Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джоди Пиколт

Забрать любовь





Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга»

2012



© Jodi Picoult, 1993

© DepositPhotos / Monkey Business, обложка, 2012

© Hemiro Ltd, издание на русском языке, 2012

© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», перевод и художественное оформление, 2012





ISBN 978-966-14-2766-1 (fb2)



Никакая часть данного издания не может быть

скопирована или воспроизведена в любой форме

без письменного разрешения издательства









Электронная версия создана по изданию:

Мати, яка пішла через неї, вагітність, яку вона не могла не перервати, чоловік, якому вона так і не стала ідеальною дружиною, дитина, із якою вона не впоралася… Пейдж не спроможна заглушити почуття провини! Вона відклала своє життя на потім і дозволила кар’єрі свого любого Ніколаса, майбутнього блискучого кардіохірурга, поглинути їхнє кохання. Та поруч із ним вона почувається чужою й одного дня, як колись її рідна матір, кидає чоловіка з немовлям на руках…

Пиколт Дж.

П32 Забрать любовь / Джоди Пиколт ; пер. с англ. Е. Боровой. — Харьков : Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга» ; Белгород : ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», 2012. — 528 с.

ISBN 978-966-14-2358-8 (Украина)

ISBN 978-5-9910-1771-8 (Россия)

ISBN 978-0-670-85099-0 (англ.)



Мать, которая ушла из семьи из-за нее, беременность, которую она не могла не прервать, муж, которому она так и не стала идеальной женой, ребенок, с которым она не справилась… Пейдж не удается заглушить чувство вины! Отложив собственную жизнь на потом, она позволила карьере своего дорогого Николаса, подающего надежды кардиохирурга, поглотить их любовь. Но рядом с ним она чувствует себя чужой и однажды, как когда-то ее родная мать, бросает мужа с младенцем на руках…

УДК 821.111(73)

ББК 84.7США





Посвящается Кайлу Кэмерону ван Лиру, глазами которого я заново открываю этот мир

Благодарности



Я благодарна профессионалам, охотно поделившимся со мной своим опытом и знаниями. Это доктор Джеймс Умлас, доктор Ричард Стоун, Андреа Грин, Фрэнк Перла, Эдди ла-Плюм, Трой Данн, Джек Гэйлорд и Элиза Сондерс. Я также хочу поблагодарить людей, проводивших со мной мозговой штурм, помогавших проверять факты или присматривать за детьми. Это Кристофер ван Лир, Ребекка Пайлэнд, Кэтлин Дезмонд, Джейн Пиколт, Джонатан Пиколт и Тимоти ван Лир. Отдельное спасибо Мэри Моррис и Лоре Гросс. Я также хочу стоя поаплодировать замечательному издателю и близкому другу Кэролайн Уайт.

Пролог





Пейдж



Николас не впускает меня в мой собственный дом, но я наблюдаю за своей семьей издалека. Так что, хотя я и вынуждена ночевать на лужайке, я совершенно точно знаю, когда Николас несет Макса в детскую, чтобы сменить ему подгузник. Включается свет — маленькая лампа-динозавр с абажуром, покрытым изображениями доисторических костей, — и на шторе появляется силуэт рук моего супруга, снимающих памперс с нашего сына.

До моего бегства из дома, после которого прошло уже три месяца, Николас почти не прикасался к подгузникам. С другой стороны, а что ему оставалось? У него не было выбора. Николас всегда славился умением с честью выходить из экстремальных ситуаций.

Макс что-то лопочет, нанизывая звучные слоги, как яркие бусины. Любопытство влечет меня к дому. Я встаю и взбираюсь на низкие ветки ближайшего к дому дуба. Приподнявшись на цыпочки, я подтягиваюсь еще выше, и мой подбородок оказывается на одном уровне с подоконником детской. Я так долго находилась в темноте, что, когда в лицо бьет яркий желтый свет, начинаю моргать.

Николас застегивает спальник Макса. Когда он наклоняется к нему, Макс поднимает ручки, хватает его галстук и запихивает себе в рот. Отбирая галстук у нашего сына, Николас замечает меня. Он берет малыша на руки и поворачивает так, что я уже не вижу его личика. Он подходит к окну, единственному, в которое можно заглянуть, и смотрит на меня. Он не улыбается и ничего не говорит. Затем он задергивает шторы. Теперь я ничего не вижу, кроме шеренги воздушных шариков, улыбающихся пони и слонят, играющих на тромбонах, которых сама рисовала на стенах во время беременности и которым молилась, надеясь, что волшебные сказки помогут моим страхам рассеяться, а моему сынишке гарантируют счастливое детство.



***



В эту ночь светит луна. Она такая белая и тяжелая, что я не могу уснуть из страха быть раздавленной. Я вспоминаю сон, который вел меня к моей исчезнувшей маме. Конечно, теперь я знаю, что это был совсем не сон, а какая-никакая, но явь. Это воспоминание начало являться ко мне после рождения Макса. Сначала в первую ночь после родов, потом после того, как мы привезли его домой. Иногда я видела его несколько раз за ночь. Чаще всего это воспоминание настигало меня, когда Макс просыпался и требовал, чтобы его накормили, или перепеленали, или приласкали. Мне стыдно в этом признаваться, но я очень долго не понимала, что все это означает.

Разводы на потолке маминой кухни были бледными и розовыми, а очертаниями напоминали чистокровных лошадей.

— Смотри, — говорила мама, усаживая меня к себе на колени и показывая куда-то вверх. — Ты видишь нос? А заплетенный в косу хвост?

Мы разглядывали наших лошадей каждый день. После завтрака, пока мама разгружала посудомоечную машину, я сидела на пластиковом кухонном столе и представляла, что звон фарфоровых тарелок и кружек — это на самом деле стук волшебных копыт. После ужина мы часто сидели в темноте, прислушиваясь к ворчанию белья в стиралке и сушильной машине. Мама целовала мои волосы и нашептывала названия городов, куда мы поскачем на наших лошадях: Теллурайд, Скарборо, Джаспер. Мы так и засыпали в кухне, где нас и находил отец. Он был изобретателем, а кроме того подрабатывал программистом и возвращался домой очень поздно. Я много раз показывала ему лошадей на потолке, но он их так и не увидел.

Когда я сказала об этом маме, она ответила, что нам просто придется ему помочь. Как-то раз она усадила меня себе на плечи, а сама взобралась на низкую скамеечку. Она вручила мне черный маркер с резким запахом лакрицы и велела обвести то, что я вижу. Потом я раскрасила лошадей мелками. Огромную пачку мелков шестидесяти четырех цветов мне купила в «Уол-Марте» мама. Одна лошадь вышла гнедой с белой звездой во лбу, вторая — рыже-чалой, а еще там были две аппалузы в ярко-оранжевых пятнах. Мама пририсовала лошадям сильные ноги, напряженные спины, развевающиеся черные гривы. Она выдвинула разделочный стол на середину кухни и подняла меня на него. За окном гудело обычное чикагское лето. Я лежала рядом с мамой, прижавшись своим маленьким плечиком к ее крепкому плечу. Мы смотрели на скачущих по потолку коней.

— О-о, Пейдж! — умиротворенно вздохнула мама. — Вот это достижение!

Мне было всего пять, и я еще не знала слова «достижение». Я также не поняла, что так рассердило отца и почему мама так весело над ним смеялась. Все, что я знаю, так это то, что все вечера напролет после ухода мамы я лежала на кухонном столе и пыталась ощутить касание ее плеча. Я пыталась услышать ее голос, то высокий, то низкий. Но когда прошло ровно три месяца, папа взял побелку и раскатал ее по потолку, дюйм за дюймом истребив моих прелестных чистокровных лошадей. Когда он закончил работу, потолок выглядел так, словно ни лошадей, ни даже моей мамы вообще никогда не было на свете.



***



Свет в спальне вспыхивает в половине третьего ночи, пробуждая в моей душе надежду, которая гаснет так же быстро, как и свет. Макс стал намного спокойнее и уже не просыпается несколько раз за ночь. Я извиваясь выползаю из спального мешка и открываю багажник машины. Я роюсь среди пустых банок из-под диетической колы и прочего хлама, пока мне не удается извлечь на свет божий альбом и карандаши.

