Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Никаких следов насилия на ней заметно не было.

— Но вы сказали, что она приходила непричесанная…

— Мистер Тэлкотт, одно дело — когда ребенка не купают ежедневно, и совсем другое — когда мать и отца пора лишать родительских прав. В наши обязанности не входит следить за личной жизнью семьи. Уж поверьте мне: я видела детей, которым родители гасили об пятки сигареты, детей, которые приходили в садик с поломанными костями и рубцами на спинах. Я видела детей, которые после занятий прятались в шкафах, чтобы родители не забрали их домой. Миссис Мэтьюс, возможно, была любительницей выпить, но свою дочь она обожала, и Бетани, очевидно, это знала.

«Очевидно, да не очевидно», — думаю я.

— Спасибо, что уделили мне время, миссис Нгуйен. — Я даю ей свою визитку, на которой карандашом приписан телефон офиса Криса Хэмилтона. — Если вспомните что-нибудь еще, пожалуйста, перезвоните.

Едва я успеваю завести мотор, как в окошко машины стучатся. Миссис Нгуйен стоит, скрестив руки на груди.

— Был один случай, — говорит она, когда я опускаю стекло. — Миссис Мэтьюс опаздывала. Мы звонили домой, звонили и звонили, но никто не брал трубку. Я отвела Бетани в группу продленного дня, а потом сама повезла ее домой. Миссис Мэтьюс мы обнаружили на диване, она была пьяна до беспамятства… Поэтому я забрала Бетани к себе и оставила ночевать. На следующий день миссис Мэтьюс рассыпалась в благодарностях.

— А почему вы не позвонили отцу Бетани?

Ветер выпутывает прядь волос миссис Нгуйен из пучка.

— Родители как раз разводились. За неделю до инцидента мать настоятельно попросила нас не позволять отцу контактировать с ребенком.

— Почему?

— Если я не ошибаюсь, он ей угрожал, — говорит миссис Нгуйен. — У нее были основания считать, что он в любой момент может похитить Бетани.



Эндрю, похоже, похудел, хотя, возможно, виновата мешковатая тюремная форма.

— Как там Делия? — задает он стандартный вопрос.

Но на сей раз я не отвечаю. Терпение мое на исходе.

Руки я держу в карманах.

— Вы говорили, что поддались внезапному импульсу. Что это была спонтанная реакция в форс-мажорных обстоятельствах. Вы говорили, что, вернувшись за одеялом Делии, застали Элизу на диване без чувств и поняли, что пора принять решительные меры. Я правильно вас понял?

Эндрю кивает.

— Тогда как вы объясните тот факт, что угрожали похитить дочь до, собственно, похищения? — Я в отчаянии пинаю стул, который летит по конференц-залу. — О чем еще вы умалчиваете, Эндрю?

На шее Эндрю напрягаются мускулы, но он не отвечает.

— Сам я с этим не справлюсь, — говорю я и выхожу из комнаты не оглядываясь.



За тридцать дней до начала суда государство определяет список свидетелей. Я в ответ делаю то, что делал всегда: запрашиваю досье на всех, кого планирует вызвать прокурор. Это простейшее правило для обреченных адвокатов: пытайся придраться ко всему, что тебе мешает.

Конверт из почтового ящика я вытаскиваю на бегу, торопясь на слушание 404В, назначенное Эммой Вассерштайн. В ожидании приема я его распечатываю. На Делию, разумеется, никакого досье не заведено вообще, так что в руках у меня только две распечатки. Отсутствие криминального прошлого у детектива ЛеГранда, ныне пенсионера, меня не удивляет. Внимание привлекает второй отчет — досье на Элизу Васкез. Мать Делии судили за вождение в нетрезвом виде, приведшее к ДТП в семьдесят втором году.

Это, безусловно, довольно серьезное правонарушение. Имевшее место, вдобавок, когда она была беременна Ди. Будет непросто, но я все же, черт побери, постараюсь убрать Элизу со свидетельской трибуны под этим предлогом. Буду давить на ненадежность: человек, который хронически пьет, может не помнить многих подробностей и в принципе не заслуживает доверия.

Мне ли не знать…

Из-за угла появляется Эмма Вассерштайн и, завидев меня, останавливается.

— Судья еще не готов?

Я осторожно поглядываю на ее необъятный живот.

— В отличие от вас, еще нет.

Она закатывает глаза.

— Может, вам пока не сообщили, но мы уже не семиклассники.

Дверь открывается, и помощница судьи Ноубла заводит нас в кабинет.

— Он сегодня не в духе, — предупреждает она шепотом. — Кое-кто сегодня не получил своей дозы протеина.

Мы рассаживаемся и ждем позволения заговорить.

— Мисс Вассерштайн, — устало вздыхает он, — что у вас на этот раз?

— Ваша честь, мне хотелось бы включить в список следственных материалов обвинение в нападении, осуществленном Чарлзом Мэтьюсом в декабре семьдесят шестого года. Его можно отнести к мотивам преступления.

— Но, Ваша честь, это же предвзятое отношение чистой воды! — возмущаюсь я. — Мы говорим о мелкой стычке, которая произошла много лет назад и не имеет никакого отношения к предъявленным Мэтьюсу обвинениям.

— Не имеет никакого отношения? — язвительно переспрашивает Эмма. — А вы не потрудились узнать, кого ваш клиент тогда избил?

