Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эндрю Норман Уилсон

Любовь в отсутствие любви

Пролог

Лет двадцать назад в северо-восточном Лондоне под крышей дома 73б, что на Оукмор-роуд, обретались три юные барышни. Через год они разлетелись кто куда, но на всю жизнь остались неразлучны.

Моника Каннингем вспоминала этот год с содроганием: горы немытых кастрюль на неубранной кухне, ссоры из-за телефонных счетов. Белинда же в ту пору беспечно, как бабочка, порхала по жизни, и никакие кухонные дрязги не могли испортить ей настроения. Мир, окружающий их, казался таким же юным, как и сами девушки. Белинду тогда звали Линдой, в ее голосе проскальзывали тягучие нотки Вулверхемптона.[1] Замужем она успела побывать к тому времени только раз; краски немыслимых расцветок еще не коснулись ее кудрей; а формами она напоминала угловатого подростка…

Сколько лет прошло! Белинда давно уже одевалась только на Слоун-стрит, славившейся роскошными магазинами модной одежды, но до сих пор считала Оукмор-роуд райским уголком, а к его бывшим обитателям относилась с такой трогательной восторженностью, что им порой становилось неловко.

Прошлое имеет свойство обрастать легендами. Ричелдис отзывалась о жизни в Оукерах с умилением. Для нее все, что касалось прошлого, было окутано дымкой идиллической пасторали. Рич обладала чудесным свойством не помнить плохого. Да и могло разве быть что-то плохое, если именно на Оукмор-роуд Ричелдис повстречала Мужчину своей Мечты?

Белинда (Линдой ее не называли уже давно, с тех пор как она перестала носить вызывающие мини-юбки и черную невообразимую хламиду, с которой никогда не расставалась) боготворила Ричелдис. Свадьба последней с Саймоном произвела на нее неизгладимое впечатление. Подумать только, ей выпала честь быть свидетельницей во время бракосочетания!

Каждая как-то устроила свою жизнь, у каждой случались какие-то свои радости и неурядицы, впрочем, к Монике это утверждение относится весьма условно, поскольку она почти всю жизнь прожила одна. Зато Саймону с Ричелдис можно было только позавидовать — в наши дни мало какой семейной паре удается сохранить подобную чистоту и трепетность в отношениях.



Зимуя свою первую зиму на Оукмор-роуд, Моника и Белинда с удивлением поняли, что в их троицу вторгся некто Саймон Лонгворт.

Чем бы подружки не занимались — грызли попкорн, гладили кофточки, чистили перышки или прихорашивались перед очередным свиданием, — они без умолку болтали. Главным объектом сего глубокомысленного занятия были, разумеется, представители противоположного пола. У несчастного, попавшего к ним на язычок, не оставалось ни одной неперемытой косточки. Сначала, понятно, придирчиво обсуждалась внешность. Хорош ли собой? Потом вырабатывалась линия поведения на случай, если его намерения станут слишком очевидны. Какой предлог он предпочтет, позвонив? («Извините, но Линды нет дома», — привычно отбрехивалась Моника, когда ее подружка отчаянно махала руками, показывая, что не хочет ни с кем общаться: ни с Джоном, ни с этим «доставалой» Эдвардом, ни с Сирилом, ни с Джорджем.) Поначалу и Ричелдис участвовала в подобных развлечениях. До тех пор, пока не появился Саймон. Он был вне конкуренции и обсуждению не подлежал — и так было понятно, что он принц из сказки. Правда, неугомонная Линда все равно попыталась навести кое-какие справки о том, что представлялось ей наиболее важным. Откуда он родом, кто его родители. Белинда живо интересовалась подробностями первого свидания. Чем занимались? Не вышел ли он за рамки приличий? И кстати, как далеко простирается его щедрость (ах, они ели пиццу?! — надо же какая экзотика!)? А насколько серьезны его намерения?

Но Саймон не был похож ни на кого из тех, кто вился вокруг подружек. Все оказалось гораздо серьезней. Это Линда могла морочить голову сразу двум ухажерам — ни одного из которых, впрочем, она не подпускала слишком близко — и давать подружкам читать письма своих кавалеров. Моника, уморительно гримасничая, зачитывала вслух самые смешные, на их взгляд, фразы «доставалы» Эдварда, а Линда в лицах описывала, как Эдвард пригласил ее в кино на «Лоренса Аравийского»,[2] и, алея от смущения, признавалась, что он положил руку ей на колено (а руки у него, между прочим, потные!) — как раз тогда, когда О’Тул совершал свой героический поход через пустыню. Саймон был другой. Они оба, Саймон и Ричелдис — в этом-то и крылся секрет, — были иные, слепому ясно.

Начались приготовления к свадьбе. Моника помнила непривычно посерьезневшее лицо Линды, когда та с умилением говорила, что наконец-то поняла, что значит выражение «святое семейство». (Хотя в ее устах «сладкая парочка» звучало бы более естественно и не так высокопарно.) И действительно, наши влюбленные в те дни просто светились от счастья. Их счастье было настолько неподдельным, искренним, ничем не омраченным, что каждому хотелось хоть немного погреться в его лучах.



Так сложилось, что роль летописца досталась именно мне. Это мне выпало разбираться в делах давно минувших дней, ибо сами участники событий слишком пристрастны, а значит, необъективны. К тому же сколько лет прошло с тех пор! Многое забылось, многое перепуталось. Лучше всего все помнит, конечно, Моника, но воспоминания для нее слишком тягостны, да и не любит она ворошить прошлое. А у Белинды в голове такая неразбериха, что толку от нее немного.

Роман Саймона и Ричелдис развивался настолько стремительно, что период ухаживания вместил в себя лишь пару выходов в ресторан на Кемпден-Хай-стрит, славившийся греческой кухней (видимо, в память о воинской службе, которую Саймон проходил на Кипре), и поход в кино на «Доктора Живаго». О будущем женихе никто ничего толком не знал. Разве что Белинда все пыталась выведать хоть что-нибудь, например, чем торгует компания, принадлежащая родителям Саймона. Сама Ричелдис любопытства не проявляла или, по крайней мере, умело его скрывала. Саймон оказался наследником преуспевающей фирмы «Лонгворт и сыновья», расположенной в лондонском пригороде, известном своими песчаными карьерами. Графство Бедфордшир, кажется. Кроме того, он постоянно приезжал по делам в Сити. Он производил впечатление более солидное, чем его сверстники (они же воздыхатели наших героинь), либо зарабатывающие себе на жизнь мальчиками на побегушках, либо прозябающие младшими клерками, либо оставшиеся вечными студентами.

О Бедфордшире Ричелдис знала лишь то, что поместье Лонгвортов называлось Сэндиленд и где-то там неподалеку находится городок Данстейбл. Еще у Саймона есть брат, которого все называют Божеским наказанием и которому явно не светит стать преемником папаши Лонгворта. Матери у них не было.

Получалось, что о семействе Лонгвортов известно больше, чем о самом Саймоне. Белинда уверяла, что тут что-то не чисто. Люди с серьезными намерениями так не скрытничают. Может, у него с головой не в порядке? Но Ричелдис, привыкшая к эксцентричности своей взбалмошной матери, не видела в этом ничего странного. (К слову говоря, все три девушки так или иначе испытали на себе давление Мадж. Властвовать было для нее так же естественно, как дышать.)



Итак, что же наши голубки? Саймону двадцать пять лет. Он, по словам Линды, вылитая копия Омара Шарифа,[3] хорош необыкновенно. Ричелдис на три года помладше; первое слово, которое приходит в голову, когда ее видишь, — «душечка». Круглолика, русые волосы убраны волос к волоску. Она любила носить повязку на лбу, как Алиса из известной сказки Кэрролла. Как-то Эдвард, которого девушки окрестили «доставалой», сказал, что ей самое место на обложке журнала «Кантри лайф». Хотя Ричелдис никакого отношения к пейзанскому сословию не имела. Она считалась интеллектуалкой, жила с матерью-издательницей в Патни, отец, пока не сгорел в дружеских попойках, писал недурные стихи левого толка. И все же… Ричелдис уродилась ни в мать, ни в отца. Она напоминала нераспустившийся розовый бутон, светской суете чуждый. Саймон же, по словам той же Белинды, казалось, пребывает в поисках приключений себе на голову. С него станется пригласить приличную женщину на ипподром, или того хуже, позволить себе грубость в ее присутствии. Впрочем, в обществе Ричелдис он был кроток аки голубь.

