Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Может быть, я с кем-нибудь подрался, — предположил Филипп. — Или меня сбили с ног.

И вот если вы совсем ничего не понимаете в том, как распределяется ограниченное количество ресурсов, но хотите, чтобы вам объяснили экономику на пальцах (на уровне: кто такой Кейнс, чем акция отличается от облигации и почему вместо золотых денег у нас бумажные), то Остальский – замечательный вариант войти в курс дела.

— О! — сказала Агген. — Значит, ты с самых нижних витков. Я и не слыхала, что там живут плоскоглазые.

У книжки Остальского – в которой есть байки про жгущего купюры Генсбура, советские анекдоты и притчи о Ходже Насреддине, но ничего не сказано о счетах лора-ностра и сделках РЕПО, то бишь не особенно глубокой, предназначенной для простого обывателя, – есть, однако, несколько очень существенных преимуществ.

Это простое с виду признание заставило Филиппа надолго замолчать, как будто он оказался в логическом тупике.

Потом он сказал:

— Помоги мне выбраться отсюда.

Во-первых, Остальский объясняет азы на примерах из хорошо знакомой российской и советской экономической истории и повседневной жизни (и активно пользуется местоимением первого лица; случаи из собственной, богатой событиями жизни занимают здесь довольно много места; иногда книжка превращается едва ли не в мемуары). Во-вторых, Остальский использует не только классические примеры, но и совсем недавний, газетный, злободневный материал: например, «дело Кервеля», человека из Societe Generale, который в одиночку чуть не обрушил мировую экономику (уже в сентябре выяснилось, что таки обрушил). Кому-то, правда, может показаться, что в погоне за живостью и доступностью автор несколько переусердствовал с имитацией разговорной, не сказать «залихватской», интонации: «ежу понятно» – пожалуй, без этого можно было бы и обойтись. Ну и что более существенно, Остальский все-таки слишком либерал; слово «нормальный» у него – синоним «рыночного», «капиталистического», тогда как все, что не вписывается в эти определения, – либо курьез, либо дурь (и повод для злословия соответственно; особенно, естественно, достается советской экономике); между тем касательно такого рода «нормальности» есть и другие мнения. Итак: перед нами не то чтобы библия экономиста – бывают и более основательные популярные книжки по экономике; однако Остальский, при всех своих ежах, сделал очень приличную книжку, каких раньше в России не было. И уж точно ни разу не скучную.

— Твоя одежда совсем разорвется, — предупредила Агген. — А кожа поцарапается. Кусты очень колючие.

— Другого пути нет, — возразил Филипп. — Я уже думал об этом. Ты ведь вернулась для того, чтобы помочь? Если сейчас ты не сделаешь этого, то уйдешь разочарованная. К тому же одной по ночам ходить опасно.

Ант Скаландис

Агген посмотрела по сторонам и увидела, что сумерки закончились. Наступила настоящая ночь.

— А как ты защитишь меня, если повредил ногу и не можешь ходить?

«Братья Стругацкие»

— Сначала помоги выбраться, а там — поглядим. У меня есть кинжал. И я выгляжу высоким, по крайней мере в здешних краях.

Агген поразмыслила и поняла, что он прав. К тому же ей хотелось рассмотреть его получше и расспросить о тысяче разных вещей. Например, о том, каково это — являться Филиппом. Иметь плоские глаза, быть старше, чем Агген, быть чудовищем, быть выдуманным, быть из-под земли.

«АСТ», Москва

Она протянула ему руку:

«Более яркого, более необычного, более удивительного явления в отечественной словесности второй половины двадцатого столетия не было», – уверен автор биографии Стругацких, и даже если это не так, братья, конечно, заслуживают жизнеописания.

— Хватайся, будем тащить.

Девочка зажмурилась, собирая в себе мужество для чужого прикосновения. Оно действительно оказалось неприятным, но только в первое мгновение и только потому, что Агген вообще с трудом переносила, когда до нее дотрагивались, даже близкие. У Филиппа была сухая, жесткая ладонь — крупнее, чем ожидала Агген. Эта ладонь как будто довершила то, что начал голос: теперь Агген почти совершенно понимала — каково это «быть Филиппом». Не имело значения, можно ли счесть его чудовищем, был ли он из-под земли и не выдумал ли его кто-нибудь: где-то очень далеко у Филиппа оставались друзья и семья.

— Крепко держишься? — шепнула Агген. Она боялась говорить громко.

Трудно быть богом, но легко – апостолом. «Братья» оказались искренней, чистой, наивной, домашней, сектантской книгой. Ант Скаландис (псевдоним фантаста Антона Молчалона) – подвижник, ученик, ветеран секты. И слепому ясно – секта хорошая, первоклассная. Проблема возникает в том случае, если вы не член этой секты – да, повсеместно распространенной, очень известной, – но секты ведь. Энтузиаст, иногда вплоть до экзальтации («Стругацкие – это наши вывернутые наизнанку души. И наша совесть»), Скаландис вряд ли поверит в это, но в мире есть и люди, которые всего лишь слышали о феномене Стругацких, однако не читали ничего или совсем мало и лишь приблизительно знают, почему их книги – «культовые». И если для секты – фэндома, гетто – книга Скаландиса отныне – sine qua non, каноническое евангелие, то для посторонних она никуда не годится. Ну да, оказывается, БН ездит на «Тойоте Королле», содержит котов и кошек и плевать хотел на собак, тогда как АН всегда держал в тайнике за англорусским словарем коньяк, жену свою ласково называл «Крыса», собак уважал, а на сберкнижке у него к концу советского периода скопилось 150 тысяч рублей, и это не говоря о том, что его зятем был Егор Гайдар. Оказывается, их практически никогда не видели на людях вместе, вдвоем – и потому существует версия, что у Натана Залмановича Стругацкого был один сын, называвший себя в Москве Аркадием, а в Ленинграде – Борисом. Оказывается, братья Стругацкие пытались писать мистико-фантастический детектив вместе с братьями Вайнерами – представляете, в восемь рук. Оказывается… ну да, курьезы, очень любопытно. И было бы еще любопытнее увидеть здесь, например, пересказы романов, однако вместо этого мы узнаем, при каких обстоятельствах они сочинялись и издавались, черновые версии сюжетов, список прототипов, толкование эпиграфов. Однако бедная на внешние события биография Стругацких – это прежде всего их романы, и если вы не читали книг, то все прочие подробности не имеют ровным счетом никакого смысла, и поэтому биография Скаландиса – полная, плотная, насыщенная, какая угодно, только не популярная, не просветительская.

