[6] ему дарили поэтические сборники. Его кожаные книжки теперь у Бривмана, и он пугается каждой неразрезанной страницы.
– И это тоже прочти, Лоренс.
Как распознавать птиц
Как распознавать деревья
Как распознавать насекомых
Как распознавать драгоценные камни
Он взглянул на отца в свежей, белой постели, всегда аккуратного, все еще пахнущего «виталисом». Было в размякшем теле что-то неприятное, какой-то враг, какая-то рыхлость сердца.
Его отец слабел, а он рвал книги. Он не знал, почему ненавидит аккуратные диаграммы и цветные вклейки. Мы знаем. Из презрения к миру деталей, данных, точности, любого ложного знания, неспособного помешать разложению.
Бривман бродил по дому, ожидая звона выстрела. Так им и надо, великим счастливчикам, красноречивым ораторам, строителям синагог, всем старшим братьям, шагавшим к славе общества. Он ждал грохота револьвера 38-го калибра, что очистил бы дом и принес ужасные перемены. Револьвер хранился прямо возле кровати. Он ждал, когда отец казнит свое сердце.
– Вытащи мне из верхнего ящика медали.
Бривман принес их к кровати. Багрянец и золото лент стекали друг в друга, словно на акварели. С некоторым трудом отец приколол их на свитер Бривмана.
Бривман стоял, весь внимание, ожидая услышать прощальную речь.
– Нравятся? Ты все время на них смотришь.
– Так точно.
– Что ты вытянулся, как дурак? Они твои.
– Благодарю, сэр.
– Ну, иди, поиграй с ними. Скажи матери, что я никого не хочу видеть, включая моих замечательных братцев.
Бривман спустился по лестнице и открыл чулан, где хранились отцовские рыболовные снасти. Он в изумлении просидел несколько часов, свинчивая большие лососевые удочки, сматывая и разматывая медную проволоку, перебирая опасные блесны и крючки.
Неужели этими великолепными тяжелыми орудиями мог пользоваться отец, это раздувшееся тело в свежей, белой постели?
Куда же подевалось тело в резиновых сапогах, что переходило реки вброд?
Много лет спустя, рассказывая все это, Бривман осекся:
– Шелл, сколько мужчин знают об этих маленьких шрамах у тебя на мочках? Сколько, кроме меня, подлинного археолога ушных мочек?
– Не так много, как ты думаешь.
– Я не имею в виду – двое, трое или полсотни, что целовали их своими повседневными губами. Но в твоих фантазиях – сколько мужчин делали ртом нечто невозможное?
– Лоренс, прошу тебя, мы лежим тут вдвоем. Ты пытаешься как-то испортить ночь.
– Я думаю – батальоны.
Она не ответила, и это молчание чуть отодвинуло от него ее тело.
– Расскажи еще про Берту, Кранца и Лайзу.
– Все, что я тебе рассказываю, – оправдание чего-нибудь другого.
– Тогда давай вместе помолчим.
– Я видел Лайзу перед тем случаем в гараже. Нам, наверное, было лет пять или шесть.
Бривман смотрел на Шелл и описывал солнечную комнату Лайзы, набитую дорогими игрушками. Электрическая лошадка, которая качалась сама. Ходячие куклы в натуральную величину. Все пищало или вспыхивало, когда его сжимаешь.
Они прятались в тенях под кроватью, полные ладони тайн и новых запахов, настороженно выглядывая слуг, наблюдая, как солнце скользит по линолеуму с врезанными в него волшебными сказками.
Совсем близко прошлепали гигантские туфли горничной.
– Как чудесно, Лоренс.
– Только вранье. Это правда было, но это вранье. Древо Берты – вранье, хотя она действительно оттуда упала. Ночью, после того, как я валял дурака с отцовскими удочками, я тихонько пробрался в комнату родителей. Оба спали в своих раздельных кроватях. Светила луна. Оба лежали лицом в потолок, в одинаковых позах. Я знал, что если закричать, проснется только один.
– Он в эту ночь умер?
– Какая разница, как это бывает?
Он принялся целовать ее плечи и лицо, и хотя от его ногтей и зубов ей было больно, она не протестовала.
– Я никогда не привыкну к твоему телу.
После завтрака шестеро вошли в дом и поставили в гостиной гроб. Он был поразительно огромен, из темного шершавого дерева с латунными ручками. Их одежду засыпал снег.
Комната внезапно стала более официальной – Бривман ее такой никогда не помнил. Мать прищурилась.
Гроб поставили на подставку и начали поднимать крышку, похожую на крышку шкатулки.
– Закрывайте, закрывайте, мы же не в России!
Бривман закрыл глаза и подождал, когда щелкнет крышка. Но эти люди, зарабатывающие на жизнь среди осиротевших, двигались бесшумно. Когда он открыл глаза, они уже ушли.
– Почему ты заставила его закрыть, мама?
– И так хватит уже.