Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Катажина Грохоля

Трепет крыльев

Патриции — с благодарностью за то, что была рядом
Не огорчайся. Я так и не переделала всех дел, что откладывала со дня на день, пока они не превратились в очень, ну очень заброшенные. Как водится. Я не писала тебе об этом раньше, потому что не хотела, чтобы ты переживал и повторял свое обычное: «А что я говорил?». Но сегодня я решила разобраться во всем по порядку, с самого начала.

Можешь мной гордиться.



Так вот, после того — сам знаешь, после чего, — произошло много всякого. Я боялась раньше тебе писать. Но теперь уже не боюсь.

Я боялась с детства. Всего.

Знаю, ты удивлен.

Мне всегда говорили, что я такая смелая девочка.

Потом девушка.

Потом женщина.

Что я храбро ввязываюсь в дискуссию, не отмалчиваюсь. Что я всюду суюсь.

И даже в одиночку спускаюсь в подвал большой, кишащей крысами многоэтажки.

Поверь мне, это самый лучший способ скрыть страх. Быть такой… бесшабашной.

Чтобы никто не догадался.



И я была такой. Но на самом деле много чего боялась.

Больше всего — что останусь одна.

Что однажды никого не окажется дома.

И наоборот: кто-нибудь вернется неожиданно и увидит, что я, вместо того, чтобы заниматься, в который раз перечитываю «Аню из Зеленых Мезонинов»[1] — разве можно так поступать, когда у тебя завал по физике?

А еще я боялась, что надо мной теперь всегда будут смеяться — как тогда, когда мы поспорили с Элей из пятого класса: я утверждала, что дети рождаются «от любви», а она говорила, что «от траханья».

Не знаю, кто из нас был прав, но смеялись надо мной.

Потом страх стал иным: я боялась, что что-то случится с родителями — когда умерла бабушка, я впервые столкнулась со смертью.

Но сразу же поняла, что смерть всегда испытывает кто-то другой, и опыта тут не наберешься.



Страх появлялся внезапно. Откуда ни возьмись. Например, в автобусе меня охватывало леденящее ощущение: что-то случилось, и я выскакивала на остановке и мчалась домой, ведь что-то случилось, но дом стоял на месте, не было ни пожара, ни «скорой помощи», ни полиции, ни взрыва, ни воронки от… И все же это что-то случилось сидело во мне. Не дожидаясь лифта, я взлетала на восьмой этаж пешком, с трудом переводя дыхание: за дверью подстерегало что-то случилось, и…

…И все в квартире выглядело как обычно, там не пахло газом, комнаты были на своем месте, ванная не затоплена, и даже балкон не разваливался у меня под ногами, не рушился вниз, а из кухни высовывалась мама:

— Боже, девочка моя, на кого ты похожа! Зачем ты так носишься, еще заболеешь…

И постепенно что-то случилось прятало свои щупальца и втягивало клешни, превращаясь в серый клубок, на который можно было не обращать внимания, хотя он не исчезал. Что-то случилось сбрасывало кожу, готовясь превратиться во что-то должно случиться…

И не только в автобусе, нет.

Звезды такие красивые над Костелиской долиной[2], до дома газды[3] — шесть километров, ночью в горах Вселенная протягивает к тебе свои ладони, ты чувствуешь, что не одинока в мире, когда звезды висят низко и медленно передвигаются по небу, иногда коротко вспыхивая…

— Ты видела? Успела? Загадала желание?

Иоася, моя подруга, задрав голову, плелась позади.

А мне все уже было ясно: закат багровый, потому что что-то случилось, это что-то значит, что-то плохое для меня, и этот падающий метеорит тоже знак: что-то, по-видимому, случилось.

Поэтому утром, чуть свет, после бессонной ночи, со страхом, который всю ночь лежал рядом со мной, тихо дыша, но не настолько тихо, чтобы я его не слышала, поэтому утром сразу — к двери хозяйки (Встала уже? Или еще нет? Кажется, встала, потому что там какие-то звуки).

— Можно мне позвонить домой? Пожалуйста! Я вспомнила, что…

— Ну конечно, звони. Звони, деточка, только еще очень рано…



Я ждала, а трепет рос, что-то случилось расправляло крылья…

«Подойди к телефону! Пусть кто-нибудь подойдет к телефону…»

Пять гудков…

Шесть гудков…

Наконец-то!

— Это я! — кричу я в трубку.