Она протягивает мне копию обвинения, которое я, получив, лишь просмотрел по диагонали, сочтя несущественным. И тут взгляд мой цепляется за имя пострадавшего: Виктор Васкез.

За полгода до похищения родной дочери и за три месяца до развода Эндрю поколотил мужчину, который впоследствии женится на его бывшей жене.

А это, по большому счету, таки мотив… А именно — месть. Еще бы, когда твоя жена трахается налево и направо, не успел ты переступить порог…

Судья собирает рассыпанные по столу бумаги в папку.

— Разрешаю, — говорит он. — Еще вопросы есть?

Эмма кивает.

— Ваша честь, мы все понимаем, что мистер Тэлкотт не сможет предоставить суду оправдательных фактов, а значит, будет строить защиту на оговоре Элизы Васкез.

Именно на этом я и планирую построить защиту.

— Я бы просила внести в протокол следующее: я искренне надеюсь, что этот суд не превратится в клеветническую кампанию просто потому, что адвокату нечем оправдать своего клиента.

Судья пристально смотрит на меня.

— Мистер Тэлкотт, не знаю, как там у вас в Нью-Гэмпшире, но у нас в аризонских судах запрещен подрыв репутации.

— Другое дело — обычный подрыв… — бормочу я себе под нос.

— Что-что?

— Ничего, Ваша честь.

Эндрю, конечно, виноват со всех сторон, но должен же быть способ с этим совладать. Вся адвокатура работает по этому принципу: вы говорите, что клиент «невиновен», но имеете в виду, что он «виновен, только на это были причины». Затем вы беседуете с клиентом, и он снабжает вас подробностями своей несчастной жизни, призванными разжалобить присяжных.

Если, конечно, эти жалобные подробности не наскакивают на вас сами из-за каждого поворота. Я вспоминаю учительницу, рассказавшую об угрозах Эндрю; вспоминаю, с каким самодовольным видом Эмма вручила мне обвинение в нанесении телесных повреждений. Интересно, какие еще детали, способные свести все наши усилия на нет, он от меня утаил.

— У вас есть тридцать дней, чтобы вытащить кролика из цилиндра, — говорит судья Ноубл. — Почему же вы еще здесь?



Когда Эндрю входит в наш приватный зал для переговоров, я поднимаю глаза.

— Давайте внесем это в список вещей, о которых нужно сообщать адвокату, из шкуры вон лезущему, чтобы вас оправдали: этому адвокату нужно сообщать, что в драке, за которую вас когда-то судили, участвовал будущий муж вашей жены.

Он удивленно смотрит на меня.

— Я думал, ты знаешь. Его имя ведь указано в протоколе.

— Больше ни о чем не хотите упомянуть?

Он меряет меня долгим взглядом.

— Я увидел его, — признается он дрогнувшим голосом. — Я видел, как он ее трогает.

— Элизу?

Эндрю неуверенно кивает.

— Как вы вообще заподозрили неладное?

— Делия нарисовала мне мелками картинку. Когда я решил повесить ее в своем кабинете в аптеке, то заметил надпись на обратной стороне. Я подумал, что там может быть что-то важное, перевернул… И это оказалось письмо Элизы, адресованное какому-то Виктору. Мы еще были женаты. Я любил ее. — Он сглатывает ком в горле. — Тогда я спросил у Ди, где она взяла эту бумажку, и она сказала, что у мамы в тумбочке. На вопрос, знает ли она какого-нибудь Виктора, Делия ответила: «Да, так зовут дядю, который приходит спать к маме».

Эндрю встает и подходит к двери с крохотным зарешеченным оконцем.

— Она же была в это время дома! Совсем еще малышка… Однажды я специально вернулся домой пораньше и застукал их.

— И так его оприходовали, что ему пришлось наложить шестьдесят пять швов, — продолжаю я. — Эмма Вассерштайн собирается использовать этот эпизод, чтобы объяснить, почему вы похитили дочь полгода спустя. Она представит это как продуманный акт возмездия.

— Может, так оно и было… — бормочет Эндрю.

— Только, ради бога, не говорите этого в суде!

— Тогда сам выдумывай мне оправдания, Эрик. Дай мне сценарий, и я, мать твою, скажу все, что пожелаешь!

Этого, понимаю я, было бы достаточно любому адвокату: чтобы клиент согласился слушаться его во всем. Но сейчас так не получится, потому что каким бы валежником вранья я ни прикрывал эту яму, мы оба знаем глубину правды. Эндрю не хочет мне ничего рассказывать, а мне вдруг совсем расхотелось его слушать. И поэтому я вылавливаю из зыбучих песков, простершихся между нами, всего три слова:

— Эндрю, я ухожу.



Фиц пытается развести костер. Свои очки он положил на пыльную землю так, чтобы линзы поймали солнечный луч и подожгли скомканную бумагу под дужками.

— Что ты делаешь? — спрашиваю я, расслабляя узел галстука на подходе к трейлеру.

— Изучаю феномен пиромании, — отвечает он.

— Зачем?

— А почему бы и нет?

Он щурится на солнце и немного сдвигает очки влево.

— Я сказал Эндрю, что отказываюсь выступать его адвокатом.

Фиц тут же вскакивает.

— Но почему?

Не сводя глаз с его лабораторной работы по воспламенению, я говорю:

— А почему бы и нет?

— Потому! — взрывается он. — Ты не можешь так поступить с Делией.

— Мне кажется, это неправильно, когда жена смотрит на мужа и думает: «Ах да, этот самый парень засадил моего отца за решетку на десять лет».

