Их пальцы еще не разошлись, когда Свечников услышал то, чего все время ждал:
– Я вас вспомнила. Вы уговорили меня выступить в казарме, а потом проводили до дому.
– Каза арма, военный домик, – ответил он и, не видя, по дыханию угадал ее улыбку.
Щелкнул рычажок. Пройдя сквозь пластину, электрический свет из белого стал красным. Варанкин осторожно подкрутил линзу, красноты убыло вместе с резкостью, почти розовый туманный луч прошел над сценой и овалом растекся на потолочной лепнине.
– Зинаида… Казароза! – с царственной оттяжкой после каждого слова объявил Сикорский. – Романс «Сон»… Музыка Балакирева, стихи Лермонтова… Перевод Сикорского.
Толстая Бусыгина уже сидела за роялем, пристраивая на пюпитре распадающиеся от ветхости ноты.
Свечников склонился к Варанкину.
– Откуда это? Бабилоно, Бабилоно….
– Из «Поэмы Вавилонской башни» Печенега-Гайдовского.
– Того самого?
– Да, он пишет и стихи, и прозу. Плодовитый автор… Вы, кстати, внимательно прочли его книгу?
Имелся в виду роман «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!»
– Естественно, – подтвердил Свечников. – Я же сам рекомендовал ее Сикорскому для перевода.
– Читали на эсперанто?
– Да.
– И всё поняли?
– Что там непонятного?
– Для вашего уровня текст довольно сложный. А русский перевод прочли?
– Проглядел.
– И ничего не заметили?
– Нет. А в чем дело?
– В переводе Сикорский сильно сместил акценты, там чувствуется скрытая симпатия автора к врагам эсперанто. Мотивы, которыми они руководствуются, прописаны как-то слишком убедительно. Получается, что у них тоже есть своя правда. А ведь они – убийцы! В оригинале, – заключил Варанкин, – ничего подобного нет.
Казароза под аплодисменты поднялась на сцену. Ее пепельные волосы посеклись в луче, который вдруг исчез, через пару секунд опять вспыхнул, но трепеща и прерываясь. Видимо, где-то нарушился контакт.
Варанкин пошел вдоль провода к розетке, а Свечников вернулся к своему месту в четвертом ряду и прежде чем сесть, тяжело опустил руку на плечо Карлуше.
– Не вздумай провожать ее после концерта. Понял?
Аппарат перестал мигать. Казароза прикрыла глаза и наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым аккордом.
Эн вало Дагестане дум вармхороСенмова кушис ми кун бруста вундо…
Каждое слово в отдельности она, может быть, и не понимала, но все вместе знала, конечно, догадывалась, где о чем.
В полдневный жар в долине ДагестанаС свинцом в груди лежал недвижим я…
Тепло и нежно звучал ее игрушечный голос, и Свечников увидел лесную ложбину над Камой, где год назад сам лежал со свинцом в груди, недвижим. Она пропела это с таким чувством, словно вспомнила прошлогодний сон и поняла наконец, почему ей снилась эта ложбина, заросшая иван-чаем и медуницей, омытый ночным дождем суглинок, пятно крови на чьей-то гимнастерке.
– А-а, – раздалось из глубины зала, – контр-ры! Мать вашу…
Уши заложило от выстрела.
Завизжали женщины. В крике, топоте, матерщине, стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, будто одна из пуль пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал. Включили электричество, пространство между первым рядом и сценой заполнилось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.
Она лежала на спине, изящная даже в смерти. Тело было таким крошечным, что жизнь ушла из него мгновенно, не оставив следов ухода. Блузка под жакеткой быстро намокала кровью, светлые перламутровые пуговички у ворота, раньше незаметные, всё отчетливее проступали на темном.
2
Дома Вагин прошел в свою комнату, где с вечера, как всегда, было прибрано, пыль вытерта, книги и газеты сложены аккуратной стопой. Невестка всю жизнь истово служила одному богу – порядку в квартире. Это холодное, как якобинский Верховный Разум, божество требовало ежедневных жертв, на которые Вагин был не способен. Надя приучила жить по-другому. Последнее время мучила мысль, что в день его смерти влажная уборка тоже будет проведена по всем правилам, без малейших послаблений.