Никого не удивляло, что такой красавчик достался именно Ричелдис. Пока Моника и Белинда постигали прелести «Нескафе» и «Чудо-молока», Саймон разъезжал на своей (!) машине, влюбленно косясь на сидевшую рядом Ричелдис, уверенную, что ей принадлежит весь мир.

Разумеется, она видела, что он любит ее. Это было ясно без слов, только слепой бы не заметил. Будь ее подруги позавистливей, они наверняка бы сказали, что Ричелдис страдает непомерным самомнением: любовь Саймона воспринималась ею как само собой разумеющееся. Но грех гордыни и тщеславия девушке был чужд. Скажи ей кто, что она рождена, чтоб сводить мужчин с ума, она бы решила, что говоривший, должно быть, сам немного не в себе. Она по натуре своей не была охотницей. Расчет, самолюбование, эгоизм — все это к Ричелдис не имело никакого отношения. Просто, увидев Саймона впервые, она почувствовала, что этот человек пришел именно за ней, словно они были знакомы целую вечность.

«Вот и ты». Эти слова пронеслись у нее в голове, когда они впервые увидели друг друга. Обмениваясь пустыми любезностями, приличествующими случаю, Ричелдис думала: «Вот ты какой. Я никогда не признавалась в этом даже себе самой, но я все время ждала, что ты вот-вот придешь. Правда, это случилось чуть раньше, чем я думала. Мне только двадцать два года. Но как же хорошо, что ты пришел!»

Пока Ричелдис тихо радовалась, Саймон в радостном возбуждении прыгал вокруг нее, как расшалившийся щенок. Этот молодой человек сразу стал для нее своим.

Слушая в детстве сказки про принцев и принцесс, которые жили в любви и согласии долго и счастливо и умирали в один день, Ричелдис пришла к выводу, что она и есть принцесса и что все именно так и будет. И гордыня тут, поверьте, была опять же ни при чем. Просто в ней жила непоколебимая уверенность, что ни с поиском избранника, ни с замужеством у нее проблем не будет. Что встретив своего суженого, она его сразу узнает и жить они будут… — правильно! — долго и счастливо. Конечно, ей льстили внимание поклонников, вечерние свидания, приглашения в рестораны, признания в любви, романтические записки, но, по сути дела, они ей были безразличны. Она точно знала, что у нее все будет хорошо.

А потом настал вечер их первой близости.

К чести Линды надо сказать, что она несколько просветила своих подруг насчет интимной стороны жизни. Чего только не наслушались Ричелдис и Моника! Бел знала все про противозачаточные средства, про тесты на беременность, про… Она знала все! Она вдохновенно просвещала подружек о том, что бывают различные стадии петтинга. Ричелдис слушала вполуха. Она не была ни скромницей, ни пуританкой. Вокруг нее крутились разные молодые люди, правда, отношения не выходили за рамки дружеских. Степень ее искушенности приличествовала ее возрасту, ну, может, чуть отставала. Рич могла бегать на свидания, могла даже выкурить сигаретку в компании, чтобы не быть белой вороной. Но ее сердце молчало. Потому что она ждала Его. Который станет для нее самым главным и единственным. С которым все будет, и все будет можно. Сегодня вечером, когда они проезжали на его микроавтобусе мимо вокзала «Кингс-Кросс» в Блумсбери, она уже точно знала, что отдастся ему. И представляла его смятение, когда он об этом узнает. Девушка видела, что ее поклонник и так уже весь извелся, ломая голову, под каким предлогом пригласить ее к себе домой на Грейт-Ормонд-стрит. Ее умиляло его смущение, правда, немного беспокоило, что подобная трепетность может нарушить ее планы на вечер.

— Как-то не подумал, на какой бы нам фильм сходить, — сокрушенно признался он. Потом спохватился: — Если ты, конечно, хочешь сходить в кино.

— Знаешь, совсем необязательно ходить в кино каждый раз, когда мы куда-нибудь выбираемся.

— Ты права. Честно говоря, мне и самому не очень-то хочется никуда идти.

— Может, пригласишь меня в гости?

Он уставился на нее во все глаза. Она спокойно встретила его взгляд, улыбнулась и подбодрила кивком:

— Правда, Саймон, по-моему, хорошая идея.

Машина вильнула на середину Юстон-роуд и проскочила левый поворот. Это совсем выбило Саймона из колеи. Когда они наконец добрались до места и вышли из машины, от бдительной Ричелдис не укрылось, что он весь дрожит. И ей не показалось, его и в самом деле трясло. Она ободряюще сжала его руку и повела по неосвещенной лестнице. Его же занимал только один вопрос: как признаться, что у него еще ни разу не было женщины.

Ричел ни о чем не спросила. Через час или около того он сладко потянулся:

— Мне кажется, я сплю. Никогда не думал, что это может быть так чудесно. Знаешь, я представить себе не мог, что ты…

— Что я?

— Что ты мне позволишь.

Они лежали совершенно обнаженные. Он потянулся к ней. Мерцающая чернота расширенных зрачков затягивала, кружила голову. У Ричелдис перехватило дыхание. Они долго любили друг друга, и она все время не отрывала своих глаз от его лица, будто хотела проникнуть как можно глубже в его мысли и желания. Чтобы воплотить их в жизнь. Она прошептала «люблю тебя».

— Это правда? — Вопрос остался без ответа. Он снова начал: — Я думал… — Он хотел сказать, что думал, что она не такая, что она хорошая, в смысле, приличная, девушка… Но ведь приличным девушкам не могут нравиться те вещи, которые нравятся мужчинам.

Наверно, каким-то шестым чувством она уловила его мысль. Ей вдруг стало жаль этого большого ребенка, и она протянула ему губы, в которых растворились все его сомнения.

Смущенно пересмеиваясь, они собрали раскиданную по ковру одежду и переместились в спальню, чтобы вновь унестись к вершинам прежде неведомого обоим блаженства.

— Послушай, неужели тебе было так же хорошо, как и мне?

— Гораздо лучше, — уверила она.

— Так не бывает.

— Бывает. Я не хотела тебе заранее говорить, что это случится сегодня. Я весь день об этом мечтала.

Ричелдис не могла налюбоваться Саймоном. Его тело оказалось для нее источником непрекращающегося восхищения — широкие плечи, покрытая курчавыми завитками грудь, сильные, длинные ноги. Впрочем, ее возлюбленный и сам, замирая, благоговел перед ее нежной и гладкой, как мрамор, кожей, волнующими разум округлостями, не веря, что ему позволили обладать этим великолепием. Они были так молоды, так счастливы! Невозможно описать словами те чувства, которые они испытывали, приобщившись к вечной тайне Любви. Человеческий язык бессилен передать ощущение Таинства, которому были послушны их разгоряченные нагие тела, сливающиеся будто бы отдельно от сознания своих владельцев, то уносящие их в темную пучину страсти, то возносящие их на седьмое небо. Скажу вам больше, в отличие от наркотического забытья или религиозного экстаза, их состояние, не омраченное ничем, было абсолютно естественным. Ритмичные движения словно вторили самой Природе, с ее вращением сфер, океаническими приливами и отливами, сменой времен года.

Когда они вновь обрели способность говорить, между ними возникла некоторая неловкость, которую оба предпочли скрыть друг от друга.

— Если бы я знал, что это так чудесно, то мы бы не потеряли столько времени, поедая кебабы на той неделе.