Филипп ответил:

— Кажется.

Скаландис, чей талант скорее беллетристический («Он сидел на берегу и смотрел в темноту южной ночи»), чем аналитический, предпочел исследовать черновики и реконструировать сцены из жизни, а не устраивать ревизию феномену «братьев Стругацких». Для него не существует всерьез вопроса – что они такое по большому счету в мировом контексте? Не были ли братья дутыми фигурами? Не может ли их манера аффектированно акцентировать свою этическую позицию и злоупотреблять эзоповым языком показаться кому-либо отталкивающей? Не были ли они чисто советским феноменом, чья уникальность и привлекательность после открытия границ оказалась под большим вопросом? Не может ли юмор Стругацких – абсолютный для секты – показаться посторонним вовсе не таким уж и остроумным?

Агген изо всех сил потянула его на себя. Он сначала как будто упирался, а потом одним рывком вывалился на траву и скорчился, поджав одно колено к животу. Вторая нога у него была прямая, как палка.

Агген обтерла руку о платье и села рядом с головой Филиппа. Голова чуть повернулась, плоские глаза уставились на Агген.

Скорее всего, на все эти вопросы следует твердо ответить «нет», но это не значит, что авторы биографий не должны задавать их; и если они не делают этого, то сами обрекают свои книги на промежуточный, межеумочный статус. Окончательной версии того, что такое «братья Стругацкие» как не было, так и нет.

Луна ползала между ветками большого дерева, то поглядывая вниз мутным оком, то опуская полупрозрачное веко и жмурясь. В этом неверном свете Агген и Филипп рассматривали друг друга.

Потом девочка сказала:

Людмила Сараскина

— Ты будешь лежать всю ночь?

Такое развитие событий представлялось ей весьма скучным.

«Александр Солженицын»

— Надо выбираться из парка, — согласился Филипп.

— А с кем ты подрался? — спросила Агген, не предприняв ни малейшей попытки помочь ему встать.

(вторая премия «Большая книга»-2008)

Филипп осторожно перевернулся на спину, вытянул и вторую ногу. Сунул ладони под голову.

— Сначала я повздорил с какими-то типами, сам того не желая, а потом меня сшибли на землю и проехались по мне колесами — и опять-таки без малейшего желания с моей стороны, — ответил он. — Вот как это вышло. Я приближался к подножию горы…

«Молодая гвардия», Москва

— Это Золотая Альциата, — перебила Агген.

— Гора? — уточнил Филипп.

Литературовед и философ («Читать Достоевского – значит познавать свою душу») Л. И. Сараскина познакомилась с А. И. С. в середине 90-х и затем на протяжении нескольких лет навещала его в Троице-Лыковской усадьбе, где беседовала с писателем под магнитофон и работала с материалами из личного архива. «Широта ее интересов была велика» – сказано здесь про одну из героинь; что ж, именно такую эпитафию, по-видимому, и может высечь благожелательный рецензент на памятнике трудолюбию автора.

— Гора и город на ней. И все королевство. Это все — Альциата.

— Королевство — гора?

— И город на ней. А на самой вершине — королевский дворец. И во дворце, в самой высокой башне дворца, — король. Разве ты этого не знал?

Действительно, чего только не почерпнешь из 900-страничного жизнеописания русского Конфуция. Тайна загадочного шрама на лбу и злокачественной опухоли в паху. Школьные прозвища – Арамис и Морж – и версии их происхождения. История про отравление, напоминающая ющенковскую и литвиненковскую. Сцена свидания нобелиата с принцессой Уэльской Дианой. Содержание записки, пришпиленной злоумышленником к забору вермонтской усадьбы («Борода-Сука За сколько Продал Россию Жидам и твоя изгородь не поможет от петли», если вам интересно). Остроумное название «Желтое колесо», предложенное А. И. С. будущему автору эпопеи о горбачевско-ельцинской России.

— Я многого не знал и до сих пор не знаю, — отозвался Филипп задумчиво. — В любом случае, поначалу Альциата не показалась мне такой уж Золотой…

Ну и, разумеется, вехи: война, тюрьма, шарашка, раковый корпус, «Новый мир», Вермонт, Стокгольм, Магадан. В сараскинской биографии есть все, что надо, хрестоматийное; проблемы возникают с тем, что НЕ надо, с тем, чего в книге не обнаруживается. Не случайно ведь в библиографии отсутствует посвященная «неизвестному Солженицыну» книга Владимира Бушина «Гений первого плевка» (страстная, ядовитая, бесконечно остроумная книга, резюмирующая: «Где Солженицын – там всегда не только злоба, клевета, но и напроломное вранье, невежество»; обязательный антидот после сараскинской) – и, соответственно, не обсуждаются и внятно не опровергаются выдвинутые там обвинения. Почему в жизнеописании Солженицына отсутствует фигура его главного, по сути, соперника и двойника – Александра Зиновьева, реализовавшего иной вариант диссидентства? Где внятное объяснение отношений Солженицына с «деревенской прозой»? Где описание возможно существующей связи между действиями Ельцина и изданным 22-миллионным тиражом солженицынским манифестом «Как нам обустроить Россию»?

* * *

Огромная скала высилась на самом берегу моря. Филипп шел медленно, увязая в песке, он падал и поднимался. От усталости ноги его горели. Притяжение скалы было, однако, неодолимым — у обычного смертного человека не нашлось бы никаких сил противиться ему.

Не похоже, что биограф в самом деле хотел ответить на какие-то принципиальные вопросы – он с самого начала знал все и так и, по сути, всего лишь уточнял детали: так все-таки Морж или Арамис? Кто милее – Ростропович или Вишневская? Кто ужаснее – Андропов или Семичастный?