Он начал раздраженно перебирать газеты, выискивая среди них свою. Невестка никак не могла запомнить, что эта газета всегда должна лежать на видном месте. Последние годы перед пенсией Вагин работал в заводской многотиражке, ее до сих пор в конверте присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.
Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.
Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позже вспомнить не мог. В тесном помещении уши заложило от первого. Он вскочил, хотя некоторые зрители, наученные опытом лихого времени, благоразумно попадали на пол, и успел отметить, что Осипова рядом с ним почему-то нет.
Зажегся свет. Со стуком распахнулась дверь, частая дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять, толкаясь в дверном проеме, бросились вон из зала, остальные устремились к сцене. Сквозь женский визг прорезался истеричный фальцет Варанкина:
– Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!
Мужчины навалились на курсанта, Карлуша умело выкрутил у него из пальцев наган. Вагин видел растоптанные, рассыпанные по полу георгины, пыльный отпечаток чьей-то подошвы на обвивавшей их ленте. «Божественной Зинаиде Каза-розе…»
От сцены, раскидывая стулья, бежал Свечников. Добежав, локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, левой рукой сгреб его, обвисшего, за грудки, правой размахнулся, чтобы вломить по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сбоку Вагина. Падая, он невольно схватился за сумочку, висевшую у Свечникова на запястье. Заклепки отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене. Ремешок упал на пол, под ноги одутловатому мужчине в кожанке с добела истертыми швами.
– Караваев, из губчека, – почтительно сказали сзади.
Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного нагана.
– Встать! Кому говорю!
Тот поднялся, и Вагин вспомнил, где видел его раньше. Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:
Со мной всегда моя винтовка,Пятизарядная жена…
Позавчера были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску Пехотных командных курсов имени 18-го марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:
«Товарищи! Друзья курсанты! Послезавтра исполняется год с того славного дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Послезавтра ровно год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, трусливо дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела из рабоче-крестьянской горницы. Где эти надменные генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец, ау-у! Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»
Вдоль наведенной известью полосы выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в свежую белую отметину, в едином наклоне сидели на головах фуражки со звездочками.
«Но враг еще не сломлен! – кричал Свечников. – Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло молодой Республике Советов. Стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»
Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали музыке своей мечты. Подошвы слитно били в теплую пыль, от чеканного шага у курсантов тряслись щеки. Кулаки разжимались, и ладони недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжко обвисшим багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это грозное слово произошло от слияния усеченных слов «интерес» и «национальный» и является революционным синонимом патриотизма.
После курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал на концерт в клубе «Эсперо». Его равнодушно выслушивали и опять начинали говорить о своем. В стороне бренчала гитара, пели:
Со мной всегда моя винтовка,Пятизарядная жена.Она красавица, плутовка,И дивно талья сложена…
Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу, за ним Караваев увел Свечникова. Сумочка осталась у Вагина. Никто ее у него не потребовал, все о ней забыли. Он вышел на улицу, прислушиваясь к удаляющемуся треску автомобильного мотора, с Кунгурской свернул к себе на Монастырскую. Было тепло, тихо, тополя Козьего загона, днем на ветру истекавшие пушистым семенем, к ночи умиротворенные, почти безмолвно стояли за чугунной оградкой с обезглавленными столбами. От двуглавых орлов с вензелем Александра I, венчавших когда-то их навершья, местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.
Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть «Борьба». Из армии их уволили, но и на родину не пускали, они служили в милиции, в железнодорожной охране. Те, что выбивались в начальство и женились на еврейках, в «Цине» появлялись нечасто, остальные по субботам приходили сюда отвести душу среди своих. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. О борьбе, о боях и походах никто не вспоминал, скучные белобрысые парни, в которых трудно было признать бойцов из наводивших ужас на всё живое, а теперь расформированных железных дивизий, играли в лото, пели тоскливым хором: «Сауле риет аиз мэжа…». Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»
Бабушка спала за занавеской. Вагин зажег лампу, присел к столу, положил перед собой зеленый лаковый баульчик. «Ничто не способно рассказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», – говорила Надя. Казароза умерла, стыдно было рыться в ее вещах, но смерть усиливала соблазн. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным.
Ежась, если обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, Вагин по очереди достал и в ряд разложил на клеенке пустой пузырек от духов в виде лебедя, еще один такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый цветным бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня – частый и с крупными зубьями. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.