— Ах ты свинтус! А ну-ка отправляйся за едой!

— Ты на часы смотрела?

— А какая разница?

Ночь переливалась звездами.

Он обследовал свои запасы. Вскоре на плите грелось молоко. Нашелся пакетик имбиря. Поджарились тосты, наполняя комнату приятным, чуть горьковатым ароматом. Их намазали мармеладом. В глубине буфета обнаружились восточные сладости. Это был завтрак после первой ночи. Первый семейный завтрак.

Ричелдис прибирала комнату: вымыла посуду, вытерла тарелки и вдруг сказала:

— Пойдем смотреть на звезды?

— А ты не замерзнешь?

На ней был надет только его свитер, который она заботливо отряхнула, подняв с пола. Одеяние едва прикрывало ей бедра, но она не ответила на вопрос.

— Пойдем, — нетерпеливо повторила она.

— Разве ты не останешься до утра?

— У тебя очень узкая кровать. К тому же тебе нужно выспаться.

— Не оставляй меня, Ричелдис, никогда не оставляй.

— Пойдем смотреть на звезды.

Поняв, что подружка не шутит, он оделся, и они вышли на улицу.

Она по-прежнему была в его красном свитере, правда, под ним была ее собственная одежда. Держась за руки, они стояли, задрав головы навстречу морозному хрусткому воздуху, вдыхая безбрежность ночи.

— Ричел, я тебя так люблю, так люблю…

— Ш-ш-ш.

Но если Саймону можно было сказать «ш-ш-ш», то с Лондоном этот номер не проходил. Вдалеке, на Лэмс-Кондуит-стрит, развеселая компания распевала песни, какая-то машина прошуршала шинами в сторону Куин-сквер. Зыбкая тишина разлетелась, и Ричел почувствовала себя неуютно.

— Ты веришь в небесных музыкантов?

— Что-о?

— Мне кажется, там кто-то играет, — прошептала она. — Даже когда мы этого не слышим.

— Оставайся со мной, Ричел. Люби меня всегда.

— Вторую просьбу, сэр, я выполню охотно. — Она поцеловала его. Несмотря на то что Ричелдис была моложе, она гораздо лучше владела собой. — А вот насчет первой… нет, мне надо вернуться. Иначе девчонки с ума сойдут.

— Ничего с ними не случится.

Однако они все-таки сели в его зеленый микроавтобус и доехали на Оукмор-роуд. На прощание она коснулась губами его щеки и, не оглядываясь, прошла в дом. Красный свитер так и остался на ней. Будет на память, решила она. (За полгода до начала нашей истории Ричелдис наткнулась на него и… отдала в секонд-хэнд.)



Я не стану сейчас подробно описывать жизнь на Оукмор-роуд. Все, что нужно, вы найдете на страницах нашего повествования.

Дружба девушек крепла день ото дня. Иногда их навещала мать Ричелдис. Врываясь, как смерч, она начинала возмущаться нищенской обстановкой квартиры. От этих рейдов квартирантки готовы были лезть на стенку.

— Ты ей хоть дочь, — жаловалась Моника. — А я у нее работаю. Это гораздо хуже.

Как раз в тот период Мадж прониклась к Монике какой-то буквально патологической симпатией. Она обожала давать всем прозвища, и Монике невесть почему выпало быть Тэтти Корэм.[4] Мадж легко меняла свои привязанности, но пока они имели место быть, их объекту приходилось нелегко. Особенно тихоне Монике, которая относилась к начальнице с каким-то суеверным ужасом — как к стихийному бедствию.

— Тэтти Корэм, душечка, как ты можешь жить в таком убожестве? — не уставала поражаться Мадж. (Надо сказать, что собственную дочь она никогда не называла «душечкой».) — И чьи это тряпки, ради всего святого, висят у вас в ванной?

«Тряпки», ясное дело, принадлежали Линде (она никогда не отличалась аккуратностью), которая только-только сделала аборт. Моника в то время уже начала встречаться с профессором Эллисоном, но оставалась все той же простодушной скромницей, краснеющей над короткими рассказами Кэтрин Мэнсфилд,[5] глотающей немыслимое количество кофе, вечно пребывающей в состоянии легкой депрессии и с некоторой настороженностью радующейся редким искоркам счастья.

С годами Ричелдис постепенно забыла, как временами Моника ее раздражала. Хоть ее отношения с матерью нельзя было назвать теплыми, но все же дочерняя ревность заставляла Рич цепляться к Монике по каждому пустяку. А как выводили ее из себя французские словечки, которыми то и дело, к месту и не к месту, сыпала мисс Каннингем: и je ne sais quoi,[6] и tant pis;[7] и замызганная турка из-под кофе, которую Тэтти Корэм никогда не удосуживалась сполоснуть до la fin du jour.[8] A однажды Монике взбрело в голову устроить вечеринку у них дома. Ричелдис узнала об этом от Белинды. Они тогда долго гадали, кого может пригласить эта невзрачная мышка. У нее и знакомых-то отродясь никаких не было. Может, кого-нибудь из Общества любителей Толкиена или таких же, как она сама, пронафталиненных читателей? Правда, на это мероприятие, запоздало вспомнила Ричел, пожаловал и старик Эллисон. Она потерла виски… Интересно, а Мадж тоже была в числе приглашенных?

Когда в ее жизни появился Саймон, дела на Оукмор-роуд отошли на второй план. Ричелдис съездила в Бедфордшир. Саймон показал ей песчаный карьер, принадлежащий Лонгвортам, рассказал историю семейного бизнеса… Она тогда слушала вполуха. Какая-то крупная компания вот-вот должна была проглотить фирму «Лонгворт и сыновья», отец Саймона собирался в отставку, а сам Саймон надеялся остаться в правлении. Для Ричелдис все эти объяснения были пустым звуком. Эта сторона жизни суженого ее даже немного отталкивала. Равно как она побаивалась его усатого отца, который одевался, как букмекер, и называл ее «дитя мое». Она бы никому не призналась, что в этой семейке ей легче всего было общаться с немного чудаковатым братом Саймона Бартлом.

При мысли о том, что ей предстоит влиться в империю Лонгвортов, чье благополучие зиждилось в прямом смысле этого слова на песке, Ричелдис становилось немного не по себе. Примерно то же ощущение она испытывала, когда ей приходилось обедать с собственной матушкой, с которой, к слову сказать, она до сих пор Саймона так и не познакомила.

Завертелась предсвадебная суета, знаменующая переход к счастливой семейной жизни (естественно, неумолимо ведущей к семейному счастью). Ни разу у Ричелдис не закралось и тени сомнения относительно ее чувств к Саймону.

А уверенность в его любви отражалась на ее лице радостью, которую иначе как неистовой и назвать было нельзя. Она принадлежит Саймону, а Саймон — ей. И так будет всегда.

Потом пошли дети. Даниэль, Томас, Эмма. Ричелдис отдалась материнству с той естественной радостью, которая присуща всем женщинам, влюбленным в своих мужей. Эти дети были их продолжением, они были частичкой ее Саймона.

Она уже не представляла себе своей жизни, в которой не было бы Саймона Лонгворта. Она вообще очень редко задумывалась о таких вещах. Когда Моника или Белинда вспоминали дни на Оукмор-роуд, Ричелдис вежливо кивала — чтобы сделать подругам приятное. Она жила исключительно сегодняшним днем. Она утратила способность к воспоминаниям, но ей не казалось, что жизнь без них оскудела. Саймон много работал и часто бывал не в духе. Первые десять лет замужества она нянчилась с детьми, которые то плакали, то болели, то дрались, да мало ли что могут делать эти несмышленыши! Еще десять она, — избавившись от детских пеленок, — посвятила сдуванию пылинок с мужа. Ричелдис с девической восторженностью продолжала любить Саймона. За эти годы ее чувства к нему нисколько не потускнели. Казалось, Саймон и Ричелдис действительно те две половинки, о которых столько написано в умных книгах. Ричелдис почти не занималась собой. Ее меньше расстраивали собственный обвисший после стольких родов живот и плохие зубы, чем очередной седой волос на голове мужа или хмурая морщинка, прорезавшая его лоб.

