— Дайте-ка угадаю, — добродушно говорю я ей, — вы, должно быть, обсуждаете ваше членство в адвокатской коллегии?
Извинившись, я перехожу в соседнюю комнату и дожидаюсь Эндрю. Когда он заходит, я все еще думаю об этой адвокатессе — ее, пожалуй, уместно было бы назвать «защитница по назначению сюда» — и улыбаюсь.
— Что тут такого смешного? — интересуется Эндрю.
Еще неделю назад я бы рассказал ему эту историю за десертом. Но сейчас Эндрю носит такой же полосатый костюм и розовые трусы, а это весьма отрезвляющий факт.
— Да ничего. — Я смущенно откашливаюсь. — Послушайте, нам нужно кое-что обсудить.
Предъявить клиенту оправдывающие основания можно правильно и неправильно. Вы, в общем-то, объясняете ему, где находится эвакуационный выход, а потом добавляете: «Ну, если бы у вас была стремянка, чтобы долезть до него, то вы бы вышли на свободу», — и молитесь, чтобы у него в нагрудном кармане таки оказалась складная лестница. И пусть стремянка не поместится ни в одном нагрудном кармане, и пускай у него в жизни не было стремянки — главное, что он тут же отзывается: да, есть. Вам как адвокату нужно лишь намекнуть присяжным, что стремянка имеется; совершенно не обязательно ее показывать.
Иногда клиент понимает, что вы затеяли, иногда — нет. В лучшем случае вы вызываете главного свидетеля, в худшем — просите соврать, чтобы у вас было хоть жалкое подобие защиты.
— Эндрю, — осторожно начинаю я, — я внимательно изучил выдвинутые вам обвинения, и мне кажется, что мы таки сможем провести линию защиты. Если в двух словах, то смысл таков: дома царила настолько ужасная обстановка, что у вас не оставалось иного выхода и вы вынуждены были насильно забрать Делию оттуда. Но есть одно «но». Чтобы мы смогли воплотить этот план в жизнь, вы должны будете доказать, что исчерпали все законные способы решения проблемы. — Я даю Эндрю время переварить новую информацию. — Делия сказала мне, что ваша бывшая жена была алкоголичкой. Возможно, это мешало ей должным образом исполнять материнские обязанности…
Эндрю нерешительно кивает.
— Возможно, вам казалось, что вы должны стать опекуном Делии из-за…
— А разве не…
Я поднимаю руку, не дав ему договорить.
— Вы звонили в полицию? Или в службу социального обеспечения? Вы пытались пересмотреть решение суда?
Эндрю ерзает на стуле.
— Я думал об этом, но понял, что лучше не надо.
Сердце у меня обрывается.
— Почему?
— Ты же видел мой «послужной список» у прокурора…
— Кстати, что это, черт возьми, такое?
Он пожимает плечами.
— Да ничего особенного. Глупая драка в баре. Но я тогда провел ночь в тюрьме. В те времена суд автоматически отдавал ребенка матери, даже если у отца была безупречная биография. А уж если у тебя были нелады с законом — прощайся со своей доченькой. — Он смотрит мне в глаза. — Я боялся, что если подам жалобу на Элизу, то они поднимут архивы и решат, что мне даже проведывать ее нельзя, не то что требовать опеки.
Оправдывающие основания можно подключить только тогда, когда у обвиняемого не оставалось возможности добиться своего законным путем. А Эндрю обрисовал совсем другую картину. Он даже не пытался прибегнуть к закону — сразу кинулся вершить собственную справедливость. Но я не говорю ему, что это признание рушит всю защиту; я лишь киваю. Первое правило адвокатуры гласит: ваш клиент всегда должен видеть свет в конце тоннеля. Клиент должен верить, что не все потеряно.
Если присмотреться, отношения между адвокатом и подзащитным во многом напоминают отношения между ребенком и спившимся родителем.
— Я пытался, честно, — продолжает Эндрю. — Я несколько месяцев терпел. Я даже отвез ее домой в тот день, когда мы уехали…
Я резко вскидываю голову. Это что-то новенькое.
— Что-что?!
— Бет забыла свое одеяльце, а она с ним вообще не расставалась. И я знал, что она не сможет быть счастлива без него. Поэтому мы вернулись. Ох и бардак же был в доме: гора немытой посуды в раковине, пустой холодильник, всюду валялась какая-то гниль…
— А где в это время была Элиза?