Все эти милые при живой хозяйке, а теперь никчемные вещички не могли придать сумочке ее вес. Основную тяжесть составлял, видимо, лежавший на самом дне сверток, объемный и мягкий, если прикоснуться к нему, но твердый, если нажать посильнее. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.
Под бархатом обнаружилась желтая вощеная бумага, под бумагой – маленькая человеческая рука из гипса, вернее одна кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Четыре пальца сложены так, словно обхватывают невидимое яблоко, а указательный выдается вперед, отходя от остальных, в точности как на плакате в Стефановском училище.
При взгляде на эту гипсовую кисть, которую Каза-роза оборачивала бумагой и бархатом и для чего-то носила с собой, неприятно сжалось сердце. Было в ней что-то тревожное, царапающее душу.
Вагин пошарил в опустевшей сумочке и нашел завалявшийся в углу старый театральный билет с бледным штампом: «Дом Интермедий. Пантелеймоновская, 2, Соляной городок».
На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:
Я женщина,Но бросьте взгляд мне в душу —Она черна и холодна, как лед.Раскройте череп —Мозг, изъеденный червями.Взломайте ребра мне —Там сердце в язвах изгнило.
Глава 5
Жена
1
В соседнем номере ворковал репродуктор, у светофора под окном скрипели тормозами машины. Свечников снял пиджак и, прежде чем прилечь, вынул из бумажника коричневую фотографию на картоне с обтрепавшимися углами, с вытисненной внизу надписью: «А. Яковлев. Портрет Зинаиды Казарозы. 1912».
В центре, окруженная зверями, какие не могут соседствовать друг с другом не только в природе, но даже в зоологическом саду, стояла крошечная смуглая женщина с птичьей клеткой в руке. Вокруг нее бурлил звериный шабаш. Слева наступали обитатели джунглей, среди них тигр, оседланный макакой в буржуйском цилиндре. Здесь же разевал пасть русский медведь, поднявшийся на дыбы и обвитый, как Лаокоон, чудовищными змеями, для которых он был не жертвой, а союзником, опорой в смертоносном броске. Справа надвигалась орда взбесившейся домашней скотины, ею командовали еще одна обезьяна, вооруженная казачьей пикой, и отсутствующий у Брема мохнатый уродец с длинным прямым рогом на поросячьем носу.
Узкую, с полукруглым верхом клетку женщина держала за кольцо, выставив ее перед собой, как фонарь в пути по ночному лесу. В клетке сидела райская птица. От нее исходило неземное сияние, оно и делало маленькую смуглянку недоступной для всех этих тварей.
Губчека занимала здание духовной семинарии через площадь от кафедрального собора. В одной из комнат второго этажа Свечникова усадили у стены, Караваев уселся за стол, Карлуша – на подоконник, предварительно распахнув обе рамы. Окно выходило во двор, слышно было, как тихонько шумят в темноте яблони семинарского сада. К ночи ветер почти улегся.
– Свечников Николай Григорьевич, – заговорил Караваев, глядя в лежавшую перед ним папку с бумагами. – Одна тысяча восемьсот девяносто второго года рождения. Место рождения – город Гатчина. Из рабочих. В армии с одна тысяча девятьсот пятнадцатого. Окончил школу прапорщиков. В одна тысяча девятьсот семнадцатом вступил в партию социалистов-революционеров…
– Левых, – уточнил Свечников.
– Воевал на дутовском фронте. В Коммунистической партии с января одна тысяча девятьсот девятнадцатого. На Восточном фронте – с февраля. Служил в должности комроты и помначштаба Лесново-Выборгского полка двадцать девятой дивизии Третьей армии… Причина демобилизации?
– Показать?
Свечников начал расстегивать ворот гимнастерки.
– Не надо, – остановил его Карлуша. – В бане будете хвастать.
– А ты вообще кто такой?
– Попрошу ему не тыкать. Это Карл Нейман, наш сотрудник из Питера, – объяснил Караваев. – Итак, в каких отношениях состояли с гражданкой Казарозой, она же Шеншева, Зинаидой Георгиевной?
– Ни в каких не состоял.
– А зачем приходили к ней в театр?