— Думаешь, когда она узнает о твоем поступке, ей будет не так больно?

— Я не знаю, Фиц, — многозначительно говорю я. Чья бы корова мычала… — Может, она узнает о твоих планах раньше.

— О каких еще планах? — Делия появляется из трейлера и обводит нас подозрительным взглядом. — Что происходит?

— Я просто пытаюсь убедить твоего жениха не быть таким придурком, — отвечает ей Фиц.

— Не лезь не в свое дело, — хмурюсь я.

— Сам скажешь? — дерзко предлагает он.

— Конечно. Фицу заказали статью о суде над Эндрю.

И я тут же чувствую себя именно придурком.

Потрясенная Делия отступает назад.

— Это правда?

Фиц в ярости, лицо его багровеет.

— Лучше спроси у Эрика, чем он сегодня занимался!

С меня хватит! Я валю Фица на землю, очки его отлетают в пыль. С тех пор как мы последний раз дрались (а было это много лет назад), Фиц стал заметно сильнее. Не ослабляя железной хватки, он тычет меня лицом в гравий. Упершись локтем ему в живот, я кое-как высвобождаю руку… И тут звонит мой мобильный.

Это помогает мне вспомнить, что я уже не глупый подросток, хотя и веду себя соответственно.

— Тэлкотт! — рявкаю я, не узнав номер.

— Это Эмма Вассерштайн. Я просто хотела уведомить вас, что приглашу еще одного свидетеля. Его зовут Рубио Грингейт. Это он продал вашему клиенту два комплекта фальшивых документов в семьдесят седьмом году.

Я ухожу за трейлер, чтобы Делия не слышала нашей беседы.

— Нельзя вытаскивать свидетелей, как тузы из рукава, — с сомнением в голосе замечаю я. — Я опротестую ваше прошение.

— Никаких тузов я ниоткуда не вытаскиваю. У вас есть еще две недели. Завтра утром у вас на столе будет лежать полицейский протокол нашего с ним разговора.

Значит, сторона обвинения представит свидетеля, который подтвердит личность похитителя, а присяжных — уж не знаю почему — всегда убеждают показания свидетелей, какие бы неточности они ни допускали. Я уже открываю рот, чтобы сказать Эмме, что мне плевать, что я снял с себя полномочия, но вместо этого жму кнопку «отбой» и возвращаюсь к Делии.

Она осталась одна — оскорбленная, с занозой в сердце. Не каждый день узнаешь, что человек, которому ты безгранично доверял, врал у тебя за спиной. Для нее же это уже становится привычным делом.

— Я послала Фица к черту, — тихо говорит она. — И согласилась, чтобы он процитировал меня двадцатым кеглем. Надо было раньше догадаться, что он не просто так сюда приехал…

— Ну, если тебя это хоть немного утешит, я думаю, он хотел писать эту статью не больше, чем ты хотела бы ее прочесть.

— Я рассказывала ему кое-что, о чем не говорила даже тебе… Боже мой, Эрик, я взяла его с собой, когда ездила к маме! — Она убирает с лица непослушные пряди. — Каких еще известий мне ожидать?

— В смысле?

— Фиц сказал, что ты должен кое в чем мне признаться. Какие-то проблемы с отцом?

Она смотрит на меня своими удивительными карими глазами, глазами, в которые я смотрел тысячу раз в жизни. В то воскресенье, однажды летом, когда я, пытаясь произвести на нее впечатление, прыгнул в бассейн с вышки. Тем февральским утром, когда мы поехали в горы на каникулы и я сломал ногу, катаясь на лыжах. В ту ночь, когда мы впервые занялись любовью.

У ее ноги, слева, бумажка под очками Фица занимается пламенем.

— Все в порядке, — вру я, решив не говорить, что перестал быть адвокатом ее отца.



Ночью в Аризоне разбегаются глаза. Мы с Софи, обернувшись одеялом, сидим на крыше трейлера. Я показываю ей Большую Медведицу, и пояс Ориона, и мерцающую красную звездочку, но ее куда больше интересуют поиски букв алфавита. Сегодня утром я уже обнаружил один свой документ, исписанный бесконечными «В».

— Папа, — говорит она, указывая на небо, — а я вижу букву «М».

— Молодец!

— И еще одну.

Сегодня полнолуние, и по указке Софи я четко вижу всю четверку: «М-А-М-А». К моему удивлению, когда я читаю буквы, она узнает слово.

— Меня Рутэнн научила, — поясняет Софи. — Еще я знаю, как писать «да», «нет», «папа» и «дед».

Она устраивается у меня на коленях, и я четко осознаю, что если бы Софи у меня отняли — кто угодно, пусть даже Делия, — я бы искал ее до конца своих дней. Я не поленился бы заглянуть под каждую звезду. Соответственно, если бы я узнал, что ее собираются отнять, то тут же увез бы ее первым.

Софи вдруг начинает странно вертеться, вглядываясь в небо, и я беспокоюсь, как бы она не упала с крыши.

— А ты знал, — наконец говорит она, — что слово «мама» не меняется даже в зеркальном отражении?

— Не обращал внимания.

Софи прижимается головой прямо к моему сердцу.

— Это так специально, — говорит она.



Уже заполночь Делия поднимается на крышу и садится по-турецки у меня за спиной.

— Отца посадят, да?

Я осторожно укладываю Софи на расстеленное одеяло: она так и уснула, прижавшись ко мне.