Море у этого берега было теплым, но каким-то неприятным. Волны, задушенные погибшими водорослями, скучая, кидались на берег и пятнали его все новыми и новыми разводами грязи. Песок казался таким же мертвым, как и волны. Камни, дома, ракушки — все обратилось в прах, и теперь одинокий человек обреченно попирал этот прах ногами.

Только та скала, что росла впереди и делалась все выше и выше, оставалась неколебимой. Ни соленые морские бури, ни роковой процесс выветривания, ни жестокие войны между людьми и животными — ничто не оставило на темной скальной породе ни царапины.

А ведь знаете, – перед нами даже не житие, а евангелие. О том, что это не преувеличение, – да и вообще о характере риторики Л. Сараскиной – можно судить по следующему пассажу. «Солженицын… Имя-крик, имя-скрежет, имя-протест. Ожог сознания. Скальпель офтальмолога, снимающий катаракту с глаз, раскрывающий угол зрения. Артиллерист, вызывающий огонь на себя. Один в поле воин. Русская душа, которая вышла живой и неизгаженной из мрачного, безнадежного времени. Гениальный русский крестьянин из села Сабля, где течет Живая Вода. Последний из могикан. Судьба Кассандры. Проклинающим весельем поразил Кощеево сердце. Единственный, кому верят. Дон Кихот. Герой ненаписанного романа Достоевского. Словом изменил мир. Некого поставить рядом. Нет уже почвы, на которой всходили бы такие люди». Тем страннее на фоне этих экстатических, едва ли не горячечных стонов выглядит манера Л. Сараскиной на протяжении едва ли не всей первой половины книги называть своего героя Саня. Почему Саня? Да потому что это дешевый способ автора литературной биографии «вовлечь» читателя в повествование, старое доброе – и работающее – клише. Да уж, клише – это то, в чем Сараскина ориентируется не менее профессионально, чем в душеведении и Достоевском, на том же уровне, что прочие авторы серии «ЖЗЛ. Жизнь продолжается…»: «перст судьбы», «сожженные корабли», «слово обрело плоть», «поезд шел вразнос». Слишком пафосно и не особенно остроумно? Остроумным позволяется быть Солженицыну, но не самой Сараскиной – а почему? Как объяснить этот тотальный запрет на иронию над героем, то есть, по сути, на самое драгоценное, что только бывает в биографиях, – на дистанцию, на критический взгляд? Обратная сторона этого табу на смех – отталкивающе выпирающая идеологическая позиция автора. С какой стати? Платим ли мы деньги за то, чтобы узнать, что такое на самом деле Солженицын, – или за то, чтобы литературовед Сараскина при каждом удобном случае уведомляла нас о своем махровом антисоветизме?

Филипп ясно различал бесконечную спиральную дорогу, которая обвивала скалу десятками колец, поднимаясь к самой вершине. Видел он и строения, ближе к вершине — немногочисленные и роскошные, а у подножия — целую россыпь убожества и бедноты.

Любопытство — напудренный моложавый старичок — так и заплясало рядом с Филиппом, подталкивая его под локоть и нашептывая ему в ухо: «Идем, узнаем, что это за гора! Пошли скорее, выведаем, что это за город!»

Удивительно другое. Даже такое жизнеописание Солженицына – безбожно водянистое, вопиюще необъективное, тошнотворно апологетическое – все равно впечатляет, все равно – событие. Какой колоссальный труд, какая судьба, какой масштаб, какой мощный старик, действительно ключевая фигура даже со всеми оговорками, даже увешанный орденами, как Брежнев, даже сейчас. Что касается выбора персонажа, тут Л. И. Сараскиной можно только позавидовать.

А чувство долга — красивый строгий юноша немного старше самого Филиппа — прибавило: «Возможно, это как раз один из тех географических объектов, что подлежат непременному нанесению на глобус».

Сперва Филипп глянул на любопытство — оно подмигнуло ему, опустив и снова подняв морщинистое веко. Глаза у любопытства бездумно-ясные, помаргивает в них слепенькое старческое бескорыстие.

Алексей Цветков

Затем Филипп повернулся к своему чувству долга, а то сохраняло бесстрастие и никак не ответило на безмолвные вопрошания Филиппа, потому что никогда не переменяло своих мнений.

Филипп уставился на гору и задумчиво проговорил:

«Дневник городского партизана»

— Я странствую исключительно ради полноты глобуса — такого глобуса, на котором разрисована странами и морями не только видимая половина, обращенная к гостиной, но и отвернутая к стене ее отверженная товарка. Там, без сомнения, уже приготовлено место для Негропонта, и Модона, и Торона, и Будерино, и Воницы, и Ашаюоли, и таинственных стран мейсинов, ботентротцев и животоглавцев, а также, если того захочет Бог, — Японии… Сдается мне, — продолжал Филипп, надеясь речами вселить в себя мужество, — что только такой глобус и будет истинным, что бы там ни утверждали профессор фон Шмутце и мой отец — а они утверждают обратное.

«Амфора», Санкт-Петербург

Теперь оба незримых его спутника молчали. Они всегда вот так замолкали, когда Филипп начинал разглагольствовать.

— Ныне, когда я лично побывал в Негропонте и у животоглавцев, никто в мире не посмеет объявить эти земли несуществующими, разве что объявив войну мне и здравому смыслу, — добавил мужественно Филипп, взбалтывая ногой песок и неотрывно сверля взглядом гору, словно в попытке подчинить ее своей воле.

О том, что это за автобиография, можно было бы дать представление путем простого перечисления ипостасей автора, о внушительный лоб которого большинство людей наверняка уже стукалось не в телевизоре, так в интернете: профессиональный революционер, философ, поэт, журналист, литературный критик, составитель политических лозунгов, редактор издательства «Ультра. Культура», лектор, боевик, практик и теоретик анархизма, друг и собеседник Лимонова, Дугина и Кормильцева… мы притормозили так далеко от конца списка просто потому, что и так уже ясно: ему хватало материала, чтобы к 33 годам взяться за сочинение собственного жизнеописания.