– Просил выступить на концерте у нас в клубе.
– Почему именно ее?
– Слышал, как она поет.
– Где?
– В Петрограде.
– Когда?
– В позапрошлом году.
– Точнее.
– Ноябрь месяц.
Караваев извлек из папки листок с карандашной надписью по-английски.
– Узнаёте?
– Как это к вам попало? – удивился Свечников.
– Неважно. Вы писали?
– Я.
– Знаете английский язык?
– Нет. Просто переписал буква в букву.
– Чекбанк Фридмана и Эртла, девятнадцать, Риджент-парк, Лондон, – вслух прочел Караваев. – Какие у вас дела с лондонскими банкирами?
– При чем здесь Казароза?
– Отвечайте. Соображаете ведь, где находитесь.
– Это эсперантистский банк, там хранятся вклады русских клубов и частные пожертвования. Первые поступления относятся к девятьсот десятому году. Мы требуем возвратить эти деньги, а правление банка отказывает под предлогом, будто в Советской России нет независимого эспер-движения.
– Сумма вклада?
– Около сорока тысяч рублей золотом.
– Откуда вам это известно?
– Из бюллетеня Всемирного Конгресса, нам его пересылают из Москвы. Мы хотим направить в президиум Конгресса открытое письмо.
– А зачем адрес банка?
– Туда – копию на английском.
Сделать перевод поручили Варанкину. Он преподавал английский, ему Свечников и отдал эту записку с адресом. Непонятно было, как она оказалась в ЧК.
– Фамилия Алферьев о чем-то вам говорит? – вмешался Нейман.
– Нет.
– Он же Токмаков, Струков, Инин.
– Не знаю.
– Левый эсер, боевик. Участник убийства Эйхгорна в Киеве.
Фельдмаршала Эйхгорна, командующего немецкими войсками на Украине, эсеры взорвали еще до Версальского перемирия. Бомба была заложена в термос. Планировались также покушения на Ллойд-Джорджа, президента Клемансо, кайзера Вильгельма и Гинденбурга – в расчете, что это вызовет всеевропейское восстание измученных бессмысленной бойней народных масс, но до Парижа, Берлина и Лондона дотянуться не удалось, в итоге ограничились графом Мирбахом в Москве и Эйхгорном в Киеве.
– По нашим сведениям, – продолжал Нейман, – Алферьев недавно прибыл на Урал для организации подпольных боевых дружин. Раньше он увлекался эсперанто и этой зимой вел переговоры с тем же лондонским банком, хотел получить средства якобы для русского эспер-движения, но на самом деле – для нужд партии. А теперь посчитаем. Ваше эсеровское прошлое – раз, эсперанто – два, банк Фридмана и Эртла – три, Урал – четыре. Налицо четыре пункта, по которым вы можете быть связаны. Не многовато ли совпадений?
– С эсерами я разошелся полтора года назад, – сказал Свечников, – с тех пор никаких контактов с ними не имею.
– Почему тогда не хотите честно рассказать о ваших отношениях с Казарозой?
– Да не было никаких отношений!
– И Алферьева вы ни разу в жизни не видели?
– Не видел.
– И не слышали о нем?
– Нет.
– И не знали, что Казароза – его гражданская жена?
Боль была неожиданно острой. Свечников никогда не думал, что с такой силой можно ревновать мертвых.
Вот от кого она слышала эти стихи: Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно. Этот человек дал ей новое имя, как победитель переименовывает завоеванный город.
– Что молчите? – проницательно сощурился Караваев.
– Давайте, ребята, отложим до завтра, – попросил Свечников. – Не могу я сейчас.
– Понимаю, – удовлетворенно кивнул Нейман. – Значит, какие-то отношения у вас все-таки были.
По дороге в камеру Казароза, Зиночка Шеншева, пела ему песню своей любви с заезженной до хрипа пластинки:
Этот розовый домик,Где мы жили с тобой,Где мы счастливы былиНашей тихой судьбой.Там дарил нам надеждуИ хранил нас от бедУходящего летаХолодеющий свет…
Караульный солдатик долго возился с амбарным замком на двери, наконец дужка выпала сама. Шибануло кислой вонью. В красном углу слабо горела семилинейка, на полу вповалку спали люди.