Мне пришлось купить их по дороге. Я понятия не имела, куда засунула свои собственные карандаши, как только стало ясно, что я не смогу посещать художественную школу и одновременно ухаживать за Максом. Но, сбежав из дома, я снова начала рисовать. Я рисовала всякую ерунду вроде оберток от бигмаков, которые покупала себе на обед, дорожных знаков, рассыпанной на сиденье мелочи. Потом, не обращая внимания на одеревеневшие за долгие годы пальцы, я перешла к людям и нарисовала кассиршу из мини-маркета, мальчишек, играющих в стикбол. Я рисовала ирландских героев и богов, рассказы о которых слушала всю свою жизнь. Мало-помалу ко мне возвращалось забытое ощущение ясновидения в пальцах, с которым я, похоже, родилась.

Я никогда не была обычной художницей. Я всегда вкладывала в изображения на бумаге какой-то скрытый смысл. Я люблю заполнять все пространство и расцвечивать темные пятна. Я рисую так близко к краю бумаги, что изображения рискуют с нее свалиться. Иногда на моих рисунках появляются вещи, которых я и сама не понимаю. Случается, окончив портрет, я обнаруживаю в темных изгибах ушной раковины или в ямочке ключицы то, чего и не собиралась изображать. Мои работы неизменно меня удивляют. Они раскрывают чужие секреты, рассказывают о запретной любви. Одним словом, на них попадает то, чего мне знать не полагалось. Люди смотрят на мои картины как завороженные. Они спрашивают, знаю ли я, что все это означает. Я этого никогда не знаю. Я просто рисую, а они должны сами разбираться со своими тайными страстями.

Я не знаю, откуда у меня этот дар. Он проявляется не во всех рисунках. Первый раз это случилось, когда в седьмом классе на уроке изобразительного искусства я нарисовала очертания зданий Чикаго на фоне неба. Но я заполнила светлые облака видениями просторных пустых залов и распахнутых настежь дверей. А в углу притаилось едва заметное изображение замка. В самой высокой башне замка у открытого окна стояла женщина и прижимала руки к сердцу. Встревоженные монахини позвонили моему отцу. Увидев рисунок, он побледнел. «Я не знал, что ты так хорошо помнишь свою маму», — пробормотал он.

Когда я вернулась и Николас отказался впускать меня в дом, я сделала единственное, что мне оставалось, — окружила себя портретами мужа и сына. Я сделала набросок лица Николаса в тот момент, когда он открыл дверь и увидел меня. Я нарисовала Макса, которого Николас держал на руках. Я приклеила эти рисунки к приборной доске автомобиля. Они несовершенны с точки зрения техники, но я уловила внутренние переживания, и это главное.

Сегодня, ожидая возвращения Николаса из больницы, я рисовала по памяти. Я с обеих сторон покрыла набросками множество листов бумаги. Теперь у меня есть больше шестидесяти рисунков Николаса и Макса.

Сейчас я работаю над рисунком, который начала сегодня вечером. Я так увлеклась, что не заметила Николаса, пока он не вышел на крыльцо. Его подобно нимбу окружает мягкий белый свет.

— Пейдж? — окликает он. — Пейдж?

Я подхожу ближе, туда, где он может меня увидеть.

— А… — говорит Николас и трет виски. — Я думал, ты уехала.

— Я все еще здесь, — отвечаю я. — Я никуда не уеду.

Николас скрещивает руки на груди.

— Тебе не кажется, что ты поздно спохватилась? — спрашивает он. Я боюсь, что он вот-вот развернется и скроется за дверью, но он лишь потуже запахивает халат и садится на ступеньку крыльца. — Что ты делаешь? — спрашивает он, кивая на альбом у меня в руках.

— Рисую тебя. И Макса, — отвечаю я и показываю ему один из рисунков.

— Отлично, — говорит он. — Это у тебя всегда здорово получалось.

Я не помню, когда Николас последний раз меня хвалил. Хвалил хоть за что-нибудь. Он смотрит на меня, и я вижу, что выдержка обходится ему очень дорого. У него усталый и потухший взгляд. У нас с ним глаза одного цвета и оттенка. Светло-голубые.

В эту секунду, глядя на Николаса, я вижу перед собой молодого человека, который когда-то мечтал вскарабкаться на самый верх, который возвращался домой и замирал в моих объятиях, вновь обретая себя, после того как умирал один из его пациентов. А в его глазах отражается девушка, которая когда-то верила в любовь.

— Я хотела бы его подержать, — шепчу я, и глаза Николаса темнеют. На них как будто опускаются шторы.

— У тебя была такая возможность. Ты ее не ценила, — говорит он, а потом поднимается и уходит в дом. В наш дом.

При свете луны я работаю над рисунком. Мне кажется, что Николасу тоже не удается уснуть. Завтра он будет не в самой лучшей форме, и это разозлит его еще больше. Наверное, из-за того, что мое внимание раздваивается, все выходит не так, как я планировала, Макс у меня получился очень хорошо. Я нарисовала его липкие кулачки, его бархатистые вихры… Мне не сразу удается понять, что же в этом рисунке не так. В этот раз, вместо того чтобы нарисовать Макса вместе с Николасом, я нарисовала с ним себя. Он сидит у меня на руках, вцепившись мне в волосы. Посторонний человек не заметил бы в рисунке ничего необычного. Но на розовой ладошке Макса я вижу узорчатый венок из листьев, в центре которого я нарисовала свою маму. Она бежит, а на руках у нее, как обвинительный приговор, ребенок, которого я так и не родила.

Часть I

Зачатие





1985—1993 годы



Глава 1





Пейдж



Я нашла «Мерси», когда уже совсем отчаялась. Этот ресторанчик был расположен на одной из невзрачных улочек Кембриджа. Его облюбовали студенты и преподаватели, которым импонировали его непритязательная обстановка и простое меню. У меня в кармане лежала последняя двадцатка. Накануне вечером я окончательно осознала, что ни один человек в здравом уме не примет в дом няню без рекомендаций и что красивых глаз и тощего портфолио недостаточно для поступления в художественную школу. Вот так в пять тридцать утра я расправила плечи и вошла в «Мерси», отчаянно надеясь, что Господь, в существовании которого я сомневалась всю свою жизнь, мне поможет и это место станет моим спасением.

Ресторанчик оказался совсем небольшим. Внутри пахло тунцом и моющим средством. Я подошла к стойке и сделала вид, что изучаю меню. Из кухни вышел крупный чернокожий мужчина.

— Закрыто, — буркнул он, развернулся и снова исчез.

Я не отрывала глаз от меню. Чизбургеры, котлеты из мидий, закуски ассорти.

— Если у вас закрыто, то зачем вы открыли дверь? — поинтересовалась я.

Мужчина ответил не сразу. Вначале он подошел и остановился напротив, опершись мускулистыми руками о стойку по обе стороны от меня.

— Мне кажется, тебе пора в школу, — сказал он.

— Мне восемнадцать лет, — ответила я, вздернув подбородок в точности так, как это делала Кэтрин Хепберн в старых черно-белых фильмах. — Я хотела узнать, нет ли у вас вакансии.

— Вакансии… — медленно повторил мужчина, как будто впервые услышал это слово. — Вакансии. — Он сощурился, и тут я заметила шрам, который показался мне похожим на колючую проволоку. Он извивался вдоль щеки и прятался где-то в складках шеи. — Тебе нужна работа.

— Ну да, — отозвалась я.

По выражению его глаз я поняла, что ему не нужна официантка, тем более такая неопытная, как я. Мне также было ясно, что и в судомойке он не нуждается.

Мужчина покачал головой.

— Для этого слишком рано, черт возьми. — Он поднял голову и уставился на меня. Я знала, что он видит перед собой тощую и растрепанную девчонку. — Мы открываемся в шесть тридцать, — добавил он.

