Юрий Брезан
Крабат, или Преображение мира
BERLIN 1976
Роман Перевод с немецкого
МОСКВА
\"ПРОГРЕСС\" 1979
Перевод Е. Михелевич (гл. 1-9), Я. Щербаковой (гл. 10-18)
Предисловие Е. Книпович
Редакторы А. Гугнин, Л. Смирнова
Юрий Брезан. Крабат, или Преображение мира
Роман. Пер. с нем.
Юрий Брезан - один из наиболее известных писателей ГДР, трижды лауреат Национальной премии. Его новое произведение - итог многолетних творческих поисков - вобрало в себя богатый фольклорный и исторический материал. Роман, отмеченный антивоенной и антиимпериалистической направленностью, содержит глубокие философские раздумья писателя и является значительным событием в современной литературе ГДР.
(c) Verlag Neues Leben, Berlin 1976
(c) Предисловие и перевод на русский язык издательство \"Прогресс\", 1979
ПРЕДИСЛОВИЕ
Среди ведущих писателей ГДР Юрий Брезан занимает особое место. По рождению он сорб (Сорбов называют также лужицкими сербами, - Прим. ред.), т. е. представитель национального меньшинства, проживающего на западе республики, у самой границы с ЧССР.
\"Малая родина\" Брезана по культуре, языку, традициям принадлежит к славянскому миру. Она оставалась инородным телом как в Германской империи, так и в буржуазно-демократической Веймарской республике. В годы фашизма сорбы ощутили на себе всю бесчеловечность \"национальной политики\" третьего рейха.
Дарование Юрия Брезана сформировалось на перекрестке славянских и германских культурных традиций. Причем его восприятие культуры немецкого народа, вполне естественно, было свободно от малейших признаков германского национализма, не было \"сращено\" не только с понятием \"государство\", но и с понятием \"большая родина\".
Сын сорбского крестьянина-бедняка и каменотеса, в шестнадцать лет участник антифашистского сопротивления, эмигрант (в Чехословакии и Польше), арестованный и затем принудительно мобилизованный в армию рейха, Юрий Брезан с первых шагов своей сознательной жизни был против фашистского государства. Поэтому в творчестве его нет лично окрашенной темы \"преодоления прошлого\", \"расплаты\", столь характерной для писателей так называемого \"поколения вернувшихся\". Об этом своеобразии своего общественного и творческого пути Юрий Брезан очень точно сказал в речи на VI съезде писателей ГДР, проходившем в год двадцатилетнего юбилея республики.
\"Особые обстоятельства моего происхождения и первые три десятилетия моей жизни сделали факт образования Германской Демократической Республики главным переживанием в моей сознательной жизни. Это событие, это глубочайшее переживание привело к тому, что не в третий, пятый пли седьмой год существования нашей республики, а уже в самый год ее рождения мне была дана возможность не только измерить истинной мерой вещей уже прожитое время, но и сохранить эту истинную меру для оценки событий тех лет, которые еще предстоит прожить, для оценки деяний и злодеяний, для определения истинной цены и ценности всех личных устремлений\".
Творческий путь Юрия Брезана начался со стихов и рассказов, написанных еще в довоенное время на сорбском языке.
Но зрелость и самостоятельность утвердились в его творчестве в годы жизни и работы в ГДР, когда он не только обрел \"большую родину\", но ощутил естественную и органическую связь ее с \"малой родиной\" - сорбским краем. Как писатель Юрий Брезан \"двуязычен\": с равной выразительностью и свободой он создает книги и на сорбском, и на немецком языках. Случай по-своему примечательный, хотя и не единичный в литературе ГДР, не редкость и в советской многонациональной литературе. Достаточно назвать таких очень крупных художников, как Чингиз Айтматов, Василь Быков, Ион Друцэ.
Связь с \"малой родиной\" ощущается и в том глубоком, \"изнутри\", знании, с каким Брезан воссоздает образы своих земляков - крестьян сорбского края. Но фотографии, прямой очерковой связи с фактом в рассказах и романах Брезана нет. \"Правда\" характеров и обстоятельств подчинена \"поэзии\". О забавном бунте \"правды\" против \"поэзии\" и о победе \"поэзии\" над \"правдой\" Юрий Брезан рассказал на одной из традиционных встреч советских и немецких писателей на примере цикла новелл \"Старуха Янчева\" - может быть, лучшего из его ранних произведений.
Янчева, в прошлом батрачка, а ныне - общественница, \"власть\", охотно делилась с подругами и товарками по работе своими суждениями и воспоминаниями. Это и легло в основу новелл Брезана. Героиня, познакомившись с рассказами о себе, сначала ославила писателя на всю округу, как бессовестного лгуна: и не так она говорила, и не то с ней было.
Однако Янчева - неутомимая рассказчица всюду: и за копкой картофеля, и за сортировкой свеклы - вдруг стала замечать, что в ее правду все более властно вторгается брезанова \"поэзия\", и тут она снова напустилась на земляка: \"Ты меня совсем запутал - я теперь уж и не знаю, что со мной было и как было\".
Такая победа, по справедливому мнению Брезана, объясняется тем, что, отступая от \"правды факта\", он делал более точной \"правду характера\". \"Преображенная\" поэзией героиня стала еще более \"собой\", чем \"непреображенная\". Вот почему эта хорошая старуха и стала воспринимать \"поэзию\" как \"правду\".
Однако право на такое обращение с \"правдой\" дает только глубокое и доскональное знание ее и ощущение той глубочайшей связи с \"материалом\", со всеми сторонами жизни той среды и народа, о которых идет речь.
Именно таковы взаимоотношения Брезана с его \"малой родиной\". Но эта глубокая связь отнюдь не ведет художника к узкой замкнутости, \"провинциализму\". \"Малая родина\"... ее пути и судьбы в его творчестве всегда соотнесены не только с \"большой родиной\" - ГДР, но и со всей жизнью нашей планеты.
Именно об этом говорил Брезан в той же речи на VI съезде писателей ГДР: \"...в малое наше мы должны привнести великое наше, овладевая всем миром и его историей; все, что в мире сейчас есть хорошего, - это наше, все, что было хорошего, - это наша история... Из этого не следует, что, породнившись с нашим миром и историей, мы тем самым привнесем это свое и в рассказ о другом мире. Но где бы ни происходило действие нашего повествования - в деревне, например в Беркштедте, или на индустриальном комбинате, например в Биттерфельде, - где бы рассказываемые нами истории ни протекали, они должны быть причастны мировой истории, если мы хотим включить в повествование историю всего мира. Нам необходимо знать больше, чем мы знаем. Мы должны знать Беркштедт и весь мир, и прежде всего как Беркштедт соотносится со всем миром\".
Именно так соотносит Брезан в своем творчестве \"малую родину\" - сорбский округ, \"большую родину\" - ГДР - и \"весь мир\". Именно так построена его автобиографическая трилогия (\"Гимназист\", \"Семестр потерянного времени\" и \"Пора зрелости\"), созданная между 1958 и 1964 годами, сочетающая в себе черты \"романа воспитания\" и \"романа пути\", столь традиционных для классической и современной немецкоязычной литературы.
Повествование во всех трех книгах ведется не от первого лица, но люди, события; конфликты тесно и неотрывно связаны с судьбой героя, и мир Феликса Хануша читатели видят в значительной мере глазами самого Хануша, хотя авторская \"рука\" и авторская \"воля\" порой вносят в повествование свои коррективы. И несмотря на живость и пластичность действующих лиц, окружающих героя в деревне и городе, в школе, эмиграции, на войне, - это и крестьяне сорбской деревни, и рабочие, интеллигенты, коммунары, нацисты - они все же существуют скорее как подсобный материал для всестороннего раскрытия устремлений, замыслов, ошибок героя, нежели как самостоятельные носители различных исторических тенденций и конфликтов.
\"Пора зрелости\" - роман, созданный в 1964 году, - шире по идейно-художественному охвату действительности, чем первые части трилогии. Герой его Феликс Хануш, если можно так сказать, \"дорос\" до своего создателя. И они вместе и в полном единении познают окружающий мир, оценивая людей и события той высочайшей мерой, какую дает человеку и художнику марксистско-ленинское мировоззрение, активное участие в строительстве нового, социалистического общества.
В этой последней части трилогии с большой силой звучит тема идейной борьбы, борьбы с буржуазно-идеалистической философией в сложных условиях освоения и построения нового. Роман \"Пора зрелости\" читатели и критика ГДР по праву считали наиболее значительным произведением Юрия Брезана, пока в 1976 году не вышла в свет его новая книга, \"Крабат, или Преображение мира\", встретившая всеобщее и горячее признание.
\"Малая родина\" Брезана богата традициями народного творчества. В песнях, сказках и сказаниях - героических и комических - живет душа трудолюбивого и вольнолюбивого народа. И в творчестве Юрия Брезана, в целом ряде его стихов, пьес и рассказов оживают эти традиции и герои народного творчества, по-своему обогащенные воображением автора, человека сегодняшнего дня.
Прежде всего это Крабат - дух сорбского народа, подобно тому как Уленшпигель был духом Фландрии, легендарный борец против феодального и национального гнета, защитник обездоленных и участник многих героических и комических приключений.