Поскольку возражений ему, как и всегда в подобных случаях, не последовало, Филипп тряхнул головой и зашагал прямо к горе.

Вот миновал он скорым шагом городскую черту и ступил на спиральную дорогу, на самое ее основание, как бы выходящее из-под корня горы. Филиппу не терпелось узнать, как называется страна, до которой он добрался, чтобы дополнить ее изображением пустую и безгласную сторону глобуса.

Очень интересная и поучительная – если история человека, чья влюбленность в идею общественного блага никогда не бывает полностью удовлетворенной, чего-нибудь стоит – автобиография составлена из двадцати очерков: об августе 1991-го, октябре 1993-го (NB: выдающийся репортажный текст), об Индии, Стамбуле и Афинах, о Кормильцеве, об увлечении Северной Кореей и сапатистами, об антиглобалистских маршах в Париже, о том, как автор был рекламистом и актуальным художником, как захватывал помещения, строил баррикады и дрался с омоновцами.

В предгорьях и у подножия горы не имелось никаких строений, что само по себе могло расцениваться как некая странность: предместья имеют склонность к расползанию. Ничего подобного здесь не наблюдалось.

Однако сама высеченная в скале дорога оказалась густо заселенной, причем с первого же шага: вдоль нее выстроились конусообразные домики с неряшливыми черепичными крышами и кривыми водостоками. При взгляде на них у Филиппа закружилась голова, как будто он долго всматривался в спираль.

В кратком изложении все это может показаться чересчур специфической информацией; все-таки настоящий, огненный марксизм бьет по нервам даже сейчас; обычно мы ограничиваемся софт-версией этой идеологии в изложении кого-нибудь вроде Наоми Кляйн; так что – «отфильтровывать автоматически»? Да, если бы не несколько обстоятельств: если бы Цветков не был настоящим писателем, если бы цветковское морализаторство показалось чересчур навязчивым и если бы Цветков воспевал абстрактный радикализм, а не припоминал конкретные эпизоды из своей жизни.

Он постоял с закрытыми глазами, обвыкаясь в новых для себя условиях, а затем зашагал по дороге в надежде скоро встретить местных жителей.

Очевидно, весь город представлял собой единую бесконечно длинную улицу, которая постепенно поднималась все выше и выше по склону.

Цветков живет ненавистью, но он не из тех, кто брызжет слюной, – самоиронии у него тоже хватает; апостол, энтузиаст, глаза блестят – да, но не фанатик. Помимо умения навязывать читателю свою точку зрения, Цветков отличается злым остроумием («Упав за один столик с центробанковским директором Геращенко, я щелкнул диктофоном и спросил его, в чем, собственно, смысл жизни? Он не задумываясь ответил: „Молодой человек, главное – твердый рубль, а все остальное – химеры!“ „Рубль“ в его устах звучало, как „член“. Как и полагается, он рекламировал то, что имел») и несомненным поэтическим талантом («Было здорово вчера ночью купаться с Олей без одежды. Тела обнимал ласковый зеленый огонь: красиво размножались черноморские микробы. Одесская вода играла чистыми живыми искрами. Такая иллюминация только в конце июля. Бьешь пальцем волну, и змеятся прочь прохладные изумрудные судороги, вьются малахитовые жилы. Но эта книга не называется „Как мне нравилась Оля, или Микроорганизмы в моей жизни“).

Но дорога как будто вымерла. Если в домах и находились какие-то люди, они не давали о себе знать. Филипп поднялся уже немного над равниной и теперь глядел на море сверху. Оттуда, где он остановился, видна была колыхающаяся граница между чистой водой и мутной, зараженной трупами водорослей.

Филипп сделал еще сотню шагов и очутился наконец на круглой площади, прорубленной в скалу глубже, нежели дорога. Площадь находилась за поворотом и вынырнула неожиданно.

Отличная книжка: и мало того что познавательная – настоящая. Единственное, в чем можно усомниться, – а правда ли, что книжка хорошая, потому что про революцию? Пожалуй, если он в самом деле напишет про Олю или про микроорганизмы, тоже придется читать.

Будто мановением волшебства Филипп очутился в совершенно ином мире. Здесь было полно народу, раздавался праздничный шум, люди толкались, болтали, ссорились, смеялись, размахивали какими-то длинными тонкими дощечками. Некоторые даже били этими дощечками друг друга по головам.

В первое мгновение Филипп застыл, глубоко пораженный зрелищем, которое открылось его взору. Никогда прежде не встречал он подобных людей. Они были невысоки ростом, плотные, чтобы не сказать толстые, с круглыми мясистыми лицами. Но удивительнее всего показались Филиппу их глаза — выпуклые, как у некоторых видов рыб, раздвинутые к вискам. При этом жители спирального города меньше всего походили на рыб. По правде говоря, они ни на что не были похожи из всего, увиденного Филиппом за его жизнь.

Алексей Варламов

Филипп всмотрелся в них повнимательнее — как они жестикулируют, ругаются, хохочут, проводят по длинным тонким зубам дрожащим от смеха языком, как они вращают глазами и взмахивают розоватыми ресницами, очень длинными и пушистыми, — и нашел их красивыми. По крайней мере, он испытал к ним симпатию.

«Михаил Булгаков»

Ему непонятно было, что происходит на площади, но он догадывался: это нечто вроде праздника. Может быть, день урожая, а может — казнь главного злодея, который грабил простых людей и покушался на жизнь прекрасной королевы.

«Молодая гвардия», Москва

Он понял это по тому, как возбужденно гудела толпа.

Присмотревшись внимательнее, Филипп увидел в самом центре площади возвышение, а на нем — человека в ярко-красных с золотом одеждах. На голове у этого человека красовался убор в виде гигантского черного банта с перьями и самоцветами; вдоль висков у него свисали ленты, а ресницы были выкрашены золотой краской. У ног этого разодетого человека сидело несколько других с пачками дощечек в руках.