— На суде присяжных всякое бывает…

— Эрик.

Я опускаю голову.

— Скорее всего.

Она закрывает глаза.

— Надолго?

— Максимум — десять лет.

— В Аризоне?

Я обнимаю ее.

— Давай решать проблемы по мере их поступления.

Под неусыпным контролем луны я опускаю пальцы в реку ее волос, пробегаю по ландшафту ее плеч. Мы вместе забираемся в спальник — еле-еле вместившись, вплотную, — и она наплывает на меня, накрывая мои ноги своими, мою кожу — своей. Мы прислушиваемся к тишине — Софи ведь спит всего в нескольких футах, — и это задает тон нашему слиянию. Когда нет слов, все чувства обостряются. Секс становится отчаянным, тайным, постановочным, как балет.

Мы продолжаем движения, а где-то в пустыне бродят койоты, и змеи выписывают свой секретный код по песку. Звезды сыплются на нас огненным дождиком — а мы продолжаем движение. Мы движемся, и тело ее расцветает.

Потом, не отрываясь друг от друга, мы поворачиваемся набок; мы настолько близки, что между нами не пройдет даже нож.

— Я люблю тебя, — шепчу я, уткнувшись ей в шею. Слова мои проваливаются в крохотную щербинку на ее горле — это отметина давнего падения с санок.

Вот только эту отметину я помню с самого момента нашего знакомства. Значит, несчастный случай произошел раньше. Еще в Фениксе.

В основу этой повести положен действительный случай, имевший место осенью 1944 года на территории оккупированной фашистами Курляндии.
А в Фениксе не выпадает снег.

1

— Ди, — встревожившись, зову я, но она уже спит.

Бомбардировщики налетали вдруг. Они неторопливо кружили над городом, выбирая цели. Далекий рокот бомб был безобиден. Завалы на улицах убирали быстро, и только однажды трамвай не ходил целый день, за что виновные понесли наказание.

В ту ночь мне снится, что я мчусь по поверхности Луны, где все теряет в весе, даже сомнения.

Зениток не было — бомбардировщики подавили их в первые же дни. А «мессершмиттов» осталось мало.



В комнату для свиданий входит Эндрю.

Клены посветлели; после дождя вокруг них на плитах тротуара были наклеены листья. В сумерках поднимался ветер. Обер-лейтенант Томас Краммлих надевал плащ и шел в парк. Узкие улицы петляли, вдруг обрывались на маленьких площадях. Он шел, заложив руки за спину. Сначала до кафе «Ванаг», оттуда сворачивал к рынку и дальше вниз, к реке, доимо ратушной площади и кирки. Улицы были безлюдны — после шести встречались только патрули. Когда Томас возвращался, его провожала луна. Луна была красная, как в родной Баварии.

— Я думал, ты уволился.

В парке Томас Краммлих уходил в глушь. Здесь было тихо, скамейки бесшумно выступали из тени на чугунных литых лапах; вокруг стояли сирень и жимолость. Можно было чертить хлыстом узоры на дорожке, и никто не мешал думать.

— Это было вчера, — отвечаю я. — Послушайте, этот шрам у Делии на шее… Она якобы неудачно покаталась на санках… Но это ведь неправда?

— Нет. Шрам остался от укуса скорпиона.

— Если об этих прогулках пронюхают подпольщики, они ухлопают вас, мой дорогой друг, — сказал ему как-то шеф, начальник контрразведки гауптман Эрнст Дитц. — Добыча для них лакомая. И никакой возни. Расскажите хоть, что вы там делаете?

— Скорпион ужалил ее в горло?

— Читаю Гёте, — улыбнулся Краммлих.

— Ужалил он ее в плечо, но к тому времени, как Элиза это обнаружила, Делии уже стало совсем плохо. В больнице пытались ввести трубку в легкие, но не смогли, поэтому пришлось разрезать ей трахею и подключить к дыхательному аппарату на три дня — пока она не смогла снова дышать самостоятельно.

Он действительно всегда носил с собой карманное издание Гёте — избранные философские статьи, но это было скорее привычкой, чем потребностью, В последний раз он открывал книгу в тот день, когда по дороге в Берлин к нему заглянул Отто. Правая рука Отто была на черной шелковой перевязи, Вечером они устроили пирушку на квартире Краммлиха, пели студенческие песни, и пегий от итальянского загара Отто рассказывал гауптману Дитцу, при каких обстоятельствах коллега Краммлих получил удар рапиры в подбородок. Тонкий шрам шел наискосок через правую щеку и прибавлял лицу ту суровость, которой так недоставало мягкому баварскому сердцу обер-лейтенанта.

— В какую больницу вы ее возили?

Наутро Отто улетел, а меньше чем через месяц Томас Краммлих встретил его фамилию в списке казненных сразу же после неудачного покушения на фюрера[1]. Хайль Гитлер! Говорят, подряд несколько суток беднягу пытало гестапо...

— В Баптистскую больницу Скоттсдейла, — отвечает Эндрю.