— В гостиной. Без чувств.
Я вдруг отчетливо представляю это: женщина лежит на диване ничком, рука ее свисает к полу, диванные подушки пропитаны разлитым бурбоном. Но у женщины, которую я вижу, волосы не черные, как у Элизы Васкез. Она блондинка в оранжевых капри. Любимая одежда моей матери.
Все мои воспоминания о матери пропахли алкоголем, даже самые светлые: когда она, к примеру, целовала меня на ночь или поправляла мне галстук перед выпускным вечером. Ее болезнь была ароматом — тем, который я ненавидел в детстве и который обожал, повзрослев. Если меня попросят назвать пять случайных эпизодов из детства, как минимум в трех из них будут присутствовать пьяные выходки моей мамы. Однажды, допустим, когда подошла ее очередь возглавить родительский комитет, целый отряд бойскаутов застал ее пляшущей в нижнем белье. На соревнованиях по велотреку она уснула. А когда ей хотелось наказать себя, затрещину получал я.
Эти воспоминания — как колонны, на которых я возвел свою жизнь. Но за ними прячутся другие, и выглядывают они только тогда, когда моя оборона слабеет. Тот туманный осенний день, когда мы сидели на корточках и наблюдали, как муравьи строят свой дом прямо на асфальте. Те песни с перевранными мелодиями, которыми она будила меня поутру. То летнее веселье, когда она громоздила на лужайке кучу мусорных мешков и включала шланг — это были наши самодельные водные горки. Стоило немного подкорректировать освещение — и ее взбалмошность оборачивалась спонтанностью. Нельзя возненавидеть человека, пока не поймешь, как его любить.
Но лучше ли иметь «временную» мать, чем жить без матери вовсе?
Эндрю прочел мои мысли.
— Ты же сам знаешь, каково это, Эрик. Если бы ты мог выбирать, то разве согласился бы жить в такой семье?
Нет. Я не согласился бы жить в семье вроде нашей. Но я в ней жил. И вырасти таким же, как мать, я не хотел, но вырос.
— И что вы сделали?
— Я забрал Делию, и мы уехали.
— Нет, до этого. Вы хотя бы убедились, что ваша бывшая жена в порядке? Вы кому-нибудь позвонили?
— Я больше не обязан был заботиться о ней.
— Почему? Потому что у вас на руках была бумажка, подтверждающая развод?
— Потому что я видел это уже тысячу раз. Ты вообще кого защищаешь, ее или меня? Господи, да ведь Делия очутилась в точно такой же ситуации, когда забеременела! Только на полу валялся ты.
— И все же она не сбежала, — замечаю я. — Она дождалась, пока я приду в себя. Так что даже не пытайтесь сравнивать свою ситуацию с нашей, Эндрю. Потому что Делия гораздо великодушнее, чем вы.
На лице Эндрю дергается мускул.
— Ага. Наверно, ее воспитал хороший человек.
Он встает, выходит из конференц-зала и жестом подзывает надсмотрщика, чтобы тот отвел его обратно в камеру. Там его, по крайней мере, никто ни в чем не будет обвинять.
Когда я возвращаюсь в «Хэмилтон, Хэмилтон», мне на мобильный звонит Делия.
— Ты не поверишь! — начинает она. — Мне только что позвонила эта прокурор, Эллен…
— Эмма.
— Да неважно! — По голосу я понимаю, что она улыбается. — Спросила, могу ли я с ней встретиться. Я ответила, что у меня в графике только один свободный день: между После-Дождичка-в-Четверг и Когда-Рак-на-Горе-Свистнет. А где ты сейчас?
— Возвращаюсь из тюрьмы.
Пауза.
— Как он?
— Молодцом! — бодро отвечаю я. — Все под контролем. — Телефон пикает: вторая линия. — Погоди, Ди, — прошу я и переключаюсь: — Тэлкотт.
— Привет, это Крис. Ты где?
Я смотрю через плечо на сливающиеся потоки машин.
— Выезжаю на десятую трассу.
— Не выезжай! — приказывает он. — Ты должен вернуться в тюрьму.
У меня волосы встают дыбом.
