Леонид Юзефович
Чугунный агнец
Повесть
Все переворотилось, даже погода: июнь, а холодно. Поднявшись по речному взвозу, Рысин с высоты оглянулся на Каму, почерневшую, усеянную барашками, вздутую северным волногоном. Пустынно у причалов. Не дымят пароходы, уведенные к левшинским пристаням, ушли к югу, на Каспий, английские канонерки капитана Джемиссона, поглазеть на которые недавно сбегалось пол-Перми.
Возле крыльца Слудской районной комендатуры сидел на корточках солдатик и бестолково лупил куском кирпича по жестяному водостоку, пытаясь выправить смятое жерло. Его левую руку повыше локтя перетягивала несвежая бело-зеленая повязка дежурного, оставшаяся, видимо, еще с прошлого года, когда генерал Пепеляев, захватив город, поднял над ним бело-зеленый сибирский флаг, а не российский трехцветный.
— Извините… Где я могу найти поручика Тышкевича? — спросил Рысин.
Солдатик оглядел посетителя с неодобрением: погоны офицерские, но пришиты неумело, топорщатся, портупея съехала набок, нелепо висит на журавлиной фигуре кургузая новенькая шинель.
— По коридору на левой руке последняя дверь.
Отвечая, он не только не козырнул, но даже не счел нужным встать, однако Рысин этому нарушению субординации не придал ровно никакого значения. Поблагодарил, через минуту предупредительно постучал по отворенной двери с табличкой «Военный комендант», вошел в кабинет и представился, неумело щелкнув каблуками;
— Прапорщик Рысин… Направлен к вам помощником по уголовным делам.
— Угу, — кивнул Тышкевич, без особой радости глядя на своего нового помощника. — Значит, вы и есть… Сколько вам лет?
— Двадцать девять.
— И давно служите?
— Третий день. Мобилизован городской комендатурой.
— А звание откуда?
— В шестнадцатом году прошел курсы. Но при повторном освидетельствовании признали негодным. Плоскостопие у меня.
— Ну а вообще-то чем занимались?
— Частный сыщик я, — сказал Рысин. — На юридическом учился в Казани, но не кончил.
— В полиции, что ли, служили?
— От полиции я разрешение имел. А занимался частной практикой. Всякие торговые секретные дела, супружеские. Так сказать, адюльтерного свойства.
— А-а, — ошарашенно протянул Тышкевич. — В гимназии, поди, Пинкертона почитывали?
Рысин оживился.
— Вот вы говорите: Пинкертон, — укорил он Тышкевича. — Все говорят: Пинкертон, Пинкертон! А что Пинкертон? В реальной российской жизни грош цена всем его хитростям. Я, например, Путилина Ивана Дмитриевича очень почитаю. Слыхали о нем? Начальник петербургской сыскной полиции. Любопытнейшие записки оставил — «Сорок лет среди убийц и грабителей». Не читали? И зря, зря! Вот, скажем, убили австрийского военного атташе. В самом центре Петербурга убили. Дома, в постели. Скандал, естественно, всеевропейский. В Вене уже дипломатическую ноту изготовили. Сам государь вызывает Путилина к себе и дает ему три дня сроку, чтобы найти убийцу. Представляете?
— Еще бы! — ухмыльнулся Тышкевич. — Сам государь император. Не шуточки!
— Нет, — строго отвечал Рысин, — вы, господин поручик, этого себе представить не можете… Так вот, Путилин внимательно осмотрел спальню и заметил, что в схватке преступники стремились перевернуть свою жертву ногами к подушке. Только это заметил и сразу все понял. Подумайте, подумайте! Такие примеры логику укрепляют. А сейчас я вам нарочно ничего не скажу. Нет-нет, даже и не просите! Сами догадайтесь…
— Я подумаю. — Тышкевич встал из-за стола — высокий, ладный; погоны с черной окантовкой войск внутренней службы лежали на его плечах как влитые.