Они вытянули счастливый билет. Годы закалили и отполировали их брак, как хорошее вино, которое со временем становится только лучше. Взять хотя бы секс. Как часто люди говорят о занятиях любовью, но слова их пусты! Ричелдис было дико слушать рассказы Белинды, когда та взахлеб делилась с ней подробностями своей личной жизни, рассказывая, что переспала с мужчиной, с которым едва познакомилась. Ну и при чем тут любовь? То ли дело, когда Ричел лежит, уютно положив голову на мужнино плечо, а его рука обнимает ее, напоминая об их слияниях под покровом ночи, когда весь дом погружается в тишину! Когда Любовь парит над супружеским ложем, окутывая их своими крыльями. Когда днем, стоит ему недовольно нахмуриться по поводу или без оного, ей достаточно ткнуться ему носом в плечо или взъерошить поседевшую шевелюру, чтобы почувствовать, как плохое настроение отпускает его, сдаваясь перед натиском ее нежности.

Но самое странное, что всегда изумляло Ричелдис, это то, что такие приятные сами по себе, такие восхитительные мгновения единения с любимым человеком таили в себе еще одну тайну. Они несли в себе продолжение жизни, они вели к появлению детей. Разве Белинде это объяснишь? Кощунственные понятия «аборт» или «нежеланный ребенок» для Ричелдис не существовали. В очередной раз понимая, что снова беременна, она испытывала огромную радость и почти священный трепет. Их любовь с Саймоном настолько велика, что она не может уместиться в них двоих, она должна развиться в новую жизнь, это ведь так естественно! Она пестовала плоды их страсти, лелеяла и всегда с безмерным удивлением наблюдала за их взрослением. Неужели эти люди появились в результате слияния мужчины и женщины?

Она знала, что все считают, что она помешана на детях и донимает их чрезмерной опекой. Она видела, что Моника, приезжая погостить, смотрит на нее со смешанным чувством презрения, жалости и… затаенной зависти, а вслух сетует на то, что подруга юности превратилась в «клушу обыкновенную». Ричелдис понимала, что время не на ее стороне. Годы уходят, а чего она добилась? Вечно занятой муж, четверо детей, каждый со своими проблемами, и… и все. Иногда ей хотелось вырваться из замкнутого круга стирки и готовки, но минуты слабости проходили так быстро, что она не успевала в них толком разобраться. Она понимала, что вся ее жизнь — это мишень для насмешек оголтелых феминисток. Но какое ей до них дело, в конце-то концов! Главное, что ее такая жизнь вполне устраивала. И не просто устраивала. Ричелдис чувствовала себя счастливой женщиной.

Конечно, порой наваливалась усталость, иногда Ричел заражалась от детей очередным гриппом, и тогда весь дом напоминал лазарет. Его обитатели, пошатываясь, бродили по комнатам, и дни казались нескончаемо долгими. Да, супругам Лонгворт нелегко приходилось, пока они наконец-то не решились взять помощницу по хозяйству. К тому же поначалу миссис Тербот приходила не каждый день. И все-таки… И все-таки Монике никогда не понять, что, несмотря на все трудности и невзгоды, Ричелдис нравилась ее жизнь. Ничто не могло поколебать ее счастья — ни корь, ни скарлатина, ни грипп, ни бессонные ночи, когда у Даниэля резались первые зубки, ни переживания из-за того, что Эмма никак не приживется в новой школе… Она растворялась в детях и, конечно, в муже. Она не представляла себе своей жизни без них. Какой глупостью ей казались рассуждения Мадж о том, что женщина должна быть независимой и самостоятельной! Ричелдис до сих пор сохранила свою круглоликую, приветливую миловидность. Она считала себя вполне самостоятельной и состоявшейся женщиной. И в ее аккуратно причесанной головке водились собственные мысли, никак не связанные с ее домочадцами. А однажды она даже позволила себе заболеть… Году в 1978 она чуть ли не на неделю слегла в постель и даже не поднималась, чтобы уложить детей спать.

Иногда, просыпаясь по утрам, она могла думать вовсе не о Даниэле, Эмме, Томасе или Саймоне. Она испытывала неописуемое счастье от того, что чувствовала себя частичкой Природы. Она выходила в сад на рассвете и просеивала сквозь пальцы мягкий песок Сэндиленда, вдыхая сладкие запахи розового сада. И все же роль жены и матери была для нее главным. Незаметно летели годы. Сначала выпорхнул из родительского гнезда Даниэль. Потом Эмма (слава Богу!) обзавелась подружками в школе, Томасу поставили пластинку на зубы, чтоб не выросли частоколом. А потом родился Маркус, бедняжка Маркус.

Бог ты мой, что им пришлось пережить, когда родился их последний сынишка. Ричелдис — мать, женщина, она к таким вещам относилась проще. А Саймон просто рвал и метал. Она даже боялась, что у него будет нервный срыв. Он был категорически против рождения Маркуса… Ричелдис же радовалась, что даст жизнь еще одному созданию. Хотя врачи сразу сказали, что ребенок болен. У него синдром Дауна. В легкой форме. Справившись с жутким известием, Ричелдис вдруг обрела ничем необъяснимую уверенность в том, что с малышом все будет в порядке. Как годами раньше уверовала в то, что Саймон предназначен ей судьбой. Она почему-то была уверена, что это создание будет не обузой, а, напротив, принесет им радость. Увы! Саймон считал иначе. Он не скрывал своей неприязни к сыну. Ричелдис же лелеяла надежду, что время все смягчит. Она же видела, что остальными детьми муж гордится. А то, что он шарахается от этого ребенка… Что ж… Он и раньше никогда не помогал ей возиться с пеленками и кашами, и никакая сила не могла его заставить встать ночью, когда дети плакали. А позже настоял, чтобы мальчиков отдали в Пэнхам, а Эмму в Уикомб Эбби — один из лучших пансионов для девочек в Англии. Ничего, успокаивала себя Ричелдис, он его еще полюбит…

Эта предыстория приводит читателя к тем дням, о которых я собираюсь рассказать.



Сцена в спальне в Сэндиленде. Вечер. Примерно полдвенадцатого. Саймон выходит из ванной. На нем пижамные брюки. Грудь обнажена. Ричелдис любуется светлыми завитками волос на его широкой груди. Подходит. Улыбаясь, проводит пальцами по коже. Саймон еле заметно отстраняется.

— Ты погладила мои рубашки?

— М-м-м… — Она целует его в ухо. — Они у тебя в сумке.

— Четыре?

— Солнце, я же сказала тебе, что четыре. Их погладила миссис Тербот. Еще я положила туда же твои носки, кальсоны и запасной костюм. А светлые брюки вынула, все равно ты никогда не надеваешь их на такие встречи.

— Ты чудо.

— Правда, милый?

Они улеглись. С их первой волшебной ночи на Грейт-Ормонд-стрит минуло двадцать два года. Даниэль закончил Пэнхам и уехал на год в Канаду. Из-за Томаса пришлось поволноваться. В Пэнхаме он не прижился, и его перевели в Оллхоллоуз. Эмма учится в Уикомб Эбби и собирается поступать в Оксбридж. Сейчас с ними остался только Маркус. Ричелдис вдруг подумала, что с тех давних пор, когда они с Саймоном впервые познали райское блаженство на коврике в съемной квартире, когда они, рука в руке, смотрели на звезды, а на ней был его красный свитер, все дальнейшее происходило как-то… скучно что ли… Тогда им и в голову не пришло ни принять душ, ни почистить зубы, ни выключить свет. Теперь ни один из них не ложился, не проделав эти необходимые (так ли уж необходимые?) процедуры.

— Милый!

— Да?

— Ты свет на кухне погасил?

— Да.