Испуганный мамин голос:

— Господи Иисусе, что-то случилось?

Я облегченно вздыхаю.

— Ты позвонила так рано… Мы спешим на работу. Скажи честно, у тебя все в порядке?

А со мной ведь ничего не случилось.

Наверное, ничего…



Расскажу тебе, что я услышала, когда объявила, что выхожу замуж.

— Ты понимаешь, что делаешь?

— Ты отдаешь себе отчет, что замужество — это ответственность?

— Не рановато ли?

— Ты ведь его почти не знаешь…

— Что ты знаешь о жизни, детка?..

— Подумай…

Как будто они забыли, что я взрослая, что я уже когда-то не торопилась, что я уже когда-то любила, он не был моей первой любовью, первой был Марек. И я уже когда-то была осмотрительна, уже когда-то было рановато, уже когда-то я его почти не знала, за два года я не успела его узнать, — все это уже было у меня за плечами, и теперь не было необходимости раздумывать. Теперь все всерьез. Я хотела выйти замуж. Хотела стать его женой. Хотела, чтобы он стал моим мужем. Мне не нужно было ничьих разрешений и советов. Я была взрослой.

А кое-кто — не скажу тебе, кто, — сказал, но как-то совсем по-другому сказал, так что я обрадовалась:

— Ну, тебе всегда везло!

Никто не сказал:

— Замечательно!

— Любить — это так прекрасно!

— Это потрясающе!

Но никто не сказал о моем будущем муже:

— Вот мужику повезло!

Никто.



— Если он уже был женат…

— Неправда! — кричала я, не слушала, а кричала. — Неправда!

Потому что я — и только я — знала, как это для него было мучительно, как ужасно. Именно мне, и никому другому, он рассказал о своих страданиях и разочаровании, и никто не имел права осуждать его за то, что у него когда-то была какая-то там жена…

— Ах, эта? Да Кристю вообще можно сбросить со счетов, — говорила мать моего будущего мужа и гладила меня по плечу. — О ней и вспоминать-то не стоит. — Ее губы презрительно кривились, словно речь шла о покрытых слизью, прозрачных ядовитых медузах. — Она очень его обидела, очень! Он такого не заслужил. Честно говоря, она была такой неуравновешенной, ну кто бы мог подумать? Такое заранее не узнаешь… — Ее взгляд опутывал меня и сжимал, но затем широкая улыбка смягчала эту удавку: — Ну, да бог с ней! А теперь давай-ка выпьем кофейку, и ты расскажешь о себе, ладно? Будем подругами, — ее рука соскальзывала с моего плеча. — Если послушаешь меня, — и я вся превращалась в слух, — все будет хорошо. Чаю? В пакетиках подойдет? С лимоном?

И я кивала, мол, да, конечно, и ее ухоженные руки брали металлическую банку, где лежали ровно уложенные рядами пакетики чая. Правда, сначала она предлагала выпить кофейку…

— Помни, — она доверительно склонялась к моему уху (теплое дыхание щекотало мне шею, пахло хорошими духами), — мужчина — голова, а женщина — шея, которая этой головой вертит…



Решение я приняла сама и благословения ни у кого не просила. Кто-то однажды сказал мне: если тебе нужен совет, выходить ли замуж, лучше не выходи — это значит, ты еще не созрела, а если ты не способна самостоятельно принять решение, значит, еще не готова к совместной жизни, когда придется нести ответственность еще и за другого человека. Поэтому, наверное, мы оба ни у кого не спросили разрешения, просто назначили дату и поставили в известность родителей.

Я была счастлива.

Знаешь, наверное, я всегда искала кого-то, кто будет обо мне заботиться, рядом с кем я буду чувствовать себя в безопасности. В этом нелегко признаваться, это звучит как откровение институтки. Но я не хочу обманывать ни тебя, ни кого-то другого… ни себя. Не на этот раз.

Итак, рядом с ним я ощущала себя главной, единственной и защищенной.



И когда почти в полночь у меня дома зазвонил телефон, и он взял трубку (а ведь пришел ко мне всего лишь третий раз, и я не просила его подходить к телефону), я удивилась, что кто-то так поздно звонит. Он, мой будущий муж, уже знал про Марека и смеялся: «Вот уж мне повезло, мне следовало бы послать ему цветы за то, что он тебя мне уступил», и я расцветала от этих слов… В общем, он поднял трубку и сказал:

— Алло, алло.