— Что-то случилось с Эндрю?
— Насколько я знаю, с ним все в порядке. Но тебе только что пришло письмо от Эммы Вассерштайн. Она подала прошение, чтобы тебя сняли с должности адвоката Эндрю.
— На каком основании?
— Давление на свидетеля, — отвечает Крис. — Она считает, что ты манипулируешь Делией.
Я швыряю телефон на сиденье и осыпаю его отборной бранью, когда раздается звонок: я совсем забыл, что Делия осталась на первой линии.
— Ты больше ничего не говорила прокурору? — спрашиваю я.
— Нет. Она пыталась, знаешь, прикинуться эдакой подружкой, но я на это не купилась. Сказала, что хочет встретиться со мной, но я отказалась. Она пыталась выкачать из меня информацию об отце.
Я пытаюсь проглотить ком в горле.
— И что ты ей сказала?
— Что это ее не касается. И что если она пытается выудить информацию, то пусть обращается к тебе, как обращаюсь я.
Вот черт!
— А кто тебе звонил по второй линии?
— Мобильный оператор предлагал новые услуги, — вру я.
— Долго же ты с ними трепался.
— Ну, у них много новых услуг.
— Эрик, — спрашивает Делия, — а обо мне отец вспоминал?
Я прекрасно слышу ее вопрос, прием отличный. Но я отдаляю трубку от уха и имитирую губами звук помех.
— Ди, ты меня слышишь? Я проезжаю под какими-то проводами…
— Эрик?
— Я тебя не слышу! — выкрикиваю я и нажимаю «отбой», хотя она продолжает говорить.
В прошении, поданном от имени Эммы Вассерштайн, Делию именуют жертвой. Каждый раз, натыкаясь на это слово, я думаю, как ей самой было бы противно так называться. Мы с Крисом и Эммой сидим в кабинете судьи Ноубла и ждем, пока он соизволит высказаться. Пока что эта громадная туша намазывает арахисовое масло на бутерброд с сыром.
— Вы считаете меня толстым? — спрашивает судья, не адресуя вопрос никому конкретно.
— Вы выглядите очень крепким человеком, — отвечает Эмма.
— И здоровым, — добавляет Крис.
Судья Ноубл замирает, держа нож на весу.
— И щедрым, — брякаю я.
— Размечтались, мистер Тэлкотт. Я вообще этого не понимаю: хороший холестерин, плохой холестерин. И уж точно, черт побери, не понимаю, почему я должен класть на хлеб всего четверть чайной ложки арахисового масла, когда мне хочется съесть нормальный бутерброд! — Он откусывает и кривится. — Знаете, почему мне все-таки удастся похудеть на диете Зоуна? Потому что ни один нормальный человек не станет жрать такое дерьмо! — Он тяжело, с присвистом вздыхает и поудобнее устраивается в кресле. — Я обычно не провожу совещаний в обеденный перерыв, но надо рассмотреть такой вариант, потому что тема вашего прошения, если честно, настолько неприятна, что у меня испортился аппетит. Если я буду получать по десятку таких прошений в день, живот у меня скоро станет как у Брэда Питта.
— Ваша честь… — вмешивается Крис.
— Присядьте, мистер Хэмилтон. Вас это не касается, а у мистера Тэлкотта, к сожалению, есть своя голова на плечах. — Судья смотрит на меня. — Господин адвокат, как вы уже, должно быть, знаете, давление на свидетеля является одним из самых серьезных нарушений в моральном кодексе юриста. Если ваша вина будет доказана, ваше pro hac vice отменят, а вас самого выкинут пинком под зад из Аризоны и, скорее всего, из всех адвокатских коллегий страны.
— Разумеется, судья Ноубл, — соглашаюсь я. — Но предположение мисс Вассерштайн не соответствует действительности.
Судья хмурит брови.
— Вы хотите сказать, что не помолвлены с дочерью вашего клиента?
— Помолвлен, Ваша честь.
— Возможно, у вас в Нью-Гэмпшире уже заключено столько кровосмесительных браков, что все приходятся друг другу троюродными братьями и найти юриста, который не был бы родственником клиенту, невозможно, но у нас в Аризоне иная ситуация.