Я могла бы уйти и вернуться на прохладную станцию метро, где провела последние несколько ночей, прислушиваясь к жалобным скрипкам уличных музыкантов и безумным выкрикам бездомных. Но вместо этого я взяла из папки с меню забрызганный жиром лист бумаги с перечнем вчерашних фирменных блюд. Обратная сторона оказалась чистой. Я извлекла из рюкзака черный маркер и принялась за единственное занятие, которое мне удавалось хорошо. Я нарисовала мужчину, который только что отказал мне в работе. Я рисовала его с натуры, поглядывая в ведущий из обеденного зала в кухню коридорчик. Мужчина снимал с полок огромные емкости с майонезом и мешки с мукой, и под их тяжестью его бицепсы скручивались в тугие узлы. Он явно торопился, и это я тоже изобразила. Наконец я быстрыми штрихами набросала его лицо.

Я откинулась назад, чтобы разглядеть рисунок. Над широким лбом мужчины я нарисовала очертания старой, но крепкой женщины с ссутуленными от непосильной работы и лишений плечами. У нее была кожа цвета контрабандного кофе, а спину рассекали воспоминания о старых шрамах, которые сплетались в уже совершенно отчетливый шрам на лице мужчины. Я не знала эту женщину и не понимала, почему она появилась на моем рисунке, который к тому же получился не самым лучшим образом. И все же это было нечто. Я положила бумагу на стойку и вышла за дверь. Ждать.

Я верила в то, что рисую очень хорошо еще прежде, чем у меня проявилась способность отображать на бумаге чужие тайны. Я просто знала это, как другие дети знают, что они хорошо играют в бейсбол. Сколько я себя помню, я всегда что-нибудь малевала. Отец рассказывал мне, что однажды, когда я была совсем маленькая, я взяла красный карандаш и провела одну непрерывную линию по стенам всего дома, пропустив только те места, где что-нибудь стояло, а также дверные проемы. Он сказал, что я сделала это просто так, развлечения ради.

Когда мне было пять лет, я прочитала в «Телегиде» объявление о конкурсе. Надо было нарисовать черепаху из мультика и прислать ее в редакцию. Победителю оплачивали обучение в художественной школе. Мои каракули увидела мама. Она сказала, что никогда не рано обеспечить себе место в колледже. Именно она отправила рисунок по указанному в объявлении адресу. Когда мы получили письмо, в котором меня поздравляли и предлагали поступление в Национальную художественную школу в местечке под названием Виксбург, мама схватила меня на руки и сказала, что нам привалила удача. Она заявила, что я, вне всякого сомнения, унаследовала ее талант, а за обедом гордо продемонстрировала письмо отцу. Он ласково улыбнулся и сказал, что они рассылают такие письма всем, кто готов выложить деньги за какую-то липовую школу. Мама выскочила из-за стола и закрылась в ванной. Тем не менее она повесила письмо на холодильник, рядом с рисунком, который я нарисовала пальцами. Письмо исчезло в тот день, когда она от нас уехала. Я всегда спрашивала себя, зачем оно ей понадобилось. Может, потому что она не могла забрать с собой меня?

В последнее время я очень много думала о маме. Гораздо больше, чем за все предыдущие годы. Отчасти это объяснялось тем, что я натворила перед тем, как уйти из дома, отчасти тем, что я ушла из дома. Я не знала, как к этому отнесся отец. Я спрашивала себя, сможет ли Господь, в которого он всегда непоколебимо верил, объяснить ему, почему его покидают близкие и любимые женщины.

Когда в шесть часов десять минут черный гигант появился в дверном проеме, полностью заполнив его своим могучим телом, я, честное слово, уже знала, каким будет результат. Он был явно встревожен и смотрел на меня, открыв рот. В одной руке он держал рисунок, а вторую протянул мне, помогая подняться на ноги.

— Завтрак начинается через двадцать минут, — сказал он. — Я так понимаю, ты не имеешь ни малейшего представления о том, как надо обслуживать столики?

Лайонел, так звали мужчину, привел меня в кухню и подал мне тарелку с гренками. Пока я ела, он представил меня посудомоечной машине, грилю и своему брату Лерою, шеф-повару заведения. Он не спрашивал меня, откуда я родом, и не говорил о зарплате, как будто мы уже обо всем договорились. Ни с того ни с сего он сообщил мне, что его прабабушку звали Мерси и что до гражданской войны она была рабыней в Джорджии. Именно ею была занята голова Лайонела на моем рисунке. Ресторанчик назвали в ее честь.

— А ты, наверное, ясновидящая, — закончил Лайонел, — потому что я никому и никогда о ней не рассказывал. Все эти умники, которые у нас обедают, уверены, что на вывеске ресторана красуется некое философское изречение. Потому и ходят.

Он ушел, а я задалась вопросом, почему белые люди называют своих детей такими именами, как Хоуп, Фейт и Пейшенс[1], которые они никогда не оправдывают, в то время как черные матери дают дочерям имена Мерси, Деливеранс, Салвейшен[2], и тем всю жизнь приходится смиренно нести свой крест.

Лайонел вернулся и протянул мне чистую и выглаженную розовую форму.

— Я не собираюсь с тобой спорить, если ты утверждаешь, что тебе восемнадцать лет, но выглядишь ты точно как школьница, — заметил он, окинув взглядом мой темно-синий свитер, гольфы и плиссированную юбку.

Он отвернулся, а я переоделась, использовав в качестве ширмы огромную морозилку из нержавеющий стали. Затем он показал мне, как пользоваться кассовым аппаратом и балансировать подносом, уставленным тарелками.

— Не знаю, зачем я это делаю, — пробормотал он, но тут в закусочной появился мой первый клиент.

Оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, Николас должен был стать моим первым клиентом. Судьба любит такие шутки. Как бы там ни было, но именно он в это утро отворил дверь ресторанчика, явившись даже раньше двух постоянных официанток. Он сразу направился к дальнему от входа столику. Николас был таким высоким, что ему пришлось сложиться несколько раз, чтобы за него уместиться, после чего он немедленно развернул свежий номер «Глоуб». Газета приятно похрустывала и пахла свежей краской. Он не обращал на меня внимания все время, пока я наливала ему бесплатный кофе, и ничего не сказал даже после того, как я расплескала напиток на размещенную на третьей странице рекламу бостонского универмага «Филен». Когда я подошла за заказом, он, все так же не отрываясь от газеты, коротко бросил:

— Лайонел в курсе.

Когда я принесла ему тарелку, он кивнул. Когда ему захотелось еще кофе, он просто поднял чашку и не опускал до тех пор, пока я не подошла, чтобы ее наполнить. Он не оборачивался к двери, когда звон колокольчика возвестил вначале о появлении постоянных официанток Марвелы и Дорис, а затем еще семи человек, по очереди явившихся в закусочную за своим завтраком.

Поев, он аккуратно положил вилку и нож на край тарелки, что немедленно выдало в нем человека с хорошими манерами. Газету он свернул и оставил на столе. И только после этого первый раз посмотрел на меня. У него были самые светлые голубые глаза из всех, которые я когда-либо видела. Возможно, это объяснялось контрастом с его темными волосами, но мне показалось, что я смотрю сквозь него и вижу небо за его спиной.

— Послушай, Лайонел, — произнес он. — Разве ты не знаешь, что закон запрещает нанимать на работу детишек, пока они не выбрались из подгузников?

Он слегка улыбнулся, давая понять, что ничего не имеет против меня лично, и вышел за дверь.

Быть может, сказалось напряжение первого часа моей работы официанткой, быть может, все объяснялось недосыпанием… Одним словом, я почувствовала, что к моим глазам без всякой видимой причины подступают слезы. Я не имела права реветь в присутствии Дорис и Марвелы и ринулась убирать с его столика. В качестве чаевых он оставил десять центов. Десять вшивых центов. Многообещающее начало, ничего не скажешь. Я опустилась на потертое сиденье и потерла виски. «Не смей реветь!» — сказала я себе. Подняв голову, я увидела, что Лайонел повесил нарисованный мною портрет на кассовый аппарат. Собрав все силы, я встала и положила свои первые чаевые в карман. В моих ушах вдруг зазвучал резкий ирландский акцент отца и его любимая фраза: «Нет ничего постоянного, все может измениться в любую секунду».