Томас Краммлих не боялся подпольщиков. Правда, ему частенько приходилось их допрашивать, и многие после этого, успешно им разоблаченные, были расстреляны, но, как бы ни был труден случай, Краммлих никогда не прибегал к пыткам. Об этом знало начальство, заглазно называвшее его размазней и слюнтяем, знал об этом и противник, на душевное благородство которого обер-лейтенант не без оснований рассчитывал. В этом вопросе, обычно мягкий и податливый, Краммлих был непоколебим. На иронические замечания гауптмана Дитца он всегда неизменно отвечал одно и то же:

Если Делию действительно положили в больницу в семьдесят шестом году с укусом скорпиона, должны были остаться записи. Письменные подтверждения того, что ребенок получил серьезное увечье, находясь под опекой матери. А если это случилось один раз, то запросто могло случиться снова. И, возможно, тогда присяжные поймут, почему заботливый отец просто-таки вынужден был выкрасть дочь у нерадивой матери.

— Я с готовностью выполняю свой долг и не смог бы делать этого лучше, прибегая к жестокости и подлости. Слава богу, этого никто от меня и не требует.

Я собираю бумаги и говорю Эндрю, что еще свяжусь с ним. Затем опрометью бросаюсь на стоянку, сажусь в машину и, включив кондиционер на полную мощность, звоню Делии по мобильному.

— Между прочим, — говорю я, — я, кажется, выяснил, почему ты так боишься насекомых.

Иногда он ходил в костел, но никогда не молился о личном преуспевании: Краммлих был неудачником и давно примирился с этим. Прослужив шесть лет в армии, приняв участие в четырех кампаниях, он оставался в том же звании, в котором и начинал. Причиной этого были два темных пятна в его личном деле. Одно он получил на Балканах, пробыв несколько дней в плену у партизан. Его удалось обменять; мало того, папаша Краммлих, употребив все свое влияние, добился-таки, что сына не перевели в действующую армию, а оставили в абвере[2], но о карьере теперь можно было забыть. Второе неприятное воспоминание было связано с Англией. Томаса Краммлиха забросили туда в сорок втором, и пять месяцев он затратил на маскировку и акклиматизацию. Все шло отлично, пока из Берлина не дали понять, что пора выполнять задание. Он начал действовать и тут же обнаружил слежку, а затем — сказался опыт в контрразведке — понял, что английской секретной службе известен каждый его шаг. Проявив много изобретательности и мужества, Томас Краммлих бежал и сумел возвратиться в Германию. Естественно, славы ему это не принесло.



Обер-лейтенант Томас Краммлих был меланхоликом и патриотом. Он молился, прося господа ниспослать спасение родине. Впрочем, реальных путей к этому спасению он не видел, а рассуждения о роли маленькой личности, эдакого социального атома, в современном историческом процессе приводили его к выводу, что наивысшая мудрость — плыть по течению и стараться сохранить совесть незапятнанной. Еще он думал, что лучше б ему сидеть где-нибудь в тиши да заниматься изучением философии, но раз уж вышло иначе, он считал, что должен пройти вместе с родиной последний трагический путь и разделить ее судьбу.

Баптистскую больницу Скоттсдейла уже переименовали в Скоттсдейл Осборн. Сотрудница архива, следившая за ходом расследования по местным телеканалам, дает нам карточку Делии в обмен на автограф. Мы сидим в архиве, окруженные сплошными стенами папок в цветном конфетти каталожных закладок. Из открытой папки вырывается запах плесени. Я смотрю, как Делия водит пальцем по строкам, и задумываюсь, отдает ли она себе отчет, что другим пальцем касается этой крохотной — не больше десятицентовой монеты — впадинки на шее.

Спокойная жизнь обер-лейтенанта Томаса Краммлиха кончилась внезапно. Девятого сентября во время дневного налета стокилограммовая бомба попала в дом, в подвале которого спрятался Томас Краммлих. Очнулся он уже в госпитале. Контузия оказалась не такой тяжелой, как вначале думал главврач, но рваная рана на правом бедре заживала медленно, так что Краммлих в первый раз поднялся с койки только в конце месяца. А уже на следующий день гауптман Дитц увез его из госпиталя на своем «опеле».

— Прочти, — говорит она минуту спустя и придвигает папку ко мне.

Дитц вел машину сам. Старательно объезжал малейшие рытвины на дороге.

— Завтра вы вылетаете в ставку, — говорил он, не глядя на Краммлиха. — На аэродроме я передам вам секретные бумаги. Их вы вручите лично Шелленбергу[3]. Слышите? Никому другому — только в его собственные руки. Иначе нам с вами несдобровать.