Обращение к фольклору, связь с народной фольклорной традицией - в наши дни не такое уж частое явление в литературах Европы, в частности в литературе ГДР. Но в многонациональной литературе Советского Союза обращение к фольклору - явление не только широко распространенное, но и закономерное. Первозданное поэтическое мироощущение, присущее народному творчеству, для младописьменных литератур нашей страны - совсем недавнее и еще живое прошлое, и оно, естественно, обогащает художественное мироощущение сегодняшнего дня, помогает глубинному и всестороннему познанию действительности.
Не менее уверенно входит фольклорная поэтика и в те национальные литературы, где лишь сравнительно недавно укрепились основы \"широкоформатной\" повествовательной прозы. Об этом свидетельствует, например, творчество Чингиза Айтматова, Гранта Матевосяна и многих других.
История западной литературы начала века знает немало примеров иронического, нарочито наивного, я бы сказала, этакого снисходительного использования мотивов и героев национального и чужеземного фольклора.
Юрий Брезан связан в своем творчестве с совсем другой, романтико-героической традицией восприятия народного творчества. И не случайно, начиная разговор о герое его последнего романа - Крабате, - тут же вспоминаешь образ бессмертного героя Фландрии - Тиля Уленшпигеля. Конечно, Юрий Брезан, как и Шарль де Костер, \"переосмыслил\" образ народных сказаний, дал ему во многом другую \"биографию\" и придал его решениям и поступкам целенаправленность и сосредоточенную силу, какими его фольклорный прообраз не обладал.
К теме \"Крабат\", как она звучит в его последнем романе, Юрий Брезан пришел не сразу. Первым подступом к ней был перевод сорбского сборника сказаний о Крабате, который Брезан издал в 1955 году. Второй этап - повесть \"Черная мельница\" - книга, которую лишь формально можно числить по ведомству детской литературы. На деле же это книга и для детей и для взрослых, живая, занимательная и полная глубокого смысла,
Однажды с неба упал камень и раскололся - начинает свое повествование Брезан, - из осколков вышел Крабат и пошел по земле; когда-нибудь другой камень вознесется на небо и в нем будет Крабат. Но в промежутке Крабат-человек станет делать все то, что должен делать человек.
А знаем ли мы, что должен делать человек?
Наверное, он должен дать имя своему \"откуда\" и \"куда\". И взять с собой первое, и всегда видеть второе.
Ребенок, естественно, будет с увлечением читать сказку о том, как храбрый Крабат, защитник обездоленных, боролся со злым мельником из \"Черной мельницы\", который ежегодно в определенный день на семижды семь часов оборачивается волком, прячет у себя ларь с семью замками, где лежат семь книг мудрости. За этой сказочной символикой, за сложной цепью намеков и ассоциаций взрослый осознает общий смысл книги (ребенок впитывает его бессознательно), заключающийся в том, что самоосвобождение человека достигается только в борьбе за всеобщее освобождение и борьба за свободу включает в себя и борьбу за право на знание - на семь книг мудрости.
Эта тема борьбы за народное, а тем самым и свое счастье и свободу, по справедливому мнению критики ГДР, вводила в повествование о Крабате фаустовскую тему, которая годы спустя со всей силой прозвучит в \"итоговом\" романе о Крабате.
Мотив захватчика - \"потенциального\" волка, оборотня, который в дни творения обвел вокруг пальца самого господа бога, присвоив все лучшее из созданного, - появляется в чудесной истории \"Конь и пес, корова и кошка\", рассказанной Брезану, когда он был еще ребенком, его дедом, сорбским крестьянином.
Роман \"Крабат, или Преображение мира\" стоит в ряду тех произведений социалистического реализма, авторы которых делали своим оружием и условные формы изображения, гротеск, гиперболические обобщения, сложную образность.
Прежде всего, когда происходит действие романа? В дни сотворения мира библейским богом? Или в годы Тридцатилетней войны? Наполеоновских войн? Или в наши дни, точно в 1973 году?
Ответить на эти вопросы не так-то просто. Все экскурсы в прошлое - историческое и \"сказочное\" - отнюдь не ретроспекция. События прошлого и настоящего, дела и приключения героев не то чтобы происходят одновременно, по порой как бы наплывают одно на другое. Так, вечный спутники друг Крабата - трубач и мельник Якуб Кушк (добрый мельник!) в 1908 году попал под суд, потому что ревом своей трубы напугал лошадь императора Вильгельма Второго. Впрочем, может быть, это была не лошадь Вильгельма, а белый конь императора Наполеона? И судья, слушая рассказ об этом происшествии, вдруг чувствует, что с ним творится что-то странное. Он не знает, в какой он действительности - в прошлом, в 1908, 1813 году, или в настоящем. Действительности наплывают одна на другую, смешиваются. Так бывает, говорит автор, когда щука-охотница нечаянно собьет кувшинку и опавшие лепестки то сближаются, то отдаляются друг от друга, а иногда прячутся друг под другом, становясь как бы одним лепестком.
В романе сплетаются, \"пронизывают\" друг друга два повествования. Одно из них - весьма современная история гениального биолога-генетика Яна Сербина, открывшего формулу жизни: ее применение дает возможность \"перестраивать\" человеческую биологию, физиологию, психику, влиять на поведение человека. Время действия этой \"современной истории\" - наши дни, 1973 год, а место - глухая деревенька в сорбском крае ГДР, Швеция, где Ян Сербин получает Нобелевскую премию, и Рим, где он вступает в поединок с темными силами капиталистического мира, которые стремятся завладеть его открытием.
Второе повествование начинается с сотворения мира, с того дня, когда господь бог поделил (согласно сорбским легендам) землю и тварь земную между \"знатным\" и \"мужиком\".
Впрочем, в изложении Брезана день творения больше похож на аукцион, и участвуют в нем отнюдь не двое, и раздает бог (бесплатно!) очень широкий ассортимент всякой твари, вручая каждую тому, кто раньше других крикнул \"мне!\".
Когда же на аукционе дело дошло до пожеланий \"знатного\" (впоследствии он принял имя графа Райсенберга) и \"мужика\" Крабата, \"знатный\" логически убедил простоватого господа бога в том, что все лучшее должно принадлежать ему, а то скудное, что следует уделить Крабату, пусть он получит из рук \"знатного\". Для верности \"знатный\" тут же наложил клеймо - \"разверстая волчья пасть и перед ней гора\" - на домашний скот, а впоследствии на землю, на плечо мужика и его жены Смялы.
Так Крабат познал страх и ненависть, ощутил пылающую рану - клеймо на своем плече - и вступил в борьбу со \"знатным\", волком Райсенбергом.
\"Раб, сознающий свое рабское положение и борющийся против него, есть революционер\" (В. И. Ленин. Полн. собр. соч. Издание пятое, т. 16, с. 40.) - эта ленинская формула определяет глубинный смысл той борьбы против \"волка\", \"знатного\", \"носителя власти\", которую ведет (с помощью доброго мельника) Крабат.
Борьба эта носит былинно-сказочный характер и ведется, так сказать, с переменным успехом, потому что Крабат никак не может пригвоздить к дереву волка Райсенберга, но и волк Райсенберг не может убить Крабата.
Эта сказочная борьба вплетена в борьбу историческую, реальную - многовековую борьбу с графом Райсенбергом крестьянского рода Сербинов, участников всех бунтов и восстаний начиная с крестьянских войн XV века. Мартиролог колесованных, утопленных, повешенных, четвертованных повстанцев очень велик. Но Сербины не сдавались.
\"Правда, во все времена смешно было бы говорить о вражде между замком Райсенбергов и двором Сербинов на холме со старой липой - слишком уж величествен был первый и слишком уж жалок второй. Тем не менее выкрикнул же однажды Каспар Сербин в лицо своему палачу Райсенбергу: \"Вражда посеяна между мной и тобой, и дана нам вечная жизнь, пока один из нас не вздернет другого на древе истории и синий язык не вывалится у него изо рта!\"
Повесть о Крабате и повесть о Сербинах сближаются все теснее и теснее. И вот уже наш современник, дед знаменитого ученого Яна Сербина - Петер Сербин, дружка на всех деревенских свадьбах, становится для народа двойником Крабата, а его друг мельник Кушк - двойником другого мельника, того, который появляется как спутник Крабата то ли в дни сотворения мира, то ли во время Тридцатилетней войны.
Но и маленький Ян, внук Петера, мечтает стать Крабатом, открыть \"Страну Счастья\", \"Страну Без Страха\". И его трудную и высокую судьбу предскажут многие конфликты, возникшие между носителями сказочно-фольклорной темы романа еще в дни сотворения мира. Прежде всего, это недоверие к \"чуду\" - волюнтаристскому насилию над действительностью для осуществления личных, мелких целей. Люцифер, постоянно находящийся в оппозиции к богу и небесному синклиту, подверг резкой критике результаты божественного аукциона. И чтобы несколько умерить нанесенный интересам Крабата ущерб, он украл для него у господа бога один из волшебных жезлов, с помощью которого можно творить чудеса. Однако на деле занятие это становится весьма опасным. Что, казалось бы, может быть невиннее \"сотворения брусники\", но вместо нее почему-то вырастает волчья ягода, вместо черники - бузина. А когда Крабат пытается наколдовать себе помощников для постройки жилья, из-под земли выходят целые роты ландскнехтов Валленштейна, которые своими бессмысленными действиями превращают всю округу в пустыню.