***



Через неделю после самого ужасного дня в моей жизни я ушла из дома. Наверное, я с самого начала знала, что сделаю это. Я просто ожидала конца семестра. Я и сама не знаю, зачем мне это понадобилось. Успехами я похвастаться не могла. Последние три месяца мне было так плохо, что я ни на чем не могла сосредоточиться, а частые пропуски занятий не могли не сказаться на оценках. Скорее всего, я просто хотела убедиться в том, что могу закончить школу, если захочу. И я это сделала, пусть и с двумя D — по физике и религии. И я встала вместе с остальными одноклассниками, когда отец Дрэхер попросил нас подняться, я вместе с ними передвинула кисточку на шапочке справа налево, а затем поцеловала сестру Мари Маргарету и сестру Алтею и сказала им, что да, я собираюсь поступать в художественный колледж.

Это было почти правдой, учитывая, что на основании моих оценок школа дизайна в Род-Айленде уже приняла меня на первый курс. Но это случилось еще до того, как земля начала уходить у меня из-под ног. Я была уверена, что отец успел внести часть суммы за обучение в осеннем семестре. Я писала ему записку и спрашивала себя, вернут ли ему эти деньги.

Мой отец — изобретатель. За долгие годы он придумал множество интересных штуковин. К сожалению, ему частенько не везло, и он хоть немного, но опаздывал с изобретением. Взять хотя бы прищепку для галстука, снабженную свернутой в рулон пластиковой салфеткой. В обеденный перерыв эта салфетка разворачивалась и защищала костюм. Он назвал прищепку галстуком-аккуратистом и был уверен, что его ждет шумный успех. Однако оказалось, что нечто очень похожее уже ожидает регистрации в бюро патентов. То же самое произошло с незапотевающим зеркалом для ванной, непотопляемой цепочкой для ключей, соской-пустышкой с контейнером для жидких лекарств. Думая об отце, я всегда вспоминаю Белого Кролика и пытающуюся угнаться за ним Алису.

Отец родился в Ирландии и бóльшую часть жизни провел, пытаясь избавиться от соответствующих ярлыков. Ирландское происхождение его абсолютно не смущало. Скорее наоборот — он им гордился. Но он стыдился статуса ирландского иммигранта. Когда ему исполнилось восемнадцать, он переехал из Бриджпорта, ирландского района Чикаго, в небольшое предместье, населенное по большей части итальянцами. Он никогда не пил. Одно время он безуспешно пытался освоить носовой выговор обитателей Среднего Запада. Но что касается религии, то тут он был непреклонен. Он верил так пылко, как будто духовность текла у него в жилах, а не была принята разумом. Мне часто приходило в голову, что если бы не мама, то он стал бы священником.

Отец всегда верил в то, что Америка — это лишь временная остановка на его пути обратно в Ирландию, однако никогда не говорил, надолго ли он сюда прибыл. Родители привезли его в Чикаго, когда ему едва исполнилось пять лет. Но хотя он и вырос в городе, его память навсегда сохранила воспоминания о холмах графства Донегол. Мне очень хотелось знать, что он помнит на самом деле, а где начинается воображение. Тем не менее я всегда увлеченно слушала рассказы отца о родных местах. В тот год, когда от нас ушла мама, он научил меня читать, пользуясь простыми учебниками, основанными на ирландской мифологии. Пока другие дети читали о Берте и Эрни, Дике и Джейн, я знакомилась со знаменитым ирландским героем по имени Кухулин и его приключениями. Я прочитала о святом Патрике, избавившем остров от змей, о Донне, боге мертвых, указывавшем душам умерших путь в подземное царство, о василиске, от чьего зловонного смертоносного дыхания я пряталась под одеялом.

Больше всего отец любил рассказывать мне об Оссиане, сыне Финна Макула, легендарном воине и поэте, влюбившемся в Ниамх, дочь владыки морей. Несколько лет они жили в любви и согласии на прекрасном острове в океане, но Оссиан не мог забыть о своей родине. Как говаривал отец: «Ирландия у ирландцев в крови». Когда Оссиан сказал жене, что хочет вернуться домой, она одолжила ему волшебного коня и предостерегла, чтобы он ни в коем случае не спешивался, потому что в мире смертных прошло уже триста лет. Но Оссиан упал с коня и превратился в древнего старца. И все же его ожидал святой Патрик, распростерший ему свои объятия, точно так, как когда-нибудь ему предстояло распахнуть их для нашей троицы, а потом только для нас двоих — отца и меня.

После бегства мамы отец как мог старался сделать мою жизнь полноценной, а это означало церковно-приходскую школу и исповедь по субботам, а также изображение распятого на кресте Иисуса, подобно талисману висевшее на стене у меня над кроватью. Отец не замечал противоречий католицизма. Отец Дрэхер учил нас любить соседей, но не доверять евреям. Сестра Евангелина учила нас изгонять нечистые мысли, хотя нам было отлично известно, что, прежде чем уйти в монастырь, она в течение пятнадцати лет была любовницей женатого мужчины. Не говоря уже об исповеди, означавшей, что ты можешь делать все, что угодно, потому что, несколько раз прочитав молитву Богородице и «Отче наш», можно было вновь стать девственно чистым и безгрешным. Довольно долго я тоже в это верила, пока из первых рук не узнала, что некоторые события оставляют в душе неизгладимый след, смыть который не в силах ни одна молитва.

Любимым местом во всем Чикаго для меня оставалась папина мастерская. Здесь было пыльно и пахло древесными стружками и авиационным клеем, а также хранились сокровища вроде старых кофемолок, ржавых дверных петель и розовых хулахупов. Все вечера папа пропадал в подвале. Мне часто приходилось силой вытаскивать его оттуда, чтобы заставить хоть что-нибудь съесть. Порой мне казалось, что старшая в доме я, а не он. Он работал над своим самым последним изобретением, а я сидела на пахнущем плесенью зеленом диване и делала уроки.

В мастерской отец полностью преображался. Все его движения обретали кошачью грацию. Он подобно магу выуживал из воздуха какие-то колесики и шестеренки, и на моих глазах из них рождались всевозможные приспособления и безделушки. Если он и говорил о маме, то только в мастерской. Иногда он застывал, глядя вверх, на треснутый четырехугольник ближайшего окошка. На лицо отца падал свет, странным образом превращая его в глубокого старика, и я замирала и начинала считать годы, спрашивая себя, сколько же на самом деле прошло времени.

Отец так ни разу и не сказал мне: «Я знаю, что ты сделала». Он просто перестал со мной разговаривать. Вот тут мне все стало ясно. Он был явно встревожен и словно торопил время, чтобы я поскорее уехала в колледж. Я вспомнила слова одной из своих одноклассниц. Она говорила, что у девушки на лице написано, что у нее уже был секс. Быть может, это касалось и абортов? Что, если отец прочитал это у меня на лице?

После того, как это случилось, я ожидала ровно неделю, надеясь, что приближающийся выпускной вернет нам былое взаимопонимание. Но церемония далась отцу с большим трудом. Он меня так и не поздравил. Весь вечер он как потерянный бродил по нашему дому. В одиннадцать часов мы сели смотреть ежевечерний выпуск новостей. Главным сюжетом была история женщины, ударившей своего трехмесячного малыша по голове банкой консервов. Женщину забрали в психиатрическую клинику. Ее муж твердил, что он должен был это предвидеть.

Когда новости закончились, отец подошел к своему старому столу и извлек из верхнего ящика синюю бархатную коробочку. Я улыбнулась.

— Я думала, ты забыл, — сказала я.

Он покачал головой, настороженно всматриваясь в мое лицо. Я провела пальцами по бархату, надеясь увидеть внутри бриллианты или изумруды. Там оказались четки, искусно вырезанные из розового дерева.

— Я подумал, — тихо произнес он, — что они могут тебе пригодиться.

В ту ночь, собирая вещи, я сказала себе, что делаю это ради него. Я не хотела, чтобы он до конца жизни терзался из-за моих грехов. Я взяла с собой только самое необходимое и оделась в школьную форму, рассчитывая, что это поможет мне смешаться с толпой. С юридической точки зрения я не сбегала из дома. Мне уже исполнилось восемнадцать, и я могла делать все, что пожелаю.

Последние три часа в родительском доме я провела в мастерской, подбирая слова для прощальной записки. Я провела пальцами по его последнему изобретению. Это была поздравительная открытка. Когда ее открывали, она начинала напевать песенку, а стоило нажать на угол, и она надувалась, превращаясь в воздушный шар. Отец считал, что на эту открытку будет хороший спрос. Единственное, что его беспокоило, так это музыка. Он не знал, что случится с микрочипом, когда открытка превратится в шар.