Никто не ответил на другом конце провода.

И тогда он сказал:

— Больше никогда не звони сюда, сукин сын.



Он повесил трубку, улыбнулся мне, протянул руку, и его голос смягчился. Он прижал меня к себе, крепко обнял и прошептал:

— Больше он никогда тебя не побеспокоит.

Наконец-то рядом со мной мужчина, который знает, как положить конец прошлому! Даже это сукин сын меня не возмутило.

Нет. Это было проявлением глубокой нежности. Желания меня защитить.

«Он почувствовал себя тут как дома, — радовалась я. — Это хороший знак».

Марек, с которым мы встречались два года, никогда не подходил к телефону в моем доме. И мне понравилось, что теперь все по-другому.

«Он запрещает досаждать мне звонками — значит, заботится обо мне», — радовалась я.

Идиотка!

Мы возвращались откуда-то вечером. Он крепко обнимал меня, его куртка царапала мне щеку, мы шли, прижавшись друг к другу. Слегка моросило, и огни, тысячи маленьких огоньков, отражались повсюду — на мокрых ветках, машинах, плитах тротуара. Мы шли в этом переливающемся свете, и в воздухе пахло приближающейся весной: этот дождь был прощанием с зимой, — и он говорил:

— Вот увидишь, мы будем так счастливы! Теперь все будет по-другому…

В этом по-другому звучала его мечта о нормальной жизни, о жизни со мной.

Я тоже хотела, чтобы все было по-другому. Иначе, чем до сих пор.



Когда он зажигал ночник, я стыдливо пряталась под одеяло, и у меня жаром загорались щеки. Я не хотела, чтобы он меня такой видел, а он стаскивал одеяло, придерживал мои сопротивляющиеся руки, шептал:

— Не бойся меня! Ты же моя…

Он целовал мне живот, утыкался головой в мой пупок — это такое странное, тревожное чувство, словно кто-то трогает тебя изнутри, — потом он клал туда ладонь, поднимал лицо, смотрел мне прямо в глаза:

— Ты родишь мне ребенка, да?

А я запускала пальцы в его темные волосы и таяла от счастья…

— Вот увидишь, у нас будет красивый дом, а наши дети…

И я видела этот дом и нас, счастливых, — и это было по-другому, то есть лучше, надежнее, навсегда, — и наших детей, которые прижимаются к нам и говорят: «Мамочка, папа, папа…»

— Я знаю, что с тобой будет по-другому, — повторял он, и мое сердце подпрыгивало от радости, и тело превращалось в одно огромное горячее сердце, все более емкое, набухающее, расцветающее, готовое любить.

— Я люблю тебя! О боже, как я люблю тебя! Как никого другого…

Я вставала с кровати, стаскивая простыню, — я не могла дефилировать перед ним при свете голой. Он лежал на спине и смеялся над моими ухищрениями, а я наматывала на себя простыню, как тогу, чтобы сходить на кухню и принести нам что-нибудь попить, а он внезапно набрасывался на меня в дверях, подхватывал на руки, и простыня падала на пол, и я оказывалась в его объятиях, обнаженная и сконфуженная…

— Я поймал тебя, и теперь уже не отпущу!

А я и не хотела, чтобы меня отпускали. И чувствовала, что это правда. И это в самом деле было так.

К сожалению.

Я помню, ты всегда просил меня быть осторожной.

Но я не слушалась.



Как-то на улице ко мне подошла цыганка. Мне было семнадцать лет, и на мне была яркая блузка. Когда на мою грудь падал мужской взгляд, верхняя пуговица почему-то сразу расстегивалась. Цыганка не была мужчиной, и блузка не расстегнулась. Она взяла меня за руку и сказала:

— Поди сюда, я расскажу, что тебя ждет.

«Ага, видали мы таких!» — подумала я.

— У меня нет денег, — ответила я, и это была правда.

Я носила тогда сумочку, сшитую Иоасей, — почти прозрачную, и в ней не было никаких, ну совсем никаких денег. Ничего в ней не было, но она была очень красивая и отлично смотрелась у меня на бедре.

Цыганка кивнула:

— Я знаю.