Тема обоюдоострой природы \"чуда\", опасностей, какие таит в себе потенциальная власть над действительностью, со всей остротой встанет в современной истории романа, в повествовании о судьбе Яна Сербина.
Один из любимых образов Юрия Брезана (он упоминает его в своих речах и в своих книгах, в том числе в романе \"Крабат\") - голова Медузы на щите Афины Паллады - власть над жизнью и смертью, отданная в руки мудрости. В романе об этом говорит Ян Сербин, отдавший жизнь защите этой мудрости.
Современная история реалистична и полна самого острого и актуального содержания. Возможность использовать в условиях капиталистического общества плоды научно-технической революции во вред человеку, ответственность ученого, возросшая тысячекратно сейчас, когда то или иное открытие может стать угрозой для самого существования человечества, разоблачение всех форм насилия и агрессии - вот сущность современной истории в романе.
Нет, формула жизни, которую открыл гениальный биогенетик Ян Сербин, как будто бы никому не грозит гибелью, а, напротив, сулит благодеяния людям. С ее помощью - как мы уже говорили - можно \"перестраивать человеческую биологию, физиологию, психику, влиять на поведение человека.
Все дело только в том, кто и для чего будет это делать.
\"Можно с ее помощью излечивать рак?\" - спрашивает Яна Сербина Каминг, он же \"Третий\", он же глава, административный и идейный, засекреченного центра биологии и состоит на службе у самых черных сил милитаризма и реакции, он же бывший эсэсовец и убийца младшего брата Яна Сербина - двенадцатилетнего Матти (о чем Сербин не знает).
\"Да\", - отвечает Сербин на его вопрос.
\"И восстанавливать ампутированные конечности?\"
\"Да\".
\"И уничтожать наследственные болезни?\"
\"Да\".
\"И ликвидировать дефекты мозга?\"
\"Да\", - в четвертый раз отвечает Сербин.
И Каминг, уже ранее предложивший Сербину в обмен на его формулу заключить союз \"знания и власти\", с деланным удивлением спрашивает ученого, почему тот не принимает его предложение.
\"Потому, - отвечает ученый, - что с помощью этой формулы можно делать обратное: заражать людей раком, перекраивать мозг, создавать сверхмозг вне человеческого тела...\"
Каминг содрогнулся.
\"Какая жуткая идея, - сказал он. - Кто же способен на такое?\"
\"Вы, например\", - справедливо отвечает ученый.
Об опасности и обратимости всякого волюнтаристского \"чуда\", переделки мира, в основе которой не лежит уважение к человеку, народу, реальной жизни и действительности, прежде всего об активности самих масс в творчестве \"чудес\" - вот о чем говорит современная история романа.
\"Третий\" с помощью формулы и ученых своего центра может создать целые армии рабочих или солдат, безмозглых и покорных и при этом \"счастливых\", то есть лишенных малейших внутренних поводов к конфликтам и недовольству.
Взрыв бомбы над Хиросимой побудил Бертольда Брехта дать новый, и последний, вариант пьесы об отце современной физики - по существу, не только об ответственности ученого, но и \"народности\" науки. Пьеса \"Жизнь Галилея\" говорит не о \"вульгарной\" опасности научного своекорыстия, а, так сказать, о высокой опасности служения науке для науки, оторванной от подлинных интересов человечества.
Заключительный монолог Галилея обращен не только к его ученику Андреа Сарти - устами отца современной физики говорит с носителями и деятелями современной культуры мудрый и проницательный художник Бертольд Брехт.
\"Я полагаю, - говорит Галилей, - что единственная цель науки - облегчить трудное человеческое существование. И если ученые, запуганные своекорыстными властителями, будут довольствоваться тем, чтобы накоплять знания ради самих знаний, то наука может стать калекой и ваши новые машины принесут только новые тяготы. Со временем вам, вероятно, удастся открыть все, что может быть открыто, но ваше продвижение в науке будет лишь удалением от человечества. И пропасть между вами и человечеством может оказаться настолько огромной, что в один прекрасный день ваш торжествующий клич о новом открытии будет встречен всеобщим воплем ужаса\" (Бертольд Брехт. Стихотворения. Рассказы. Пьесы. М., \"Художественная литература\", 1972, с. 776-777.).
Это мудрое, брехтовское, исторически точное понимание ответственности современной науки со всей силой звучит в романе Юрия Брезана.
До того, как Ян Сербин вступит в поединок с властью капиталистического мира, сложит голову и победит в этой борьбе, Юрий Брезан расскажет о нем еще многое: о приключениях героя в Стокгольме, на севере Швеции, в Италии. Параллельно, а иногда и \"наплывом\" читателю откроются приключения Крабата и Кушка в \"безумном, безумном, безумном мире\" современного капиталистического государства, чей образ к тому же окрашен в сатирически-сказочные тона.
Пойдет в современной истории речь и о родителях Яна - двух старых сорбских крестьянах, доживающих свой век в домике на холме со старой липой.
Дети - далеко, и у сына, и у дочерей своя судьба, но они живут в памяти стариков, в рассказах матери. И в этих главах Брезану удалось по-своему и высокопоэтично воплотить бессмертную тему Филемона и Бавкиды.
Но центральной линией современной истории романа остаются судьбы науки и ее адептов в современном капиталистическом обществе.
Проблема формулы, которую нашел Ян Сербин, уже как бы \"висела в воздухе\". На пути к ней осуществлял свои работы старший по возрасту, опыту, стажу Линдон Хоулинг - ученый-гуманист, антимилитарист, защитник жизни, прямой, смелый, веселый, даже озорной.
Может быть, всего на несколько шагов отстав от Яна Сербина, идет к тому же открытию испанец Лоренцо Чебалло - антагонист Хоулинга, потенциальный и опасный противник Сербина. Фашист? Милитарист? Опора реакционных сил старого мира? Нет, у Лоренцо Чебалло нет ни политических симпатий, ни убеждений. Для него существует только наука, наука для науки. Но для того, чтобы беспрепятственно развивать возможности своего огромного мозгового аппарата, он пойдет на союз с любой реакционной силой, потому что человек и человечество с его стремлениями, интересами, жизнью - это всего лишь помеха для осуществления сверхчеловеческих потенций оторванной от человечества и человечности науки.
Конечно, достижения биологии и генетики, о которых говорится в романе Брезана, в действительности еще не существуют, но направление поисков бесспорно, и опасности, которые они в себе таят, реальны. Характерная черта: в решающем разговоре Сербина и Чебалло последний с усмешкой говорит, что его боится даже сам Каминг - \"Третий\", на службе у которого он состоит. Каминг полагает, что, окружив находящегося за рубежом Яна Сербина \"живыми\" и механическими шпионами, он заманил его в ловушку, обманом завлек в свой подземный научный центр.
На деле это не так. Ян Сербин сознательно пошел в ловушку, чтобы вступить в поединок с Лоренцо Чебалло - единственным, кто может рано или поздно пройти по его стопам к финишу.
Так в сказке поступал Крабат, борясь с волком Райсенбергом, так в истории поступал весь род Сербинов, род замученных, убитых, по непокоренных защитников народных прав. И недаром дед Яна дружка Петер Сербин (которого в народе отождествляли с Крабатом) научил внука любви и преклонению перед народным сказочным героем.
Ян в детстве мечтал стать Крабатом, и в тяжелый час он становится им. С противником говорит уже не Ян, а Крабат, и это Крабат отстаивает свое право не отдать формулу - народное достояние - во власть злу и насилию. И это Крабат своей сказочной властью и силой заклинает и уничтожает не Чебалло, а \"сверхмозг Райсенберга\".
Может быть, перенеся победу добра и правды в область сказочной символики, Юрий Брезан чуть облегчил себе задачу разрешения конфликта между двумя равными по силе интеллекта и таланта деятелями современной науки.
В заключительных главках романа есть упоминание о том, что Лоренцо Чебалло отказался от поисков формулы и ушел из научного центра Каминга. В этом случае сила заклинания, произнесенного Крабатом, не в ладах с реальной действительностью. И вероятно, здесь не хватает какого-то промежуточного звена, которое раскрыло бы более земные причины поражения идеологии науки для науки, волюнтаристски совершаемых чудес. Смысл сказочно-легендарной и современной линии романа един. Достичь \"страны счастья\", \"изменить мир\", \"убить страх\", повесить на древе истории волка Райсенберга, принимающего все новые обличья, можно не с помощью тех или иных чудес науки или техники, а лишь с помощью \"преображения\" мира, совершенного усилиями всего трудового человечества, в братской солидарности покончившего с эксплуатацией, угнетением, войнами, поставившего науку и ее \"чудеса\" на службу всеобщему счастью.
Е. Книпович
Глава 1
Как раз в самом центре нашего континента - многие в наших краях ошибочно полагают, что, значит, и в центре мира, - берет свое начало речка Саткула, весело журчащая мимо семи деревень, чтобы сразу же за ними нырнуть в большую реку. Ни океан, ни море ведать не ведают об этой речке, но море было бы другим, не вбери оно в себя и Саткулу.