— Я прихожу к выводу, — заметил он накануне вечером, — что то, что ты держишь в руках, уже ни во что не должно превращаться.

В итоге я просто написала: «Я тебя люблю. Прости. У меня все будет хорошо». Перечитав записку, я спросила себя, есть ли в этих словах хоть какой-то смысл. Было похоже, что я прошу прощения за то, что я его люблю. Или за то, что у меня все будет хорошо? В конце концов я бросила ручку. Я знала, что несу за него ответственность и рано или поздно мне придется сказать ему, где я нахожусь. Пока я и сама этого не знала. Наутро я отнесла четки в ломбард и за половину вырученной суммы купила билет на автобус, который должен был увезти меня как можно дальше от Чикаго. Я изо всех сил пыталась поверить в то, что меня здесь уже ничто не держит.

В автобусе я придумала для себя легенду и рассказывала ее всем, кто мной интересовался. Во время очередной остановки в Огайо я решила, что покину автобус в Кембридже, штат Массачусетс. Это было достаточно близко к Род-Айленду и звучало гораздо скромнее, чем Бостон. А кроме всего прочего, мне нравилось само это название, вызывавшее ассоциации с английскими джемперами, черными мантиями выпускников и другими приятными вещами. Я решала, что задержусь здесь, чтобы заработать денег и поступить в школу дизайна. То, что судьба создала на моем пути очередное препятствие, вовсе не означало, что я должна отречься от своей мечты. Я уснула, и мне приснилась Пресвятая Дева. Я спрашивала себя, что заставило ее поверить явившемуся к ней Святому Духу. Проснувшись, я услышала звуки скрипки, показавшиеся мне голосом ангела.



***



Я позвонила отцу из автомата в подземном переходе автобусной станции на Брэттл-сквер. Я позвонила за счет абонента. Слушая гудки в трубке, я смотрела на лысую старуху с вязанием в руках, расположившуюся на приземистой скамье неподалеку, и виолончелистку, которая вплела блестки в свои многочисленные тугие косички. Затем я попыталась прочитать граффити на дальней стене перехода, но тут отец снял трубку.

— Слушай, — сказала я, не дав ему и рта раскрыть, — я никогда не вернусь домой.

Я ожидала, что он начнет возражать или признается, как в отчаянии целых два дня обшаривал улицы Чикаго. Но отец лишь негромко присвистнул.

— Никогда не говори никогда, девочка, — ответил он. — Когда-нибудь эти слова к тебе вернутся.

Я стиснула трубку так, что пальцы побелели. Отец был единственным человеком, кому я была нужна, и, похоже, мое исчезновение его совсем не обеспокоило. Что с того, что я не оправдала его надежд? Неужели это заставило его забыть восемнадцать последних лет? Я ни за что не осмелилась бы уйти из дома, если бы в глубине души не была уверена в том, что он всегда будет меня ждать, а значит, истинное одиночество мне не грозит.

По моей спине пробежала дрожь. Что, если я и в нем ошиблась? Я молчала, не зная, что сказать.

— Может, ты все же скажешь, куда уехала? — спокойно продолжал отец. — Я знаю, что ты добралась до автостанции, но подробности твоих дальнейших странствий скрыты в тумане неизвестности.

— Как ты это узнал? — ахнула я.

Отец засмеялся, и этот звук окутал меня мягким и уютным покрывалом. Мне всегда казалось, что его смех относится к числу моих самых первых воспоминаний.

— Я тебя люблю, — ответил он. — Или ты во мне сомневалась?

— Я в Массачусетсе, — произнесла я, почувствовав себя значительно лучше. — Но больше я тебе ничего не скажу. — Виолончелистка взяла смычок и провела им по животу своего инструмента. — Насчет колледжа я пока ничего не знаю, — добавила я.

Отец вздохнул.

— Незачем было сбегать, — пробормотал он. — Ты могла обратиться ко мне. Всегда можно…

В этот момент мимо прогудел автобус, заглушив остаток фразы. Я не услышала последних слов отца, и это меня вполне устраивало. Это позволяло не признаваться себе в том, что я не хочу слышать, что говорит мне отец.

— Пейдж? — окликнул он.

Видимо, я пропустила какой-то вопрос.

— Папа, — сказала я, — ты обращался в полицию? Кто-нибудь знает?

— Никто ничего не знает, — ответил отец. — Я подумывал об этом, но мне казалось, что ты вот-вот откроешь дверь и войдешь в дом. Я надеялся на это. — Его голос звучал глухо и тускло. — Я не мог поверить в то, что ты действительно ушла.

— Ты тут ни при чем, — взмолилась я. — Ты должен знать, что дело не в тебе.

— Во мне, Пейдж. Иначе тебе незачем было бы уходить.

Я хотела сказать ему: «Нет, это неправда. Это не может быть правдой, потому что все эти годы ты твердил мне, что я не виновата в том, что она ушла. Это не может быть правдой, потому что мне было очень трудно с тобой расстаться». Но слова застряли у меня в горле. Я не смогла произнести ни слова, потому что по моим щекам потекли слезы. Я вытерла нос рукавом.

— Может быть, я когда-нибудь приеду, — выдавила я из себя.

Отец постучал пальцем по трубке. Он часто так делал, когда я была совсем маленькой, а он отправлялся торговать своими изобретениями. Телефонные провода доносили до меня этот тихий стук. «Ты слышала? — шептал он. — Это звук поцелуя, проникающего прямо в твое сердце».

Автобус из неведомых краев приближался ко мне из темного туннеля станции.

— Я чуть с ума не сошел от беспокойства, — признался отец.

Я наблюдала за тем, как колеса автобуса закрывают от меня ребристое кирпичное здание терминала. Я вспоминала хитроумные штучки, которые папа делал для того, чтобы меня позабавить. Вода из крана сбегала по водостоку и приводила в движение вентилятор, струя воздуха от которого воздействовала на лопасти моторчика, соединенные со шкивом, открывавшим коробку хлопьев и отмерявшим мой завтрак. Отец умел обратить себе на пользу любые неприятности или проблемы.

— Не волнуйся обо мне, — уверенно заявила я. — В конце концов, я твоя дочь.

— Ага, — протянул отец, — но, похоже, от матери ты тоже кое-что унаследовала.



***



После того как я проработала в «Мерси» две недели, Лайонел стал доверять мне ключи, и я часто закрывала закусочную на ночь. А когда наплыв посетителей ослабевал или пропадал вовсе, как, например, около трех часов дня, он усаживал меня за стойку и просил написать чей-нибудь портрет. Конечно же, я первым делом нарисовала тех, кто работал в мою смену, — Марвелу, Дорис и Лероя, после чего перешла к президенту, мэру и Мэрилин Монро. На некоторых портретах появились сюжеты, объяснить которые я была не в состоянии. К примеру, в глазах Марвелы отражался мужчина с потемневшим от страсти лицом, которого поглощало бушующее море. В изгибе шеи Дорис я нарисовала сотни кошек, причем каждая следующая все больше походила на человека, а у последней было лицо самой Дорис. Пышные очертания персиковых рук Мэрилин Монро, как ни странно, заключали в себе не ее многочисленных любовников, а холмы, покрытые колосящимися пшеничными полями и грустные глаза бигля. Посетители закусочной далеко не всегда замечали эти странные изображения — они были очень маленькими и ненавязчивыми. Но я продолжала рисовать, и, когда я заканчивала очередной портрет, Лайонел вывешивал его на стену над кассовым аппаратом. К тому времени, как рисунки заняли полстены, я наконец-то почувствовала себя своей.

Все это время я ночевала на диване в гостиной Дорис, которую разжалобила моя история о домогательствах отчима. Поэтому, как только мне исполнилось восемнадцать, я забрала все деньги, которые удалось скопить, присматривая за соседскими детишками, и сбежала. Мне нравилась эта история, потому что она была почти правдой, — во всяком случае, в той ее части, которая касалась восемнадцатилетия и побега. К тому же она внушала окружающим сочувствие, что в моей нынешней ситуации было совсем не лишним.