БЕТАНИ МЭТЬЮС. Дата приема: 24.11.76
История болезни: трехлетняя девочка, белая, доставлена матерью, имеется предположительно след укуса скорпиона на левом плече, полученного приблизительно за час до поступления. Острая боль в левом плече, затрудненное дыхание, тошнота, в глазах двоится. Мать сообщила, что у пациентки периодически «подрагивают» руки, а также имели место два случая бескровной, безжелчной тошноты. Сознания не теряла, в грудной клетке болей нет, кровотечений не обнаружено.
История перенесенных заболеваний: —
Аллергии: не выявлено.
Описание: 128/88 177 34 99.8 98 % в правом предсердии, 20 кг. Состояние оживленное, повышенная тревожность, утомление средней степени.
Голова, глаза, уши, горло, нос: горизонтальный нистагм, зрачки равные, круглые, реагируют на свет и аккомодацию, обильное слюноотделение, зев чистый.
Шея: мягкая, нечувствительная, нарушений работы лимфоузлов и щитовидной железы не обнаружено.
Легкие: двусторонние сухие хрипы, немного повышенная нагрузка, ретракций не выявлено.
Сердцебиение: нормальное, легкая тахикардия, шумы отсутствуют.
Живот: мягкий, без вздутия, нечувствительный, кишечные шумы.
Кожа: покраснение на участке площадью 2×3 дюйма на левом плече сзади, подкожное/внешнее кровоизлияние отсутствует. 2+ дистальная пульсация × 4.
Неврология: возбуждена, тревожна, горизонтальный нистагм с левой стороны, дисконъюгированный взгляд, паралич левого лицевого нерва, глотательный рефлекс прослеживается. Чувствительна к прикосновениям, кроме зоны отравления; наблюдается тоническое сокращение мышц спины и шеи с запрокидыванием головы и вытягиванием конечностей.
Лабораторные данные: WBC 11/6 Hct-36 Plt 240 Na 136 К 3.9 Cl 100 НСОЗ 24 BUN 18 Cr. 1.0 глюконат 110 Ca 9.0 INR 1.2 РТТ 33.0; анализ мочи Sp Gr 1.020, 25–50 WBC, 5–10 RBC, 3+ ВАС 1 + SqEpi, +нитрит, +LE.
Заключение: пациент доставлен на прием к главврачу в стабильном состоянии. После введения 2 мг мидазолама внутривенно пациентке полегчало, однако она выразила беспокойство, когда доктор Янг попытался раздеть ее с целью оказания полноценной помощи. Противоядие не было доступно. Дополнительные дозы мидазолама не помогли, потому было принято решение ввести пациентке наркоз для проведения интубирования. Из-за обильной секреции орально-трахеальное интубирование не представлялось возможным, потому была успешно осуществлена крикотиротомия. Пациентку поместили в детское отделение интенсивной терапии, где представитель педиатрического хирургического отделения провел последующую трахеотомию. В течение трех суток пациентка была подключена к аппарату искусственного дыхания. Анализ мочи также выявил инфекцию мочевыводящих путей, о чем было сообщено сотрудникам детского отделения интенсивной терапии.


— Шелленберг так и остался в гестапо. Я не хотел бы иметь с ним дело, Эрни, — уклончиво сказал Краммлих.

— Я ничего не понимаю, — бормочет Делия.

— Будь моя власть, мы бы придумали что-нибудь. Но я только выполняю приказ.

— Ты не могла дышать, — говорю я, пробегаясь глазами по карточке. — Поэтому врачи сделали надрез в твоем горле и подключили к машине, которая дышала за тебя.

Я читаю ниже:

Краммлих кивнул.


Был отправлен запрос на присутствие работника социальной службы, так как мать находилась в состоянии алкогольного опьянения. Отец уведомлен.


— Очевидно, в ставке вам придется пробыть несколько дней — продолжал Дитц. — После этого, если ничего не изменится, вы сможете на две недели съездить к отцу. На выздоровление. Приказ уже подписан, так что с вас причитается...

А вот и доказательство, черным по белому, что медики сочли Элизу Хопкинс слишком пьяной, чтобы позаботиться о собственном ребенке.

Напоследок, уже возле самолета, Дитц сказал многозначительно:

Делия в изумлении смотрит на меня.

— О вас вспомнил бог, Томас. Будьте умницей и распорядитесь отпуском наилучшим образом.

— Поверить не могу, что забыла все это.

— Ты была совсем маленькой, — оправдываю ее я.

Совет был преподан с типичной казарменной интонацией; можно было подумать, что это капрал, отпуская новобранца в увольнительную, рекомендует ему не теряться и повеселиться всласть. Но Краммлиху в этих словах почудилось нечто иное. Не случайно он не раз их вспоминал в последующие дни.

— Но я могла хотя бы запомнить, что провела три дня в больнице. Что я дышала через респиратор. Что дралась с врачом. Ты только посмотри, Эрик: они вынуждены были вколоть мне успокоительное.

Она неожиданно встает и спрашивает в регистратуре, где находится ДОИТ. Потом без лишних колебаний входит в кабинку лифта и уезжает вверх.

Поездка сложилась не совсем так, как предполагал Дитц. До Цоссена[4] Краммлих добрался просто, но в убежище Майбах II[5] к Шелленбергу попасть было трудно. У Краммлиха четырежды проверяли документы, отобрали парабеллум, хотели забрать даже палку, но без нее Краммлих пока не мог ходить.

Конечно, там теперь все иначе. На стенах яркими красками нарисованы аквариумы и принцессы из диснеевских мультиков, на окнах переливаются радуги. По коридорам родители возят детей под капельницами, за закрытыми дверями плачут младенцы.

Шелленберг принял его ласково: оказывается, он хорошо знал его отца и даже вел с ним какие-то дела. В разговоре он не жалел комплиментов, но Краммлих все время был настороже, хоть и не подавал виду. «Не сболтнуть бы чего лишнего», — думал он. Рассказывал о настроениях офицерства, солдат, давал характеристики отдельным лицам — Шелленберг знал многих, — все обстоятельно, исчерпывающе. Но каждое слово им контролировалось, и, когда к концу беседы гестаповец понял, что обер-лейтенант не так простодушен, как ему показалось вначале, он уже не скрывал своей досады и простился с Краммлихом подчеркнуто холодно.

Из соседнего лифта выходит, закрывая лицо связкой воздушных шаров, медсестра в красно-белой форме: доброволец, без специального образования. Шары она заносит в палату напротив нас, пациентка — маленькая девочка.

«Если бы рейху суждено было просуществовать тысячу лет, а я и Шелленберг были бы бессмертны, я так и служил бы всю тысячу лет в чине обер-лейтенанта», — подумал Краммлих, выходя из кабинета, и усмехнулся.