Все семь деревень в ее долине уютные и опрятные, однако населены не слишком густо, - правда, и люди здесь живут не совсем такие, как везде, да и в мировой истории они не оставили сколько-нибудь заметного следа, хотя история эта не обделила их малыми и большими войнами, грозными битвами, зловонными чумными эпидемиями, великими страхами и столь же великими надеждами; она же и перебрасывала деревеньки из одних господских рук в другие, по случаю чего на каком-нибудь холме на правом или левом берегу речки всякий раз ставились виселицы.
Войны, битвы и чума поросли быльем, господские косточки сгнили в сырой земле, холмы висельников стали обычными пригорками и ничем не отличаются от прочих, так что мировая история и не знала бы о деревеньках на речке Саткуле, когда бы не жил тут Крабат.
Правда, рождение его нигде не отмечено, да и умереть он вряд ли мог. А вот о жизни его есть множество самых разных суждений: то он герой, то плут и мошенник; то весельчак и гуляка; то философ, не знавший поцелуя женщины, то странствующий певец, не пропускавший ни одной юбки; то человек, покинувший землю ради звезд, то открывший звезды на земле; то не стареющий от жизни юноша, то утомленный жизнью старец, жаждущий смерти, - короче говоря, сколько людей, столько и суждений. Причем большинство высказывают свое мнение не так, как философы и другие ученые мужи, досконально изучившие в жизни все ее уголки и закоулки, столбовые дороги и кривые тропки, то есть кратко и прямо, без обиняков и уверток, в четких, продуманных и ясных выражениях, а потчуют пространными - а нередко и престранными - историями, в которые сами верят и хотят, чтобы и другие поверили; а то даже слагают притчи, где высказывают то или иное мнение о Крабате, причем притчи эти порой похожи на незрелые орехи, еще висящие на ветке. И тем не менее любая притча и история сама по себе кажется вполне разумной и правдоподобной. Но стоит лишь попытаться собрать их все воедино, как сразу оказывается, что они не только не вяжутся между собой, но и противоречат самой жизни, - так предмет неправильной угловатой формы не влезает в обувную коробку того же объема.
Однако и ныне - как и во все времена - встречаются люди, которые почитают обувную или, к примеру, шляпную коробку чуть ли не священным саркофагом и объявляют ересью все, что в ней не помещается. Эти-то люди и завладели свидетельствами о жизни Крабата; они кромсали, пилили и рубили до тех пор, пока то, что осталось, не уложилось без труда в шляпной коробке их реальности.
Из этого жалкого обрубка явствует, что Крабат родился вскоре после Тридцатилетней войны, что детские годы его прошли в деревне под названием Итк, а родители были честные, хотя и бедные люди. Юношей Крабат выучился черной магии у одного мастера этого дела, большого специалиста по чудесам, впоследствии победил своего учителя в поединке не на жизнь, а на смерть и стал сам веселым и добрым волшебником, другом бедняков и короля, которого он предостерег от кубка с ядом и освободил из-под ига турецкого султана. Потом он мало-помалу отошел от чародейства и прибегал к нему, так сказать, лишь в самых крайних случаях, а под конец и вовсе забросил черную магию и умер почтенным старцем. В знак того, что душа его спасена, на коньке крыши явился белый голубь.
Все это звучит вполне правдоподобно и убедительно для людей, предпочитающих иметь дело с гладким и округлым плодом чьей-то фантазии, а не с грубой и шероховатой плотью реальности и считающих жизнь волшебника Крабата всего лишь нарушением нормального хода вещей, по которому заключительное \"спасение\" его души, в сущности, не имеет никакого отношения к Крабату и пришивается белыми нитками лишь для того, чтобы в конечном счете свести необычайное к обыкновенному, - этакая манная каша с изюмом и цукатами, в которой бесследно тонет капля темной и загадочной плазмы.
Жизнь Крабата, поданная в виде сказки для детей, вероятно, устраивает и тех, кто не знает, например, хотя бы о таком случае из времен Тридцатилетней войны, когда Крабат в день заключения мира в Оснабрюке жарил ежа в песчаном карьере и на запах жареного сбежались трое мальчишек из ближней деревни. Деревня называлась Розенталь, ее, единственную во всей долине, пощадила война, а вокруг все поросло лесом и обезлюдело, да и в этой деревне остались лишь женщины и дети. Крабат разделил свою трапезу с опухшими от голода ребятишками; в результате и досыта никто не наелся, и голодным никто не остался. А кого не грызет голод, тот интересуется кое-чем еще, кроме собственного желудка. И вот один любопытный мальчишка потянулся к дорожной палке Крабата: палка была черного дерева с круглой тяжелой рукоятью из слоновой кости. На рукояти и на самой палке были вырезаны Адам и Ева, змей-искуситель и древо познания. Дети ничего не знали об этой истории, и Крабат ее им рассказал.
\"Если бы ты был Адамом, - спросил мальчик, - ты бы тоже откусил от яблока?\"
\"А ты?\" - вопросом на вопрос ответил Крабат.
\"Нет, - сказал мальчик. - Мы все остались бы в раю, тогда к нам не пришли бы солдаты и не закололи наших отцов\".
В жалких лачугах, лепившихся вокруг церквушки Девы Марии у Леса, кое-как сложенной из нетесаных камней, после ухода из этих мест последнего отряда солдат не осталось в живых ни одного мужчины - даже старика.
\"Волки уже и днем приходят, - добавил мальчик. - Ведь нас они не боятся\".
Крабат взял в руки палку, с которой никогда не расставался во время своих странствий по земле людей и которая служила ему то посохом, то дубиной от волков всех мастей, воткнул ее в песок и спросил мальчиков, каким им видится тот рай, что потерян для них по вине Адама и Евы.
Первый ответил: досыта еды; второй: нету солдат; третий: нету волков.
Крабат кивнул и подумал: Страна Без Страха.
Он велел детям расходиться по домам, а когда они ушли, палка его превратилась в крюк, на котором повисла темная монашеская ряса.
На исходе дня в пустующую хижину рядом с заброшенной церковью вошел монах-доминиканец, и примерно в то же самое время на другом конце деревни появился оборванный бородатый солдат, изможденный долгими годами войны. Солдат был достаточно молод, чтобы, сбросив солдатскую лямку, прожить еще много лет, он был весел и нес в руках блестящую трубу.
Монах повстречался с солдатом и, когда посторонние уши не могли его услышать, назвал солдата Якубом.
Назавтра солдат сыграл на трубе \"сбор\", созвал всех женщин и детей в церковь, а монах прочел им проповедь на тему: Нужно вкусить от яблока, ибо это нужно. \"Таких слов нет ни в католической, ни в лютеранской библии, и слова эти человеческие, а не божьи\", - сказал монах. И стал говорить им об их деревне, а не о рае небесном, и после его проповеди на душе у паствы стало скорее радостно, чем благостно. Он уступил солдату одиннадцать молодых женщин и созревших для любви девушек, а сам занялся остальными.
Меньше чем через год с того дня монах занес в церковную книгу восемнадцать крещенных им детей: одиннадцать под фамилией Швед, поскольку солдат назвался шведом по рождению, а семь под фамилией Доманья, поскольку монашеская ряса на нем принадлежала не ему, а святому Доминику.
Столь же дружно монах и солдат возделали и другие залежные земли, посеяли просо и коноплю, повыбили волков и прогнали в три шеи кое-кого из ловкачей, зарившихся на чужое.
В один прекрасный день собрались они наконец на поиски образа Девы Марии у Леса, похищенного из церкви последним шведским отрядом. Одна старуха, долго кравшаяся за солдатами, чтобы спасти мадонну, рассказала, что образ, хоть и был невелик, с каждой милей становился все тяжелее. И к тому часу, когда один солдат заметил старуху и отбил ей ноги, чтобы не шастала, где не надо, шведам уже пришлось запрячь в легкую повозку с мадонной шесть пар лошадей. И осталось у них всего две пары; значит, далеко они со своей добычей не ушли.
Монах Крабат и солдат Якуб Трубач нашли образ в целости и сохранности под большой липой. Эта липа с могучим стволом и раскидистой кроной росла на холме висельников, и Крабат знал ее, и Якуб Трубач тоже, и Крабат сказал: \"Живое умирает, а мертвое оживает\", а его друг Якуб заиграл на трубе песню, неистовую гуситскую песню, которую в тех краях уже больше двухсот лет не слыхивали. Они вбили в ствол дерева толстый гвоздь и повесили на него образ Девы Марии у Леса.
Для бедной пустой церквушки Якуб Трубач написал новый образ. У его мадонны были длинные темные волосы, и по глазам ее было видно: она знала, что такое страх. Но кое-кто, в страхе прибегавший к ней за помощью, видел, как она улыбалась.
А украденный образ и по сей день висит на той липе, и люди говорят, что когда-нибудь будет такая война, что никому не удастся спастись. Но под липой с древним образом встретятся двое. Один придет с востока, другой - с запада, и у первого в руках будет богато украшенная резьбой палка, у второго - труба, и они спросят друг друга: \"Как же ты спасся, брат?\"
И оба ничего не смогут ответить, просто будут знать, что белый голубь не сидит на коньке крыши, еще - все еще - не сидит, и что все надо начинать сначала, с самого начала, с начала всех начал: земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною.