Булгаков – каверза для биографа: с одной стороны, козырь, сам себя продает; с другой – никакой особенной биографии у него нет, а та, что есть, общеизвестна; приходится обшаривать совсем уж дальние закоулки – в смысле заниматься нюансами (так что не удивляйтесь, когда обнаружите, что хронике жизни Булгакова – который не Мафусаил и не граф Монте-Крис-то – посвящено 800 (!) страниц чистого текста).

Филипп начал проталкиваться к помосту, чтобы получше рассмотреть разодетого вельможу — владыку урожая, а может быть, осужденного.

У Варламова получилась стопроцентно апологетическая биография, он оправдывает и «Батум», и «дьявольщину», и всегдашнюю зависимость от Гоголя и на полном серьезе считает «Белую гвардию» великим романом.

Сначала местные жители, слишком занятые праздником, не обращали внимания на Филиппа, но затем он, очевидно, начал им досаждать своей настойчивостью. Сперва один, потом другой толкнул Филиппа. В ответ Филипп весело улыбался и кивал в знак извинения.

Тем эксцентричнее – на фоне прочих пресностей – выглядит «мистическая» версия о загробной мести Булгакову Мольера, который «все эти годы самым таинственным образом препятствовал тому, чтобы пьеса о нем пошла, возможно, он из тех миров, куда отправил Булгаков своего Мастера, „надиктовывал“, посылал флюиды Станиславскому, отсоветовал играть себя Москвину…». Что-нибудь еще? Да, есть кое-что, хотя, к сожалению, ничего умопомрачительного. Антураж для стамбульской сцены с тараканьими бегами в «Беге» Булгаков фактически украл у Алексея Толстого. Булгаков встречался с Сент-Экзюпери у американского посла; летчик показывал фокусы. Любопытная трактовка: «Мастер и Маргарита» – роман о русском 1937 годе».

Толчки и тычки становились все злее, все больнее. Никто ничего не говорил, мелькали локти, а потом и кулаки. Наконец кто-то огрел Филиппа дощечкой по голове. Другой ударил его по плечу. Острый край дощечки рассадил Филиппу кожу на виске, так что он сразу перестал улыбаться и вскрикнул от боли.

Еще несколько человек окружили его в толпе. Филипп ощутил их враждебность, и вдруг ему стало страшно.

Еще одна занятная коллизия: вместо того чтобы напечатать в серии «ЖЗЛ» классическое булгаковское жизнеописание Мариэтты Чудаковой, редакторы заказывают новый текст Варламову; Варламов не стал делать вид, что Чудаковой не существует, а наоборот, разыграл эту карту; он не только часто цитирует свою предшественницу, но даже беседовал с ней лично – о чем и отчитался в книге. Крайне корректно – однако иногда прорывается и то, что может быть квалифицировано как раздражение: «бдительная Мариэтта Омаровна», «…осуждение исследовательницей своего героя, сожаление о его малодушии замечательно характеризуют ее саму как несгибаемого борца с тоталитаризмом и поборницу демократии, и уж, конечно, никогда бы сама Мариэтта Омаровна на подобный шаг не пошла…» и т. п. По правде говоря, это, кажется, единственное место в книге, когда в воздухе чувствуется хотя бы вольт электричества.

Он не понимал, почему они ополчились на него, а они молча били его по ребрам — втихую, так, чтобы человек на помосте не разглядел возникшей в толпе драки.

Филипп с силой оттолкнул ближайшего к нему человека и бросился прочь, нырнув прямо в кипящее многолюдье. Толпа смыкалась вокруг него, пинала его, сжимала и сдавливала, а он отчаянно бил локтями и без устали наступал на чужие ноги.

Булгаков уже пятый (!) ЖЗЛ-клиент Варламова («А.Толстой», «Распутин», «Грин», «Пришвин»); можно предположить, что Варламов на сегодняшний день самый квалифицированный биограф из всех пишущих по-русски. Он знает исторический и литературный контекст, умеет и любит работать с источниками, явно ненавидит всякую самодеятельность, не основанную на глубоком фактическом фундаменте эссеистику; проблема в том, что он – слишком дотошный и слишком беспристрастный; хоть бы разок улыбнулся или соврал, что ли. М. О. Чудакова со своими смелыми предположениями по крайней мере могла бы стать булгаковской героиней, тогда как А. Н. Варламова невозможно спроецировать даже на Борменталя, он катастрофически безупречен, в нем нет решительно ничего «гоголевского».

Ему казалось, что он уже вырвался на край площади, туда, где дорога безлюдна, но тут его настигли трое местных. Эти были одеты хуже остальных — в рубахи из грубого полотна и широкие, подвернутые до колен штаны. В руках у них имелись уже не дощечки, а самые настоящие дубины.

Что ж, по крайней мере, если версия о мести Мольера окажется правдой и мертвецы в самом деле могут влиять на жизнь своих биографов – есть шанс, что эта безупречность сослужит А. Варламову хорошую службу: например, М. А. расщедрится и подкинет своему коллеге какого-нибудь героя с менее заезженной биографией.

Филипп отступил на несколько шагов.

Он думал, что эти трое сейчас набросятся на него и попытаются убить, но один из них выступил вперед и заговорил:

Лев Гурский

— Значит, плоскоглазые действительно существуют.

«Роман Арбитман»

Он произнес это до крайности задумчиво, что странно противоречило его воинственному виду и простой одежде. Готовые сорваться в драку люди не бывают такими задумчивыми, а простая одежда вовсе не располагает к беседам на отвлеченные темы, напротив — склоняет к темам элементарным и практическим.

«ПринТерра», Москва

Филипп коснулся ладонью своего разбитого лица и ответил ему:

— Да. Я существую.

