Пепеляев молча, с презрением разглядывал этих людей, которые даже сейчас, натерпевшись под большевиками, остались прежними, ничем не желали поступиться во имя собственной же свободы. Он обернулся к Шамардину:
— Прикажи увести юнкеров.
— И, разумеется, — добавил Грибушин, — мы хотели бы получить некоторые гарантии в виде аванса.
— Задаточек — это само собой, — подтвердил Сыкулев — младший.
— Да поймите же вы! — Пепеляев сделал последнюю попытку. — Деньги у меня только сибирские, а их никто брать не хочет. Если же я начну проводить насильственные реквизиции по деревням, это в конце концов ударит по нам же. И по вам, господа! Мы теперь одной веревкой повязаны. Мужик отвернется от нас. Нужно ему заплатить за лошадей, за подводы, за валенки. Понимаете? За все то, без чего я не могу наступать. Такое уж сейчас время, все мы должны чем — то жертвовать. Вспомните Минина!
Купцы слушали хмуро, лишь Фонштейн согласно кивал, но и он помалкивал.
— Мне нужны деньги! — почти прокричал Пепеляев. — Золото, драгоценности! Я не верю, что вы ничего не сумели припрятать. И они нужны мне сейчас. Немедленно! Не через месяц и не через неделю! Слышите? Потрясите кубышками, господа! Во имя России! Глядите, я, генерал Пепеляев, кланяюсь вам в ноги! — И в самом деле поклонился, опустив руку до полу и бешено чиркнув ногтями по паркету.
Тишина сгустилась, оттеняемая заоконным топотом, словами команд, вяканьем ружейных тренчиков; там уходила, не выполнив поставленной задачи, юнкерская рота. Затем выплыл одинокий голос — грибушинский:
— У нас нет денег.
— Черт с вами, возьму натурой на обмен! Какие товары можете мне предложить?
— У нас ничего нет, — сказал Грибушин при общем одобрительном ропоте. — Ни товаров, ни наличных денег, ни драгоценностей. Мы нищие.
— Это было настолько неожиданно, что Пепеляев на мгновение растерялся:
— Позвольте, но ведь вы только что говорили…
— Вам послышалось, — нагло заявил Грибушин.
На улице начинало темнеть, но электричество еще не зажгли. Камин прогорел, в комнатных сумерках тлеющие угли переливались, как сокровища на дне сундука. Пепеляев смотрел в камин, чуть раскачиваясь взад — вперед от сдерживаемой ярости, которая пересекала дыхание, свинцом наливала ноги. В тишине едва слышно поскрипывала портупея, вот выстрелила, рассыпавшись прахом, последняя головешка, ойкнула Ольга Васильевна, вошедший Шамардин опасливо косился на генерала: уж он — то хорошо знал, что сулит это раскачивание.
— Час вам на размышление, — тихо проговорил Пепеляев. — Заметьте время. — Взглянул на часы и вышел, с силой захлопнув за собой тяжелую дверь.
Ровно через час он вошел в каминную залу, где при его появлении сразу стихли возбужденные голоса, и получил тот же ответ.
Купцы стояли тесной кучкой, прижавшись друг к другу: Ольга Васильевна в центре, справа от нее Каменский, затем Калмыков, слева — Грибушин и Сыкулев — младший, а на фланги вытеснили Исмагилова с Фонштейном. По лицам было видно, что уступать они не собираются.
— Кто проводил реквизиции? — спросил Пепеляев.
Грибушин усмехнулся грустно:
— Да все, кому не лень. ЧК, милиция, военные… Мы нищие.
— Послушайте, уважаемые! — вскипел Пепеляев. — Мне известно, какими суммами исчислялись ваши состояния еще год назад. И вряд ли все это удалось присвоить большевикам, вы не дети! Я надеюсь от каждого из вас получить на нужды армии взнос в размере не менее десяти тысяч рублей в пересчете на золото по курсу шестнадцатого года.
— Десять \"тысяч? — ахнул Каменский. — За что?
— Царские деньги и «керенки» не годятся, — спокойно продолжал Пепеляев. — Для оценки золота и камней будет приглашен опытный ювелир. Все товары также приму по ценам шестнадцатого года.
— Это что же, взвизгнул Каменский, — контрибуция?
— Вовсе нет. Сугубо добровольное пожертвование. Как при Минине.
— Но вы еще не Пожарский, — сказал Грибушин. — Это насилие, и мы будем жаловаться адмиралу Колчаку.
— Сколько угодно, — отмахнулся Пепеляев, подумав однако, что Шамардин вполне способен еще раньше настрочить донос в Омск.
Возле камина, прислоненная к стене стояла кочерга с деревянным эфесом. Пепеляев сжал ее в руке и так, с кочергой, мимо шарахнувшихся купцов прошел к выходу, остановился:
— Спрашиваю в последний раз: вы согласны?
— Нет, — за всех ответил Грибушин.
— Что ж, в таком случае подумайте до утра.
Со вздохом облегчения Каменский немедленно устремился к двери, но Пепеляев загородил ему дорогу кочергой:
— Куда? Думать вы будете здесь.
Уже в дверях Шамардин решился напомнить генералу, чтобы оставил кочергу, и отвечено было громко, в расчете на всех:
— Она им не понадобится.
Солдатика, спешившего по коридору с охапкой дров для камина, Пепеляев отослал обратно.
— Печь не топить, — приказал он Шамардину, — обойдутся. К дверям караул, без моего разрешения никого не выпускать. В нужник водить под охраной. Даме принеси шубу, остальные пускай так сидят. Понял?
К вечеру начало пуржить, под ветром сугробы и крыши домов курились мелкой белой пылью.
Выйдя из тюрьмы, двинулись не в кладбищенский лог, откуда утром, когда увели Яшу с Мышлаковым, доносились выстрелы, и не к реке, где, как говорили в камере, пленных расстреливают и спускают прямо под лед, чтобы не долбить могилы в мерзлой земле, а сразу от ворот направились в другую сторону, к Вознесенской церкви: впереди Мурзин, за ним двое конвойных, сбоку толстенький вислоносый капитан, повелительно подпрыгивающий на ходу. Свернули на Сибирскую, и окончательно отлегло от сердца. До этого Мурзин шел нараспашку, готовясь к смерти, а теперь застегнул шинель.
Вошли в губернаторский особняк. Вестибюль, коридор; капитан отворил одну из дверей, пропустив Мурзина вперед себя; кабинет: пяток стульев у стены, стол, за столом человек в генеральских погонах — молодой, не большие тридцати. Лет, наверное, на пять помоложе самого Мурзина.
— Шапку сними! — страшным шепотом приказал капитан.
— Ничего, мы люди военные. Можно и в головных уборах. Садитесь… Я генерал — майор Пепеляев. Знаете такую фамилию?