И добавила:

— Жизнь у тебя будет короткая, замуж выйдешь не один раз, иностранцам будешь нравиться… Много лет будешь прятаться…

Я перестала ее слушать, потому что была влюблена не в иностранца, а всего лишь в одного парня из Кельце, которому нравилась совершенно другая девушка, а ко всему прочему у него были проблемы с эрекцией. О чем я узнала четырьмя годами позже как раз от той самой девушки, в которую он был влюблен. Наверное, я не должна говорить тебе о таких вещах…

Ты не знал, что ко мне всегда приставали цыганки, не так ли? Ты просил меня быть осторожной, но я не хотела быть осторожной.

А цыганка достала колоду карт, обычных, потрепанных, и спросила:

— Хочешь все узнать?

А я не хотела признаваться, что и не ведаю, о чем должна знать, что я ее уже не слушаю, и вообще мне не нравится все это: эти карты, здесь, в сквере, у костела Святого Иакова… Еще кто-нибудь увидит меня с ней и подумает, и…

И я утвердительно кивнула.

А она, вглядываясь в меня внимательно, раскинула карты, и я не отошла, а, словно загипнотизированная, слушала, что она говорит.

— Смотри, девятка пик с бубновым тузом означает неприятности, может быть, даже смерть. А то же самое наоборот — пиковый туз с бубновой девяткой — значит опасность, тебе это важно знать. А дом… — тут она стукнула темным пальцем по червонному тузу, — здесь твой дом, и он повернут к тебе обратной стороной.

Я всегда была доверчива, простодушна, наивна. Это теперь я так думаю, чтобы оправдать себя.

Когда я работала в главном торговом управлении… Ох, ты же знаешь, я любила эту работу и всегда жалела, что ушла оттуда, хотя никогда, конечно, в этом не признавалась. Но ему, моему мужу, было важно, чтобы я не выглядела усталой, чтобы у нас был настоящий дом. А у меня бывали и командировки, вся прелесть была в этих поездках: в Прагу я наведывалась раз в два месяца и со временем уж точно объехала бы весь мир… Но ведь брак важнее, так я решила… И вот однажды мне поручили срочно отправить экспресс-почтой DHL посылку. В рабочее время. Курьера у нас не было, и я охотно согласилась: стояла чудесная погода, июль, и любой повод был хорош, лишь бы выйти из душного помещения на залитую солнцем улицу. Мне выдали четыреста злотых, да еще было своих двести тридцать. Я положила их в разные отделения кошелька, чтобы не перемешались, чтобы не перепутать.

За отелем «Форум» меня остановила цыганка:

— Постой, красавица, давай, я тебе погадаю…

Я не была красавицей, но улыбнулась ей, потому что люблю цыган, и ответила:

— Спасибо, не надо.

А она остановилась передо мной, заглянула мне прямо в глаза и сказала:

— Думаешь, я у тебя что-нибудь украду, что-нибудь отниму? Не веришь мне?

И мне стало ужасно стыдно: я и в самом деле подумала, что она что-нибудь возьмет, что обманет, что украдет.

— Дай кошелек, — велела она.

И я дала со словами:

— Здесь у меня служебные деньги, а тут мои.

Потому что мне хотелось показать, что я ей доверяю, что я вообще доверяю людям, что я не такая, как все, кто их осуждает, подозревает, сторонится.

И она взяла у меня кошелек, и держала его все время на ладони, чтобы я видела, что она ничего с ним не делает, а потом вернула. Мне было неудобно проверять, не пропало ли что-нибудь, но ведь она его не открывала, я же все время на него смотрела.

— Вот видишь! — сказала она.

И я пошла отправлять посылку. Представительство DHL находилось на другой стороне Маршалковской[4], и когда я доставала служебные деньги, то улыбнулась: в кошельке было четыреста злотых — доказательство того, что людям можно верить. Вероятно, я поступила глупо, отдавая цыганке свой красный кошелек в знак того, что не считаю ее воровкой. Или нет, не глупо: ведь теперь она теперь знает, что не все такие…



А потом я заглянула в другое отделение, где лежали мои двести тридцать злотых. Их там не было.

Но она же могла взять все, правда?

Так что вообще-то она поступила честно.



А я вообще-то была счастлива. «Вообще-то» — хорошее словечко. Этакое прикрытие для всего, чего мы не хотим сказать. Вообще-то хорошо значит: «Нет, не хорошо, почти плохо, но зачем тебе об этом знать?» Вообще-то здорова значит: «Больна» или «Была больна», или: «Еще не пришла в себя, то есть в целом здорова, но это не твое дело». Вообще-то я думала тебе позвонить… значит: «Нет, я не собиралась звонить, но не знаю, что сказать, и слово “вообще-то” должно дать понять, чтобы и ты тоже не звонил».