Должно быть, это одна из самых странных книг в истории мировой литературы – человек написал альтернативную биографию самого себя. Дело в том, что Лев Гурский – псевдоним писателя Романа Арбитмана. Таким образом, автор, укрывшись за прозрачным псевдонимом и сфабриковав сотни цитат из выдуманных источников, утверждает, что второй президент России (2000–2008) – это он сам. (Абсурднее всего не собственно это утверждение, а факт физического существования ЖЗЛ-образной книжки с фотографией Арбитмана на обложке). Как и настоящий Арбитман, Арбитман-президент тоже родом из Саратова, и тоже филолог. Однако ж в детстве ему на голову упал метеорит, в 1989-м он якобы спас Ельцина от покушения, тот взял его в свой аппарат, а затем в 2000-м передал ему свой пост. Арбитман боролся с коррупцией, на должности министра внутренних дел и директора ФСБ пригласил иностранных менеджеров, после инцидента с Литвиненко тайно встречался в Лондоне с Дж. Роулинг, а 6 августа 2008 года, закончив свой второй президентский срок, улетел на космическом корабле в созвездие Кассиопеи – чтобы вернуться, по земным меркам, в 2088-м. Все эти факты – и неожиданные подоплеки всем известных событий, вроде примаковского разворота над Атлантикой – сообщаются как бы на полном серьезе – но именно что как бы; сочинитель все время натужно шутит, и вот это главная проблема книги. Сама ее идея – идеально выраженная в смешной обложке – уже очень хорошая шутка, убийственная пародия и на популярность альтернативной истории, и на увлечение жанром биографии еще живых людей. Отлично – и вот тут следовало прекратить всякое иронизирование, и дальше «гнать» с каменным лицом. Арбитман-Гурский поступил с точностью до наоборот – и моментально изъюморизировался. То есть здесь попадаются иногда более-менее удачные пассажи (выдержки из мемуаров Ельцина: «В январе 1999 года я уже не в первый раз перечитывал „Властелина колец“. И с особым вниманием – то потрясающее место в финале книги, когда Кольцо Всевластья пусть ненадолго, но одерживает победу над Фродо» – и т. д.), но вообще от кривляний рассказчика быстро начинаешь морщиться – мм, ну да, мимо тещиного дома я без шуток не хожу; надо быть Гариком Харламовым, чтобы засмеяться после того, как тебе сообщат, что третьим президентом России стал Гарик Харламов. Арбитман, несомненно, человек, наделенный остроумием, но на уровне генерации идей; а вот таланта смешить текстами у него нет вовсе, это и по его «ироническим детективам» от Гурского было понятно. Еще хуже – и еще чаще – попадаются здесь шутки внутрилитературные – вроде той, про биографа Арбитмана К. Исигуру, заявляющего «Без Гарри Поттера мы были бы сиротами»; ничего, кроме брезгливости, это озорство книжного червя не вызывает.

— Но тебя не должно быть, — настаивал человек с дубинкой.

Жаль, что не нашлось редактора; идея хорошая, можно было б лучше разыграть.

Двое его товарищей закивали головами.

— Я есть, — повторил Филипп. — Вы поэтому напали на меня?

Максим Кантор

— Мы на тебя еще не напали, — указал человек с дубинкой. — Когда это произойдет, тебя больше здесь не будет.

Филипп молчал.

«Медленные челюсти демократии»

— Ты нарушил, — добавил второй человек с дубинкой, подходя ближе.

— Что я нарушил? — спросил Филипп, недоумевая. Он даже огляделся по сторонам, но ничего предосудительного в своем поведении так и не обнаружил.

«АСТ», «Астрель», Москва

— Правильный порядок, — ответил этот человек и начертил в воздухе пальцем спираль. — Раз в месяц Великий Лагоник спускается к нам, на нижние ярусы, и каждый имеет право подать ему жалобу или просьбу. Они записаны на священных дощечках. Но следует соблюдать правильный порядок, иначе все будет лишено смысла.

И он повторил движением руки спиральный узор.

В России пока еще только переваривают изданный два года назад монструозный «Учебник рисования»; надо полагать, следует дождаться официальной анафемы из Орды – английского то есть перевода и мирового скандала, объявления бунтовщиком похлеще Пугачева, чтобы роман накрыл страну второй волной.

Уже по роману было ясно, что Кантор – сильнейший публицист из ныне пишущих по-русски; оно и подтвердилось.

Филипп молча обдумывал услышанное. Очевидно, выпученные, расходящиеся к вискам глаза местных жителей обусловили окружность как единственно возможную для них форму существования. Они не в состоянии двигаться иначе, как по кругу. Спираль, размыкающая круг и позволяющая подниматься, опускаться или продвигаться вперед, для них священна. Пробираясь сквозь толпу поперек спирали, Филипп, сам того не желая, попирал основополагающий принцип здешнего бытия.

— От всей души я прошу у вас прощения, — сказал Филипп. — Я не желал ничего дурного. Я даже не подозревал, что нарушаю какие-то важные правила.

Те трое молчали, и Филипп ощущал себя и свои оправдания жалкими.

«Бедный римский народ, – цитирует Кантор Октавиана Августа, передававшего власть преемнику Тиберию, – в какие медленные челюсти он попал!» Это все тот же, что в романе, карикатурный автопортрет общества, «огонь по своим», философская сатира на символ веры коллаборационистской интеллигенции: демократия – цивилизация – контемпорари-арт. Самая убийственная вещь в сборнике – заглавная, в сотню с лишним страниц работа, которая, вот бы не сглазить, должна изменить мир, как марксовский «Манифест». Это кажется невозможным – но так бывает, когда кто-то наконец улавливает тщательно замаскированные связи между вещами и событиями и внятно формулирует то, что интуитивно ощущается, но никем не проговаривается вслух из страха увидеть нечто невыносимое для глаз. Это очерк истории понятия «демократия», проиллюстрированный сценами из истории XX века, которая была, по Кантору, не историей противостояния варварства и цивилизации, но историей мутации демократии. И трудно после канторовской статьи воспринимать демократию иначе чем как антигуманную идеологию, внедренную англосаксами ради наиболее эффективного управления миром.

— Ты можешь разрушить гору, — вступил в разговор третий человек с дубиной. Он повернулся к своим товарищам: — Почему вы не подумали об этом? Плоскоглазые, которые ходят сквозь спираль, тревожат дремлющую ось. Если ось начнет колебаться, она развалит всю гору, и мир завершится. Нас ведь предупреждали об этом.