— Слыхал.
— А вы, значит, красный «фараон»? Так?
Мурзин пожал плечами.
Зачем его сюда привели, он не знал, даже не догадывался, но по обращению уже предчувствовал какой — то соблазн, перед которым непросто будет устоять, и не только от голода, мерзко сосало под ложечкой.
— Ах, да, — улыбнулся Пепеляев, — я и забыл. Ведь все уголовники теперь ваши братья, вы их из тюрем повыпускали. Они, по — вашему, жертвы социальной несправедливости. Так? Мать родную зарезал, так это общество виновато. Чем же вы, разрешите узнать, занимались в своей милиции?
— Да ничем, — сказал Мурзин. — Блох ловил.
— А, случаем, в реквизициях участия не принимали? У купцов, например?
Мурзин покрутил головой:
— Ох, Сил Силыч! Наябедили уже?
Вот им бы его и отдать, чтоб патронов не тратить, — вставил капитан. — В куски размечут. Особенно этот Сыкулев — младший.
— Да — а, Шамардин, — отозвался Пепеляев, — раньше — то бывало, полиция грабителей ловила, а эти сами грабят.
— Вы будто в воду смотрите, — усмехнулся Мурзин. — Я при царе семь теток отравил, божий храм обчистил.
— Лучше расскажите, как купцов грабили.
— А то не знаете, как грабят? Ночка темная, прихожу с кистенем. Кошелек, говорю, или жизнь…
— Ну, ваньку — то не валяйте!
— А что? Сидим, разговоры разговариваем. Почему не рассказать?
— Конфискации у купцов подлежало все имущество? — спросил Пепеляев. — Или что — то им оставляли?
— Так вы у них спросите сами, все или не все.
— Непременно спрошу. А пока что вас спрашиваю.
— Да я совру, недорого возьму.
— И они точно так же. Купцов не знаете? А мне нужно знать правду.
— Зачем? — удивился Мурзин.
— То есть как зачем? Для правды.
Мурзин молчал. Почему — то не хотелось говорить эту правду, хотя личные вещи у купцов не изымали, реквизировали только товары для нужд фронта, да и то не все, и на кое — какие торговые операции, необходимые населению, смотрели сквозь пальцы. Кроме того, в самые последние дни стало известно о тайных грибушинских, исмагиловских и чагинских складах, собирались проверить, да не успели.
Между тем Пепеляев начал подробно выспрашивать про каждого из купцов по отдельности: сперва про Грибушина, потом перебрал остальных — что у них было, что взяли, не осталось ли чего и где может быть спрятано. Мурзин отвечал уклончиво, не понимая, зачем генералу все это нужно. После очередного такого ответа Пепеляев не выдержал, сорвался:
— Да кого вы покрываете? Чего ради? Это же злейшие ваши враги!
— Капиталисты, — добавил Шамардин. — Кровососы!
Пепеляев сделал знак ему замолчать, но поздно, ситуация начала проясняться. Само собой, купцы, как им и положено, жмотятся, не желают ни гроша давать своим освободителям, валят все на него, на Мурзина — мол, обобрал до нитки, оставил голыми. Ай, молодцы! Решили хлебом — солью отделаться. Он покосился на большой каравай, завернутый в расшитое полотенце и лежавший на краю стола, хотя до этого старался даже лишний раз не глядеть в ту сторону, слюной томило.
Перехватив его взгляд, Пепеляев оторвал здоровенный ломоть:
— Угощайтесь.
— И сольцы, бы хорошо.
Деревянная расписная солонка, щелчком припечатанная к столешнице, переместилась на ближний край, Мурзин аккуратно пересыпал все ее содержимое в карман шинели. Затем вырвал из — под корки кусок мякиша, посолил, запихал в рот. Пепеляев, расслабившись, наблюдал за ним с очевидным удовольствием.
— Вот что, братец, — сказал он. — Будешь говорить правду, отпущу тебя. Понял?
— Ага.
— Даю честное слово.
Мурзин кивнул. Теперь он видел контур соблазна очерченным до конца, и странное облегчение холодило душу. Ближайший план был таков: успеть съесть побольше, пока не отобрали.
— Начнем с Грибушина, — предложил Пепеляев. — Что могло у него остаться после ваших реквизиций?
— Ничего, — с набитым ртом промычал Мурзин.
— Ни товаров, ни золота, ни драгоценностей?
— Шаром покати.
Прожевав, дополнил:
— Все они нынче голые, Сил — Силычи — то.
— И Каменский? — спросил Пепеляев.
— Как сокол. Мои ребята у него и ложки серебряные унесли.
— И Чагина, и Фонштейн, и Сыкулев — младший?
— Голытьба, — подтвердил Мурзин.
Минут через пятнадцать такого разговора Пепеляев, рассвирепев, отнял у него остатки каравая и закинул в угол. Мурзин стоял на своем, и непонятно было, то ли он врет, пытается провести, то ли его самого провели хитрюги купцы.
Шамардину приказано было Мурзина обратно в тюрьму не водить, запереть здесь же в чулане.
В дверь постучали, вошел часовой — юнкер, один из двоих, поставленных у каминной залы, доложил, что арестованные выбрали парламентера и просят его принять.
— Веди, — обрадовался Пепеляев.
И рано обрадовался: через минуту прибыл Каменский, что уже само по себе доказывало всю несерьезность дела. И действительно, от лица всех Каменский предложил внести требуемую сумму в царских ассигнациях или в «керенках». Но Пепеляев решительно отклонил попытку компромисса.
Он приказал подавать коня, сначала посетил старые казармы за Сибирской заставой, где разместились один из полков и юнкерский батальон, устроил юнкерам перекличку, осмотрел пожарную снасть, потом помчался на вокзал, где ремонтировали разбитые снарядами пути, с вокзала — в штаб дивизии. Там он составил десяток приказов, еще столько же подписал и до часу ночи сидел над штабными картами: из Омска приказывали 2–ю Сводную дивизию полковника Штаммермана двинуть на уфимское направление; для наступления на Глазов сил не хватало, решено было расширить плацдарм на правом берегу Камы и ждать подкреплений. В час ночи по телефону донесли, что верстах в двадцати от города появился красный бронепоезд. Поскакали на Каму. Пепеляев испытал боеготовность охранявшей мост батареи, затем с двумя командирами полков поехали в номера Миллера, чей владелец еще не вернулся из Уфы, съели приготовленный денщиками не то ужин, не то завтрак и разошлись по комнатам. Выжиги — купцы казались уже чем — то далеким, несущественным, почти не существующим. С наслаждением раздевшись, Пепеляев лег в чистую цивильную постель, и было такое чувство, будто он лег, полежал немного, а уже надо вставать: в дверь стучали. Спал, наверное часа полтора, не больше — утром, около шести часов, разбудил Шамардин, рапортовавший, что купцы согласились на капитуляцию. Казалось, он ждет, что сейчас генерал соскочит с постели и бросится его обнимать, но Пепеляев никакого особенного восторга не испытал.