Именно Дорис пришла в голову идея организовать нечто вроде фирменного блюда. Если клиент платил два доллара сверх заявленной цены на индюшиные рулетики, то в придачу получал бесплатный портрет.

— Она классно рисует, — прокомментировала Дорис, наблюдая, как я покрываю лист бумаги извилистыми линиями прически Барбры Стрейзанд. — Все эти Джо Шмо сразу почувствуют себя знаменитостями.

Мне было немного не по себе. Я чувствовала себя цирковой диковиной, но отклик на объявление, которое мы вложили в меню, оказался на удивление бурным. Чаевых мне теперь доставалось намного больше, чем когда я просто обслуживала столики. Большинство завсегдатаев я нарисовала в первый же день. Сделать эти портреты бесплатными придумал Лайонел. Он же распорядился вывесить их на стену рядом с моими предыдущими работами. Если честно, то я могла бы изобразить большинство этих людей и по памяти. Я уже давно исподтишка за ними наблюдала, пытаясь угадать, чем они живут, а в свободное время дополняя недостающие детали собственным воображением.

Взять, к примеру, Розу, блондинку, каждую пятницу делавшую прическу в парикмахерской неподалеку, а после этого заглядывавшую на ланч в наш ресторан. Она носила дорогие льняные костюмы, классические туфли и обручальное кольцо с бриллиантом. У нее было портмоне от Гуччи, и деньги она складывала в строгом порядке — долларовые бумажки, пятерки, десятки и двадцатки. Однажды она привела с собой лысеющего мужчину, который весь обед крепко держал ее за руку и говорил по-итальянски. Я решила, что это ее любовник, потому что все остальное в ее жизни было уж чересчур безупречным.

Марко был слепым студентом. Он учился в школе управления имени Кеннеди и даже в самые жаркие июльские дни ходил в длинном черном пальто. На его бритой голове всегда красовалась бандана. Он любил с нами играть. «Какого это цвета? — спрашивал он. — Дайте подсказку». И я произносила что-нибудь вроде «Мак-Карти». Он смеялся и отвечал: «Красный». Он приходил поздно вечером и курил сигарету за сигаретой, пока под потолком не повисало серое облако, образуя искусственное небо.

Но больше, чем за другими, я наблюдала за Николасом, имя которого узнала только благодаря Лайонелу. Он был студентом-медиком, что объясняло и то, что он являлся всегда в разное время, и его отрешенный взгляд. Я смотрела на него в упор, потому что он этого просто не замечал, даже если не читал свою извечную газету. Мне все время казалось, что в нем есть что-то странное. Я проработала в «Мерси» ровно две недели, когда до меня вдруг дошло: он выглядит здесь чужим. Он как будто светился на фоне потрескавшихся виниловых сидений клюквенного цвета. Он заставлял официанток быть все время начеку, поднимая стакан, чтобы его наполнили, или помахивая чеком, желая расплатиться. Впрочем, никому из нас его поведение покровительственным не казалось. Я изучала его с увлеченностью настоящего ученого. Я придумывала истории из его жизни, и это неизменно происходило ночью, на диване Дорис. Перед моим внутренним взором всплывали его уверенные руки и светлые глаза, и я спрашивала себя, что за сила влечет меня к нему.

Я уже знала, что такое любовь, как и то, какие последствия она может иметь. После всего, что произошло между мной и Джейком, я больше не собиралась влюбляться, возможно, никогда. Мне не казалось странным, что в восемнадцать лет во мне сломалось что-то мягкое и нежное. Может быть, именно поэтому, когда я наблюдала за Николасом, мне никогда не хотелось его нарисовать. Художник во мне не сразу отметил его мужскую привлекательность: симметрию его упрямого подбородка или шевелюру, сверкающую на солнце многообразием оттенков черного цвета.

Однажды вечером Дорис ушла с работы пораньше. Было уже одиннадцать часов вечера. Прежде чем закрыть закусочную, я решила наполнить солонки. И тут вошел Николас. Он уселся за один из столиков, и я вдруг поняла, что в этом мужчине так долго не давало мне покоя. Я вспомнила, как, когда я училась в школе, сестра Агнес стучала линейкой по пыльной доске, ожидая, пока я придумаю предложение со словом, которого я не знала. Это было слово «величие». Я переминалась с ноги на ногу и молчала, слушая презрительные смешки одноклассниц. Я так и не смогла составить предложение, и сестра Агнес обвинила меня в том, что я снова рисовала на полях тетради, хотя дело было вовсе не в этом. Глядя на посадку головы Николаса и на то, как он держит ложку, я вдруг поняла, что величие заключается вовсе не в благородстве и не в чувстве собственного достоинства, как учили меня сестры. Нет, прежде всего оно являлось умением чувствовать себя уверенно и раскованно в любой обстановке. Величие было именно тем качеством, которым обладал Николас и которым не обладала я, и я знала, что теперь я этого никогда не забуду.

Вдохновленная своим открытием, я подбежала к стойке и начала рисовать Николаса. Я рисовала не только его идеальные в своей симметрии черты, но и его спокойную непринужденность. Поев, Николас полез в карман за чаевыми, и в этот момент я закончила рисунок и сделала шаг назад, чтобы получше его рассмотреть. Передо мной был необычайно красивый человек. Красивее его я никого в жизни не видела. Такие, как он, везде привлекали к себе внимание. На них показывали пальцами и за их спинами перешептывались. Прямые брови, высокий лоб и волевой подбородок недвусмысленно указывали на то, что этот человек рожден для того, чтобы вести за собой других.

Из кухни вышли Лайонел и Лерой. Они несли остатки еды, которые каждый вечер забирали домой, детям.

— Ты знаешь, что делать, — бросил мне через плечо Лайонел, махнув на прощанье рукой и толкая входную дверь. — Пока, Ник, — обернулся он к Николасу.

— Николас, — тихо, едва слышно произнес тот.

Я подошла к нему, держа в руках портрет.

— Вы что-то сказали? — спросила я.

— Николас, — повторил он. — Я не люблю, когда меня называют Ник.

— А-а, — протянула я. — Может, вы еще что-нибудь хотите?

Николас огляделся, как будто только сейчас заметил, что остался единственным посетителем ресторана и что солнце уже давным-давно скрылось за горизонтом.

— Вы, наверное, хотите закрываться, — сказал он. Он вытянул одну ногу вдоль сиденья, а уголки губ приподнял в улыбке. — Слушай, — вдруг перешел он на ты, — признавайся, сколько тебе лет.

— Достаточно, — отрезала я и подошла поближе, чтобы забрать его тарелку.

Я склонилась над столом, все еще держа в руке меню с его портретом, и тут он стиснул мое запястье.

— Да это же я! — удивленно воскликнул он. — А ну-ка, дай посмотреть.

Я попыталась высвободиться. Я не собиралась показывать ему рисунок. Но прикосновение его руки меня полностью парализовало. Я ощущала пульс в его пальцах и впившиеся в мою кожу края ногтей.

По этому прикосновению я поняла, что в портрете есть нечто, приковавшее к себе его внимание, что-то знакомое. Я всмотрелась в рисунок, желая понять, что я сделала на этот раз. На самом краю листа бумаги я изобразила целые королевские династии в высоких, усыпанных драгоценными камнями коронах и бесконечно длинных горностаевых мантиях. На другом краю было сучковатое цветущее дерево. На его верхних ветвях стоял худенький мальчик. В поднятой вверх руке он держал солнце.

— Ты хорошо рисуешь, — прошептал Николас. Он кивнул на сиденье напротив. — Почему бы тебе не присоединиться ко мне? Разумеется, если это не отвлекает тебя от остальных посетителей, — улыбаясь, добавил он.

Я узнала, что он учится на третьем курсе медицинской школы, что он лучший в группе и уже прошел практику по половине обязательных клинических дисциплин. Он собирался стать кардиохирургом. Он спал по четыре часа в сутки. Остальное время он проводил в больнице или на занятиях. Он считал, что на вид мне лет пятнадцать, не больше.

На его рассказ я ответила правдой. Я сказала, что я из Чикаго, что я окончила приходскую школу и поступила бы в школу дизайна, если бы не ушла из дома. Все остальное я оставила при себе, а он и не настаивал. Я рассказала ему, что мне приходилось ночевать на станциях метро и что по утрам меня будил грохот поездов. Я сообщила ему, что научилась балансировать подносом с четырьмя блюдцами и четырьмя чашками кофе и что я могу сказать «Я тебя люблю» на десяти языках.