Вообще-то у меня есть время — и небольшая заминка на слове вообще-то. У него словно бы какой-то специфический акцент, как у иностранного слова, немного протяжный, певучий, после первого слога во, отделенного паузой от остального.

Вообще-то означает почти ложь.

Вообще-то у меня все в порядке.

Это значит: «Вовсе нет».



Но прежде, чем я стала вообще-то счастлива, я была просто счастлива, по крайней мере, мне так казалось. Хотя нет, тогда еще не казалось. Тогда я еще смеялась, и глаза у меня блестели, и я знала, что любима, потому что если кто-то так сильно хочет быть с тобой рядом, заниматься любовью, говорить о будущем, иметь детей — это, наверное, значит, что он любит тебя, правда?



Свадьба вообще-то была удачной. Мне очень хотелось, чтобы на капоте машины лежали бледно-розовые розы… Да, я знаю, это вульгарно и пошло, но я когда-то так для себя решила, а в этот день мечты должны сбываться. Но он не купил этих роз, бледно-розовых, которые должны были лежать на капоте у меня перед глазами, и у других перед глазами, этих роз, которые должны были заставлять людей улыбаться: «Гляди, гляди, свадьба едет!», — он не купил. Какая мелочь, ерунда! Подумаешь — невыполненное обещание, это не так важно…

— Ой, забыл! Но ты же не передумаешь из-за такого пустяка? Не порти нам этот особенный день! Ну, не дуйся… Ну, дорогая…

И «дорогая» сделала вид, что это пустяк, хотя для нее это было очень важно.

Я улыбнулась и позволила себя поцеловать: мол, прощаю — потому что приняла его слова не порти нам этот особенный день за извинение.

Потому что любила.

А потом мать мужа поцеловала меня в общем-то сердечно и сказала, что это хорошая свадьба, хотя свадьба с Кристиной была очень красивая, и застолье у нас получилось неплохое, хотя на первую свадьбу сына они снимали ресторан, но сейчас тоже действительно очень, очень даже мило, и она от всей души желает мне счастья, потому что ее сын — замечательный парень, и хотя Кристя, разумеется, не сумела его оценить, я — это совсем другое дело…

А потом свекор расцеловал меня в обе щеки, шлепнул по попке и сказал:

— Здоровья, здоровья и счастья, потому что здоровье было и у тех, что на «Курске», ха-ха!

И добавил:

— Кристя.

Хотя меня зовут Ханка.



Я вышла замуж, хотя мне предстояло стать второй женой.

«Это хорошо, — думала я, — он уже один раз обжегся и понял, что важно, каких ошибок надо избегать, а я верю ему, и полагаюсь на него, и ничего не боюсь. Потому что ведь нельзя судить человека только за то, что он был когда-то женат, недавно и недолго. Это была ошибка. Человек не совершенен, он всегда делает ошибки, за такое не дисквалифицируют, ведь каждый может ошибиться. Кроме того, это ведь она сама от него ушла, и он не виноват, что распалась семья. Первая жена, Кристина, ушла без предупреждения, ровным счетом ничего ему не сказав: он просто вернулся однажды домой, а там нет ни ее вещей, ни ее тахты, ни книг, ни дисков. И она ни слова ему не написала. Соседи знали обо всем, помогали ей собираться, вынесли тахту и коробки, а он ни о чем не знал. Как это, должно быть, страшно, как унизительно! Так что в том, что брак оказался неудачным и коротким, его вины нет.

Он долго не мог прийти в себя, пытался поговорить с ней, наладить отношения, выяснить, что случилось, но ничего не вышло, потому что она бросала трубку, когда он звонил, а потом сменила номер телефона и пригрозила, что обратится в полицию, если он будет ее преследовать! Вскоре он получил повестку, и они встретились в суде. Но ведь люди должны расставаться по-человечески, правда? А она ему даже шанса такого не дала, будто бы и не женой была, а лишь случайным прохожим в его жизни.

И он действительно страдал, особенно тогда, когда мы с ним познакомились, такой грустный был и отчаявшийся, тяжело было даже смотреть на него.

— Я больше ни одной женщине не поверю, — говорил он, а я знала, что это неправда, потому что он увидит, какая я, и убедится, что не все женщины такие, как Кристя.