— С каждым пошли двоих солдат, — сказал он. — Пускай идут по домам и несут все в комендатуру. Сроку им два часа. Пока не приду, никого не отпускай.
В двадцать минут девятого Пепеляев подъехал к губернаторскому особняку и уже в вестибюле, заметив часового у шинельного чулана, вспомнил, что здесь, за этой дверью, сидит Мурзин.
Тот нехотя встал навстречу — небритый, с мятым лицом.
— Ну что? Будешь рассказывать, как купцов — то грабил?
— Свидимся на том свете, расскажу, — пообещал Мурзин.
— Обождать меня там придется.
— Ничего, обожду. Бог даст, недолго.
— Так вот, — ласково сообщил Пепеляев, — сейчас мне доложили, что пермское купечество решило пожертвовать в пользу моих солдат по десять тысяч рублей с брата.
— Не шибко — то расщедрились, — оказал Мурзин, ничуть не удивившись, и Пепеляев запоздало сообразил, что сюрприза не получилось: здесь в чулане, хранились купеческие шубы и шапки, купцы заходили сюда, прежде чем отправиться по домам.
— Значит, обманул меня вчера? — спросил Пепеляев. — Или тебя, может, обманули Сил Силычи? А? Ты с них одну шкуру, другую, а у них этих шкур, как у капусты. Давай божись, будто знать ничего не знал. Тогда отпущу.
Мурзин молчал.
— Оглох? Побожишься, так и быть, поверю. Выведу сейчас на крыльцо, и проваливай… Ну?
— Совестно, — сказал Мурзин.
— Ишь ты! — удивился Пепеляев. — Гордый? А чего тогда хлеб мой жрал?
— Есть хотелось, — объяснил Мурзин.
— И еще хочешь?
— Хочу. Двое суток не ел.
— Есть хочешь, а жить не хочешь?
Выйдя в коридор, Пепеляев еще помедлил, дожидаясь, не передумает ли; не дождался, велел часовому запереть чулан и двинулся в сторону каминной залы.
Понурые, с зелеными лицами, кутаясь в шубы, купцы сидели за столом, среди них — важный лысый старичок с бородкой, с моноклем в глазу.
— Это ювелир Константинов, — подсказал Шамардин.
— Молодец, догадался, — подхватил Пепеляев, оглядывая стол в поисках принесенных сокровищ, но ничего не увидел, кроме маленькой черной коробочки, одиноко стоящей перед Константиновым.
Шамардин между тем докладывал, что Калмыков согласился внести свою долю рыбой — соленой, вяленой и мороженой; Грибушин — чаем, Ольга Васильевна — мылом и свечами, и свозить все это в комендатуру не имеет смысла. Фонштейн же предъявил вексель, согласно которому Сыкулев — младший задолжал ему как раз десять тысяч, и он, Шамардин, чтобы продемонстрировать всем твердость и справедливость новой власти, решил взыскать эти деньги с Сыкулева — младшего дополнительно к его собственному взносу, а с Фонштейна ничего не взыскивать.
— Правильно, — одобрил Пепеляев.
Сыкулев — младший запыхтел, собираясь возмутиться, но генерал прикрикнул:
— Отставить, господин Сыкулев!
При всей своей нелюбви к ростовщикам он понимал: долги надо платить, потому что любой должник всегда надеется на перемену власти, которая все спишет, и положиться на него нельзя. Причем это относится ко всяким долгам, не только денежным.
— Но проценты в пользу Фонштейна, я думаю, взимать не стоит, — сказал Шамардин. — Десять тысяч и ни копейкой больше. И вексель уничтожить.
— Совершенно верно, — кивнул Пепеляев. — Никаких процентов!
Шамардин, одобренный двумя похвалами кряду, продолжал докладывать: за Каменского также уплатил Сыкулев — младший, но уже на сугубо добровольных началах; Каменский подписал обязательство уступить ему за эту сумму пассажирский пароход «Людмила», он же «Черномозский пролетарий», который осенью был уведен красными и в настоящее время находится в районе Черномозского завода, сто верст вверх по Каме.
— Ну и ну! — Пепеляев с подозрением глянул на Каменского. — Не продешевили вы? Целый пароход, и всего за десять тысяч?
— А что делать? — огрызнулся тот, нервно дрыгай тощим коленом, обтянутым полосатой брючиной. — Как прикажете поступить, если мне только самовар и оставили? Ждать, пока вы меня расстреляете?
— Итого, — подвел баланс Шамардин, — в счет векселя Фонштейну, за Каменского и за себя лично господин Сыкулев представил перстень с тремя бриллиантами.
— Золотой?
— Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей золотом по курсу шестнадцатого года.
— Тридцать две — тридцать три, — солидно уточнил Константинов. — Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.
— Пускай будет тридцать три, — милостиво решил Пепеляев. — Три тысячи мы ему вернем. Чаем, свечами или мылом. Любопытно, откуда у вас такой перстень, господин Сыкулев?
— Говорит, что фамильная драгоценность, — объяснил Шамардин.
— Ага, — ухмыльнулся Грибушин, — От бабки — поденщицы в наследство достался.
— А он не фальшивый? — поинтересовался Пепеляев.
Старичок — ювелир оскорбленно поджал губы.
— Ну, а этот гусь? — Пепеляев ткнул пальцем в Исмагилова.
Шамардин развел руками:
— Ничего не принес. Отказывается, понимаете ли.
— Лучше помирать буду! — заявил Исмагилов и тут же, без долгих разговоров отослан был в тюрьму, чтобы там подумал как следует.
— И черт с ним! — сказал Пепеляев, когда Исмагилова увели. — Я хочу посмотреть перстень. Надо же, тридцать три тысячи!
Шамардин шагнул к столу, взял маленькую черную коробочку, поставил ее себе на ладонь, бережно открыл и замер, вылупив глаза. Перстень исчез.
Когда Пепеляев ушел, Мурзин снова сел на пол. Сидел, мял в руке оброненную кем — то из купцов перчатку, думал о Наталье. Как она там? Успела ли уйти к тестю? В чулане было темно, и возникало такое чувство, будто ему перед смертью завязали глаза. Всякий раз, едва по коридору приближались чьи — то шаги, чтобы оглушительно прогреметь мимо двери и удалиться, затихнуть вновь, он невольно втягивал шею в плечи и напружинивал мускулы, как охотничий кречет, которого уже вывезли в поле и вот — вот сдернут с головы застящий свет суконный клобучок.