— Ваша честь, я действительно состою в близких отношениях с Делией Хопкинс. Но, невзирая на инсинуации мисс Вассерштайн, это никоим образом не отразится на моем участии в этом деле. Да, Делия спрашивала о своем отце, но спрашивала, хорошо ли он выглядит и достойно ли с ним обращаются. Эти вопросы важны на личном уровне, а не на профессиональном.
— Мы могли бы попросить Делию подтвердить ваши слова, — язвительно замечает Эмма, — но с ней уже, скорее всего, отрепетировали нужные ответы.
Я поворачиваюсь к судье.
— Ваша честь, даю вам слово — а если этого недостаточно, то повторю под присягой, — что не нарушаю никаких этических норм. Если уж на то пошло, я несу утроенную ответственность перед своим клиентом, поскольку в мои приоритеты также входит благополучие его дочери.
Эмма скрещивает руки над огромным животом.
— Вы слишком тесно связаны с этим делом, чтобы сохранять беспристрастность.
— Вздор! — возражаю я. — Это как сказать, что вы не можете вести дело о похищении ребенка, потому что сами готовы родить с минуты на минуту и материнские чувства могут повлиять на объективность ваших решений. Но если я скажу это, то ступлю на тонкий лед, вам не кажется? Вы тут же обвините меня в предвзятости, сексизме и общей архаичности взглядов, не так ли?
— Так, мистер Тэлкотт. Замолчите, пока я лично не засунул кляп вам в рот, — сердится судья. — Я выношу решение, тут и думать нечего. Ваша первостепенная обязанность — защищать клиента, а не невесту Тем не менее штат должен предъявить мне конкретные доказательства давления, оказанного вами на свидетеля, а мисс Вассерштайн этого пока не сделала. Так что вы можете оставаться адвокатом Эндрю Хопкинса, мистер Тэлкотт, но будьте бдительны: я глаз с вас не спущу. Каждый раз, когда вы будете открывать рот, я буду поглаживать свой экземпляр морального кодекса. И если вы хоть раз оступитесь, то и глазом не успеете моргнуть, как я сообщу о вас в Комитет по этическим вопросам. — Судья берет банку арахисового масла. — К черту! — говорит он и запускает два пальца в коричневую массу. — Совещание закончено.
Эмма Вассерштайн встает и роняет свои бумаги. Я наклоняюсь помочь ей.
— Я сломаю тебе шею, педик, — бормочет она.
Я выпрямляюсь, потрясенный.
— Прошу прощения?
Судья следит за нами поверх очков.
— Я сказала: «С возвращением, Эрик», — отвечает Эмма и, улыбнувшись, вперевалку идет к выходу.
Вернувшись домой, я застаю Софи во дворе за покраской кактуса в розовый цвет. У нее еще достаточно маленькие руки, чтобы проводить кисточкой между колючками. Уверен, в этом штате покраска кактуса считается преступлением, но, честно говоря, сейчас я не настроен защищать интересы еще одной родственницы в суде. Припарковав машину у продолговатой жестянки, которая служит нам домом, я ныряю в озеро нестерпимого зноя. Рутэнн с Делией, овеваемые пылью, сидят на нейлоновых складных стульях между трейлерами, а Грета лужицей растеклась у банки с краской.
— Зачем Софи красит кактус?
Делия пожимает плечами.
— Он захотел стать розовым.
— Вот как! — Я присаживаюсь на корточки возле дочери. — И кто это тебе сказал?
— Ну, кто-кто… — протягивает Софи с той тоской, на какую способны только четырехлетние дети. — Магдалена.
— Магдалена?
— Кактус. — Она указывает на растущий в нескольких футах цереус. — Это Руфус, а тот маленький, с белой бородкой, Папа Джо.
Я испытующе смотрю на Рутэнн.
— Это вы дали кактусам имена?
— Конечно, нет! Их родители. — Она подмигивает мне. — В доме есть чай со льдом. Угощайся.
В поисках хотя бы чистой банки из-под варенья я довольно долго брожу среди всевозможных шкафчиков, забитых пуговицами, бусинками и связками сушеных трав, перетянутых лентами сыромятной кожи. Кувшин с чаем обнаруживается на столе. Я набираю полный стакан и уже собираюсь отпить, когда звонит телефон. Трубку я нахожу под гроздью коричневых бананов.
— Алло?