— Подумайте, подумайте…
— А вам, прапорщик, необходимо сменить шинель. Эта коротка, в таком виде вы роняете авторитет власти у населения. Или хоть погоны пришейте как следует.
— Хорошо, — равнодушно согласился Рысин.
Он надеялся, что к осени война кончится, а пока можно было походить и без шинели, все-таки июнь на дворе.
Григорий Анемподистович Желоховцев с утра испытывал чувство раздражения. Раздражало все и вся: эта погода, этот город, эти пустые университетские коридоры. Бесцельно покружив по кабинету, он поставил на стол скляночку с уксусом, достал иголку. Смачивая в уксусе ватку и орудуя иглой, начал счищать чернь, густо заволокшую куфические письмена, странные буковки на арабской серебряной монете, которые в радиусе тысячи километров от этого города умел читать он один. Сейчас можно было заниматься работой лишь самой простой, не требующей никакого напряжения мысли. Но и она подвигалась плохо. Желоховцев понюхал скляночку и хмыкнул: уксус разбавлен был до такой степени, что почти не издавал запаха. Доискаться до причин этого было нетрудно. Утром Франциска Андреевна, няня Желоховцева и единственный верный человек в его одинокой жизни, сама сунула ему скляночку в карман пиджака. Франциска Андреевна была родом из-под Полоцка, чай называла «хербатой», а рюмку — «келышком», она привыкла экономить на мелочах и уксус для науки жалела.
Экстраординарный профессор Пермского университета Григорий Анемподистович Желоховцев читал на историко-филологическом факультете лекции по Древнему Востоку и вел археологический семинарий. Летом 1919 года на лекциях присутствовало от двух до девяти человек, а за последнюю неделю факультет и вовсе обезлюдел. Так обстояли дела на всех факультетах, и этот факт волей-неволей приходилось увязывать с исходом боев под Глазовом. Не случайно во вчерашней приватной беседе ректор откровенно сказал о возможности скорой эвакуации в Томск.
С небрежностью, за которую он выговорил бы любому студенту, Желоховцев щелчком припечатал монету к столу. Член-корреспондент Российской Академии наук Николай Иванович Веселовский с висевшей на стене фотографии осуждающе смотрел не то на скляночку с уксусом, не то на своего ученика. Ученику шел пятый десяток, он думал и говорил быстро, ходил легко, но с недавних пор начал заметно полнеть — из-за трудностей с продовольствием, заставлявших налегать на каши, и эта полнота скрадывала нервную сутуловатость его фигуры.
Оглаживая седеющую бородку, Желоховцев с грустью подумал о том, что сборник «Памяти Николая Ивановича Веселовского ученики, друзья и почитатели» выйдет в свет без его статьи. А уж он-то имел право участвовать в этом сборнике больше, чем кто-либо другой. Статья была написана еще зимой, но отослать ее в Петроград он не мог — бои шли на Волге, и курьеров, которые добровольно отправились бы в большевистскую столицу, что-то пока не находилось.
Дверная ручка поползла вниз, дверь отворилась, издавая отвратительный скрип, с каким открывались теперь все университетские двери. На пороге стоял коротко стриженный молодой человек в студенческой тужурке.
— Трофимов! — Желоховцев радостно воззрился на вошедшего. — Какими судьбами, Костя? Мне говорили, будто вы ушли к красным.
С умилением, которого он никак не ожидал в себе после всего виденного за последние месяцы, Костя оглядывал знакомую обстановку профессорского кабинета. Книги в шкафу и на полках застыли в том же порядке, отдельно светлели тома «Известий Императорского археологического общества», густая бахрома закладок поднималась над их верхними обрезами; в застекленной витрине лежали черепки, бронзовые пронизки и подвески, пряслица, наконечники стрел и копий.
— Дайте-ка, дайте-ка, голубчик, на вас посмотреть! — Желоховцев подвел его к окну. — Слава богу! Если не считать усов, тот же Костя Трофимов. Зачем вам эти усы? Сбрейте, ну их к бесу! А я вас, между прочим, на днях вспоминал. — Он схватил с полки картонную папку. — Узнаете?