Во всем этом кое-что верно, а в целом все неверно.
Верно, что Крабат и Якуб Трубач встретятся под липой и что один придет с востока, другой - с запада, один принесет с собой сердце убитого страха, а другой - его голову. И все же брат Крабата созовет своей трубой все четыре ветра, чтобы еще раз спросить у них, и ветры скажут: страх мертв.
Тогда Крабат зароет под липой останки страха, как зарывают убитого волка, а Якуб Трубач сыграет на трубе мелодию, про которую одни скажут: свадебная песнь, а другие: эту песнь никто прежде не слыхивал. И с каждым ударом заступа оба они все больше станут превращаться в землю, а может, в кору и ствол дерева, никто этого в точности не знает.
Останутся от них лишь палка черного дерева с рукоятью из слоновой кости да труба, которая сперва была просто листком, поющим листком, зажатым между пальцами.
На дереве же будет сидеть белый голубь; а что бы это значило, нынче никто не скажет, ведь до той поры еще много воды утечет.
Посох, может, опять превратится в сук, а труба - в лист, ветер веет, а сказка сказывается:
Вначале было так, как и представить себе невозможно. Потом вдали замерцал маленький светлячок. Он все приближался и приближался, а когда подлетел совсем близко, оказалось, что это солнце. Солнце взошло, и стал День Седьмой.
В этот день Творец создал все сущее: женщин и мужчин, горы и моря, небесное воинство и себя самого, ненасытную жадность и страсть к познанию, рыб и птиц, хлеб и соль, все, что можно себе представить и чего представить нельзя, а также водку для выпивки и табак для курения.
Сам Творец и его свита разместились на небе, а все прочее валялось как попало, без всякого порядка и присмотра, и никто не знал, что к чему. Мужчины даже не знали, что им делать с женщинами. А Творец, устав от трудов, прилег отдохнуть.
Когда он проснулся, дым стоял коромыслом, кто-то побросал всех рыб в водку, они перепились и горланили срамные песни. Творец прикрикнул на них: \"Тихо!\", и рыбы навеки потеряли дар речи.
А женщинам захотелось звезд с неба, чтобы воткнуть их себе в волосы или еще куда, и мужчины вскарабкались наверх и уже успели срезать несколько звезд - ведь Творец развесил их на небе, как на рождественской елке. А когда он прикрикнул на рыб, мужчины со страху выпустили звезды из рук, никто их уже не стал привязывать, вот они и плавают теперь по небу и выныривают то тут, то там. Сколько Одиссеев скорее вернулось бы домой на свою Итаку, если бы женщины не заставляли мужчин хватать звезды с неба.
Творец, поначалу разработавший свод законов только для рая небесного, теперь почесал за ухом и сказал решительным голосом: \"Внимание! Сейчас буду раздавать все подряд; кому что надо, пусть крикнет \"это мне!\". Поняли?\"
Люди поняли. Творец выхватил из общей кучи, что под руку попалось. Первым попался слон. Негр крикнул: \"Это мне!\" - и получил слона.
Вторым был конь. Крабат стоял рядом с человеком в богатом охотничьем наряде, и оба одновременно крикнули: \"Это мне!\"
\"Кто крикнул первый?\" - спросил Творец. Но никто не мог ответить с полной уверенностью. Поэтому он сказал: \"А ну-ка, еще разок: кто крикнет громче, тому и конь\".
Благородный господин крикнул громче, все это слышали, он и получил лошадь.
\"А тебе зато достанется корова\", - сказал Творец и дал Крабату корову.
Теперь на очереди была собака. И опять оба захотели ее иметь.
Охотник сказал: \"Собака нужна мне для охоты, где конь, там и собака\".
Творец согласился: \"Верно говоришь\", дал ему собаку и сказал Крабату: \"А ты зато получишь кошку\".
Под конец он стал раздавать поля, луга и леса. Благородный господин высказался в том смысле, что по логике вещей все это должно достаться ему. Ибо если поля, луга и леса будут не его, как же он сможет свободно охотиться на зверя. Тут он прав, подумал Творец.
Но Крабат сказал: \"А где мне тогда взять корм для коровы? Ведь я крестьянин и знаю толк в своем деле!\"
Благородный господин возразил: \"И корм для коровы, и крестьянскую работу ты получишь из моих рук\".
Господь был милостив от природы, и торг показался ему не совсем честным, но время было позднее, день клонился к вечеру, и ему хотелось поскорее покончить с этим делом. \"Ну ладно, - заключил он вяло, - будь по-твоему\".
Он увидел, что Крабат огорчен, нагнулся к нему и прошептал на ухо: \"Даю тебе вечную жизнь - до тех пор, пока...\" Тут неподалеку взревел лев, и никто не расслышал конца фразы, в том числе и сам Крабат.
Под самый конец, уже уходя, Творец сунул руку в карман и протянул Крабату жаворонка.
\"Этот знает все песни до единой, - сказал он. - Дарю его тебе\".
И улыбнулся еще раз на прощанье, кажется, ему было немного грустно: раздача прошла не совсем так, как ему бы хотелось. И наверняка приведет к неурядицам. А что охотник под шумок отхватил заодно и ненасытное всё-больше-всегда-мало, Творец даже не заметил.
Библейская гора Арарат еще была залита солнцем, а здесь внизу левкои и полынь благоухали уже по-вечернему.
Владелец лошади подошел к Крабату: \"Подержи-ка коня!\"
Крабат взялся за недоуздок, а тот выжег на ноге лошади свое клеймо - разверстая волчья пасть и перед ней гора.
Лошадь захрипела и рванулась, запахло горелым мясом. Крабат хмуро буркнул:
\"Зачем ты это делаешь?\"
\"Затем, что она моя\".
Охотник сгреб в охапку собаку, собака взвыла, когда раскаленное железо подпалило ей шкуру, но тут же лизнула руку своего господина. Тот дал ей пинка, и собака завиляла хвостом.
Крабат погладил ноздри лошади.
\"Когда у нее родится жеребенок, - сказал он, - дай его мне\".
\"За хвост жеребенка заплатишь одним глазом, за его голову - другим\", - ответил тот.
Крабат презрительно рассмеялся, взял кошку и посадил ее корове на спину, потом взял жаворонка и посадил его на правый рог, сам взялся за левый и тронулся в путь вдоль ограды рая. Когда из-за горы Арарат показалась луна, он остановился на ночлег.
А между тем в раю во время вечернего ритуала архангел Люцифер затеял распрю с Творцом. Сначала он критиковал лишь некоторые частности творения, возможно и впрямь не слишком удавшиеся: например, он считал запланированное открытие Америки настолько преждевременным, что из-за него и тысячу лет спустя хлопот не оберешься. Кроме того, он назвал дешевым балаганом мелодраму с запретным плодом, намеченную к постановке в раю на завтрашний день: по его мнению, надо не запрещать Адаму вкусить от яблока, а дать Еве противозачаточное средство.
Как бы в противовес этим придиркам архангел Михаил затянул бесконечный хорал: Господь, благи твои деянья. Такой образ действий уже в ту пору скорее разжигал, чем умиротворял вольнодумцев, и в конце концов Люцифер напрямик заявил, что имеет принципиальные расхождения с Творцом, в особенности в вопросе распределения благ. И если говорить начистоту, без обиняков и прикрас, то Господь уже одним сотворением этого Райсенберга - так Люцифер назвал благородного охотника, - а также явным пособничеством ему в ущерб Крабату взвалил на людей такую тяжкую ношу, что они в три погибели согнутся и все жилы из себя повытянут, пока наконец не догадаются ее сбросить.
Онемев от гнева, Господь только потряс кулаками, а святой Михаил затянул новую строфу: Лишь нужда учит молитве - Райсенберг, мол, и есть тот человек, который научит людей молиться. Уж он позаботится о том, чтобы они не закоснели в тупом довольстве и не сочли земную жизнь слишком приятной, чтобы стремиться попасть на небо. При этом Михаил поднял свой огненный меч и встал в позу, которую впоследствии поколения Райсенбергов воспроизводили на памятниках, а также при выборах императоров, объявлении войн и прочих райсенберговских апофеозах.
Люцифер в сердцах сплюнул на огненный меч, отчего Михаил окутался облаком пара, и заявил Господу, что за этой парочкой - воинствующим фанатиком Михаилом и горлохватом Райсенбергом - нужен глаз да глаз, дабы мир до поры не пошел прахом.
Однако Господь остался глух к словам Люцифера и лишил его всех привилегий, в частности права носить перед Господом семисвечник и распоряжаться его волшебными жезлами: в свое время Господь заказал себе - скорее для забавы, чем по необходимости - разные волшебные жезлы для сотворения разных чудес; некоторые из них были гладкие, как дирижерская палочка, другие богато украшены резьбой.