Он хлопнул дубиной по ладони и приблизился к Филиппу на несколько шагов.

«Тот факт, что потомок герцогов Мальборо сэр Уинстон Черчилль является оплотом демократии, вообще говоря, должен был бы насторожить историков общества. Любителей высказывания Черчилля о демократии надо посылать в поместье Бленхейм, где сэр Уинстон родился и вырос. Само поместье превышает Кремль размерами раз в пять, а что касается рек, озер, лесов и угодий, то поместье площадью не уступает Садовому кольцу, только гораздо красивее и покойнее. Всем этим владели герцоги Мальборо, коих наивная молва числит в рядах столпов демократии. Всем этим они владели, за это боролись и ни пяди земли не намерены были отдать – причем не только Сталину и Гитлеру (тоталитарным сатрапам), но и обычному британскому обывателю. Не только бабке из Жулебина, но и жителю Брикстона ни вершка из этих территорий не досталось и не достанется никогда. И тот простой факт, что для сохранения привилегий Черчиллю следовало воспользоваться демократической доктриной, – говорит лишь об одном: доктрина эта работает, это эффективный механизм управления и подчинения».

— Что скажешь, плоскоглазый? Ты согласен быть немедленно убитым ради всеобщего блага?

— Нет, — ответил Филипп. — Ни за что!

— Но это единственный выход из положения, — настаивал человек с дубинкой.

Кантор проводит серию невероятно красивых, многоходовых атак на интеллигентскую догму; иногда его охватывает настоящий гнев, однако морализаторство и обличительский пафос рассказчика оправданы иронией: он не позволяет себе сильных утверждений, не продемонстрировав предварительно остроумия. Философ в третьем поколении, Кантор в совершенстве владеет сократовским искусством майевтики, добывания истины посредством задавания каверзных вопросов. Вопросами, однако, дело не ограничивается – после них, будьте уверены, последуют strong opinions. Какие? Ну что холокост в его окончательном варианте, по-видимому, был спровоцирован англичанами, с тем чтобы в войну вступила Америка; что поздний Маяковский прекраснее раннего; что портреты Александра Шилова и Энди Уорхола ничем не отличаются друг от друга; что Вторая мировая война не была победой сил добра над Абсолютным Злом; что закономерным результатом демократических реформ стало открытое управление КГБ Россией; что Зиновьев как фигура значительнее Солженицына; что «демократия» убила людей больше, чем какой-либо авторитарный режим. Кантор, как видите, режет горла священным коровам, тут не просто ревизия истории – тут пересмотр итогов приватизации, и не чубайсовской, а в мировом масштабе. В мировом – но именно из России; и Кантор единственный, наверное, отечественный мыслитель, который предлагает интеллигенции внятный третий путь – систему ценностей, которая не совпадает ни с либерально-западнической доктриной, ни с националистически-имперской.

— Я так не считаю, — возразил Филипп.

Это потрясающая, яростная, искрометная публицистика; целый садок живых, танцующих, извивающихся, колотящихся хвостами об лед мыслей – и пробивающих проруби. Глядя на открывшуюся черную воду, отчетливо понимаешь: иногда лучше стать моржом самому, чем ждать, пока соскользнешь в полынью нечаянно.

— Твои предложения! — потребовал он.

— Вы скажете мне, как называется эта страна, а я…

Приложение к путеводителю

Они переглянулись между собой с таким удивленным и даже испуганным видом, что у Филиппа просто упало сердце.

ВАРИАНТЫ МАРШРУТОВ

— Я обязан нанести ее на карту, — попытался объяснить он. — Иначе мое путешествие сюда окажется бессмысленным.



— Но это запрещено! — выпалил первый из вооруженных людей. — Только не нам! И только не тебе!

— Хватит разговоров, — угрюмо промолвил второй человек с дубинкой. — Плоскоглазому надлежит умереть, а нам не следует слушать его разговоры.

— Согласен, — кивнул первый.

Филипп понял, что разговоры окончены. Он повернулся к тем троим спиной и побежал что было мочи. Они быстро настигали его. Следовало незамедлительно что-то предпринять — спрятаться или, на худой конец, спрыгнуть с горы.

Едва очутившись за поворотом, Филипп схватился за куст, росший из расщелины между витками дороги, и начал карабкаться наверх. Он забрался на высоту в половину человеческого роста и скорчился на небольшом скальном выступе, держась за ветки одной рукой. Сверху он видел, как преследователи остановились в растерянности. Один из них пробежал вперед, но вскоре вернулся, а другие двое просто стояли и ждали. Тот, который вернулся, отрицательно покачал головой. Несколько минут они втроем обсуждали странное происшествие с исчезновением чужака, а затем зашагали обратно к площади.

Филипп не верил собственной отчаянной удаче: ни один из пучеглазых даже не догадался посмотреть, что творится прямо у него над головой. Очевидно, как движение сквозь спираль, так и взгляд в этом направлении были здесь немыслимы.

Филипп подождал еще немного — чтобы преследователи скрылись наконец за поворотом — и полез выше. Он перебирался с выступа на выступ, цепляясь за камни, за пучки травы, засовывая пальцы в трещины, рассекавшие скальную породу. Некоторые из этих трещин были влажными — оттуда, из таинственных глубин земли, сочилась вода.

Кое-какие слова нападавших, впрочем, сильно смутили Филиппа. Если движение поперек спирали может поколебать ось и заставить скалу содрогаться, то поступок беглеца является верхом безответственности. С другой стороны, Филипп не мог допустить, чтобы его просто так забили дубинками. Кажется, законы здешней страны позволяют преступнику соглашаться или не соглашаться с предложенным наказанием. Так что хотя бы в отказе Филиппа умереть не заключалось ничего противоправного.

Филипп немного передохнул, собрался с силами, оттолкнулся ногой от выступа, на котором стоял, и ухватился за край невысокого каменного ограждения. Еще немного усилий — и вот он уже снова стоит на дороге.