— Здравствуйте. Позовите, пожалуйста, Рутэнн Масавистиву.
— Одну секунду. А кто ее беспокоит?
— Ее беспокоят из онкологического центра «Виргиния Пайпер».
Онкологический центр? Я выхожу на крыльцо.
— Рутэнн, вас к телефону.
Она помогает Софи проникнуть кисточкой в узкую подмышку кактуса.
— Спроси, что им нужно, Сикьятаво. Я занята с нашим маленьким Пикассо.
— Мне кажется, вам лучше самой поговорить с ними.
Вручив кисть Софи, она заходит в трейлер и захлопывает сетчатую дверь. Я даю ей трубку.
— Это из больницы, — тихо говорю я.
Рутэнн долго молча смотрит на меня.
— Вы ошиблись номером! — наконец рявкает она в трубку и жмет кнопку «отбой».
Я уверен, что она сама не заметила, как прикрыла левую грудь рукой, словно птица крылом.
Полагаю, у нас у всех есть свои секреты.
Она смотрит на меня, пока я не наклоняю голову — едва заметно, — тем самым обещая ее не выдать. Когда телефон звонит снова, она наклоняется и выдергивает шнур из розетки.
— Ошиблись номером, — повторяет она.
— Ага, — соглашаюсь я. — Со мной такое происходит постоянно.
В железнодорожном парке МакКормик уже довольно малолюдно, когда мы наконец туда добираемся, а успеваем мы только к заходу солнца. Обширная зона отдыха, включающая в себя игровую площадку, карусель и миниатюрный паровоз, обычно привлекает ребятню детсадовского возраста. Делия пригласила Фица, а я — Рутэнн. Она и здесь достает из необъятной сумки свой заношенный плащ и разворачивает бурную торговлю среди уставших матерей.
Фиц с Делией ведут Софи на карусель, я остаюсь за разметкой. Софи мигом седлает белую лошадь с изогнутой шеей.
— Давай сюда! — кричит мне Фиц. — Что ты теряешь?
— Чувство собственного достоинства!
Фиц громоздится на розового пони.
— Парень, который не сомневается в своем мужском начале, не станет сидеть в сторонке, как последний неудачник.
Я смеюсь.
— Ну да. Подержать твою сумочку, пока ты объезжаешь пони?
Делия пытается пристегнуть Софи, но та не дается.
— Больше никто не пристегивается! — ноет она.
Делия выбирает черного жеребца возле Фица. Я слушаю, как играет музыка. Карусель начинает мелко вибрировать.
Я не признаюсь в этом никому, но карусели пугают меня до смерти. Эта жуткая мелодия на каллиопе!
[23] И эти гримасы боли на лошадиных мордах: безумные закатившиеся глаза, оскаленные желтые зубы, напрягшиеся тела… Когда карусель делает полный оборот, в зеркальном столбе в центре мигает огонек. Софи появляется в поле зрения и машет мне рукой. У нее за спиной Делия и Фиц, с деланной натугой подавшись вперед, изображают жокеев.
Прыщавый подросток, управляющий механизмом, дергает за рычаг, и платформа карусели, сопя и посвистывая, тормозит. Софи наклоняется, чтобы погладить гипсовую гриву, за ней появляются Фиц и Делия. Упершись в стремена, они держатся за латунное кольцо и смеются. Под крышей карусели протянута стальная труба, поднимающая одну лошадь, когда другая опускается. Кажется, будто они движутся порознь, когда на самом деле движутся вместе.
Через два дня я оказываюсь в офисе шерифа Джека, главы пенитенциарной системы округа Мэрикопа, по совместительству — главного медиа-маньяка в штате. Личность эта настолько яркая, что может забросить полицейскую карьеру и работать в ночном клубе стробоскопом. Все, что я о нем слышал, к сожалению, оказывается правдой: он действительно держит на рабочем столе плевательницу (и не стесняется использовать ее по назначению), на стенах его кабинета развешаны фотографии со всеми ныне живущими президентами-республиканцами, а обедает он и впрямь бутербродом с колбасой, как и его арестанты.
— Я правильно вас понял? — Даже его колючие усы сияют несвоевременным восторгом. — Ваш клиент не хочет вас видеть?
— Именно, сэр, — подтверждаю я.
— Но вы не потерпите, так сказать, отказа?