– Все гусары спят, лишь один не спит, – сказал лежавший с краю арестант и подвинулся. – Милости прошу.
Он оказался чертежником с пушечного завода, его преступление состояло в том, что углем вывел на стене ствольного цеха популярный в Сибири и на Урале лозунг: «Долой Ленина с кониной, да здравствует Колчак со свининой!».
Пока он рассказывал, чем здесь кормят, Казароза пела:
Помню утренний кофе,И вечерний покой,И в закатном пожареНад уснувшей рекой,Над бескрайним разливомЭтот розовый свет,Этот маленький домик,Где тебя больше нет.
2
Через тысячу лет, в гостинице «Прикамье», глядя на окруженную зверями женщину, Свечников вспомнил, как шли ночью по Кирочной, и он сказал: «Вы не волнуйтесь, что сейчас всё так плохо. Скоро всё будет хорошо».
«Я так думала летом семнадцатого года, – ответила она. – Как-то пришли с друзьями в “Асторию”, а там новый бармен, негр из нью-йоркской “Уолдорф-Астории”. Ну, думаю, если выписали негра из Нью-Йорка, значит, революция, слава богу, закончилась и теперь уж всё будет хорошо».
Утром конвойный привел в ту же комнату на втором этаже. Нейман по-прежнему, как школьник, с ногами сидел на подоконнике, Караваев – за столом, словно всю ночь оба не только не выходили отсюда, но даже не вставали с мест.
– Вы утверждаете, – начал допрос Нейман, – что с Казарозой познакомились в ноябре восемнадцатого года и больше не встречались. Так?
– Да.
– И не переписывались?
– Нет.
– Третьего дня вы пришли в театр, пригласили Казарозу выступить в клубе «Эсперо». Получается, это был ваш первый разговор после той встречи в Петрограде?
– Да.
– Но афиша концерта отпечатана неделю назад, и в ней указано, что первого июля Казароза будет петь в Стефановском училище. Почему вы были уверены, что она вам не откажет?
– Мне так казалось.
– Вам так казалось, потому что знали об увлечении ее мужа?
– Опять за рыбу деньги? Не знал я ни про какого мужа!
– Когда она уже начала петь, вы сказали мне, чтобы я не вздумал провожать ее после концерта. Хотели остаться с ней наедине?
– Хотел.
– Для чего?
– Проводить ее до театра.
– Чтобы поговорить о чем-то важном?
Свечников пожал плечами и не ответил.
– У вас в редакции есть Виктор Осипов, литконсультант, – сменил тему Караваев. – Редактор возражал против его кандидатуры, но вы были за. Почему?
– Некому было вести литературный кружок.
– А не потому, что он тоже состоял в партии эсеров?
– Первый раз слышу.
– Знакомы с его творчеством?
– Кое-что читал.
– Вот одно произведение. Взгляните.
Караваев вынул из своей папки, развернул и протянул Свечникову газету «Освобождение России» от 11 мая 1919 года. На первой полосе красным карандашом отчеркнуто было стихотворение «Разговор солнца с морем». Внизу указывалось имя автора: В. О-в.
– Про кортик Колчака слыхали? – поинтересовался Караваев.
– Нет.
– Когда в семнадцатом году революционные черноморские моряки приказали Колчаку сдать оружие, он выбросил свой адмиральский кортик за борт.
В первых строчках рисовалась благостная картина Черного моря, дремлющего под солнечными лучами, затем следовал растянутый на полдесятка четверостиший монолог солнца, в котором оно скрупулезно перечисляло морю свои к нему благодеяния: его живительные лучи согревают воду, позволяют плодиться рыбам, дельфинам, черепахам и морским птицам, питают водоросли и кораллы, взращивают жемчужины в раковинах.
– Кораллов и жемчуга в Черном море нет, – заметил Свечников. – Черепахи, по-моему, тоже не водятся.
– Большой талант имеет право пренебречь низкой правдой жизни, – усмехнулся Нейман.
Свечников стал читать дальше.
Напомнив морю о своих перед ним заслугах, солнце потребовало ответной благодарности:
Справедливо будет, море,Коль отдашь за это мнеТо сокровище, что скрытоВ твоей синей глубине.
Море мгновенно сообразило, о чем речь. Ответ его был вежлив, но непреклонен:
Всё отдам тебе, светило,Рыб, кораллы, жемчуга.Не отдам тебе лишь кортикАдмирала Колчака!