— Может, привяжем их к кровати, — предлагает медсестра, — и посмотрим, удастся ли взлететь.

Здесь его ждал не очень приятный сюрприз. Адъютант Шелленберга вручил ему приказ. Краммлиха временно откомандировывали в распоряжение филиала 1-го отдела абвера в Бельгии. Срок не был указан. Значит, до тех пор, пока не исчезнет надобность в его услугах. «Я был прав, — размышлял Краммлих уже на улице, поджидая возле подъезда комендантскую машину, которая должна была завезти его за вещами, а потом — сразу на аэродром. — Гестапо всегда гестапо. Отборные подлецы и лицемеры. Соболезновать по поводу раны, передавать приветы отцу — и все это в то время, когда знаешь, с минуты на минуту отправишься в срочную командировку. Но ему не удалось меня провести, вон как разозлился напоследок», — мстительно подумал Краммлих.

— У меня шариков не было, — бормочет Делия. — Их нельзя проносить в отделение интенсивной терапии. — Она стоит передо мной, но могла бы с тем же успехом находиться в тысяче миль отсюда. — Вместо шариков он принес мне конфету… Леденец в виде скорпиона. И сказал, чтобы я укусила его в отместку.

Бельгия к этому времени была уже вся оккупирована 1-й канадской и 2-й английской армиями, поэтому садиться пришлось в Западной Голландии, недалеко от Бреда, а уж оттуда добираться к фронту, за линией которого, километрах в двадцати пяти — тридцати, был Антверпен. Четыре года назад Краммлих принимал в нем крещение в борьбе с английской разведкой; с тех-то пор англичане и не выпускали его из виду.

— Твой папа?

— Вряд ли. Звучит, конечно, нелепо, но, по-моему, это был Виктор. Или кто-то похожий. Похожий на нынешнего мужа моей матери… — Она озадаченно качает головой. — Он просил никому не рассказывать, что проведывал меня.

Перед группой офицеров абвера, в которую входил и Томас Краммлих, стояла задача сплести на территории, которую вот-вот должны были захватить наступавшие части союзников, прочную агентурную сеть. Прежде она уже существовала здесь, но адмирал Канарис — это ни для кого не было секретом, — уйдя с поста руководителя абвера[6], передал преемнику концы далеко не всех веревочек, из которых была сплетена сеть, опутывавшая Европу. Работа осложнялась тем, что большая часть территории уже находилась за линией фронта. Сделать удавалось мало. О раненой ноге некогда было вспоминать, пока однажды вечером, ровно через месяц после злосчастной бомбы, рана вдруг не открылась. Чтобы вырваться из лихорадочной круговерти работы, лучший повод трудно было бы придумать. Томас Краммлих передал руководителю группы все дела и на следующий день, воспользовавшись счастливой оказией, за час до ужина уже поднимался по широким ступеням родительского дома.

Я смущенно переступаю на месте.

— Если скорпион укусил меня в семьдесят шестом году, значит, родители были еще женаты. — Делия поднимает глаза. — А что… Что, если у мамы был любовник?

Два дня он отлеживался, много спал. Попытался читать Шопенгауэра, но бросил — впервые в жизни любимый писатель показался ему мелким. Потом он решился прогуляться по городу. Шел медленно, опираясь на палку обеими руками. У входа в гимназию висел госпитальный флаг. Разрушений на улицах было мало, мост через Дунай, весь в грязно-серых разводах защитной краски, казалось, изменил привычные очертания. Перед въездом на него, у основания холма, из рыжей земли торчали в небо маслянистые стволы тяжелых зенитных орудий. Но нигде поблизости воронок не было.

Я молчу.

К обеду приехал отец. Он был энергичен, прикидывал, как бы вырваться денька на три в горы поохотиться на коз. Томас Краммлих поддерживал разговор в том же легкомысленном духе, но про себя — многолетняя привычка независимо от обстоятельств анализировать поведение собеседника — отмечал: «Старик волнуется. Он принимает какое-то серьезное решение. Или уже принял. И теперь боится. Может быть, это связано со мной? Почему он нервничает?..»

— Эрик, ты меня слышишь?

Томас Краммлих угадал правильно. После обеда отец предложил ему пройтись по саду. Они еще не сделали и одного круга, когда он спросил:

— Был.

— Томас, когда закончится твой отпуск, ты возвратишься в Прибалтику, не так ли?

— Что?

— Конечно. В Голландию я был командирован временно.

— Твой отец мне все рассказал.

— Я так и думал, — вздохнул отец. — Ты слушал сегодня радио?

— Но почему ты не сказал об этом мне?

— Тебя беспокоит наступление русских на Ригу? Поверь мне, там изумительные укрепления. И много войск.

— Не мог.

— Меня беспокоишь ты.

— Ты еще что-то скрываешь?

— Но я же показывал тебе на карте, отец. Наш городишко в глубоком тылу. До фронта поезд идет целых три часа.

Вспоминаются сотни секретов: наши разговоры с Эндрю, показания учительницы из подготовительной группы, куда ходила Делия. И все эти секреты лучше не раскрывать — лучше для Делии, хотя она, пожалуй, поспорила бы с этим.

Они остановились. Отец хмуро смотрел на окна дома.

— Ты сама попросила меня защищать твоего отца, — напоминаю я. — Если я буду пересказывать тебе все, о чем он говорит, меня отстранят от дела, а то и вовсе лишат лицензии. Так что выбор за тобой, Делия. Кто для меня должен быть важнее: ты или он?