— Купишь что-нибудь хорошенькое для Маркуса в Париже, ладно?

— Разумеется. Что-нибудь красивое.

— Только не дорогое. Пустячок какой-нибудь.

— Ладно, что-нибудь придумаю.

— Ему так нравится ходить в детский сад. Слава Богу…

— М-м-м…

— Ты видел его черепаху?

— ???

— На кухне. Не волнуйся. Это совершенно безобидные краски.

— А, ты про картинку…

— Правда, славно получилось?

В ответ Саймон издал невнятный звук, который Ричелдис решила истолковать как проявление отцовской гордости за успехи сына.

— Навести Монику, милый.

— Постараюсь.

— Она, конечно, говорит, что не чувствует одиночества, но этого ведь не может быть.

— Спокойной ночи, дорогая. — Он поцеловал ее. «Никаким» поцелуем. Как целуют ребенка в лобик. Словно говоря: «Хорош трепаться. Пора спать».

Повернувшись к ней спиной, он погасил ночник. Она тоже щелкнула выключателем. Нерешительно коснулась плеча мужа. Тот спал. Или старательно притворялся, что спит.

Глава 1

Моника Каннингем не тяготилась своим одиночеством. Вторжение посторонних в ее тихую, размеренную жизнь, даже если это были старые добрые друзья, кроме радости встречи, было чревато хлопотами и беспокойством.

Нет, мисс Каннингем вовсе не была злючкой-затворницей, просто последние пятнадцать лет старательно избегала любых привязанностей. Перебравшись в Париж, она сделала для себя удивительное открытие. Открытие, невероятно облегчившее ее дальнейшую жизнь. Оказывается, можно просто жить, плывя по течению, не прибиваясь ни к какому берегу, не принимая ничего близко к сердцу, ни в чем не участвуя. И от вас все отстанут, перестанут докучать. И коротеньким «нет» можно будет пресечь любые домогательства.

Страдания, пережитые в Лондоне, утихли, стоило осознать, что с Англией покончено навсегда. Они неслышно растворились в сером парижском воздухе, вобравшем в себя столько горя, что одним больше, одним меньше — какая, в сущности, разница.

Подруги и знакомые в один голос отговаривали от отъезда. Они были уверены, что Моника поехала в Париж развеяться, а оказалось, что она собралась купить там квартиру. Мадж, та просто рвала и метала.

— Ты же там пропадешь! — Она убеждала и осуждала одновременно. — В Лондоне у, тебя есть я, Ричелдис, друзья, в конце концов…

В друзьях-то и была загвоздка.

— …Ты не представляешь, как важно, чтобы рядом были люди, к которым можно в любой момент заглянуть на огонек.

Мадж знала, что говорила. По части «заглянуть на огонек» или на воскресный обед — особенно без приглашения — ей не было равных. Моника же к двадцати пяти годам пришла к выводу, что друзья и незваные гости приносят одно беспокойство. И что прелести одиночества с лихвой окупают его печали.

Взять, к примеру, такую прозаическую вещь, как еда. Живя одна, можешь есть что хочешь и когда хочешь. А если рядом толчется кто-то еще, то приходится считаться и с его вкусами и привычками. Посему гости в ее доме появлялись все реже, и она все больше и больше от них отвыкала.



Эту неделю она тихо радовалась жизни. Противная простуда прошла, сменившись восхитительной легкостью. Избавление от тяжкого недуга приносит исступленный восторг, а тут просто радуешься, что нет ни ломоты, ни озноба и что тело тебя слушается, как ему и подобает.

С русским языком дело тоже обстояло неплохо. Выучив когда-то немецкий и итальянский настолько, чтобы довольно бегло читать на обоих языках, мисс Каннингем решила направить свою жажду знаний в какое-нибудь другое русло, например, заняться греческой философией, изучить диалоги Платона. Но судьба распорядилась иначе, неожиданно пробудив в Монике интерес к славянской культуре, а с чего же еще начинать, как не с изучения языка. И вот уже полгода, как она брала уроки у некоей Агафьи Михайловны Богданович. Обратиться к ней Монике посоветовали в Библиотеке Британского Совета. Грузная, неповоротливая, с невыразительным лицом, преподавательница, к вящему удовольствию своей ученицы, нередко подходила к тускло поблескивавшей иконе и что-то бормотала. Видимо, тосковала по родной Туле и блаженной памяти временам царя-батюшки. Муж Богданович служил в советском посольстве. Агафья Михайловна маялась от скуки и охотно брала учеников, дабы развеять оную. Отношения между учительницей и ученицей ни на йоту не выходили за рамки учебника. Их объединяли лишь залоги, наклонения, множественное число, пополняющийся словарный запас и увлекательнейшее, с каждым разом представляющее все меньше трудностей чтение «Капитанской дочки». Ничто не помогает коротать время лучше, чем изучение языка. Моника получала бездну удовольствия. Ее душа рвалась навстречу приключениям, правда, рвалась не сильно, но, согласитесь, бороздить волны неведомых морей и океанов можно и с помощью одного только воображения. Она находила в этом то, что, по словам ее подруги Белинды, человек ищет и так редко находит в любви.

Русский язык на какое-то время захватил ее целиком. Кстати, мы забыли упомянуть страсть Моники к вышиванию. У нее была голубая мечта — смастерить полотно во всю стену в стиле французских мастеров семнадцатого века. Время летело незаметно: утром — русский, вечером — рукоделие, в промежутках — неспешные прогулки по Люксембургскому саду, озаренному сумеречным сиянием (лето выдалось на редкость пасмурное), и трапезы, которые Моника обдумывала самым тщательным образом. Ей полюбился небольшой ресторанчик неподалеку от дома, на бульваре Инвалидов, особенно фирменные оливки с косточками. Впрочем, она и дома любила устраивать себе маленькие праздники. Разве можно отказать себе в удовольствии забраться в постель, прихватив с собой баночку икры, ломтик лимона и серебряную ложечку. Моника знала с десяток лакомств, которые приобретали совершенно особый вкус именно в постели: бисквиты с анчоусами, сваренные вкрутую яйца, макаронные завитушки, политые нежным сметанным соусом и приправленные луком и базиликом, холодное перепелиное мясо, плитка шоколада «Марс», франкфуртские колбаски, малюсенькие репки (особенно вкусные с чесночным маслом), сладкий творог с мускатным орехом и сливками (а то и без сливок), purée de pommes de terre[9] (объедение!) с вчерашней подливкой, консервированная чечевица, треугольнички сыра бри, кулечек вишен, банан. Вся эта снедь приобретает волшебный вкус, если ее поглощать лежа. Разве с гостями так покайфуешь? Вместо того чтобы уютно свернувшись калачиком поедать бананы, перелистывая «Фридриха Великого» Джейн Карлайл,[10] надо готовить ужин, накрывать на стол, а перед этим еще тащиться в магазин, что-то покупать, резать, стряпать, вести светскую беседу и при этом ломать себе голову, довольны ли твои гости. Когда людей связывают сексуальные отношения, тогда сразу понятно, изображает гость удовольствие из вежливости или нет. И так ли уж необходимо переходить к так называемому десерту. Ведь существует множество ничуть не менее приятных способов провести время вдвоем, например, погулять, сходить в кафе, в театр… Такая полудружба может тянуться годами — никого ни к чему не обязывая, не обременяя никого излишним счастьем и при этом согревая душу.