Я смущенно ерзаю на стуле.
— Боюсь, не потерплю, сэр.
— И сержант Конкэннон уверяет, что вы… — Он смотрит в лежащую на столе бумажку. — …пытались умаслить ее, чтобы получить доступ в камеру. — Он поднимает глаза. — Умаслить?
— Она очень красивая женщина, — говорю я, сглатывая ком в горле.
— Она чертовски хороший офицер, но красоты в ней не больше, чем в ослиной заднице. Менее терпимый начальник счел бы это сексуальным домогательством.
Вот этого еще мне не хватало — чтобы шериф Джек позвонил судье Ноублу и обсудил с ним мое поведение!
— Сэр, — говорю я, — я, признаюсь, нахожу женщин бальзаковского возраста привлекательными. Особенно таких. Они как неограненные алмазы.
— Сержант Конкэннон — это алмаз, которому еще далеко до огранки: углероды бурлят. Придумай что-нибудь получше, сынок.
— А я случайно не упоминал о своем друге, который работает в крупнейшей газете штата Нью-Гэмпшир? Он бы с радостью написал о вас статью. — Если придется, я заплачу Фицу. Отдам все свои сбережения до копейки.
Шериф Джек раскатисто хохочет.
— Ты мне нравишься, Тэлкотт.
Я вежливо улыбаюсь.
— Так что насчет моего клиента, сэр?
— Шериф Джек, — поправляет он. — А что насчет него?
— Если бы меня отвели к нему в камеру и оставили нас наедине хотя бы на пять минут, я бы, пожалуй, смог убедить его продолжить общение со мной. Это в его же интересах.
— Мы не пускаем адвокатов в тюрьму. Разве что тех, которые совершили преступление. — Он на секунду задумывается. — А может, стоит сажать адвокатишек за решетку?..
— Шериф, — ловлю я его взгляд, — мне очень нужно побеседовать с Эндрю Хопкинсом.
Пауза.
— Говоришь, журналист…
— Титулованный, — лгу я.
Он встает.
— Черт с ним! Мне не мешает поразвлечься.
Шериф Джек лично провожает меня к лифту и довозит до второго этажа. Обстановка здесь нисколько не напоминает приемную зону. Здесь из наблюдательной будки следят за гигантским четвероруким пауком, в недрах которого ютятся арестанты. Здесь повсюду замки.
Шерифа Джека знают все: пока мы шагаем по коридорам, его приветствуют не только надзиратели, но и — что удивительно — заключенные.
— Здорово, Морячок! — говорит он какому-то мужчине, которого как раз заводят в камеру.
— Привет, старина! — ухмыляется тот.
Шериф оборачивается ко мне с горделивой улыбкой.
— Я с каждым найду общий язык: с черномазыми, с латиносами, со всеми. На шести языках могу сказать: «В строй, мать твою!»
Он берется за ручку Та жужжит и открывает перед нами дверь. Первым, кого я вижу, оказывается зек в розовой майке, поглощенный чтением «Источника».
[24] На обеих руках у него вытатуированы слова «Weiss Macht».
— Рубашку надень! — приказывает шериф Джек.
Мы проходим по коридору в большую двухуровневую комнату. С каждой стороны квадрата — закрытые модули: зарешеченные камеры сверху, общие залы внизу. Напоминает эта тюрьма — как, впрочем, и все другие тюрьмы — человеческий зоопарк. Животные заняты своими делами: кто спит, кто ест, кто общается с собратьями. Некоторые меня замечают, другие игнорируют. Это, по большому счету, их последняя возможность выбора — что замечать, а на что закрывать глаза.
Шериф Джек подходит к наблюдательному пункту, я жду у подножия лестницы. Двое чернокожих арестантов устраивают для меня персональный рэп-концерт:
Я реальный гангстер, душою и телом,
Каждый день на районе хожу под прицелом,
Мочу ментов, не зная пощады,
И все братишки мочилову рады.
Меня засадили, такая непруха,
Пришили ментяры реально мокруху.
Братишки мои не дадут мне соврать:
С двух лет по тюрягам привык тусовать.
Так и живут у меня на районе:
Сегодня ты дома, а завтра — на зоне.