Каждый виток спирали обладал собственным обличием, или, поэтически говоря, особой физиономией.

Тот, на котором очутился сейчас Филипп, очевидно, считался более респектабельным по сравнению с тем, откуда Филипп только что сбежал. Небольшие пестрые домики выстроились вдоль обочины, точно бусины на нити. Не зная, как не привлекать к себе ненужного внимания, Филипп опустил голову и быстро зашагал вперед, поднимаясь выше и выше.

То и дело, впрочем, он приостанавливался и прислушивался: не началось ли колебание оси и содрогание горы, о котором предупреждали его громилы с дубинками. Но пока что все вокруг оставалось тихим и безмятежным.

Несколько раз навстречу Филиппу попадались местные жители. Двое или трое из них, несомненно, заметили, что он плоскоглазый. Один даже остановился и разинул от удивления рот, а другой скорчил жалостливую гримасу, полагая, что путник просто-напросто болен какой-то печальной, быть может врожденной, болезнью, от которой глаза втягиваются внутрь черепа и расплющиваются.

Филипп постарался убраться как можно дальше от удивленных обывателей. Не хватало еще, чтобы они сообразили, что он явился издалека, и вызвали стражу. Неизвестно ведь, как относится местный закон к пришельцам извне. Может быть, таковых предписано сбрасывать со скалы в море!

Несмотря на все эти очевидные неудобства для путешественника, гора все больше и больше нравилась Филиппу. Он с удовольствием миновал еще два витка, потом третий и остановился.

Море блестело теперь далеко внизу, нарядное, сплошь залитое белым светом. Отсюда оно выглядело так, словно не принадлежало к обитаемому миру, а представляло собой своего рода «тот свет», край, где нет никакой жизни и откуда не бывает возврата. Да и сам Филипп неожиданно для себя начал воспринимать его так, а ведь еще недавно он плавал по этому самому морю на корабле и на шлюпке, и притом не на одной шлюпке, а на разных, и видел высокие волны и полный штиль, и пережил гигантское одиночество, на которое обречен человек посреди бешеной стихии, и испытал восторг объединения со стихией, обманчиво покоренной.

«Странно это, — подумал Филипп. — Я как будто постоянно изменяюсь и в то же время остаюсь все тем же Филиппом. Каждое новое впечатление превращает меня в незнакомца, но там, внутри себя, я все еще прежний, так что старые друзья без труда узнают меня, когда я вернусь домой».

Приблизительно на середине очередного витка начинались дебри обширного парка. Местные садоводы не поленились доставить сюда грунт, чтобы высадить деревья. За годы зеленые кроны разрослись, от парка веяло отрешенностью и прохладой. Дорога входила туда, точно туннель: деревья наглухо смыкались над ней.

Филипп залюбовался яркими, полными солнца листьями. За месяцы, проведенные на корабле, а потом и среди песков, на скудном берегу, у которого не было даже названия, он стосковался по зеленому цвету.

Ему нестерпимо хотелось войти в заманчивый туннель и очутиться среди тихой листвы, вдохнуть запах травы, услышать, как трется сломанная ветка о сухую кору.

А между тем с верхнего витка к ничего не подозревающему Филиппу приближалась беда.

* * *

Беда — если говорить о материальном ее воплощении — представляла собой шестерых молодых людей, ехавших на безупряжной тележке. Утверждая, что тележка была безупряжная, мы имеем в виду именно отсутствие у нее каких-либо приспособлений для запряжения тягловых животных. Единственный механизм, которым обладала эта телега, были колеса; впрочем, некоторые утверждают, будто колеса никак нельзя назвать механизмом. Например, профессор Дерптского университета Генрих Леопольд Кухензухен писал в своей монографии «О механизмах»: «Что до колес, то мне затруднительно отнести оные к означенной славной когорте или дать им какое-либо внятное определение, кроме того, которое им уже дала природа: колеса — они колеса и есть, как изъясняется наш кучер Митрофан».

С адским грохотом катилась по спирали вниз телега, на которой удерживались стоймя шестеро молодых людей. Стоявший впереди управлял колесами при помощи двух палок. Телега была с виду самая ужасная, сколоченная из грубых, необработанных досок, с широченными колесами, которые никак не смягчали для ездоков столкновения с шероховатостями дороги, а напротив, превращали любую ямку как бы в глубокую рытвину, а каждый камушек — в изрядное всхолмие. Телега скакала и грохотала, производя ужасные шумы и смятение.

Люди, избравшие для себя этот странный вид транспорта, принадлежали к числу так называемых парольдоннеров, причем название свое производили они от слова «доннер», то есть «гром», и не признавали никакого иного истолкования. Все они обитали на верхних ярусах горы и видели в стремительном спуске вниз своего рода спорт или испытание удальства.

Набившись в телегу без бортиков, без тормозов и, как уже говорилось, без вьючного животного, которое могло бы хоть как-то направлять действия молодых удальцов, эти господа — в развевающихся одеждах, блистая украшениями и длинными распущенными волосами — болтались и подпрыгивали на телеге, хватались друг за друга, размахивали руками в попытке удержать равновесие, громко кричали и смеялись, тревожа покой мирных обывателей.

К тому моменту когда они явились из-за поворота, они успели проделать уже довольно долгий путь. Телега их разогналась до немыслимых скоростей, она гремела и скакала, раскачиваясь притом во всех направлениях — слева направо и справа налево, — словом, телега была практически неуправляема. Это еще больше веселило парольдоннеров, которые вторили грохоту колес оглушительными воплями и смехом, лишенным осмысленности.

Филипп попытался уклониться с пути этого одушевленно-неодушевленного чудовища, однако в этот самый момент одно из колес телеги коснулось лежащего на дороге камушка, отчего траектория ее движения внезапно поменялась. Несущаяся во весь опор телега вместе с шестью развеселыми удальцами в пестрых одеждах с маху налетела на Филиппа, сбила его с ног, подмяла под себя, проехалась по нему, завалилась набок, скидывая с себя ездоков, и наконец остановилась, лишь два ее колеса продолжали крутиться в бессильной попытке продолжать движение.