Хотя тогда я его еще не любила, и только сердце у меня разрывалось при виде того, как он страдает.

И я ненавидела Кристьку, его первую жену, и завидовала ей — он так ее любил!..



— Ты моя надежда на будущее, — говорил он и прижимал меня к себе в автобусе сто семьдесят пятого маршрута, у заднего стекла, и целовал в губы, несмотря на то, что в автобусе было полно людей.

Я опускала голову, а он поднимал ее за подбородок и говорил:

— Пусть все видят, что я тебя люблю.

И все видели, а я заливалась краской от удовольствия.

Краснела от смущения и от радости.

Он не стыдился меня.



Я стыдилась себя. Всегда.



Я решила тебе написать, мне так легче. Ты совсем не знаешь меня, хотя любишь, я уверена. Я ощущала твою любовь, но не была с тобою честна.

Не каждому предоставляется возможность хотя бы миг побыть самим собой, отрешившись от того, к чему он привык. Любая перемена вызывает отторжение и страх, а критические ситуации, когда мы хотим быть настоящими, случаются нечасто, и повседневность снова опутывает нас тем, что так привычно и потому надежно. И если я не воспользуюсь этим моментом, то, как обычно, снова возникнет мысль: зачем, ведь это не нужно, хорошо и так, как было, я забуду, время лечит раны…

Я не хочу упустить этот миг. Сейчас я хочу быть честной по отношению к тебе и к себе самой, поэтому сижу и пишу, чтобы не жалеть потом, что отказалась от единственного в жизни, самого важного разговора. Я хочу дать время себе и тебе, иначе как нам жить дальше, если мы так мало знаем друг друга, а может, и не знаем вовсе.

Я начну первой, а потом, обещай, что ты каким-то образом ответишь. Подашь знак. Возможно, я узнаю что-то, чего не ведаю, чего мы не сумели сказать друг другу прежде.

Не может быть?

Мы не ощущаем себя любимыми до тех пор, пока хотя бы один человек на земле не узнает нас хорошо. Такими, какие мы на самом деле, а не такими, какими хотели бы быть.

Поэтому начну я, а потом, может, ты… позволишь мне лучше узнать тебя, хорошо?

Не знаю, как. Но уверена: ты поможешь.



Боже, я и не знала, что мне будет так трудно говорить об этом. Но я не хочу когда-нибудь пожалеть, что не сказала чего-то. Хотя сегодня жалею, что о стольких вещах не спрашивала: я хотела бы узнать тебя, но хочу, чтобы сначала ты узнал меня. Это нелегко, но я начинаю.

Начну с начала, с самого-самого начала. У меня всегда было ощущение, что я родилась с большой раной. В боку. Я уверена, что никто об этом не знал, но я почти помню, как спрашивала, откуда эта рана, но никто не слышал вопроса. А поскольку не слышал, то и не отвечал. Это была первая страшная вещь.

Рана была свежая. Всегда. Так, как если бы у меня вырвали кусок мяса. Не кожи, а именно мяса. С кожей все по-другому: ее можно прокалывать, втыкать в нее что-то, и ничего страшного не будет. Как-то раз на уроке математики я воткнула булавки во все пальцы и ходила на переменке, растопырив их, что вызывало восхищение у мальчишек, потому что выглядело классно. Мирек даже влюбился в меня, когда увидел это. Впрочем, он был влюблен в меня всю восьмилетку, даже травился из-за меня газом. Не до смерти. Так же, как и влюблен в меня был не до смерти. Он оставил открытыми дверь на лестничную клетку, в квартиру и на кухню, а потом засунул голову в духовку и открыл газ. Соседка из любопытства — дверь ведь была открыта — вошла и увидела его. Она велела ему немедленно вынуть голову из духовки и встать. Сейчас Мирек — директор склада, у него четверо детей и жена, которая приводит в дом бродячих собак.

Значит, я всегда пробуждала в мужчинах сильные чувства, правда?

В литературных произведениях так, как Мирек, обычно поступают женщины. Суют голову в духовку. А мужчины бросаются с крыш или стреляют себе в голову — ну, в фильмах. А некоторые одновременно стреляют и бросаются. Вот, например, премию Дарвина за самую нелепую смерть получил мужчина, который повесился на дереве, растущем на крутом берегу моря, предварительно приняв смертельную дозу снотворного, на тот случай, если повеситься на удастся. А еще выстрелил в себя в тот момент, когда засовывал голову в петлю. Но он промазал: пуля пробила веревку, бедняга упал в море, наглотался соленой воды, и его вырвало снотворным.