Дед Мурзина родом был из Казанской губернии, село Старокрещеново под Царевококшайском, жили там русские вперемежку с татарами, крестившимися в незапамятные времена; они ходили в церковь, но почитали и развалины древней мечети за околицей, пили водку, но не брезговали и кумысом. Еще при царе Михаиле Федоровиче старокрещенцам пожалована была свобода от всех податей и казенных повинностей, кроме одной: ловить и поставлять ко двору для царской охоты красных кречетов, которые водились в окрестные дубравах. Потом всех кречетов переловили, а свобода осталась. Цари давно стали императорами всероссийскими, позабыли как с кречета клобучок снимать, как подбрасывать его с руки при виде мелькающей в полях куропатки, а старокрещенцы хотя и пахали землю, как все мужики, но по — прежнему считались государевы кречетники, люди вольные; никому не принадлежали. Народ был лихой, соседние помещики их побаивались. А лет семьдесят назад, еще при крепостном праве, начальство в Казани вдруг спохватилось: какие — такие кречетники? Откуда взялись? Донесли в Петербург, и велено было старокрещенцам записаться по выбору в любое из податных сословий: в купцы, мещане или казенные крестьяне. Мурзин — дед приписался к царевококшайскому мещанству, а внук перебрался в Пермь, женился, работал слесарем на пушечном заводе.
Для забавы Мурзин держал голубятню, но нет — нет, и особенно по пьяному делу, всплывала давняя пацанья мечта — поехать в Старокрещеново, изловить белого кречета, которые, как говорили, раз в десять лет еще попадались в тамошних прореженных дубравах. И Наталья, когда он, хмельной, вваливался в дом, гладила по голове, шептала о том, как вместе поедут, поймают, выучат, станут на охоту ходить, всегда будет на столе свежая дичь; он затихал, размякал от этого шепота, а утром вставал и шел на завод собирать орудийные замки. Детей у них не было. Потом решили взять из приюта младенчика, и, чтобы от соседей скрыть, что не свой, приемыш, Наталья подкладывала на живот, под платье, подушечку — будто беременная. Но тут началась на пушечном заводе забастовка, Мурзин в поганой тачке прокатил по цехам инженера Люкина, мерзавца и шпиона, за что угодил в Сибирь, на поселение, и там, среди ссыльных, пить бросил, начал книжки читать, в три года стал тем Мурзиным, каким был и теперь.
Вскоре после того, как ушел Пепеляев, за дверью поднялась беготня, крики, еще час, наверно, миновал, затем приблизились шаги, отличные от всех прочих, и в проеме, на свету, опять возникла генеральская фигура.
— Выходи, — сказал Пепеляев.
Негнущимися пальцами расстегивая шинель, чтобы нараспашку пойти навстречу смерти, Мурзин выбрался из чулана, однако двинулись не на улицу, не к выходу, а в противоположную сторону — в глубь особняка. Вошли в тот же кабинет, где были вчера, где в углу валялись остатки каравая, и когда Пепеляев, не садясь, опять заговорил о купцах, о сделанных ими добровольных пожертвованиях, Мурзин никак не мог взять в толк, зачем ему все это рассказывается по второму разу. Смерть была совсем близко, рядом с ней шестнадцатый год, по ценам которого Пепеляев собирался принять у купцов пожертвованные товары, то есть всего — навсего позапрошлый, казался далеким, как времена кречетников: тогда была одна жизнь, а теперь — другая, и непонятно было, каким образом из той могла возникнуть эта.
Он слушал Пепеляева, но слышал не его слова, а заоконные будничные звуки утреннего города: звон ведер у обледенелой колонки, собачью брехню, налетевший свист санного полоза, колокол, и так ясны и отчетливы были эти звуки, так много за ними открывалось душе, что, казалось, никакая сила не может заставить его, Мурзина, больше их не слышать. Даже смерть.
Солнце играло в закуржавевшем окне кабинета, Пепеляев хвастал не то своей прозорливостью, не то просто удачей, и снова появилась мысль, больно ожегшая еще утром, когда купцы разбирали из чулана шубы и шапки, чтобы идти за контрибуцией: вот не отобрали у них всего и досталось генералу, обернется оружием, лошадьми, фуражом, продовольствием. А из — за кого так вышло? Тот, с глазами навыкате, пометивший фальшивой датой приказ об эвакуации, сказал бы, не задумываясь: вы и виноваты, товарищ Мурзин. Но виноват ли? Да, он доказал, что нехорошо купцов разорять подчистую, они тоже люди, кто — то ведь и торговать должен был в этом мире, раз уж мир так устроен. Кто как, но Мурзин при реквизициях поступал по совести, изымал не все, а лишь ту часть, что нажита обманом. Сам, расспрашивая приказчиков и горожан, вникая в бухгалтерию, изучая приходные и расходные книги, тщательно определял эту часть, для каждого из купцов разную. Он, Мурзин Сергей Павлович, начальник рабочей милиции, хотел справедливости, и не его вина, что город пал. Снег ли тому причиной, как утверждали самооборонцы, или проспали штабные, изменил Валюженич, но город пал, ничего не поправишь, и купцы сдались, остается лишь умереть достойно, в распахнутой шинели.
А Пепеляев продолжал говорить, и внезапно на ровной тусклой поверхности его речи, будто выброшенное подводным ключом, закачалось, вынырнув, одно — единственное слово, круглое и блестящее, не похожее на другие, — перстень. И опять — перстень, перстень. Мурзин прислушался: был, оказывается какой — то перстень, принесенный Сыкулевым — младшим, а теперь его почему — то нет, был и сплыл. И прежде чем все окончательно прояснилось, еще не понимая, какая существует связь между этим разговором и пропавшим сыкулевским колечком, но уже предчувствуя новый поворот судьбы на дороге, которая минуту назад казалась выпрямленной до конца, видной на всю длину, Мурзин, со снисходительной улыбкой взглянув на генерала, спросил:
— Что, надули Сил Силычи?
Через четверть часа вместе с Пепеляевым вошли в большую комнату. В углу горел камин, забранный в чугунную, с литыми цветами, раму, к нему тягой сносило дым от папирос, которые курили Калмыков и Грибушин. Сизые разводья и струи с двух сторон вплывали в горящий камин, хотя Калмыков из скромности пускал дым себе за пазуху, а Грибушин выдувал его чуть не в лицо стоявшему рядом с ним важному лысому старичку с бородкой — это, видимо, и был ювелир Константинов. Каменский мрачно сосал погасшую трубку. Фонштейн грыз ногти, Сыкулев — младший скреб кочергой поленья, чтобы горели жарче, и на вошедших не смотрел. Ольга Васильевна разглаживала на столе бумажку от съеденной конфеты.