Люцифер, не желая, чтобы его окончательно загнали в угол, не только тайком сохранил за собой власть над змеем-искусителем, но и похитил самый красивый и один из самых могущественных волшебных жезлов Творца. Он вложил в руку спящему Крабату рукоять из слоновой кости. Пусть этот волшебный жезл будет его дорожным посохом, не без злорадства решил он.
Этот жезл, кстати сказать, служил Творцу для совершения забавных чудес, и хотя тот не заметил его исчезновения, но с тех пор больше уже не создавал таких смешных или диковинных тварей, как динозавры, драконы или кенгуру, разве что Гаргантюа да еще, пожалуй, последний кайзер Вильгельм, который ему, впрочем, не удался, с какой стороны ни глянь.
Рано поутру Крабат обнаружил в своей руке чудесную палку, повертел ее так и сяк, прикинул в уме то и это и, рассмотрев как следует вырезанную на палке Еву, подумал, что не прочь бы иметь жену. При этой мысли его охватило такое томление и в то же время такая тоска, что душа его словно раздвоилась, и непрерывные трели жаворонка стали так раздражать его своей слащавостью, противоречившей этому состоянию, что он вновь улегся и уснул.
Когда он проснулся, рядом с ним сидела девушка.
Оправив платье из грубого холста и откинув назад длинные темные волосы, она с любопытством, а может, просто внимательно оглядела его и сказала: \"Здравствуй!\"
Крабату ужасно хотелось дотронуться до нее, но он поостерегся - может, она ему только снится, а сны нельзя трогать руками. Он подоил корову и дал девушке молока, она выпила; значит, это был не сон.
Она сказала: \"Меня зовут Смяла\".
Когда они тронулись в путь, она спросила: \"Куда мы идем?\"
Но, поскольку нечего спрашивать \"куда\", не сказав \"откуда\", Крабат отвечать не стал. Правда, он и вообще счел за лучшее помолчать и послушать, что она скажет, чем болтать попусту, как ветер болтает с травой и деревьями.
Девушка играла с кошкой и пела вместе с жаворонком, но о вопросе своем не забыла и как бы между прочим сказала: \"Куда-нибудь, где мы будем счастливы\".
Она знает так много слов, и слова всё такие диковинные, подумал Крабат, а вслух сказал: \"Хочу поискать для нас обоих Страну Счастья\".
\"А она далеко?\" - встрепенулась девушка.
\"Раз есть название, значит, есть и страна\", - уклончиво ответил он.
К вечеру они добрались до быстрой речушки шириной в два хороших шага; вода в ней была прозрачная и чистая. Смяла, дававшая имена всему, что ей приходилось по вкусу, - вероятно, и собственное имя она тоже сама придумала - назвала речушку \"Саткула\".
На берегу им почудилось, будто где-то неподалеку работает мельница, и они поднялись на пригорок с раскидистой липой наверху. Пригорок этот, едва достигавший пяти ржаных колосьев в высоту, очень понравился Смяле, но имя для него почему-то не придумалось.
Потом с ясного теплого неба стал накрапывать дождик. Они уселись под липой, кошка устроилась рядом, а корова предпочла остаться под дождем и укрыла своим телом курицу, склевывавшую с нее черных, отливающих зеленью мух. Луга, полого спускавшиеся к Саткуле, заволоклись легкой дымкой. Крабат сказал: \"Это будет наша земля\".
Смяла кивнула в знак согласия - то ли потому, что место ей тоже понравилось, то ли потому, что липа источала сладкий аромат; потом она запела песню без слов, радостную и в то же время печальную. Крабат нахмурился - ему очень хотелось сказать что-нибудь такое, что бы подходило к песне, но звучало бы вполне разумно. Таких слов у него не нашлось. Подумав, он чуть было не сказал, что Смяла ему кого-то напоминает, но удержался - это было бы ложью, а ко лжи у него не лежала душа. Еще не ясно, не сон ли она, да и чувство его только что зародилось. Все будет напоминать мне тебя - вот это было бы правдой, но правдой о конце, а не о начале. Поэтому он промолчал.
Смяла, легкая и гибкая, одним движением поднялась с земли, Крабат попробовал было встать, как она, но завалился на бок и, лежа, подхватил ее песню без слов, но теперь у этой песни появились слова. О Смяла, до чего же ты хороша.
Смяла перебросила на грудь свои темные волосы - знала, для чего: для этого теплого дождика, а может, для аромата липы или для хриплой песни Крабата, - она перебросила волосы на грудь, и дождик смыл и унес ее платье. Иди ко мне, сказала она, а может, и не сказала, но Крабат это услышал.
Иди ко мне, поманила она и побежала, легко отрываясь от земли, но потом вдруг вскрикнула и остановилась. Она села на камень и, закинув правую ногу на левое колено, низко склонилась над ней и принялась искать занозу в ступне поднятой ноги, придерживая ее за щиколотку. Крабат смотрел на ее выгнутую дугой спину, на округлую линию бедер, мягко переходящую в очертания ноги, напряженной от неудобства позы, и заноза в ее ноге колола его больнее, чем десять заноз в собственной груди; он опустился на колени и хотел вытащить занозу. Но Смяла проворковала что-то ласковое - а может, вовсе и не ласковое, - обвила волосами его шею и вскочила так внезапно, что он покатился в траву, а она пустилась прочь, пританцовывая на бегу. Заноза впилась не в ее ногу, а в его живую плоть, он погнался за ней, и, хотя она звонко смеялась, дыхание ее уже стало прерывистым, а темные волосы разлетелись по ветру.
Внизу у пригорка стояла яблоня, ее раскидистые ветви свисали почти до самой земли. Смяла обвила руками кряжистый ствол и, когда Крабат догнал ее, соскользнула на землю; над ее головой дерево зазеленело. Под ними высохла трава, над ними дерево покрылось плодами.
Из лесу выехал всадник, он был при оружии и с собакой. Собака залаяла, Крабат поднялся с земли. Всадник оглядел местность и одобрительно кивнул - ему она тоже понравилась. Он подъехал поближе и, не обращая внимания на парочку под деревом, сорвал яблоко и впился в него зубами.
\"Вы здешние?\" - спросил он. И, не спеша доедая яблоко, стал в упор разглядывать Смялу. Глаза его сидели как-то слишком близко друг к другу - на широком лице узкие, жесткие глаза. Собака почесывалась, свесив влажный язык.
Крабат ответил, что они живут на этом холме.
Всадник соскочил с коня и захлестнул поводья вокруг ствола яблони. Смяла увидела, что на левой задней ноге лошади выжжено клеймо: разверстая волчья пасть и перед ней гора. Она рассмеялась прямо в лицо чужаку - волку, мол, не проглотить гору.
Крабату очень хотелось, чтобы всадник поскорее уехал, и он сказал: \"Возьми себе горы, этот холмик наш\".
Но всадник топнул ногой, и на земле отпечаталось его клеймо. Смяла уже не смеялась, и Крабат понял, что такое страх.
Когда стемнело и они занялись любовью, Крабат увидел волчье клеймо на плече Смялы, а она - такое же на его плече; они слились в одно целое, грудь к груди, он ощутил себя в ней, а глаз на затылке у них не было.
К ним на холм поднялся мельник, тоже меченный волчьим клеймом; мельник сорвал листок с липы, зажал его между пальцами, и листок запел: мельник охранял их любовь.
Смяла лежала рядом с Крабатом, а над ними нависал страх. С каждым вздохом они вбирали его в себя.
Когда занялось утро, Крабат оставил Смялу и подсел к мельнику. Они сидели рядом, плечо к плечу, и не было нужды говорить какие-то слова или клясться кровью в знак вечного братства.
Жаворонок взлетел ввысь.
Крабат сказал: \"Дарю его тебе\".
Мельник поглядел вслед взмывшей в небо птице и кивнул. Листок, певший ночью в его пальцах, превратился в трубу. Он приложил трубу к губам и заиграл, но песня не получилась.
Смяла проснулась, подсела к ним и нарекла мельника Якубом Кушком. \"Якуб звучит надежно, а Кушк - весело\", - заявила она.
Может, оно и так, а может, и нет, ведь каждый слышит по-своему, но эта выдумка Смялы привела впоследствии к некоторой путанице.
Ибо некий Якуб Кушк, мельник и мастер играть на трубе, привлекался к суду низшей инстанции за сидение со своим инструментом в стоге сена, что и засвидетельствовано документально летом 1908 года.
Согласно его собственным показаниям, этот Якуб Кушк мирно спал в том стоге, не замышляя ничего дурного, пока какая-то лошадь не сунула морду в сено. С перепугу мельник затрубил что было силы, не подозревая, что на лошади той восседает сам кайзер Вильгельм Второй, который в свою очередь принял трубу мельника за библейскую трубу Иерихона.
Во время судебного процесса не удалось, однако, с полной достоверностью установить причинно-следственную связь между подлинной или мнимой иерихонской трубой, с одной стороны, и пугливой лошадью императора - с другой, и в силу этого обстоятельства судья, засадивший мельника Кушка за решетку по обвинению в злоумышлении против Его Величества и нарушении порядка во время маневров, говорил не о библейском событии, а об искусствах. Искусства, доказывал он, если им предаются, так сказать\" необузданно, не сдерживая себя благонадежным образом мыслей и уважением к всевидящему оку закона, в состоянии разрушить и не такие твердыни, как стены какого-то захудалого городишка, к тому же еще и иудейского.