– Неизвестно еще, Осипов это или нет, – сказал Свечников.
– Он, – заверил Караваев. – Многие правые эсеры сотрудничали с Колчаком. Допустим, вы этого не знали, но вот еще один факт. Выступая на выпуске пехкурсов, вы говорили, будто пятиконечную звезду, символ братства рабочих пяти континентов, мы, коммунисты, позаимствовали у эсперантистов, только перекрасили из зеленого в красный. Говорили?
– Ну, говорил.
– И зачем врали?
– Я не врал. Три года назад Крыленко предложил, и Ленин принял.
– Какой Крыленко? Нарком юстиции?
– Да, он бывший эсперантист.
– Откуда такие сведения?
– Не знаю. Все знают.
– Кто – все? За одну эту пропаганду на вас можно дело заводить, а вы еще со шляхтой переписываетесь. Нет, скажете?
Свечников понял, что имеется в виду, и терпеливо объяснил, что клуб «Эсперо» состоит в переписке с рядом зарубежных эсперанто-клубов, лично он писал в варшавский клуб «Зелена гвязда». Содержание письма – призыв к эсперантистам с родины доктора Заменгофа бороться за прекращение интервенции против Советской России.
– Кто, – спросил Нейман, – у вас главный?
– Военврач Сикорский. Нового председателя правления будем выбирать через неделю.
– И кто кандидаты?
– Сикорский, Варанкин и я.
– А как у вас организована переписка?
– В централизованном порядке. Письмо не может быть сдано на почту без клубной печати. Текст пишется в двух экземплярах, копия остается в архиве.
– Что изображено на печати?
– Звезда в круге и надпись эсперо.
– Письмо на эсперанто с такой печатью обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева, – сообщил Нейман.
Он слез с подоконника, достал из караваевской папки несколько листков с блеклой машинописью и подал Свечникову.
Страницы густо пестрели нарисованными от руки чернильными звездочками. Повторяясь внизу, под чертой, они отсылали к сочинениям Заменгофа, где, видимо, подтверждалась мысль автора, не способная двигаться дальше без этих подпорок.
– У вас в клубе есть пишущая машинка с латинским шрифтом?
– Нет. Ищем.
– Странно… И о чем здесь говорится?
– Вопрос чисто теоретический. Обсуждаются правила передачи на эсперанто русских и польских имен собственных.
– Верно, – признал Нейман. – В Питере мне сказали то же самое.
– Проверочку мне устроили?
– Служба такая. Это может быть шифр?
– Вряд ли.
– Вас не удивляет, что письмо без подписи?
– Если оно отправлено через клуб, подпись необязательна. Достаточно печати. Она свидетельствует, что в письме выражено общее мнение членов клуба.
– У кого хранится печать?
– У Сикорского.
– В копии, которая остается в архиве, имя автора указывается?
– Как правило, да.
– Это письмо лежало в конверте с обратным адресом клуба «Амикаро». Знаете такой?
– Да, петроградский клуб слепых эсперантистов.
– Оттуда его и переслали Алферьеву. Когда-то Алферьев вел там кружок мелодекламации, он бывший артист. К сожалению, клуб этот уже не существует, все его активные члены не пережили двух последних зим. Кто из них переправил Алферьеву письмо, установить не удалось. В Питере наши сотрудники допросили Казарозу, она заявила, что о муже ничего не знает, они расстались еще осенью. Соседи показали, что он с ней не жил. Мы ей поверили и вдруг узнаём, что она засобиралась в гастрольную поездку на Урал, хотя больше года перед этим нигде не выступала. Других известных артистов в труппе нет, гонорар обещали на месте выдать продуктами. Это, конечно, неплохо, но не крупой же она соблазнилась! Похоже, ее привлек маршрут поездки.
– Думаете, Алферьев скрывается у нас в городе? – догадался Свечников.
Нейман снял с полки какую-то брошюру, полистал, нашел нужную страницу и, ладонями прикрыв текст вверху и внизу, так что между ними остался единственный абзац, показал его Свечникову. Это был пункт номер семь из секретной, видимо, инструкции по производству дознания. Он гласил: «При допросе следователь должен задавать вопросы строго обдуманные, но отнюдь не посвящать обвиняемого или подозреваемого в те данные, которые уже имеются налицо».