Ссутулившись, втянув голову в плечи, Мурзин задержался у порога. Он по опыту знал, что первый взгляд бывает ценнее всех последующих, открывает многое, и не торопился входить в залу, но Пепеляев, шедший сзади, нетерпеливо подтолкнул в спину — мол, клобучок сдернут. Лети! Впрочем, это не генерал, а Мурзин сам так про себя подумал. Пять минут назад Пепеляев подбросил его с руки охотиться за исчезнувшим перстнем, и Мурзин полетел, потому что на этот раз выкупом обещаны были еще четыре жизни — двоих самооборонцев, раненого пулеметчика и китайца Ван Го, он же Иван Егорыч. Мурзин сам потребовал такой выкуп, и Пепеляев согласился.
Старичка ювелира Мурзин видел впервые, но купцов знал хорошо. И они его тоже знали — утром, когда, пихаясь и лязгая зубами, расхватывали из шинельного чулана свои шубы, Грибушин брезгливо поморщился при виде Мурзина, сидевшего в этом чулане; Исмагилов выругался по — татарски, Каменский предложил всем проверить карманы — не пропало ли чего; Фонштейн злорадно хихикнул; Сыкулев — младший, который в чулан не входил, потому что был в шубе, от дверей замахнулся палкой, и лишь Калмыков, оттесненный товарищами, последним дорвавшийся до своего пальтеца, украдкой сунул Мурзину в руку хвост копченой рыбки.
Все они сейчас были здесь, кроме Исмагилова. По их пришибленным физиономиям нетрудно было представить, что им пришлось пережить, какая буря пронеслась по этой зале два часа назад, когда обнаружилось, что черная коробочка таинственным образом опустела. Мурзин видел баранью шевелюру Каменского, способную скрыть не один перстень, а целую дюжину. Видел вывернутый и не заправленный обратно карман калмыковского пальтеца, съехавший на сторону грибушинский галстук и еще многое другое, ясно говорящее, что купцов уже успели обыскать. И, видимо, при этом не сильно церемонились. Но в туалете Ольги Васильевны, единственной из всех, он не заметил ни малейшей небрежности. И выражение лица было таким, словно ничьи руки не шарили только что по ее телу: чуть искоса глядят хитрые черные глаза, безмятежный профиль подставлен для обозрения генералу и точно следует за его перемещениями по комнате, чтобы Пепеляев именно в таком ракурсе ее видел. Руки в муфте, муфта лежит на коленях и едва заметно шевелится — пальчики елозят в меховой пещерке. Рядом Каменский трясет полосатыми коленями. Беззвучно шевелит губами Сыкулев — младший, и печать надменного всезнания на лице Грибушина хотя и держится еще, но расплылась, побледнела. Калмыков же и Фонштейн, почему — то ставшие вдруг похожими, как родные братья, нежно прижались плечами друг к другу.
— Этот человек, — Пепеляев кивнул на Мурзина, — он вам, слава богу, известен, будет вести дознание.
Купцы молчали, плохо понимая, почему из арестанта, чуланного сидельца Мурзин внезапно превратился в следователя, почему генерал с ним заодно. Это было похоже на провокацию, и купцы настороженно молчали, выжидая, что будет дальше, поглядывали на Мурзина, который рассматривал зубоврачебное кресло, потом несколько раз крутанул винт подголовника.
— Все его распоряжения должны исполняться беспрекословно, как мои собственные. — Пепеляев уже овладел собой, голос звучал спокойно, глухо, чуть глуше, может быть, чем вчера, и только паузы между словами, жесткие, как металлические прокладки, свидетельствовали о сдерживаемой ярости — легкий звон повисал в воздухе, когда сказанное слово, обрываясь, наталкивалось на такую паузу.
— Этот мерзавец? — не выдержал наконец Фонштейн. — Он же нас грабил!
— Господа, нас нарочно хотят унизить! — догадался Каменский. — Вы издеваетесь над нами?
— А вы надо мной? — ледяным тоном спросил Пепеляев.
— У вас эсеровские замашки, — отважно заявил Грибушин. — Экспроприации, контрибуции… Мы будем жаловаться в Омск.
— Это я уже слыхал. И тоже повторю: никто из вас не выйдет отсюда до тех пор, пока не будет возвращен перстень.
— Дайте нам бумаги и чернила! — крикнул Каменский. — Сейчас мы составим петицию!
— Я не подпишусь, — быстро сказал Фонштейн.
— Я тоже, — поддержал его Калмыков.
— И я, — просипел Сыкулев — младший. — Пущай те подписываются, у кого рыльце в пуху.
Каменский оторопел:
— Вы что? Вы на что намекаете?
— Не брал, так и сиди смирно. Пусть поищут.
Наблюдая за Мурзиным, который спокойно стоял у порога, Грибушин неожиданно передумал.
— Правда что, пусть поищут. — Он подхватил под локоток Ольгу Васильевну. — А мы— с вами, душенька, полюбуемся, как это у них получится. Не каждый день такие спектакли.
— Кто — то же его взял, — рассудила она кокетливо, поглядывая то на Грибушина, то на Пепеляева.
Каменский, оставшийся в одиночестве, махнул рукой и отошел к окну.
— А по — моему, — подал голос Константинов, — напрасный труд искать вора. Его попросту нет. Я уже говорил вам, господин генерал, что это не человеческих рук дело. Наверняка тут замешаны высшие силы. Зря только вы оскорбляете нас подозрением.
— Да — да, — усмехнулся Пепеляев, — это самое естественное объяснение. Первое, что приходит на ум. Высшие силы! Духи! Вы что, спирит?
— Я ювелир, — сказал Константинов.
— Тогда какого черта? Может быть, нам, господа, сесть сейчас вокруг этого стола и покрутить блюдечко? Авось, укажет вора? — Он говорил все громче, верхняя губа вздернулась, грозно темнела между передними зубами атаманская щербинка.
Мурзин понюхал воздух и сказал:
— Что — то ладаном пахнет.
Шамардин объяснил, что приходил священник, стены окуривал после большевиков.
— Отец Геннадий, — уточнила Ольга Васильевна. — Из Покровской церкви.
— Тем более, господа, никаких чертей! Никаких духов!
— Но ведь я предложил чисто научное объяснение случившегося, — напомнил Грибушин.
— Да? — стремительно обернулся к нему Пепеляев. — Вы по — прежнему считаете, что никакого перстня вообще не было? Что он всем померещился?
— Я так считаю, — серьезно ответил Грибушин. — Коробочка с самого начала была пуста. Я видел это собственными глазами.
— Я те дам «пуста»! — возмутился Сыкулев — младший. — Я те покажу, крымза!
Пепеляев уже не слушал. Сопровождаемый Шамардиным, он направился к двери, но Мурзин заступил им дорогу:
— Минуточку… Ведь капитан тоже был здесь, когда кольцо исчезло?