Сев на своего конька, судья уже не мог с него слезть и в конце концов договорился до революции 1848 года, в которой были замешаны как мельник Кушк, так и некий субъект по имени Крабат - а в высших инстанциях доподлинно известно, что эти неразлучные друзья при любом удобном случае науськивают народ против властей.
Люди, которые - по личной ли склонности или по долгу своей профессии - часто витийствуют публично, очень любят уснащать свою речь образными выражениями; по, поскольку эта любовь не всегда бежит в одной упряжке с правдой, они невольно смешат своих слушателей. Вот и тут публика, заполнившая зал участкового суда, покатилась со смеху, и только защитник злоумышленника, посягнувшего на жизнь кайзера, одобрительно кивал головой, с серьезным и глубокомысленным видом внимая словам оратора. Но именно это и заставило судью покраснеть: по-человечески он уважал этого защитника больше, чем полагалось судье по должности.
Защитник этот, по профессии вовсе не ученый адвокат, а простой каменщик по имени Петер Сербин, был знаменитым дружкой, то есть распорядителем на свадьбах, а кроме того, еще и выборным и признанным властями представителем деревень из долины Саткулы.
Это последнее обстоятельство и впрямь имело некоторое отношение к революции 1848 года.
В ту пору люди из этих деревень пришли толпой к воротам замка и потребовали, чтобы их делегатов впустили внутрь. Поскольку замок не подавал признаков жизни, они начали кричать и кричали до хрипоты, но замок оставался глух и нем. Графиня Райсенберг продолжала раскладывать пасьянс в парадной зале, выходящей окнами в сад, время от времени серебряной ложечкой кладя себе в рот селедочьи глаза: от всех других яств у графини делалась мигрень. Граф же читал семейную хронику.
Перед замком главарь делегации Бастиан Сербин закурил трубку, и дым потянулся к замку - ветер дул восточный, что было редкостью в это время года.
\"Раз мы охрипли, пусть-ка и он покашляет\", - сказал главарь. Сельчане натащили к замку, старой соломы и прелых листьев, дым и чад поднялись такие, будто черти поджаривали грешников в аду, так что у графини, несмотря на селедочьи глаза, все же разыгралась мигрени, а от короля Саксонии так и не прискакали ни гонец, ни отряд кавалерии. Тогда Бастиан Сербин за воротами замка затянул песню: ...Вольф Райсенберг был жестокий господин. \"Песне этой много сотен лет, а они все учат ей своих детей с колыбели, хотя она давно уже устарела\", - проворчал граф. Наконец кузнецу удалось установить у ворот таран, и Фридрих Вильгельм граф Вольф Райсенберг приказал открыть перед революцией двери замка.
Тем не менее революция продолжала напускать на замок дым и вонь, пока граф не поставил своей подписи под ее условиями - семнадцать пунктов, какие пустяковые, а какие и нет: право пасти скотину на большом заливном лугу после дня святого Михаила, отмена выкупных долгов, право ловить рыбу в Саткуле и собирать грибы в лесу, запрет замку нанимать мастеров со стороны, если по этому ремеслу имеются мастеровые в деревнях, и так далее, я тому подобное, а под конец торжественное заверение в том, что каждый волен держать собаку и называть ее, как ему вздумается - хоть Вольфом, - и что все деревни выбирают одного представителя, который станет защищать их интересы в споре по любому из семнадцати пунктов, буде таковой возникнет, даже и перед судом, коли того пожелает одна из сторон.
Граф - все еще волчья шкура, но давно уже не волчье сердце - подписал бумагу, Бастиан Сербин тоже нацарапал свое имя, и сперва хотел было поставить точку, но потом передумал. Еще не пришло время ставить точку, решил он, ставить точку и подводить черту.
Когда Бастиан Сербин умер - а время ставить точку и подводить черту все еще не пришло, - деревни выбрали своим представителем его сына Петера, и вот он-то и представил теперь судье официальную бумагу, удостоверявшую, что к тем событиям мельник Кушк опоздал родиться на целых восемь лет.
Что касается Крабата, то он и впрямь при них был.
\"Ага, значит, все-таки был!\" - воскликнул судья.
\"Ясное дело, - ответствовал защитник и дружка, как бы в подтверждение своих слов подняв над головой самый красивый из пяти жезлов, который всегда имел при себе в торжественных случаях: черное дерево, окованное серебром, рукоять из слоновой кости, а чеканкой по металлу и резьбой по кости - история Адама и Евы. - Ясное дело, - повторил он, - но ведь тут и Наполивон ничего поделать не мог\".
Люди в зале суда задвигались, усаживаясь поудобнее, а кое-кто даже еще и приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, мельник Кушк подмигнул своему другу, а судья переспросил: \"Наполеон?\"
Петер Сербин, начав издалека, рассказал, как в мае 1813 года, после битвы под Бауценом, союзники потому лишь успели убраться подобру-поздорову, что Наполеон вместо того, чтобы отдать приказ об их преследовании и добиться его выполнения, по воле Крабата всю ночь протанцевал с девицей Любиной в парадной зале богатого дома Хартманов на Лауэнгассе.
После этого Петер Сербин собирался поведать, как и у наполеоновского белого коня, уж наверняка набравшегося боевого опыта в сражениях и войнах, тоже иногда сдавали нервы, а затем перейти от одной императорской лошади к другой и таким образом доказать невиновность Якуба Кушка.
Но едва он приступил к обстоятельному рассказу, как неподалеку на башне ратуши пробило четыре раза. В четыре часа суд обычно заканчивал работу, судья и без того считал свой труд низкооплачиваемым, и, не видя достаточных оснований, чтобы перерабатывать лишнее, он, не говоря худого слова, поднялся и огласил приговор: злоумышлявшему на кайзера по распоряжению свыше полагалось не меньше года тюрьмы, однако судья - вероятно, по ассоциации с числом только что пробитых ударов - засадил Якуба Кушка за решетку всего лишь на четыре недели.
В скором времени судья воспользовался каким-то пустяковым предлогом, чтобы заглянуть к Петеру Сербину, жившему на холме, и послушать историю про Наполеона и девицу Любину.
Петер Сербин - он как раз вязал метлы, а это занятие беседе не помеха - рассказывал, смакуя все сочные и скоромные места, а судья слушал затаив дыхание; однако чем дальше, тем яснее возникало в нем странное ощущение: казалось, он одновременно и видел своими глазами события столетней давности там, в парадной зале, и сидел здесь на деревянной скамье под липой, напротив Петера Сербина. Тот оседлал деревянную колоду и перевязывал пучки прутьев гибкой хворостиной; а судье казалось, что напротив него на широком подоконнике удобно устроился Крабат и помахивает жезлом то совсем медленно, то быстрее, и точно так же - то совсем медленно, то быстрее - двигается Наполеон в паре с девицей, танцуя вокруг стола, заваленного военными картами.
В некотором смятении судья попрощался, сам не зная с кем: то ли с Крабатом, то ли с Наполеоном или же с дружкой; конфискованную трубу мельника он без всяких объяснений оставил на скамье.
Судье не случалось бывать в доме, где в тот раз останавливался Наполеон, теперь он туда поехал и под каким-то предлогом попросил показать ему парадную залу: она оказалась в точности такой, какой виделась ему во время рассказа о событиях той майской ночи 1813 года.
Судья никому не сказал, что однажды побывал одновременно в двух местах и двух временах, мало-помалу ему удалось даже забыть об этом, но он никогда больше не расспрашивал о Крабате, а о дружке Петере Сербине говорил как бы между прочим, что тот умеет так рассказывать разные истории, что в конце концов кажешься себе своим собственным прадедом.
Петер Сербин никому не навязывал своих историй, тем более о Крабате, но, когда его спрашивали, он отвечал.
Никто не расспрашивал его так много, как внук Ян: он спрашивал о звездах на небе и о камнях в земле, о воде в колодце и о листьях на дереве.
В ответ дед всегда рассказывал длинные истории, и сами эти истории вначале были для мальчика многоцветной действительностью; спустя какое-то время их краски постепенно поблекли, и проступила серая явь, а спустя еще много времени - когда дед уже давно лежал в могиле - явь снова стала играть и переливаться всеми цветами, как радуга, которая ведь не что иное, как проявление целого через части.
Это проявление началось - не замеченное Яном - очень рано, когда все невероятное казалось простым и свободно перемещалось во времени и пространстве, когда слово еще обозначало лишь один предмет и каждый предмет был только самим собой. В ту пору Крабат был для внука Петера Сербина и Али-Бабой, и Синдбадом Мореходом, и Тилем Уленшпигелем - плутом и насмешником, и Тилем - свободным гёзом, и победителем дракона, и благородным принцем; он был для него могучим богатырем - вершителем великих дел.
Но только когда Крабат отправился на поиски Страны Счастья, он стал Яну близким и родным, он начал взрослеть вместе с мальчиком, и преграды на его пути стали преградами и для Яна. Этот новый - и близкий - Крабат познал глубь веков, пустыни бессилия, океаны бесправия, бескрайние дали вечного возрождения и горизонты счастья. Он участвовал и в открытии Америки, и в сражениях с турками под Веной, и в штурме Бауцена гуситами. Он изобрел колесо и солнечные часы, поднялся на Гаури-Санкар, открыл северный полюс, завел шведов в болота, штурмовал Бастилию и был похоронен на кладбище Пер-Лашез.