Справа от них старичок с каскадом седых волос пытается самыми изощренными жестами привлечь внимание надзирателя. Сквозь стекло его жестикуляция кажется хитроумным модным танцем.
Шериф возвращается.
— Есть хорошие новости, есть плохие. Хорошие — что твоего клиента здесь нет.
— Где же он?
— А вот это плохие новости, сынок, — улыбается шериф Джек. — Он в изоляторе. Дисциплинарное взыскание.
Изолятор находится на третьем этаже, во втором блоке, в модулях А и D. Эндрю заранее узнает о моем приходе: у зеков нюх на юристов, мною уже пропитан весь тюремный воздух. Когда я подхожу к камере, он умышленно разворачивается ко мне спиной.
— Я не хочу говорить с этим человеком, сержант Дусетт, — сообщает он надсмотрщице.
Та со скучающим видом смотрит на меня.
— Он не хочет с вами говорить.
Я не свожу глаз с его спины.
— Ничего страшного. Потому что меньше всего на свете мне хочется знать, как его занесло в изолятор.
Он поворачивается и меряет меня долгим взглядом.
— Пустите его.
Шериф Джек не уточнял, можно ли пускать меня внутрь, и я вижу, что надсмотрщица тоже об этом помнит. Если мы с Эндрю хотим побеседовать как адвокат и подзащитный, то должны идти наверх, в конференц-зал. Наконец она пожимает плечами: задушат одного адвоката — будет другим пример. Дверь открывается со звуком, похожим на скрежет ногтя по грифельной доске. Я вхожу в тесную каморку, и дверь хлопает у меня за спиной.
Я подскакиваю от испуга. Да, я могу уйти отсюда в любой момент, но все же испытываю страшный дискомфорт: места здесь едва хватает для одного, не то что для двоих. Эндрю усаживается на нары, предоставив мне крохотный табурет.
— Как вы сюда попали? — тихо спрашиваю я.
— Инстинкт самосохранения.
— Я тоже пытаюсь вас спасти.
— Ты в этом уверен?
В тюрьме время эластично. Оно может растянуться длиною в шоссе и биться, как пульс. Может разбухнуть, как губка, и несколько дюймов между двумя людьми покажутся целым континентом.
— Мне очень жаль, что я разозлился в прошлую встречу, — признаю я. — Мои чувства не должны мешать делу.
— Думаю, мы оба понимаем, что это неправда.
Он абсолютно прав. Я — алкоголик, защищающий человека, сбежавшего от алкоголички. Я — сын другой алкоголички, не сумевший бежать.
Но еще я отец, который не знает, как поступил бы в схожей ситуации. Я жертва собственных ошибок, я хватаюсь за последнюю соломинку, как утопающий.
Я обвожу взглядом спартанскую комнатушку, где Эндрю ищет защиты. Мы все защищаемся как можем: лжем нашим любимым, оправдываем свои поступки самым нелепым образом, наказываем себя сами, не дожидаясь, пока нас покарает судьба. Обвинения, возможно, предъявлены только Эндрю, но судят нас обоих.
Я выдерживаю его взгляд.
— Эндрю, — спокойно произношу я, — давайте начнем сначала.
ЭНДРЮ
В тюрьме черный заключенный называет белого «снежком», а мексиканца — «латиносом».
Белый обращается к черному «ниггер», к мексиканцу — «мекс».
Мексиканец скажет о черном miyate, черный боб, yenta, шина, или terron, акула. Белый будет «гринго».
В тюрьме у каждого есть ярлык. И тебе решать, сорвать его или оставить.
Отсек повышенной безопасности состоит из пятнадцати камер: пятеро белых, пятеро латиноамериканцев, четверо черных — и одна наша с Компактным. Сочтя себя ущемленными, черные начали акцию протеста и требуют обменять меня на человека с «правильным» цветом кожи. Они караулят дежурных надзирателей у входа в общую комнату и громогласно предъявляют им свои требования.
Я брожу по общей комнате, не находя себе места. По телевизору идут испаноязычные новости (один из пяти дозволенных каналов): журналисты обсуждают везучих индеек.
— У помилованных указом президента индеек сегодня настоящий День благодарения, — говорит женщина. — В понедельник борцы за права животных сообщили, что «Фраин Пен Парк» в Херндоне, штат Вирджиния, обещал лучше обращаться с Кейти — индюшкой, помилованной президентом Бушем в рамках прошлогодней праздничной амнистии. Вторая помилованная индюшка умерла на прошлой неделе в условиях ниже любых стандартов.