Леди Мейсон была больше, чем просто гостьей, — она была лучшей подругой. Но ее всегда было так много, что на четвертый день мисс Каннингем начала себя чувствовать не в своей тарелке. Ну скажите, разве можно скучать в Париже? Оказывается, можно. Леди Мейсон явно не знала, куда деть свою кипучую энергию. Моника изо всех сил старалась развлечь подругу. Она, высунув язык, бегала доставать билеты на «Таможенника Анри»[11] в Гран-Палас, на импрессионистов в галерею Же де Пом, на Ватто — снова в Гран-Палас, но Белинде высокое искусство было до лампочки, и она довольно быстро положила этой беготне конец, предпочтя полотнам великих живописцев походы по магазинам. Моника с обреченной покорностью повиновалась, втайне жалея подругу, у которой, несмотря на равнодушное отношение ко всяким рюшечкам и бантикам, при виде обилия всяких роскошных штучек на бульваре Сен-Жермен разбежались глаза. Правда, заходы в кафешки несколько поднимали ей настроение: неизгладимое впечатление на нее произвел великолепный кусок рыбы в «Ла Мари», за цену которого в Лондоне можно было приобрести подержанную машину. Потом следовал утешительный приз в виде обеда у «Максима». Но разброд и шатания душевные развеять не удавалось. Это мучило Монику, безмерно любившую старинную подругу. Она знала, что Белинда приехала в Париж зализывать раны после очередной любовной неудачи, и кому, как не ей, было брать на себя роль утешительницы. После того как распался ее второй брак, леди Мейсон с поразительной легкостью меняла свои привязанности. Но все время попадались не те. Вот и последний кавалер оказался — увы — женат.

— Я не собираюсь снова вешать на себя это ярмо. Будь он хоть принц! — Белинда взмахнула рукой с зажатой в ней сигаретой «Фальстафф». (Какой у них поганый запах, машинально отметила Моника, теперь ее уютная квартирка на рю де Бургонь будет вся прокурена.) — Видать, Бог уберег. А может, своих мозгов хватило не вляпаться в очередную глупость? Ну хоть раз в жизни? — Она с надеждой посмотрела на Монику.

Честно говоря, мозги леди Мейсон, известной искательницы приключений на свою голову (выкрашенную сегодня в дурной платиновый цвет), обладали свойством впутывать эту даму в самые немыслимые авантюры. Отпечаток бурно прожитых лет был явственно виден в безжалостном свете электрической лампы. Впрочем, бронзовая от загара кожа была гладкой, как у ребенка. Курение не попортило красивые зубы. Вот только глаза прятались за темными очками, скрывавшими болезненную желтизну белков. Белинда чем-то напоминала ящерицу: суетливая, вся обтянутая кожей — от кончиков пальцев в дорогих лайковых перчатках до серого длинного плаща. В ушах и на шее сверкали бриллианты. Моника рядом с ней выглядела совсем девчонкой — отсутствие семейных забот и неурядиц придавало ее лицу выражение удивленного простодушия. Полотняная юбка, красный кардиган из овечьей шерсти, практичные и удобные туфли без каблуков, короткая стрижка, никакого макияжа — одним словом, «серая мышка».

— Раз в жизни? Ну не знаю… — Во взгляде Моники явственно читалось сомнение. — И что, действительно хватило? И как ощущения?

— Отвратительно.

Они похихикали, но, будучи посвященной в трехмесячную эпопею подружкиной любви, Моника понимала, что та пребывает в крайне растрепанных чувствах. Собственно, события разворачивались по привычному сценарию. На очередной вечеринке Белинде в очередной раз показалось, что она наконец-то повстречала своего принца (на этот раз им оказался какой-то анестезиолог). Дальнейшие события разворачивались как по нотам: провожание домой, роскошный букет после бурной ночи, недолгие встречи. Постепенно «большое и светлое чувство» стали омрачать недомолвки и мелкая ложь, а в результате — смятение чувств, упреки, подозрения, скандалы: то его жена обнаружит дамскую зажигалку в машине благоверного, то унюхает аромат не своих духов, несущийся от мужниного пиджака, то обронит замечание по поводу «вон той машины», которая явно неспроста уже который раз попадается ей на глаза. В общем, имели место все ингредиенты компота под названием адюльтер.

— Я чуть не налетела на него в «Хэрродс».[12] Он был с детьми… — Белинда пошла рассказывать по второму кругу, но Моника не перебивала. — Еле успела спрятаться за колонну… Ощущение непередаваемое.

— Еще бы.

— Вот скажи, ты же такая умная, ну скажи, почему мне так не везет? Не жизнь, а сплошное расстройство. И ведь каждый раз напарываюсь на одни и те же грабли.

— Ты слишком открытая. Слишком доверяешь людям. Я так не могу. Хотя иногда об этом даже жалею. Хочется порой чего-то такого…

— В твоей жизни такого быть не может, — авторитетно заявила Белинда. — Ты другая, и мы тебя любим такую…

— Погоди обо мне, — перебила Моника. — Так чем все закончилось-то? Чем сердце успокоилось, если успокоилось, конечно?

— Я выдала ему зажигательную речь. О том, как я представляю себе жизнь. Сказала, что нам больше не стоит встречаться.

— Он внял?

— Нет, конечно. Ну, хоть высказалась, и то ладно. Еще не хватало, чтоб страдали его дети! Не могу, не хочу, хотя люблю его ужасно.

Бел потянулась стряхнуть пепел. Рука дрожала. Моника сочувственно вздохнула:

— Бедолажка ты моя.

Помолчав минутку, леди Мейсон с обидой протянула:

— Везет тебе, ни потрясений, ни разочарований, все ровненько, аккуратненько…

— Ага, как в гробу…

— А тут живешь и не знаешь, как выпутаться из паутины, облепившей тебя Прошлым.

— У меня нет прошлого.

— …Бродишь по комнате, полной старого хлама, натыкаешься на груды ненужного тряпья, набиваешь синяки об рухлядь, именуемую мебелью… А выбросить все это рука не поднимается… Цветочные горшки, арфа, пианола, собачка, диван, непонятно как втиснувшийся в этот бедлам…

— Как тебя занесло на такую свалку?

— Я в ней живу. В моей комнате столько всего, что мне там попросту нет места… Вещи, люди — там постоянно кто-то толпится…

— А у меня никого нет, — покачала головой Моника. — Никого, кто мне бы хотелось, чтоб толпился.

— Вот и я об этом. Ты такая правильная, все знаешь заранее, вот ты когда по улице идешь, наверняка обходишь все лужи, как нормальный человек. А я непременно вляпаюсь, даже если она одна на весь город. Стоит очередному прохиндею замаячить на горизонте, я бросаюсь ему на шею в полной уверенности, что он принц. И так каждый раз.

— Тут-то они и начинают хамить, наглеть и крушить твои любимые арфы с пианолами, — усмехнулась Моника.

— Точно. Мне иногда кажется, что ты понимаешь меня лучше, чем я сама… Ты не представляешь, как я мечтала к тебе вырваться… — Фраза повисла в воздухе. Загорелая рука махнула в сторону серебристо-парчовых штор, отполированного до блеска секретера из вишневого дерева, высокого окна, за которым шелестели пышные кроны деревьев. — И в кого ты уродилась такая правильная?

— Не знаю, — вздохнула Моника, — со мной почему-то не случаются никакие случайности. И одиночество для меня не одиночество, а уединение.

— В этом-то и дело. Это и есть самое плохое. Когда я остаюсь одна, я буквально на стенку лезу… И таких, как я, полно. Напиваются до чертиков, накачиваются наркотиками — и все от одиночества. И все панически боятся потерять работу.

— Но ведь можно сидеть дома, читать книги, вязать опять же…

— Я серьезно с тобой говорю.

— Бел, не впадай в патетику.

— Ты невозможная. Знаешь, иногда кажется, что единственное, чего ты всерьез боишься, — это быть серьезной. Кто угодно — кроме тебя и разве что каких-нибудь буддийских монахов — ненавидит одиночество. Может, поделишься своим секретом?

— Мы опоздаем.

Моника никогда не задавалась подобным вопросом. Может, в этом и был ее секрет? Под «опоздаем» подразумевалось, что они опоздают на автобус на Фонтенбло.