Самоубийцу-неудачника вытащили рыбаки, но он умер от переохлаждения. То есть он-таки добился своего, как ни старался его ангел-хранитель.



Я тоже недавно приняла целую пачку реланиума — то, что удалось достать. Сорок таблеток. Я думала, что они по 0,5, а они были по 0,2.

Когда я проглотила их, а была уже ночь, мое сердце начало трепыхаться, и ощущение было ужасающее. Трепыхание все усиливалось, я побежала в кухню, выпила почти литр молока, чтобы вызвать рвоту, но бесполезно. Тогда трепыхание вернулось, и я поняла, что оно от страха, а не от чего-то иного, потому что даже сорок таблеток не начинают действовать сразу же, как только их проглотишь.

Я обхватила руками унитаз и старалась вести себя как можно тише, чтобы он не догадался. И тут раздался стук в дверь:

— Что ты там делаешь? — спросил он.

А я ответила:

— Ничего. Уже выхожу.

И вышла.

…И легла в нашу большую супружескую кровать, хотя мне хотелось сказать:

— Позвони в «скорую», я сделала глупость, пусть мне промоют желудок, спаси меня…

Но я уже тогда боялась.



На следующий день я не пошла на работу. Проспала весь день до вечера, спала и тогда, когда он вернулся. Я сказала:

— Я плохо себя чувствую, прости, прости, — потому что обед был не готов, и добавила: — Я должна была лечь, прости.

Но он не сердился на меня в тот день. Налил мне чаю и дал аспирину. Я сделала вид, что глотаю, и выплюнула таблетку в чашку.

Почему я наглоталась реланиума?

Потому что думала, что я слабая и больше не выдержу.

Я ошибалась.

Я была сильной и многое могла выдержать.



Может, я это сделала от тоски по себе самой?

По себе — отрезанной. По себе той, которой не было.

Ночью я обнимала себя, стараясь, чтобы рука лежала там, на той ране, на том месте, которое мне вырезали.

Когда-то я прочитала, что если рождаются близнецы, и один из них умирает, то второй тоскует по нему всю жизнь. Может, я была одной из таких близняшек?

У моей подруги была сестра-близнец, которая родилась мертвой. Но она так не тоскует. Кроме того, у нее нет раны. Я видела фотографии сиамских сестер, сросшихся грудными клетками, — им было лет по двадцать. Их нельзя было разделить, они не пережили бы этого. А я пережила. Я подозревала, что была одной из близняшек, только никто не стал мне об этом говорить. Чтобы не огорчать.

Я многого тебе не говорила, чтобы не огорчать.

Многие не говорили мне о чем-то важном, чтобы не огорчать. Близкая подруга не сказала, что спит с Мареком. Это он мне сказал и попросил прощения. Только было уже поздно.

Я находила длинные светлые волосы на подушке, но не верила: это наверняка был призрак. Потому что только у нее были такие длинные волосы, но, конечно, она не могла быть здесь, когда меня нет, а есть он.

Представляешь, я была так наивна, что когда нашла белый поясок, женский, с красивой серебристо-красной пряжкой, то пошла с ним к Мареку и спросила:

— Чей это поясок?

А он ответил:

— Когда тебя не было, здесь ночевали Витек с женой, они ехали в Югославию, наверно, она забыла.

Югославия — это страна, которой больше нет. Но какое нам до этого дело, нам всем, ведь она далеко от нас, до нее целых пятьсот километров. Красивая страна с красивыми городами. Их тоже больше нет, после бомбардировок они полностью разрушены.

А они тогда ехали в страну, которая еще существовала. И я спрятала поясок с серебристо-красной пряжкой.

А через несколько недель Витек с женой пригласили нас с Мареком к себе, и мы поехали в Торунь. Я взяла с собой белый поясок, туго смотала и положила в свою зеленую сумку. И прямо в дверях достаю этот поясок, довольная собой: я про него не забыла, я его верну, и Данка поблагодарит меня. И вот я держу его перед собой, довольная, а она спрашивает:

— Что это?

— Твой поясок, — говорю я гордо.