– Как видите, я позволил себе лишнее, – улыбнулся Нейман. – Вы теперь знаете то же, что и мы. Почему-то я вам доверяю. Еще несколько вопросов, и вас отпустят… Сколько вы вчера слышали выстрелов?
– Три вроде.
– Не четыре?
– Может, и четыре. Чего гадать? Возьмите наган этого недоумка с пехкурсов и посмотрите, сколько патронов истрачено.
– Уже посмотрели.
– И сколько?
– Три. Он говорит, барабан был полный.
– Тогда в чем дело? Две пули мимо, третья – в нее.
– Для протеста всегда стреляют вверх. Рикошет исключается. К тому же у него обычный тульский наган, калибр семь шестьдесят два. Казароза убита пулей шестого калибра.
Нейман замолчал, наслаждаясь эффектом, и Свечников услышал, как птицы пересвистываются в яблонях семинарского сада. Окно было открыто, они там давно радовались теплу и ясному утру, но раньше их голоса до него не доходили.
– Пока шел концерт, он, – кивнул Нейман на Караваева, – стоял у крыльца. После вас ни один человек с улицы в училище не входил, но кто-то мог проникнуть в зал со двора, через окно. Рядом с задним окном проходит пожарная лестница.
– Даневич залез, – вспомнил Свечников.
– Это кто?
– Студент с истфака. Был членом клуба, недавно исключен. Я не велел его впускать, но в зале он был.
– А незнакомые вам люди были?
– Всегда кто-нибудь бывает из посторонних.
– Кто-то из них обратил на себя ваше внимание?
– Чем?
– Не знаю. Чем-нибудь.
Свечников поднялся и встал лицом в сад. Птицы свистели, сияло солнце. Бабочка села на подоконник.
– Зачем было ее убивать? – спросил он. – Кому она помешала?
– Если Алферьев в городе, то ему. Он, вероятно, подозревал, что мы держим ее под наблюдением. Может быть, ей известно было, где он прячется, она невольно могла вывести нас на него.
– И он решил ее убить? – не поверил Свечников.
– У таких людей это запросто. Она могла знать имена его здешних товарищей по партии, какие-то адреса, явки. Могла его шантажировать. Мы же не знаем, какие у них были отношения. Одно я знаю точно: для чего-то ей нужно было попасть на правый берег. Вчера она спрашивала, как переправиться через Каму.
– Раньше там жили дачники, – вспомнил Караваев. – Сосновый бор, чистый воздух. Богатые были дачи!
– Вы оба знаете Алферьева в лицо? – спросил Свечников.
– Только я, – ответил Нейман. – А что?
– Если вчера он был в зале, вы бы его заметили.
– А с чего вы взяли, что Казарозу убил он сам? На концерте мог присутствовать кто-то из его людей, кого я не знаю. Например, тот, кто писал ему на адрес клуба «Амикаро». Убивать ее во время концерта он, конечно, не собирался, просто воспользовался случаем. Пальнул, когда курсант начал лупить в потолок, и два выстрела слились в один… Вам не показалось, что Казароза узнала кого-то из публики?
– Нет, – сказал Свечников, хотя, если отвечать правду, нужно было сказать «да».
– По-моему, она несколько раз оглянулась на кого-то в задних рядах. Не заметили, кого она там высматривала?
– Нет.
– И она вам ничего не говорила?
– Нет, – в третий раз соврал Свечников.
Он уже знал, по какому следу нужно искать убийцу, и хотел найти его сам. О том, что сделает с ним, когда найдет, лучше было не думать.
Глава 6
Алиса, которая боялась мышей
1
Вагин всё рассчитал: сейчас Свечников пообедает в гостиничном ресторане, потом по-стариковски ляжет вздремнуть и встанет часикам к шести. Тогда и нужно зайти к нему в «Прикамье».
Он поел, вымыл за собой посуду, тщательно вытер ее и убрал в шкафчик, как всегда делала Надя, хотя невестка требовала оставлять ее на сушилке. Где-то она вычитала, что так гигиеничнее.