Леди Мейсон, как истинной островитянке, импульсивной, порывистой и уверенной, что весь мир должен крутиться вокруг ее драгоценной персоны, загорелось поймать такси. Моника воспротивилась — с тем же успехом можно было добраться и на автобусе: и быстрее, и раз в десять дешевле. До рю де Риволи они дошли за полчаса. Погода стояла дивная. Казалось, что сейчас не август, а конец сентября: приятная легкая прохлада, легкая дымка, висевшая в воздухе, кружили голову. Над бульварами шелестели листвой буйно-зеленые кроны деревьев. Париж очаровывал, но Белинде Мейсон никогда не приходила в голову мысль остаться здесь навсегда. Здесь все было так помпезно, так безжалостно правильно… так уныло. Когда они шли по Королевскому мосту, казалось, что перед ними как на ладони лежит весь Париж. Вода вспыхивала солнечными бликами, а на другом берегу, как мираж, вырисовывался из голубой дымки парк Тюильри. Неизбалованному лондонскому взгляду все казалось странно нереальным, будто нарисованным, но все равно от увиденной красотищи перехватывало горло.

Подруги тут же решили, что если дождя не будет, то туда обязательно стоит прогуляться. Белинда никогда не была в Фонтенбло. Монике, конечно, лучше знать, где можно провести время, но, памятуя о ее привычках, Белинда слегка опасалась, что максимум, что ей светит, — это детские кафе, где, кроме лимонада и мороженого, ничего не подают. При виде автобусных очередей на рю де Риволи у нее ёкнуло сердце.

— Тут везде экскурсоводы, — успокоила ее Моника, — нам на каком языке надо?

— Вообще-то, я говорю по-английски. Если ты не в курсе.

— Я же тебе не русский аф-ф-тобус предлагаю, — старательно выговорила непривычное слово Моника.

— Душа моя, я ни слова по-…

— Англоязычные автобусы битком забиты японцами, — авторитетно заявила офранцузившаяся мисс Каннингем.

И действительно, возле автобуса с гидом-англичанином суетились японские туристы. Белинда согласно кивнула, и подружки пристроились в самую короткую очередь, наплевав на языковые пристрастия. Так они оказались среди французов. Автобус, куда они взобрались и уплатили, был довольно удобный, прохладный, оборудованный кондиционером. Ни ту ни другую никогда не укачивало, поэтому они уселись в конце салона — подальше от экскурсовода. Минут десять изучали своих немногочисленных попутчиков — парочка ветхих старушек, какой-то дряхлый мсье с чудовищным бургундским акцентом, возмущенный дороговизной проезда на метро, два бритых наголо джентльмена в очках, с киплинговскими бородками и в одинаковых бледно-зеленых полотняных костюмах; два священника, обсуждающих обеденное меню, стайка молоденьких болтушек, похоже, выбравшихся за город развеяться. Но стоило водителю завести двигатель, как в автобус ввалилась толпа пестро одетых, галдящих итальянок, также жаждущих зрелищ. Гидша, с уныло свисающим носом, похожим на клюв, и тугим пучком крашеных черных волос на затылке, объявила в микрофон, что вместе с ними поедет молодежный миланский клуб. Соответственно, экскурсия будет вестись одновременно и на французском, и на итальянском.

— Хорошенькое дело! — воскликнула леди Мейсон, когда Моника перевела ей эти слова.

— А тебе необязательно слушать. Посмотри, какой дивный лес.

И правда. В такой день лучшего места для прогулок было не сыскать. Даже то, что добираться до него пришлось несколько извращенным, то бишь сугубо урбанистическим способом, не портило впечатления. После бесконечных удушливых пробок на Монпарнасе здесь восхитительно дышалось. Несмотря на автобус и двуязычную скороговорку экскурсовода, можно было просто бездумно и безмятежно катиться по прямой дороге, пересекающей де Бри. Изредка доносилось монотонное бормотание микрофона, например, когда проезжали деревню, вдохновлявшую художников XIX столетия. В Барбизоне их выпустили проветриться. Молодежь кинулась за мороженым. Святой отец и старушонки выстроились в очередь в туалет, один из обладателей киплинговской бородки торопливо фотографировал другого — в мечтательной позе прислонившегося к дверному косяку студии Коро. Потом их озабоченно пересчитали по головам — это напомнило всем школьную перекличку, и они загрузились обратно в автобус, восхищенно озираясь по сторонам — уж больно хорош был лесной пейзаж. Не верилось, что существует такая красотища. Куда только мог достать взгляд, повсюду тянулись бесконечные темно-зеленые, прихотливо подсвеченные солнечными лучами аллеи.

— Здесь охотились французские короли, — сообщил скучный бесцветный голос по-французски и по-итальянски.

Мысли подруг все еще были заняты недавней беседой — о взаимоисключающих достоинствах одиночества и семейной жизни. И то и другое было принято как данность. Пробираясь к своему креслу, леди Мейсон снова начала удивляться, как это Монике удается избегать всяких треволнений и личных передряг.

— Я ничего такого специально не делаю. Но со мной уже сто лет ничего не происходило.

— Вот в этом-то и есть твое отличие. Ты просто сама этого не хочешь.

— Отличие от кого?

— От нормальных людей. От Ричелдис, например.

— Ричелдис и вправду нормальная. Тут и спорить нечего. Но разве в ее жизни что-то происходит интересное?

— Ангел мой, смотря что считать интересным! Ричелдис слишком счастлива, чтобы ей было нужно что-то интересное. Это таким овцам, как я, приходится из кожи лезть вон, чтобы обратить на себя внимание. У Ричелдис есть дети, дом, Саймон.

— Да уж, — у Моники дрогнул голос.

— А по-моему, это здорово, — ничего не заметив, заявила леди Мейсон. — Чего только не придумают злые языки. Мол, замужняя женщина превращается в клушу, если сидит дома и не занимается карьерой. А сами при этом откровенно завидуют нашим Саймону и Ричелдис.

— Да уж. — Трагические нотки в голосе Моники стали пронзительней.

— Только держи свои шуточки при себе. Я не люблю, когда ты наезжаешь на Ричелдис.

— Когда это я на нее наезжала? Я люблю ее не меньше твоего.

— А кто говорил, что она не прочла ни одной книги?

— Так это было сто лет назад.

Года полтора назад Моника позволила себе усомниться, что Ричелдис в своей жизни прочитала хоть одну книгу.

— Чтение — это еще не все, — начала горячиться Белинда.

— Я никогда и не говорила, что все.

— Она далеко не дурочка.

— Верно, — кивнула Моника. — Потому и жаль, что она с головой ушла в домашнее хозяйство. Ведь когда-нибудь ее дети вырастут, и она станет им не нужна. И что тогда?

Белинда не ответила. Ясновидение никогда не было ее сильной стороной. Потом издала короткий смешок.

— Что тебя развеселило?

— Да вот, подумала про Оукеры.

— Вечно ты об одном и том же. Три дурехи, сожженные кастрюльки, перебранки из-за выпитых остатков молока.

— Ну, Моника, ведь было не только это. Помнишь того красавчика, который волочился за Ричелдис, когда я первый раз привела Саймона?

— Джонатан Мартиндейл, — отозвалась Моника. Она помнила все (или ей казалось, что все), что происходило на Оукмор-роуд. А уж появление Саймона забыть было просто невозможно. — Погоди, а разве это ты его привела?..

— Как он был хорош! Помнишь?

— Да. И помню, чем это закончилось.

— Мон, ты неисправима! — расхохоталась Белинда. — Он так обхаживал Ричелдис. Без слез не взглянешь.

— Кто был с большим приветом, так это Седрик, — произнесла Моника с таким выражением, словно чуднее этого Седрика никого не было. — Послушай, Бел, ты ничего не перепутала? Разве это ты познакомила Саймона с Ричелдис? Впервые об этом слышу.

— А кто же еще? Я об этом сто раз говорила. — Белинда на мгновение запнулась. — Мы познакомились на какой-то вечеринке.

— Хорошее название для мемуаров.

— Саймон предложил мне прогуляться. Помнишь, каким он был красавцем тогда?.. Он и сейчас чудо как хорош, постарел слегка, но это ему даже к лицу.