И жду в ответ: «Ах, как приятно, что ты его привезла, это замечательно, я так люблю этот поясок, все думала, куда он подевался…»

А она смотрит…

Смотрит и не понимает.

Ну, я и поясняю:

— Помнишь, вы летели в то государство, которого уже нет, и остановились у нас переночевать, потому что самолет вылетал очень рано? — напоминаю я Данусе. (Она недолго была женой Витека, потом была Аля, после Али наступил большой перерыв, поскольку Витек жил в гражданском браке с одной девушкой, дочерью своего друга. Они перестали быть друзьями, когда Витек стал сожителем его дочери. И не женился на ней, потому что она забеременела от парня, с которым вместе посещала курсы французского языка. Тогда Витек был очень несчастен, но это продолжалось недолго). Так вот, я говорю Данусе, что она забыла этот поясок, когда они у нас ночевали.

— Ханя, это не мой поясок, и мы у вас никогда не ночевали, — удивляется она.

Ага.

Не ночевала, так не ночевала.

Мне этого было достаточно.

Думаешь, я хоть на секунду задумалась, откуда же взялся тот поясок?

Нет! Раз он не Данусин — вопрос снят. Я бросила его в плетеную корзину с грязным бельем, на самое дно, и все.

Так и шла моя жизнь — от пояска до пояска… От вопроса о том, чей это поясок, до выяснения, чьим он не является.

Я пишу тебе об этом, чтобы ты знал, насколько я была наивна. Я просто забыла об этом пояске, и никому ничего не сказала, потому что это было несущественно.



А вот изъян в боку огорчал и ужасал меня гораздо больше, чем все остальное. До того момента, когда что-то начало происходить в моей второй ране, между ног, из которой в один прекрасный день начала капать кровь. Я, конечно, знала о месячных, но никто не сказал мне, что это прекрасно и важно, что это самое главное в жизни любой женщины. Что эти несколько дней, когда вселенная руководит моим созреванием, — магические дни, дни свободы, тайны, неприступности.

И поскольку я этого не знала, то просто засовывала между ног толстые прокладки и плакала от стыда, что я — женщина.

Но, слава Богу, мир, в котором я жила и в котором люди убивали друг друга, согласно законам войны и предположениям телевизионных программ новостей («Как мы и предполагали, произошла бомбардировка», — спокойно сообщал диктор) — так вот, в этом мире были еще ночи, а ночи существовали для фантазий.

Ночами я представляла, как падаю, лечу вниз с высокой скалы, и когда уже вот-вот должна удариться о землю и разбиться, откуда-то вдруг протягиваются руки, которые подхватывают меня и мягко опускают в дружественные и теплые, крепкие и большие ладони Спасателя.

Это не возникло из ниоткуда, о нет.

Это было что-то вроде страховки — меня всегда преследовали плохие сны.



Считается, что плохие сны несут в себе предостережение, но я не умела этого разгадать.

Мне снились наводнения, которые заливают всю землю, а я бегу, спасаясь от огромной волны, все быстрее и быстрее, вместе с другими. И больше всего боюсь, что потеряю родителей, что не найду их, но страх утонуть сильнее, поэтому я взбираюсь на холм, но он глинистый, и ноги все время соскальзывают, и едва я делаю шаг вперед, как сползаю вниз, и вода, мутная и кошмарная, вот-вот поглотит меня, мои ноги, мое тело и мое лицо, всю меня, но я карабкаюсь из последних сил — и наконец могу взглянуть на то, что происходит вокруг. А вокруг из грязной пучины вырастают точно такие же глинистые холмы, как тот, на котором нахожусь я, и на этих глинистых холмах стоят люди, и мои родители тоже, но вода между нами клубится, как грозовые облака, она серо-бурая, и мой холм самый высокий, а вода подступает все ближе к моим ногам. Я перепугана, охвачена ужасом, хочу крикнуть, но не могу, поэтому закрываю глаза и твержу себе: «Это сон, сейчас я проснусь, это не может быть правдой!», — но когда открываю глаза, то вижу, что это не сон, и нет уже никаких других холмов, я — одна в океане грязной воды, которая поднимается все выше и выше, и сейчас унесет меня…

Когда снятся такие сны, нельзя представить себе ничего более чудесного, чем сильные, крылатые руки, которые перенесут тебя с этого холма куда-то, где ты будешь в безопасности… Руки Спасателя.

И я воображала, как меня кто-то спасает.

Так я фантазировала перед сном всегда.