У себя в комнате Вагин взял с подоконника Надину фотографию в потертой кожаной рамочке и переставил так, чтобы солнечный свет с улицы не бил ей в лицо. Он снимал ее сам, вскоре после родов. Надя стояла во дворе с полным тазом пеленок в руках, а за ней, как черта горизонта в туманной дали, тянулась бельевая веревка.
* * *
Утром разбудил стук в окно – явился соседский Генька. Бабушка вынесла ему на крыльцо банку с накопленными за неделю чайными выварками. Мать Геньки обложила этим оброком всех соседей, чье сердце трогала ее бедность, а благосостояние позволяло пить чай не из смородинового листа. Она высушивала выварки, смешивала их с настоящим байховым чаем, расфасовывала и продавала на камском взвозе. Вагин носил ей из редакции газеты для кульков. С весны грозное обвинение в спекуляции на мелочных торговок не распространялось, их уже не арестовывали, разве что иногда гоняли для порядка.
Пора было вставать. Подождав, пока за Генькой хлопнет калитка, Вагин сел на постели и внезапно понял, почему эта ручка из гипса так его вчера встревожила. Помимо плаката с пальцем было еще нечто, рифмующееся именно с ней.
На полу в изголовье валялись книжки, которые он читал на сон грядущий, среди них – переведенный Сикорским с эсперанто роман Печенега-Гайдовского «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!». На днях Свечников со своим обычным напором всучил его Вагину.
Сейчас он без труда отыскал одно из мест, раскрывающих смысл заглавия: «Анна, полуобнаженная, лежала на окровавленной простыне. Она была мертва, в груди зияла страшная рана от удара кинжалом, но самым ужасным было даже не это. Сергей содрогнулся, увидев, что на правой руке девушки нет кисти. Она была отрублена…»
Если бы не эсперанто, роман мало отличался от множества подобных, читанных Вагиным еще в гимназии. Экстравагантные ужасы, когда-то леденившие кровь, казались милой романтикой рядом с обыденным зверством последних лет. Прохожих на улице резали из-за галош, двое гимназистов из хороших семей задушили изнасилованную ими девочку и, заметая следы, сожгли в кочегарке. В контрразведке большевиков насмерть забивали велосипедными цепями, а в прошлом апреле, когда оттаяла земля и белые провели раскопки в семинарском саду, превращенном в кладбище при губчека, трупы находили в таком виде, что хотелось забыть об этом раз и навсегда.
Сумочка со всем, что в ней было, покоилась в ящике письменного стола. Ключ от него давно потерялся, но бабушка туда не лазила. Вагин сумел внушить ей, что содержимое ящика является неприкосновенной святыней. Он попил чаю и пошел в редакцию.
Там сразу подсел Осипов, абсолютно трезвый, что бывало с ним нечасто. Старый газетный волк, он подвизался еще в «Губернских ведомостях», но выше репортера не поднялся. «Хорошо я могу писать только о том, к чему у меня лежит сердце», – говорил Осипов о своей незадавшейся карьере фельетониста. Сердце у него лежало к тому, что со времен равноапостольного князя Владимира составляло веселие Руси. В своих пересыпанных матерками стихах под Баркова, которые в списках ходили по городу, он пел дружеское застолье, нескромные прелести юных дев и пену шампанского, хотя и тогда, и особенно теперь охотно снисходил к вульгарной подпольной кумышке. Единственным его крупным печатным произведением осталась стихийно-бунтарская, как характеризовал ее сам Осипов, поэма о чахоточной швее, написанная октавами и опубликованная «Губернскими ведомостями» ко Дню Белого цветка – Всероссийскому дню борьбы с туберкулезом.
При Колчаке ему подфартило попасть в «Освобождение России», он заведовал «Календарем садовода и птичницы», но, по его словам, был уволен и чудом не арестован за то, что под видом различных плодово-ягодных растений в критическом ракурсе выводил деятелей местной и даже омской администрации, включая самого адмирала. В действительности пострадал он совсем по другой причине. Будучи в садоводстве и птицеводстве полным профаном, Осипов переписывал аналогичный календарь из подшивки одной киевской газеты за 1909 год, но, рекомендуя сроки прививок и подкормок, не делал поправки на уральский климат, от читателей стали поступать возмущенные письма, и его выгнали. Теперь он вел литературный кружок при редакции, тем и кормился.