— Но ведь он не был… Вы с Саймоном никогда не были…

— Мы пару раз ходили то ли в кино, то ли к кому-то в гости, — решительно пресекла Белинда возможные вопросы. — Помнишь, какими мы тогда были? Ни о чем не думали, кроме как о своих романах.

— Не обобщай. Не все, а только некоторые.

— Короче, я пригласила его в Оукеры… Но ты же все это знаешь. Чтобы ты да что-нибудь позабыла… Тем более такое событие. Ну вот, значит, глаза их встретились, и они, конечно же, полюбили друг друга, — смешно сморщив нос и старательно выделяя каждое слово, Белинда процитировала фразу из какого-то фильма, явно подражая кому-то из актеров.

— Как они поживают?

— Наши-то? Они удивительные. Я про то, как им удается так жить. Особенно после того, как случилась эта трагедия.

— Бедняги. Не приведи Господь кому такое пережить. Маркус — это крест на всю жизнь.

— А по-моему, Ричелдис так не считает. По ней не скажешь, что она считает его крестом. Она его просто любит. Я бы на ее месте давно свихнулась. Я бы не выдержала.

Они обе умолкли и прислушались к голосу гида, рассказывающему, как Франциск I впервые посетил Фонтенбло. Попутно их просветили, что каждый зал во дворце имел свой, неповторимый стиль, в соответствии с которым подбирались оформление и мебель (тогда было модно интересоваться Второй Империей[13]).



Трещотки-итальянки, не слушая объяснений, давали друг другу попробовать рожки с мороженым. Все с облегчением вздохнули, когда автобус подъехал к массивным дворцовым воротам и им разрешили выйти. В их распоряжении было четыре часа, которые каждый мог провести по собственному усмотрению.

— Может, перекусим? — предложила Моника.

— Или хотя бы выпьем чего-нибудь.

— Вечно я про это забываю… Тоже одно из следствий холостяцкой жизни.

Зайдя в уютное, маленькое кафе в двух шагах от дворцовой площади, приятно удивившее своей изысканной старомодностью, дамы попросили принести по аперитиву. Им принесли бокалы с киром.[14] Изучив меню, они заказали наваристый рыбный суп, фрикасе из цыпленка в нежном лимонном соусе с горкой вареного риса в формочке, салат с сыром бри, сливовое мороженое-шербет и кофе.

— Тебе не кажется, что мы просто завидуем Ричелдис? — Моника задумчиво разглядывала крошечную чашечку с густым коричневым напитком. — Причем вовсе не ее красавцу мужу, дому или детям.

— Я так точно им безумно завидую, — согласно кивнула Белинда.

— Она для меня образец добродетели.

— Ага. Той самой, которую мы давно утратили.

— Не знаю, была ли она у меня вообще когда-нибудь. Вот у Ричелдис — это да… Она у нас кладезь достоинств… Ни одного, даже малюсенького, изъяна.

Они расплатились, вышли из кафе и неторопливо направились в сторону замка, где их уже поджидал англоговорящий гид. Здесь было очень красиво, но как-то однообразно, похоже на красивую добротную штамповку. В роскошных гобеленах восхищала не столько красота, сколько усидчивость мастериц, их создавших. От одинаковых, как две капли воды, полотен позднего Возрождения скукой сводило скулы. Громоздкая позолоченная мебель подавляла. Все это тяжеловесное великолепие окутывал аромат свежести, доносившийся с озера, на которое открывался великолепный вид из высоких окон. Даже у леди Мейсон невольно возникало ощущение причастности к вершившейся здесь истории, хотя она была катастрофически невежественна в этом вопросе. Она не могла отличить одного Людовика от другого, зато при упоминании имени Наполеона ее лицо светлело — и вовсе не из-за любви к императору-корсиканцу, а просто потому, что тут она чувствовала какую-то почву под ногами. Истории о великой Жозефине достигли даже ее ушей.

— Переходим в тронный зал, — сообщила дама-экскурсовод. — Наполеон, как вы помните, в Версале не жил. Вот это его трон. Обратите внимание на инициал над троном, он вырезан по первой букве имени Бонапарта. А вот этот стеклянный шарик на большом канделябре весит…

— Смотри, — вдруг прошипела Белинда, схватив Монику за локоть.

Секундой позже и перед ней открылось зрелище, поразившее Белинду. Возле противоположной двери стоял Саймон Лонгворт, муж их обожаемой Ричелдис, чьей семейной идиллией они не уставали восхищаться. По преувеличенно отсутствующему виду, с которым он смотрел в окно, было ясно, что он тоже заметил старых знакомых. Не нужно было обладать особым воображением, чтобы понять, почему он не поспешил им навстречу. Под руку его держала ну очень молоденькая блондиночка.

Не сговариваясь, Моника и Белинда попятились за спины экскурсантов. Пока осиротевшая группа расширяла свой кругозор, они спешно покинули тронный зал, минуя сверкающий позолотой холл, не менее щедро сверкающую гостиную и наконец добрались до начала обзора, где по-прежнему висели похожие друг на друга гобелены и набившие оскомину полотна итальянцев.

— Это точно был он, мы не обознались? — заикнулась было Белинда, хотя и так все было ясно.

— Они держались за руки, и… может, это какая-нибудь родственница?.. Нет, не может этого быть… А кто же еще, конечно, это он.

— Да не беги ты так, тебе хорошо, у тебя вон какие туфли удобные, а я на этих проклятых каблуках то и дело ногу подворачиваю.

— А я и не бегу. Я просто быстро иду.

— Вообще-то, бежать должен был он.

— Давай отойдем подальше, тогда и поговорим.

— Ну, Моника же! Не перепрыгивай через ступеньки.

— А нечего было надевать неудобные туфли.

Добежав до озера, они остановились отдышаться и обдумать, как себя вести в такой чудовищно щекотливой ситуации. Только что они видели мужа своей лучшей подруги под ручку с какой-то смазливой финтифлюшкой. И это после того, как они весь день ставили друг другу в пример Саймона и Ричелдис. Называли их символом идеальной семьи, воплощением счастья, надежности, верности. Подруги чувствовали, что их пошлейшим образом обвели вокруг пальца.

— Самое ужасное, что он нас заметил, — вздохнула Белинда, роясь в сумочке в поисках сигарет. — Да куда же запропастился этот чертов «Фальстафф»?!

— Хуже всего, что это вообще случилось, — отрезала Моника.

— Сказала бы я, что все мужики… — продолжение потонуло в струйке сигаретного дыма, выпущенной леди Мейсон.

— Но Саймон?

— Моника, ну мало ли что могло случиться, тут может быть невиннейшее объяснение…

— Ты сама знаешь, что это не так. Если поведение нужно объяснять, значит, оно уже не невинное.

— Возьми сигарету и успокойся.

— И чего нас сюда занесло? Можно подумать, в Париже больше деться некуда. Могли ведь поехать в Шантильи, в Версаль… да мало ли куда!

— Значит, ты согласна со мной. Хуже всего, что мы это видели. По-моему, душа моя, нам лучше сделать вид, что ничего не произошло.

— Но, Бел, неужели ты не видела?..

— Тогда, по крайней мере, хоть кого-то удастся пощадить… Между прочим, единственного человека, который нам небезразличен.

— Наверно, ты права. Но это так мучительно. Очень мучительно. Дай-ка мне закурить.

Моника уставилась на пачку сигарет с таким изумлением, словно в жизни не видела ничего подобного. Прохожий, увидев ее недоуменно вскинутую бровь, подрагивающие пальцы, неумело вытаскивавшие из пачки тонкую белую палочку, и то, как она обнюхала сигарету сначала с одного конца, потом с другого, решил бы, что она собралась ее съесть. Когда сигарета попала наконец куда следует, Моника недовольно скривилась. Белинда поднесла ей зажигалку.

— То есть мы должны притвориться слепоглухонемыми? — переспросила Моника. — Он хоть понимает, что он сделал?