Слон Майк — заместитель Стикса от Арийского братства — делает громче. Это он — огромный, мускулистый, бритоголовый, с татуировкой паука на затылке — помогал Стиксу избивать меня в душевой.
— Найти бы адрес этих защитников животных, — говорит он. — Может, они бы и нам улучшили условия.
Журналистка радостно скалится в камеру.
— Кейти предоставят подогреваемую клетку, уплотнят слой соломы на дне, добавят в рацион фруктов и овощей, а также подсадят к ней нескольких кур для стимуляции умственных способностей.
Слон Майк в знак недовольства скрещивает руки на груди.
— Вот так, значит. Им для стимуляции дают цыпочек, а нам — латиносов.
К Слону Майку подходит мексиканец и злобно пинает его стул.
— Гринго, — бормочет он, — chenga su madre.
Когда я прохожу мимо Слона, он вдруг хватает меня за рукав.
— Стикс просил передать тебе кое-что.
Я даже не спрашиваю, как Стикс, отделенный от нас целым этажом и запертый в камере двадцать три часа в сутки, умудрился что-то передать Слону Майку В тюрьме есть много способов общения: можно переговариваться через вентиляционные шахты в душевых, можно передать записку кому-то на собрании анонимных алкоголиков, а тот человек уже вручит ее кому надо.
— Раз попал за решетку — держись своих.
— Я вроде бы дал понять, что вас своими не считаю, — отвечаю я.
— Сам же здоровее будешь.
Смолчав, я иду дальше. Но не успеваю сделать и трех шагов, как невидимая сила припечатывает меня к стене.
— В любую минуту может начаться заварушка, и в твоих же интересах, чтобы рядом не оказалось врагов. Я что хочу сказать: тебе крышка, папаша, если не поймешь, как тут живут.
По громкой связи слышится голос надзирателя:
— Майк, что ты творишь?
— Танцую, — говорит он, выпуская меня.
Офицер вздыхает.
— Танцуй лучше вальс.
Слон Майк толкает меня локтем и уходит.
Я сжимаю кулаки, чтобы никто не увидел дрожи в моих руках. Если бы сегодня был обычный вторник, к половине девятого я был бы уже у себя в кабинете. Я позвонил бы в «Фермы Векстона» — мы помогаем этому району — и узнал бы, никого ли не положили в больницу, не задерживается ли транспорт и не сменилась ли у кого диета. Я заглянул бы на кухню, чтобы узнать, что сегодня в меню, и поприветствовал бы человека, ответственного за развлекательную программу: лектора из университета или художника-акварелиста, готового поделиться своей страстью с пожилыми людьми. Ленясь и оттягивая начало рабочего дня, я читал бы в Интернете статьи о ваших с Гретой свершениях или стирал пыль с фотографии Софи на уголке моего стола. Я провел бы этот день с людьми, которые ценят остаток своей жизни, а не с теми, кто с горечью ведет обратный отсчет.
Я возвращаюсь в камеру. Компактный сидит, сгорбившись, на полу возле картонной коробки, где хранятся его лакомства. Заслышав мои шаги, он прячет под койку что-то похожее на ломоть хлеба.
— Я занят. Вали отсюда.
В камере пахнет апельсинами.
— Что ты знаешь о Слоне Майке?
Компактный недоверчиво косится на меня.
— Он себя х… знает кем возомнил, а на самом деле — кусок говна. Все время проверяет, прикроют его жопу или нет. — Тут он, похоже, вспоминает, что должен не помогать мне, а всеми силами вытравливать в другую камеру. — Если ребята тебя здесь застукают, тебе хана.
Я смотрю под ноги и замечаю обертку от конфеты «Джолли Ренчер». Подобрав, я разглаживаю ее ладонями.
— Не закручивай пробку слишком туго, — советую я.
Когда он отворачивается, я лишь пожимаю плечами.
— Самогон. Ты же самогон варишь, ведь так?
Хлеб, апельсины, карамель… Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, какой химической реакции добивается Компактный.
— Не лезь не в свое дело! — рявкает он и продолжает копошиться под койкой.