— Я не отлучался ни на секунду! — похвалился Шамардин.
— Значить, и вы должны остаться… Подозрение ложится на всех.
Шамардин, пораженный таким оборотом дела, вопросительно уставился на генерала, надеясь прочесть в его глазах возмущение, участие и даже, если повезет, молчаливое поощрение к тому, чтобы смазать по сусалам этому вконец охамевшему арестанту, но ничего подобного прочесть не удалось.
— Останься, — сказал ему Пепеляев и вышел в коридор.
В коридоре подошел поручик Валетко; ухи из калмыковского осетра он в лазарете откушал за троих, но оставаться там не захотел.
Пепеляев приказал ему немедленно доставить сюда из тюрьмы тех четверых, о ком говорил Мурзин. Не велики птицы, в любом случае стоят перстня ценой в тридцать три тысячи рублей.
Валетко удалялся по коридору особой адъютантской походкой, одинаковой здесь, в комендатуре, и на поле боя; со стороны могло показаться, что он идет медленно, хотя Валетко шел быстро. Пепеляев смотрел ему вслед, в голове щелкало: шестнадцатый год, шестнадцатый год. Будто колесо рулетки прокручивалось и замирало всякий раз на одной цифре. Время развала, надвигающейся катастрофы и поражений на фронтах, но теперь приходилось равняться на этот год, как на грудь правофлангового, хотя грудь тощая, цыплячья.
В приемной дожидались посетители. Пепеляев прошел в свой кабинет, начался прием.
Начальник вокзальной охраны просил увеличить число постов, определенных караульным расписанием; четыре офицера, принятые по очереди, уроженцы Пермской губернии, ходатайствовали о предоставлении им отпуска в родные места; мещанин Шмуров, погорелец просил о возмещении убытков за дом, спаленный вчера солдатами на постое; мамаша девицы Геркель, узнавшая среди юнкеров соблазнителя своей дочери, требовала, чтобы генерал поговорил с ним и заставил жениться; Пепеляев согласился, записал фамилию юнкера.
Личных дел было много, а общественных, как сообщил дежурный по комендатуре, совсем мало. Пришел один из членов комитета по выборам в городскую думу, но зачем он пришел, Пепеляев так и не понял — видимо, для того, чтобы изобразить деятельность, профигурировать перед генералом. Некий Гусько принес смету на ремонт водопровода, но Пепеляев, торопясь в каминную залу, не стал в нее вникать, велел зайти через неделю. Последним дежурный привел странного человечка в ветхой чиновничьей шинели, с воспаленными глазами на комковатом, обросшем седой щетиной личике. Фамилия его была Гнеточкин, раньше он служил в канцелярии губернского правления письмоводителем. Гнеточкин явился с двумя проектами. Первый — на Сибирской улице, перед комендатурой, поставить мраморную вазу под балдахином, куда бы все обиженные опускали свои жалобы и прошения. Второй — как Александр Македонский держал при себе философов для говорения ему одной лишь правды, так бы и генерал с той же целью принял в свою свиту его, Гнеточкина.
Сумасшедший, подумал Пепеляев.
— Предположим, — сказал он, — я принимаю вас к себе. Что бы вы открыли мне в первую очередь?
— Сегодня утром, — таинственным шепотом отвечал Гнеточкин, — я проходил мимо этого дома и видел, как из окна вылетала чья — то душа.
— Да ну? — улыбнулся Пепеляев.
— Истинный крест, ваше превосходительство!
— Как же она выглядела?
— Белая, ваше превосходительство. С крыльями. И собой невелика. Можно сказать, душонка.
— И что вы советуете мне предпринять?
Гнеточкин кивнул на дежурного по комендатуре:
— Пусть он выйдет.
— Выйди, — сказал Пепеляев.
— Среди ваших помощников, — моргая, заговорил Гнеточкин, когда остались вдвоем, — есть человек, продавший душу. Скорее найдите его и отошлите от себя. Иначе он завлечет вас на ложный путь. Берегитесь, ваше превосходительство!
В недолгой беседе выяснилось, что он и к губернатору обращался со своими проектами, после чего был выгнан со службы, и к красным тоже; Пепеляев поблагодарил за предупреждение, обещал срочно приступить к розыскам человека без души и выпроводил Гнеточкина за дверь, велев обождать в приемной.
— По глазам, по глазам смотрите, — уходя, наказал тот.
Дежурному по комендатуре приказано было сейчас же увести этого юродивого в больницу, там и держать.
Стол завален был ворохом поздравительных телеграмм, пришедших со всей Сибири. Быстрым движением руки Пепеляев смел их со стола. Они разлетелись по кабинету, усеяли пол. Грош цена этим бумажкам. Как дойдет до дела, никто ни копейки не даст. Сминая их сапогами, Пепеляев прошел во двор, вскочил в седло и один, без конвоя, поскакал к вокзалу Горнозаводской ветки. Туда, как сообщил дежурный по комендатуре, со станции Левшино пригнали два эшелона с пленными красноармейцами числом до полутора тысяч.
На месте обнаружилось, однако, что вовсе это не красноармейцы, а просто солдатики, уроженцы сибирских губерний, они возвращались домой из германского плена и под Пермью задержаны были боями на магистрали. Сосчитанные по головам, включенные в победную реляцию, которую вчера по телеграфу передали в Омск, замерзшие и голодные, они угрюмо глядели на генерала, сгрудившись у вагонных проемов; с крыши вокзала на них наведены были четыре пулемета Шоша, на перроне топталось оцепление. Начальник штаба предлагал всех их мобилизовать, но Пепеляев распорядился беспрепятственно пропустить эшелоны на восток. И велел передать в Омск новую сводку: пленных на полторы тысячи меньше.
Начальник штаба осторожно попробовал возразить, но Пепеляев оборвал его как мальчишку:
— Отставить, полковник! Обсуждению не подлежит. Чиновники погубили Россию, а это была чиновничья психология — грести под себя, врать начальству, желаемое выдавать за возможное, а возможное — за действительное. Хватит, наигрались в эти игры!
Правда, немного утешила другая новость: на складах губснабжения нашли семь тысяч пар новых валенок. Пепеляев сразу вспомнил виденных позавчера убитых из 29–й дивизии — они лежали на снегу в лаптях, в опорках, просто в намотанном на ноги и подвязанном веревками тряпье. Вообще все яснее становилось, что трофеи достались богатые, можно бы и наплевать на купеческие рубли, на пропавший перстень. Пропади они совсем! Но спускать купцам не хотелось. Еще решат, что на дурака напали. Нет уж!
Пепеляев медленно ехал по Сибирской вверх, к губернаторскому особняку, потом гикнул и пустил Василька вскачь.