— Mimi notenka kudenko, — произнесла я на суахили в подтверждение своих слов.

Я сказала ему, что почти не помню своей матери, в чем никогда не признавалась даже самым близким друзьям. Но я не рассказала ему об аборте.

Шел уже второй час ночи, когда Николас собрался уходить. Он взял нарисованный мною портрет и небрежно бросил его на барную стойку.

— Ты и его повесишь? — поинтересовался он, кивая на другие рисунки.

— Если ты не против, — пожала я плечами.

Я взяла черный маркер и задумалась. Вдруг у меня промелькнула мысль: «Это то, чего ты ждала».

— Николас, — тихо произнесла я и написала его имя в верхней части листа.

— Николас, — эхом отозвался он и неожиданно рассмеялся.

Он обнял меня одной рукой за плечи, и несколько секунд мы так и стояли, соприкасаясь боками. Затем он, продолжая поглаживать мою шею, отстранился.

— А ты знаешь, — сказал он, нажимая на какую-то точку, — что если вот здесь придавить посильнее, то человек потеряет сознание?

Он наклонился и поцеловал то место, где за секунду до этого был его большой палец. Прикосновение губ было таким невесомым, что можно было подумать, что мне это просто почудилось. Он вышел так тихо, что я этого не заметила, лишь услышала звон колокольчиков над запотевшим стеклом входной двери. Я стояла, покачиваясь, и спрашивала себя, как я могла снова попасться на этот крючок.

Глава 2





Николас



Рождение Николаса Прескотта стало настоящим чудом. Его родители десять лет безуспешно пытались зачать ребенка, когда наконец Небо послало им сына. И если его папа и мама были несколько старше родителей остальных его одноклассников, он этого никогда не замечал. Как будто наверстывая все, что они не смогли дать своим неродившимся детям, Роберт и Астрид Прескотт потакали всем его прихотям и капризам. Вскоре у него даже отпала необходимость озвучивать свои желания. Его родители сами догадывались обо всем, что было необходимо шестилетнему, двенадцатилетнему или двадцатилетнему мальчику, и он немедленно получал желаемое. Вот так он и рос с абонементами на игры «Селтикс», с чистокровным, редкого шоколадного окраса лабрадором по кличке Скаут, с практически гарантированным поступлением в Эксетер и Гарвард. И только когда Николас уже учился на первом курсе Гарварда, он начал замечать, что то, как его воспитывали, отнюдь не является общепринятой нормой. Другой юноша на его месте тут же воспользовался бы возможностью увидеть третий мир или вступить в корпус мира, но только не Николас. Не то чтобы его не интересовали судьбы мира, просто он был совершенно другим человеком. Николас Прескотт привык все и всегда получать на блюдечке с голубой каемочкой, которое ему подносили родители. В ответ он платил им тем, чего от него и ожидали, — он был образцовым сыном.

Сколько он себя помнил, он всегда и во всем был лучшим. С шестнадцатилетнего возраста он встречался с девушками исключительно благородного происхождения, исключительно студентками Уэллесли и давно усвоил, что женщины находят его привлекательным. Он умел быть обаятельным и умел внушать уважение. Ему не было и семи лет, когда он начал сообщать окружающим, что станет, как и папа, врачом. Таким образом, он сам себе напророчил учебу в медицинской школе. Он закончил Гарвард в 1979 году, но отложил поступление в медицинскую школу. Вначале он объехал всю Европу, наслаждаясь связями с изящными парижскими женщинами, курившими ментоловые сигареты. Вернувшись домой, он поддался на уговоры своего бывшего тренера по академической гребле на восьмерках и приступил к тренировкам на принстонском озере Карнеги, готовясь к выступлению в крупном международном турнире среди студенческих команд. Солнечным воскресным утром его родители собрали друзей и, потягивая «Кровавую Мэри», смотрели, как на экране телевизора их сын в составе своего экипажа, представляющего команду США, летит к серебряной медали.

Сочетание множества факторов привело к тому, что сейчас, в возрасте двадцати восьми лет, Николас Прескотт по нескольку раз за ночь просыпался в холодном поту, дрожа всем телом, и долго не мог уснуть. Он высвобождался из объятий своей нынешней подруги Рэчел, также студентки медицинской школы и, вполне возможно, самой интеллектуальной женщины на земле, и голый подходил к окну. Озаряемый голубоватым светом полной луны, он прислушивался к стихающему гулу машин на Гарвард-сквер и держал перед собой вытянутые вперед руки, пока они не переставали дрожать. Он знал, что скрывается за этими кошмарами. Впрочем, в этом он не желал признаваться даже самому себе. Почти три десятилетия своей жизни Николасу Прескотту удавалось избегать поражения. Но вдруг он понял, что все это время жил в долг.

Николас не верил в Бога. Для этого он был слишком близок к науке. И все же он осознавал, что существует некто или нечто, ведущее учет его успехам. Он также понимал, что удача может в любое мгновение от него отвернуться. Он обнаружил, что все чаще вспоминает приятеля, с которым на первом курсе колледжа жил в одной комнате. Худенький парнишка по имени Радж получил С+ за письменную работу по литературе и спрыгнул с крыши общежития, сломав себе шею. Что там любит повторять отец? «Жизнь — это непредсказуемая штука».

Несколько раз в неделю он пересекал мост и направлялся в закусочную «Мерси», расположенную в стороне от улицы Джона Ф. Кеннеди. Николас ценил ресторанчик за полную анонимность. Разумеется, тут бывали и другие студенты, но они специализировались в менее точных дисциплинах, таких как философия, история или английский. До сегодняшнего вечера он даже не подозревал, что здесь кому-то известно его имя. Но оказалось, что его знает чернокожий владелец заведения, а также эта тощенькая официантка, мысли о которой преследуют его последние две недели.

Она была уверена, что он ее не замечает, но он не продержался бы три года в Гарвардской школе медицины, если бы не отточил свою наблюдательность до предела. Она считала, что ведет себя осторожно, но он чувствовал ее взгляд затылком и не мог не заметить, что, наполнив его стакан, она не спешит отойти от столика. Он так привык к женскому вниманию, что эта девчонка не должна была нарушить его покой. Тем более что она совсем еще ребенок. Она утверждала, что ей восемнадцать лет, но ему трудно было в это поверить. Даже если допустить, что она выглядит моложе своих лет, ей никак не могло быть больше пятнадцати.

Да и вообще она не в его вкусе. Она маленькая, и у нее костлявые коленки, а еще — о господи! — рыжие волосы. Зато она не пользовалась косметикой, но даже без нее ее глаза были огромными и прозрачно-голубыми. Женщины всегда называли его глаза бесстыжими. То же самое можно было сказать и об этой официантке.

Николас знал, что у него гора работы и сегодня вечером ему не стоит ехать в «Мерси». Но в больнице он пропустил обед и всю дорогу на метро от Бостона мечтал о своем любимом яблочном пироге. И еще у него из головы не шла официантка. Он также думал о Розите Гонсалес и о том, благополучно ли она добралась домой. В этом месяце он дежурил в отделении неотложной помощи, и сразу после четырех часов в больницу доставили эту девочку, Розиту, с сильным кровотечением. Выкидыш. Его шокировал ее возраст. Тринадцать лет. Он произвел выскабливание матки, а потом еще долго держал ее за руку и слушал, как она шепчет: Mi hija, mi hija…[3]

А потом другая девочка, вот эта самая официантка, нарисовала портрет, потрясший его до глубины души. Его удивило не портретное сходство, этого добился бы даже начинающий художник. Нет, она сделала нечто совершенно невероятное. Портрет отразил его осунувшееся от усталости лицо с патрицианскими чертами. Но что было гораздо важнее, с этого лица на него глядели его собственные глаза, исполненные страха. А когда он увидел мальчугана в углу рисунка, по его спине пополз холодок. Она никак не могла знать, что в детстве Николас карабкался на деревья в саду за домом родителей, рассчитывая схватить солнце, в твердой уверенности, что когда-нибудь это ему удастся.