— Слушай, Томас... Этого сегодня еще нет в сводках, но мне уже сообщили... Русские ворвались в предместья Риги. Но и не это главное. Они взяли Палангу и отрезали всю вашу группировку от Восточной Пруссии... Ты должен будешь возвращаться в окруженную... обреченную армию...

Я слишком поздно одумываюсь — она, не говоря ни слова, проскакивает мимо меня и исчезает в сплетении больничных коридоров.

— Подожди, Делия! — кричу я, настигнув ее уже в лифте и успев только просунуть руку между створками. — Подожди! Я все тебе расскажу, обещаю!

Томас Краммлих смотрел на отца изумленно. Медленно снял фуражку и вытер со лба пот. Облизнул губы.

Прежде чем двери закрываются, я вижу ее глаза, и их светло-коричневый цвет кажется мне цветом разочарования и горькой обиды.

— Ну и ну!..

— Да поздно уже начинать, — говорит она.

— Что ты думаешь делать, Томас?



— Выполнять свой долг.

Таксист высаживает меня у офиса «Хэмилтон и Хэмилтон», но, вместо того чтобы войти, я сворачиваю налево и бесцельно брожу по улицам Феникса. Я ухожу достаточно далеко, чтобы фешенебельные витрины пропали из виду, а на углах появились стайки подростков в приспущенных штанах, наблюдающих за машинами невозмутимыми желтыми глазами. На пути мне попадается заколоченная досками аптека, магазин париков и киоск с надписью «Обналичиваем чеки» на всех языках мира.

Он уже снова владел собой.

Делия права. Если мне удалось скрыть то, что рассказывал Эндрю, от нее, то и скрыть от адвокатской коллегии то, что я скажу ей, не составит труда. И неважно, что с точки зрения юридической этики я не имел права посвящать Делию в подробности дела ее отца и ее собственной прошлой жизни. Неважно, что я дал слово судье Ноублу и Крису Хэмилтону, моему поручителю в штате Аризона. Важно лишь то, что этика — это завышенные стандарты, а любовь — это высшая истина. В конечном итоге, кому ты нужен, будь ты хоть самым образцовым адвокатом? На надгробном камне этого не напишут. Там напишут слова людей, которые тебя любили и которых любил ты.

— Я от тебя и не ждал другого, — с горечью сказал отец. — Сколько лет на войне, а ума не набрался. Не хочешь думать обо мне, так хоть о своей старой матери подумай. Что ей за жизнь, если тебя убьют? А там убьют всех... Молчи!.. — вскинулся он, заметив, что сын все с тем же упрямством на лице хочет ему ответить. — Слушай, я сегодня затратил полдня, но повидал лучших врачей города и со всеми договорился. Даю тебе сутки на раздумье. Завтра в полдень, если к тому времени ты одумаешься, конечно, я сообщу в госпиталь, что у тебя что-то не в порядке с мозгами. Консилиум врачей придет к заключению, что у тебя тяжелая форма шизофрении. Через два дня ты будешь уже в Швейцарии. Поживете там с матерью, пока здесь не угомонятся.

Он увидел, что сын снова порывается ответить, и остановил его решительным жестом.

Я захожу в ближайший магазин и окунаюсь в свежие волны кондиционера. Я сразу узнаю дрожжевой запах картонных коробок и звяканье кассового аппарата. Один шкаф доверху заставлен изумрудными бутылками заграничных вин, а вся задняя стена представляет собой панораму джина, водки и вермута. Пузатые бренди сидят рядком, как маленькие Будды.

Я заглядываю в угол, отданный на откуп различным сортам виски. Продавщица кладет бутылку «Мейкерз Марк» в бумажный пакет и протягивает мне сдачу. Выйдя из магазина, я отвинчиваю пробку. Я подношу горлышко к губам, запрокидываю голову — и смакую этот первый глоток, благословенную анестезию.

— Молчи. Сперва подумай. Хоть раз в жизни подумай хорошенько. Другого такого случая не представится.

Как и ожидалось, этого хватает, чтобы туман у меня в голове рассеялся и там осталось одно-единственное чистосердечное признание: даже если бы я мог рассказать все Делии, я бы не стал этого делать. Эндрю уже столько недель пытался донести до меня эту простую мысль: проще скрыть правду, чем причинить ей боль.

Они не стали гулять дальше. Томас ушел в свою комнату, лег на тахту и так лежал один, без света, до ужина и после ужина тоже. Он думал. В который раз в его жизни непонятные силы: «долг», «совесть», «желание жить» вырвались из гнезд и кружили вокруг, бились в его грудь. «Где истина? Где истина?» — мучительно думал Краммлих, хотел и не мог принять такое близкое, достижимое, доступное — только протяни руку! — решение. Что-то удерживало его. Хотел бы он знать — что...

Так что же получается: я провинился… или заслуживаю восхищения?

Поздно ночью к подъезду подкатил автомобиль, в дверь позвонили. Это был фельдъегерь. Он передал в собственные руки обер-лейтенанта пакет, получил расписку и, так и не сказав даже десятка слов, — весь в черной коже, тусклой от дождя, — молча отдал честь и скрылся. Когда вошел отец, Томас Краммлих стоял возле окна с сигаретой в одной руке и с большим бокалом в другой.

Пакет лежал на столе. Нераспечатанный.