— Ну, господин Мурзин, — сказал Грибушин, — насколько я понимаю, вы калиф на час. Не теряйте времени.
С проницательностью опытного коммерсанта, привыкшего распознавать подлинные отношения между людьми, какими бы словами ни прикрывались эти отношения он сумел правильно истолковать ситуацию. И Ольга Васильевна женским чутьем поняла: этот альянс между Пепеляевым и Мурзиным — временный, непрочный. Но остальные, в том числе и Шамардин, знавший, что генеральские причуды дело серьезное, к новому представителю власти отнеслись вполне уважительно. Фонштейн тут же начал выяснять, будет ли предъявленный им вексель зачтен за добровольное пожертвование в пользу воинов — освободителей в том случае, если перстень так и не сыщется. И Каменского занимал тот же вопрос, но применительно к подписанному им обязательству уступить «Людмилу» Сыкулеву — младшему.
— Я свою долю внес, — говорил Каменский, — и знать ничего не знаю. Сами виноваты, что не уследили.
— За вами уследишь, — сказал Шамардин.
Встревоженный тем, что генерал за него не вступился, лишенный власти, вместе с купцами посаженный под арест, он старался теперь держаться поближе к Мурзину, словно был его помощником, а не подозреваемым, как все.
Несмотря на грибушинский совет, Мурзин пока выжидал, не торопился. Двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван Го, невидимые, с надеждой смотрели на него, а он верил в свою удачу и не торопился.
Час назад в генеральском кабинете нахлынул азарт, как позавчера, на камском льду, когда вдруг выхватил револьвер. По — пацаньи захотелось показать себя, утереть нос Пепеляеву. Мол, знай наших! Но, поостыв, начал торговаться. Четыре жизни потребовал он взамен, ставя залогом собственную, и это была красная цена сыкулевской побрякушке, сколько бы она ни стоила. И уж вообще не имела цены возможность посрамить генерала, чтобы наконец уразумел, с кем воюет. Генеральскому честному слову Мурзин доверял, хотя на всякий случай пожелал услышать его при свидетелях. Пепеляев рассердился, но позвал двоих офицеров — дежурного по комендатуре и своего адъютанта с рукой на перевязи, поручика Валетко, а также по настоянию Мурзина пригласил женщину, одну из ремингтонисток, — и дал слово при них.
Прошло минут десять. Поскольку Мурзин молчал, купцы постепенно начали забывать о его присутствии. Грибушин, склонившись к Ольге Васильевне, вполголоса рассказывал о своем путешествии в Японию, где он изучал правила чайной церемонии.
— Говорят, Колчак тоже там был, — сказала Ольга Васильевна. — И будто бы привез оттуда самурайский меч. Ходят слухи, что он поклялся сделать себе харакири, если красные, не дай Бог, победят.
— Не знаю, не знаю, — улыбнулся Грибушин. — Но в Японии он точно был. И тоже, рассказывают, проявлял большой интерес к чайному обряду.
— Вот вам и повод сообщить ему о здешнем самоуправстве, — встрял в их разговор Каменский, но ответом удостоен не был.
Грибушин с Ольгой Васильевной, словно огороженные незримой стеной, ни на кого не обращая внимания, беседовали как бы наедине. Каменский, не принятый в их компанию, с завистью поглядывал на Грибушина.
— Аки на рецех вавилонских, — время от времени грустно говорил Калмыков. — Сидехом и плакахом…
Сыкулев — младший, угрожающе нависая над Константиновым, сипел:
— Тридцать три тыщи? Язык — то не отсох? Да я за него сорок платил!
— Это же фамильная драгоценность, — мимоходом напомнил Грибушин.
— У, гриб чайный! — огрызнулся Сыкулев. — Думаешь, не знают, на чем раздулся? Все — о знаю!
— Тридцать три и ни копейкой больше, — твердил Константинов. — Вас обманули, господин Сыкулев.
— Пускай, — неожиданно смирился тот, оборачиваясь к Шамардину. — А три тыщи с вас все равно. Найдете ли, не найдете. Генерал обещался. Мыльцем, свечками…
— Обязательно отдадут, раз обещали, — заверил Калмыков, уважавший любую власть.
Но Сыкулев не унимался:
— Велели, я принес. Пожалуйте, люди добрые! А теперь уж мое дело маленькое. Что обещали, вынь до положь. Верно?
— А ваш перстень действительно стоил сорок тысяч? — спросил Мурзин.
— Вот те крест, сорок!
— Тогда почему принесли именно его?
— Ты еще спрашиваешь? Сам все отнял и еще спрашиваешь? Совесть твоя где?
— Скажете тоже: совесть, — улыбнулась Ольга Васильевна. — Он и слова — то такого не знает.
— Всякую шваль собрали, — закричал вдруг Сыкулев — младший, в упор глядя на Каменского, — ясное дело, покрадут! Чего ногой — то зудишь, а?
— Отойдите от греха подальше, — сквозь зубы проговорил Каменский, однако ногой трясти перестал.
Мурзин вспомнил, что эти двое давнишние конкуренты. Лет десять назад оба держали свои пароходы на ближних пассажирских линиях и сферы влияния поделить никак не могли. За их борьбой следил весь город, многие бились об заклад, ставя на одного из них, и летними вечерами, когда Мурзин возвращался с завода домой, Наталья докладывала ему, что еще предприняли Каменский или Сыкулев — младший, переманивавшие друг у друга пассажиров. Один свои пароходы раскрасил, как игрушечные, и другой не отстал. Один приобрел новые скамьи, и другой заказал точно такие же. У обоих буфеты с пивом, медные поручни блестят, как на броненосце, капитаны ходят в адмиральских фуражках. Каменский на палубах граммофоны поставил, чтобы ездить веселее, и Сыкулев — младший тут же перенял. Но ни тот ни другой победить не могут. Наконец прибегли к последнему средству: стали цены снижать на билеты. Каменский на копейку сбавит, Сыкулев — на две, Каменский — на три, а Сыкулев уже целый пятак скостил, и отставать нельзя. До того дошли, что чуть не в убыток себе пассажиров начали возить. Лишь тогда спохватились и решили установить твердые цены, у обоих одинаковые на всех маршрутах. Заключили договор, при свидетелях ударили по рукам, Сыкулев — младший спокойно уехал на север скупать пушнину, а когда вернулся и сошел на берег, то глазам не поверил: его пароходы стояли пустые, народ валом валил к сопернику. Как так? Почему? Значит, нарушил, подлец, договор, переступил рукобитье? Прямо с пристани побежал узнавать и ходили слухи, едва кондрашка его не хватила, как узнал, почему. Оказывается, всего лишь бублик положил Каменский на свою чашу весов, и она перевесила. Эх, Сыкулев! Надули тебя, вспомнил Мурзин.