Он изумленно смотрел на рисунок, но тем не менее отметил, как непринужденно она приняла похвалу. Внезапно он осознал, что даже если бы он не был Николасом Прескоттом, даже если бы он посменно торговал пончиками в киоске или зарабатывал на жизнь, ворочая мешки с мусором, эта девушка все равно нарисовала бы его портрет и узнала бы о нем нечто такое, в чем он не желал признаваться даже самому себе. Впервые в жизни Николас встретил человека, заинтересовавшегося не его репутацией, а тем, что он сумел в нем разглядеть. Эта девушка ничего от него не ожидала. Ей было довольно доброго слова и дружеской улыбки.

На мгновение он попытался представить себе, какой была бы его жизнь, если бы он родился кем-то другим. Это было известно его отцу, но эта тема была запретной. Поэтому Николасу оставалось только гадать. Что, если бы он жил на глубоком юге, работал на конвейере одной из фабрик и каждый вечер, покачиваясь в старой качалке на крыльце, наблюдал за тем, как солнце садится куда-то в болота? Он искренне пытался ощутить, как это — идти по улице, не привлекая к себе внимания. Он готов был променять и счет в банке, и все свои привилегии и связи на пять минут вдали от софитов. Ни с родителями, ни даже в обществе Рэчел он не мог позволить себе расслабиться. Нет, такая роскошь была не для него. Даже когда он, сбросив туфли, вытягивался на диване, он все равно был немного настороже. Ему казалось, что вот сейчас ему придется отстаивать свое право на отдых. Он объяснял эти странные мечты тем, что люди всегда стремятся заполучить то, чего у них нет, и все же ему очень хотелось испытать такую жизнь: скромный домишко в ряду таких же неприметных домов, потертое и залатанное кресло, девушка, в глазах которой отражается целый мир, которая покупает ему белые рубашки в самых дешевых магазинах и любит его не за то, что он Николас Прескотт, а за то, что он является самим собой.

Он не знал, что заставило его поцеловать официантку, но он это сделал и вдохнул нежный и какой-то совсем еще детский аромат ее кожи. Несколько часов спустя он вошел в свою комнату и увидел на кровати Рэчел, подобно мумии закутавшуюся в простыню. Он разделся и обвил ее своим телом. Он накрыл ладонью ее грудь, а она, в свою очередь, накрыла пальцами его руку. Он вспоминал свой странный поцелуй и не мог объяснить себе, почему так и не спросил, как ее зовут.



***



— Привет, — произнес Николас.

Она распахнула дверь ресторанчика и подперла ее камнем. Потом ловким непринужденным движением перевернула вывеску «Закрыто».

— Вряд ли тебе захочется входить, — улыбнулась она. — Кондиционер сломался.

Она приподняла волосы с затылка и слегка помахала ими, словно иллюстрируя ситуацию.

— Я и не собирался входить, — ответил Николас. — Я спешу в больницу. Но я не знаю, как тебя зовут. — Он сделал шаг вперед. — Я хотел спросить, как тебя зовут, — повторил он.

— Пейдж, — тихо произнесла она. — Пейдж О’Тул.

— Пейдж, — повторил Николас. — Что ж…

Он улыбнулся и зашагал к метро. В вагоне он пытался читать «Глоуб», но постоянно терял нить, потому что ему казалось, что ветер в туннеле напевает ее имя.



***



В этот же вечер, перед тем как закрыть закусочную на ночь, Пейдж рассказала ему историю своего имени. Его придумал ее отец, считая его чудесным ирландским именем, которое напоминало бы ему о родных краях. Мама была категорически против. Она считала, что девочка с таким именем будет обречена на то, чтобы вечно идти у кого-то на поводу. «Утро вечера мудренее», — вздохнул папа. Мама легла спать и во сне поняла, что у этого имени есть омоним. Она решила, что, назвав дочь Пейдж, она предоставит ей чудесную возможность начать все с чистого листа[4]. В конце концов так ее и окрестили.

Пейдж сообщила Николасу, что беседа об истории ее имени была одной из семи бесед с мамой, которые она запомнила. Николас почти безотчетно привлек ее к себе и усадил на колени. Крепко обняв девушку, он прислушивался к биению ее сердца.

Годом ранее Николас принял решение специализироваться в кардиохирургии. Из расположенной над операционной галереи он, как Бог, наблюдал за операцией по пересадке сердца. Хирурги извлекли плотный комок мышц из портативного холодильника и поместили его в разверстую грудную клетку пациента, представляющую собой одну сплошную рану. Крошечными стежками они сшивали артерии и вены, а тем временем сердце уже готовилось выполнять свою работу. Когда же оно наконец забилось, перекачивая кровь пациента и насыщая ее кислородом, давая ему шанс на жизнь, Николас почувствовал, что на его глаза наворачиваются слезы. Одного этого было бы достаточно, чтобы склонить его к кардиохирургии. Через неделю после операции, узнав, что орган успешно прижился, он навестил пациента. Он сидел на краю кровати мистера Ломацци, шестидесятилетнего вдовца, в груди которого теперь билось сердце шестнадцатилетней девочки, и слушал, как тот рассуждает о бейсболе и благодарит Господа за спасение. Николас уже собирался уходить, когда мистер Ломацци доверительно наклонился к нему и произнес:

— А знаете, доктор, ведь я изменился. Я думаю, как она. Я подолгу смотрю на цветы и вспоминаю стихи, которых никогда не читал. А иногда мне очень хочется влюбиться. — Он схватил Николаса за руку, и тот испытал настоящий шок, ощутив в его пальцах силу и уверенную пульсацию работающего как часы сердца. — Я не жалуюсь, — продолжал Ломацци. — Просто я не знаю, кто теперь за старшего.

Николас попрощался и окончательно решил посвятить себя кардиохирургии. Возможно, он всегда знал, что суть человека заключена в его сердце.

Теперь, прижимая к себе Пейдж, он задался вопросом, что побудило его к столь неожиданным действиям и какая часть тела им сейчас управляет.



***



В свой первый выходной за весь июль Николас пригласил Пейдж на свидание. Себя он убеждал в том, что, в сущности, никакое это не свидание. Просто старший брат хочет показать сестренке город. На прошлой неделе они уже ходили вместе на игру «Ред Сокс», а потом гуляли по парку и катались на знаменитых лебединых лодках[5]. Николас не признался Пейдж, что за все двадцать восемь лет, прожитые в Бостоне, он еще ни разу не катался на них. Он любовался тем, как солнце сверкает в ее волосах и окрашивает розовым румянцем ее щеки, смеялся, глядя, как она ест хот-дог без булки, и пытался убедить себя в том, что и не думает в нее влюбляться.

Возможно, это было несколько самонадеянно с его стороны, но Николаса ничуть не удивляло то, что Пейдж нравится его общество. Он к этому давно привык. Да и вообще он знал, что любой врач притягивает женщин как магнит. Что его удивляло, так это то, что ему хочется проводить время с ней. Это превратилось для него в навязчивую идею. Ему нравилось, что она любит босиком бродить по улицам вечернего Кембриджа, когда тротуары начинают остывать от дневного зноя, ему нравилось, как она вприпрыжку бежит за фургончиками с мороженым, подпевая их незамысловатому мотиву. Ему нравилась ее детская непосредственность — возможно, потому, что сам он уже давно себе ничего подобного не позволял.

Его выходной пришелся на 4 июля[6], и Николас очень тщательно спланировал прогулку. Сначала обед в знаменитом своими бифштексами ресторане к северу от Бостона, а затем фейерверк на берегу реки Чарльз.

Они вышли из ресторана в семь, и времени до фейерверка оставалось более чем достаточно, но из-за дорожного происшествия они целый час провели в пробке на шоссе. Николас терпеть не мог, когда ситуация выходила из-под контроля и его планы срывались. Он с глубоким вздохом откинулся на спинку сиденья, включил и выключил радио. Потом посигналил, хотя колонна машин и не думала двигаться.

— Этого просто не может быть! — заявил он. — Теперь мы точно опоздаем.

Пейдж, поджав ноги, сидела в пассажирском кресле.

— Подумаешь, — спокойно отозвалась она. — Что я, фейерверков никогда не видела?

— Таких не видела, — возразил Николас. — Это особенный фейерверк.