Но он не был бездомным перекати-поле: здесь, на холме у Сербинов, была его родина. Здесь он копал колодец и сеял рожь, здесь он умом и хитростью, а то и с оружием в руках боролся с Вольфом Райсенбергом. Здесь он был не раз убит и вновь оживал, умирал и был своим собственным сыном. Здесь он установил моровой столб и подновлял его раз в столетье. Для Яна Крабат принял образ дедушки, и их жизни были как опавшие лепестки кувшинки, которую щука нечаянно сбила хвостом: лепестки эти то сближаются, то отдаляются друг от друга; случается, что некоторые лепестки прячутся под другими и кажутся одним лепестком.
Мальчику всегда хотелось быть Крабатом, а однажды, в день похорон дедушки, ему захотелось стать таким, каким был его покойный дед.
В деревню, где его отпевали, съехалась вся округа, и тот судья тоже приехал проводить Петера Сербина в последний путь. Власти прислали два грузовика с полицейскими - для поддержания порядка, как поговаривали в народе. Остальные деревни в долине Саткулы настолько обезлюдели, что цыган Богаз имел полную возможность спокойно прибрать к рукам знаменитую трубу мельника Кушка. Он играл на ней два года, потом она развалилась, и цыган опять взялся за точильное ремесло.
Но труба была совсем не та, настоящую-то мельник Кушк взял с собой на похороны и ее звуками проводил своего друга в могилу; в полицейском рапорте властям отмечалось, что он вопреки христианскому обычаю играл что-то неподобающе веселое.
Мельник Кушк и не подумал объяснять властям, почему он играл именно так, а не иначе. За три дня до этого он зашел утром к Петеру Сербину, принес миску вишен,
\"Хорошо, что ты пришел, Якуб, - сказал тот, - я как раз собираюсь в путь-дорогу. Похоронят меня в будущий вторник, в этот день я справлял свадьбы, всего их было тысяча четыреста сорок девять, и, чтобы вышло круглое число, сыграй на моих похоронах, как на свадьбе\".
Мельник Якуб Кушк пообещал, они выпили по рюмочке, и мельник пошел домой. А дед позвал внука и протянул ему самый красивый из своих свадебных жезлов, обвитый синими, красными и белыми лентами, с рукоятью из слоновой кости. \"Этот жезл знает все, что я не успел тебе рассказать, храни его как зеницу ока\", - сказал он и кивнул внуку, чтобы тот уходил, потом съел несколько вишен из миски и стал перебирать в уме, не забыл ли чего, - оказалось, вроде все сказал и все сделал; он откинулся на подушку и умер.
Яну было тогда десять лет; много людей собралось, чтобы проводить в последний путь своего верного защитника и знаменитого дружку, и внук тоже бросил три пригоршни земли на гроб того, кто был для него в детские годы великой книгой жизни. Священник сказал, что покойный был человеком мудрым, справедливым и не ведавшим страха перед людьми, которые ставят свое право выше справедливости, - при этих словах полицейские на всякий случай взяли резиновые дубинки в руки, а внук посмотрел на белых голубей, сидевших на крыше церкви: дедушка, а как это - быть мертвым?
И тут мельник Кушк весело и торжественно ответил за деда: когда меня опускали в могилу, мельник Кушк играл свадебную песню - значит, мертв тот, кто не жил.
Мальчику почудилось, будто эти слова произнес Крабат, и это не особенно удивило и ничуть не смутило его, и, когда все голуби взлетели с крыши, а один остался, в его глазах это был голубь Крабата, а сам Крабат стоял рядом с ним, и дедушка не был мертв, и они переходили друг в друга, а потом стали им самим. Но и это не смутило его и не показалось странным - просто мир был так устроен, что его не всегда удавалось понять.
Он понял его позже, имея за плечами тысячу снов и дел, мыслей и впечатлений, переплетавшихся друг с другом, многослойных и многоликих. С годами из этой мешанины все четче выделялся один слой, который он называл про себя \"реальностью Крабата\" и который включал антивремя и антипространство. Он был уверен, что эта реальность в тысячах точек пересекалась с его собственной и в тысячах точек отклонялась от нее - вплоть до обращения в полную противоположность.
Иногда ему казалось, что стоит лишь протянуть руку - и прикоснешься к Крабату. Но так ни разу и не протянул: не видел в том нужды.
А иногда казалось, что он может и должен проникнуть в эту другую реальность, стать Крабатом и, взмахнув волшебным жезлом, совершить чудо спасения.
Такие и подобные мысли и чувства заставили его однажды сделать в своем дневнике, который он вел от случая к случаю, следующую запись: \"Но если когда-нибудь День Седьмой придет к концу, то станет необходимо - последним актом свободного разума - овладеть также и несвязанным временем, чтобы всё время взять с собой в День Восьмой, который начнется с того, что человек окончательно решит, кем он станет: НИКЕМ или наконец-то ЧЕЛОВЕКОМ без страха перед жизнью и без надежды на спасение от нее\".
В другом месте он назвал Седьмой День периодом несамоопределения человека, за которым последует период полного самоопределения. День этот может продлиться и века, и несколько секунд самоуничтожения - это будет зависеть от того, будут ли моральные качества человечества в тот момент не только уравновешивать, но и превосходить его технические возможности.
Он, бывший свидетелем того, как одна Великая война закончилась атомной бомбой, а другая благодаря ей же не состоялась, как в пробирках и ретортах готовилась третья, бескровная, по еще более ужасная, а дух смертельного соперничества уже заразил своим семенем землю, и чрево ее вздулось от бомб и ракет - почем знать, когда оно лопнет? - он шаг за шагом растерял былую веру в глобальность воздействия идей и нравственных принципов, якобы способных идти в ногу со стремительным развитием техники. С утерей этой веры укоренилось в нем убеждение, что именно его наука, биология, призвана спасти человечество. Она откроет главные принципы жизни, выяснит все детали ее структуры и научится синтезировать ее элементы с равноценным качеством - для того, чтобы в конце концов ген за геном создать нового человека, запрограммированного на овладение своим собственным будущим. Этот человек будет, как утверждал Ян Сербин, и разумным, и нравственным, - правда, не разумным от нравственности, а нравственным от разума.
Поэтому он трактовал \"несвязанное время\" как то, что иногда им же самим обозначалось термином \"антивремя\", но одновременно и как всю совокупность проблем и опыта прошлого. Он исходил при этом из того, что, если хочешь вообразить себе будущее как можно более осмысленным, прошлое не может представляться абсолютно бессмысленным. Если отказаться от этого условия, то и настоящее неизбежно окажется сущей бессмыслицей, а с ним и все бытие, и несовершенство сущего мира предстанет как непреложный закон хаотического нагромождения случайностей.
Эти соображения подтолкнули Яна Сербина к тому, чтобы наряду с изучением человека как биологической категории заняться им как категорией нравственной, и в ходе этих исследований картины, впечатления и представления его детства и ранней юности как-то незаметно для него самого стали занимать все больше и больше места в его мыслях.
Среди немногих вещей, которые остались у него от тех лет, были свадебный жезл из черного дерева и толстая тетрадь в черном картонном переплете с записями его деда и мельника Якуба Кушка.
Последняя запись, сделанная рукой деда, гласила: \"Я видел странный сон. На одичавшей яблоне висело три одинаковых яблока. Под деревом сидела Смяла и играла моими часами. Одно из яблок можешь сорвать, сказала она. Я не знал, какое выбрать. Она сказала, одно из них солнце. Когда оно взойдет, настанет ночь. Второе - земля. Правильно выберешь - не потеряешь. Третье - твои часы. Они идут или стоят. Я должен был сорвать яблоко и не знал какое. Я сорвал одно, оно оказалось таким тяжелым, что двумя руками не поднять, - это была земля. Смяла обрадовалась, а я стал совсем молодым. Я все молодел и молодел и наконец превратился в своего внука Яна. Мои часы тикали на дереве. У меня осталось совсем мало времени\".
Ниже Ян Сербин приписал: \"У нас осталось совсем мало времени на размышления - взять землю в свои руки или позволить Черному Солнцу взойти. Наше время сокращается, как шагреневая кожа, - каждый день наполовину\".
Глава 2
Смяла была плодом первой любовной тоски Крабата: жизни было всего сутки, и до рая рукой подать. Потом рай куда-то исчез, словно его и не было, а однажды осенью Крабат потерял и Смялу. Одни говорят: задолго до изобретения колеса, другие - во время всемирного потопа.
Пустое это дело - спорить о точной датировке событий, которые с таким же успехом могли случиться вчера или тысячу лет назад; важно, чтобы об этом событии помнили; а помнится то, что не утратило значения для настоящего. Важно еще и то, почему это событие случилось. У \"почему\" больше корней, чем у человека зубов, и корни эти поглубже, чем у мха на скале. \"Где\" тоже имеет значение, хотя и подчиненное.