Сейчас бывшие конкуренты продолжали яростно собачиться, подогреваемые Грибушиным, который ловко стравливал их на потеху Ольге Васильевне. Ага, вот и бублик всплыл.
Тем летом хитрован Каменский, ничуть не нарушая договор, придумал такую штуку: каждому пассажиру, куда бы тот ни ехал, в придачу к билету выдавать еще и по бублику. Грош ему цена, а обернулся тысячными прибылями. И Мурзин с Натальей, катаясь по Каме, грызли когда — то эти бублики. Господи, ведь и черствые — то были, и пресные, а горелые, а казались в сто раз вкуснее от того, что бесплатные. И он сам, и Наталья радовались подачке, хвалили Каменского за щедрость. Молодые были, глупые.
Бублик, бублик! Уж и дырки от него не осталось, а до сих пор у всех в памяти.
— Помните, Ольга Васильевна, — спросил Грибушин, — я перед войной цену на чай понизил? С фунта на пятиалтынный. И что? А стал к каждому фунту выдавать приз — листок бумаги почтовой и марку, — и продавать по старой цене, так саранчой налетели. Едва магазин не разнесли. В Европе такой номер нипочем бы не прошел. Там уже сообразили бы, что бумага с маркой на пятиалтынный не тянут. А если народ не понимает собственной выгоды, то простите, о какой демократии может идти речь?
Голос одновременно вкрадчивый и властный, уверенное лицо человека, всему на свете знающего цену, а в первую очередь — самому себе, точно таким же был Грибушин и в тот январский вечер год назад, когда обезумевшая толпа громила винные склады на Вознесенской, тем вечером купцы собрались на какое — то свое совещание, и те, что отважнее, решили посмотреть на погром.
Была середина января, отряды Красной гвардии ушли из города на борьбу с Дутовым, и в один из вечеров уголовники, в неразберихе этих дней выпущенные из тюрьмы, обрастая по пути всяким сбродом, устремились на Вознесенскую. Караул смяли, по рухнувшему от напора десятков тел забору толпа ворвалась во двор, топорами рубили двери, сшибали замки, копошились на сараях, разбирая крыши, а доски сбрасывали сверху в огромный костер, мгновенно поднявшийся в центре двора. Бочки выкатывали из погребов, тут же разбивали; снег побагровел от вина в том месте, где раскурочили бочку со спиртом, горел, синие языки змеились по просевшему сугробу. Обыватели вначале робко, затем все смелее и смелее тянулись по улице с котелками, чайниками, бидонами и ведрами.
Мурзин с револьвером, Степа Колобов с полицейской «селедкой» и еще трое милиционеров с винтовками прибыли на Вознесенскую, когда шабаш был в полном разгаре. Толпа ревела, пламя костра поднималось все выше, дикошарый мужик в одних подштанниках, босой, плясал на снегу, а зрители поливали его вином, как в бане, с гиканьем плескали на голую грудь, на спину. В стороне закипала драка, вот покатилась по телам тех, кто успел упиться до бесчувствия, двое парней волокли визжащую бабу со связанным над головой подолом. Кто — то выл, кто — то пел; в ближних домах уже звенели стекла, начинались грабежи.
И прежде чем броситься в эту кашу, Мурзин, оглядываясь, увидел среди зевак, тесной кучкой стоявших поодаль, нескольких купцов. Тогда эти люди помаячили и пропали во тьме, в пьяном реве, потому что не до них было. Они вспомнились позднее и часто потом вспоминались — единственные трезвые свидетели его беспомощности, его отчаяния. Он увидел миллионера Мешкова, на чьи средства в городе основан был университет, мецената и фрондера, помогавшего революционерам всех мастей, вплоть до анархистов; лицо его, освещенное пламенем, было печально, скорбно поджаты тонкие губы. Этого ли ждал он от революции? Этого ли хотел? Справа от него, потерянно запрокинув птичье личико, замер Карл Миллер, владелец номеров на Кунгурской улице, покровитель художеств, а слева Мурзин заметил Грибушина. Величественный, в шубе нараспашку, он стоял с таким видом, словно всегда знал, что так оно и будет, и даже предупреждал Мешкова с Миллером, но те не послушались и теперь пожинали плоды своих усилий, своего опрометчивого меценатства. В бархатных глазах Грибушина читались удовлетворение происходящим и спокойная брезгливость. Тут же был и Сыкулев — младший. Где — то рядом промелькнул злорадно сощуренный глаз Исмагилова, широко открытий — Фонштейна. Каменский переминался возле, в ужасе прикрывая лицо ладонью, но при этом глядел сквозь пальцы и не уходил, потому что не уходила Ольга Васильевна, госпожа Чагина, единственная женщина там, где женщинам не место. Поддерживаемая под руку мужем, еще живым, еще не расстреляным по ее доносу, готовая постоять за него и за себя, она сжимала маленький дамский браунинг и с хищным любопытством смотрела на кишащие людьми разоренные склады, на костер, отражавшийся в ее и без того горящих глазах, на пляшущего мужика, на мурзинских ребят, не знающих, что делать со своими винтовками, на Степу Колобова с саблей, на Мурзина; смотрела и улыбалась. И последним, кого увидел Мурзин, бросаясь к складам, был Калмыков — скособочившись, он воровато перебегал улицу с добытым где — то ведерком, в котором, налитая по самые края, плескалась и пенилась желтоватая шипящая влага шампанского.
Константинов тем временем рассказывал Шамардину, как тридцать лет назад, в Петербурге, он давал секретную консультацию одной великой княгине, хотевшей тайно продать часть своих драгоценностей.
— Вы и не поверите, — говорил он, — их высочество показали мне золотую брошь, а в ней вместо драгоценных камней вставлены простые стекляшки. Кто заменил? Когда? Каким образом? Но потом я понял, что никто их не заменял. Бриллианты сами превратились в стекло.
— Как это? — удивился Шамардин. — Разве так бывает?
— Редко, но бывает, если владелец камней ведет себя недостойным образом. А про их высочество тогда разное говорили, и не самое хорошее.
— Какая именно великая княгиня? — заинтересовался Шамардин.
— Что вы! Я не могу, — сказал Константинов. — Этого не допускает моя профессиональная честь.
— Ну, а бриллианты куда подевались?
— У настоящих камней, господин капитан, есть душа. Они умирают или исчезают, если с их помощью пытаются совершить бесчестное дело.
— Да бросьте вы! — рассердился Шамардин. — Какой — нибудь бриллиантщик вроде вас вынул, а стекляшки вставил.
— Кругом обман, — вздохнул Калмыков.
Всякий раз, находя этому еще один пример, он испытывал спокойное, почти благостное удовлетворение, разделяемое и Фонштейном. В мире, устроенном так, а не иначе, они двое были, значит, не лучше и не хуже других.