Костя взял папку, раскрыл наугад: «…из 27 монет Аликинского клада 8 являются обрезками дирхемов. Они, как можно предположить, использовались в качестве платежных единиц, меньших, чем целые монеты…» Да, его студенческая работа, посвященная находкам восточного серебра в Приуралье. Когда же он писал ее? Кажется, осенью семнадцатого. Вечность прошла.
— Франциска Андреевна здорова? — Костя равнодушно отложил папку.
— Ворчит, — улыбнулся Желоховцев. — Боюсь ее больше, чем ректора и коменданта, вместе взятых.
— А как наши? Что с семинарием?
— Только Якубов со Свечниковым и ходят. Такие времена. Счастлив, конечно, «кого призвали всеблагие, как собеседника на пир», но я, знаете, даже на университетских банкетах сиживал неохотно. Предпочитаю чаек в домашней обстановке… А где вас носило с февраля? Правда, что вы были у красных?
— Правда, — сказал Костя.
Желоховцев страдальчески поморщился:
— Зачем вы мне это говорите?
— Убежден в вашей порядочности.
— Что ж, я вам не судья, нет. Понимаю, Колчак не та фигура, которая может импонировать молодежи. Но представьте себе на его месте другого человека, самого либерального. И что? В России, Костенька, правители всегда пользовались громадной властью против отдельных людей и никакой — против установлений и обычаев. Не знаю, хорошо это или плохо. Но не стоит во всем обвинять Колчака… А теперь скажите, что вам от меня нужно. Думаю, вы явились не только для того, чтобы справиться о здоровье Франциски Андреевны.
— Я хотел бы взглянуть на серебряную коллекцию.
— А конкретнее?
— Блюдо шахиншаха Пероза. Оно цело?
Желоховцев молча прошел в угол кабинета, где стоял железный ящик с облупившимся орлом на крышке. Лет семьдесят назад, примерно во времена Крымской войны, в этом ящике хранились денежные суммы какого-то уланского полка. Створы его стягивал висячий наборный замок, изделие гораздо более поздней эпохи. Установив на вращающихся валиках кодовое слово, Желоховцев снял замок, откинул крышку и достал из ящика обыкновенную шляпную картонку. Поставил ее на стол, сделав приглашающий жест, а сам вернулся к окну, словно хотел оставить Костю наедине с шахиншахом Перозом.
Крылатый шлем шахиншаха поблескивал из-под сероватой корпии, в которой утопало блюдо. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. На его груди лежал апезак — круглая бляха с лентами, знак царского достоинства династии Сасанидов. Костя отгреб корпию, и сбоку открылась чудовищная птица с маленькой плоской, как у змеи, головой и кривым клювом; высоко воздев крылья, она несла в когтях женщину. Женщина висела в воздухе, слегка изогнувшись и запрокинув лицо, как акробатка на трапеции, ее широкие шаровары слабо относило назад, и чувствовалось, что птица летит со своей добычей медленно, тяжело взмахивая зубчатыми крыльями. Такие же крылья украшали шлем шахиншаха. Птица была сама по себе, шахиншах — тоже как бы сам по себе, но их столкновение не казалось случайным, они что-то знали друг про друга необыкновенно важное, тайное, и в этом был смысл всего рисунка.
Костя осторожно провел пальцем по блюду. Ослепительно белое в центре, оно чуть темнело во впадинах чеканки, у обрамлявших края фестонов, и всегда почему-то волновал этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла.
В вятском госпитале, куда Костя попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, словно кто-то с чердака подтягивал ее на шнуре, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место было в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны были видеть все. Лампочка, зыбко подрагивая, опускалась все ниже, и в ее отвратительно желтом свете он отчетливо увидел небольшую комнату. Комната заполнена была людьми — красноармейцами, студентами, рабочими, а с потолка ее свисали прозрачные стеклянные шары. Вроде елочных, только гораздо больше, и в самом большом лежало блюдо шахиншаха Пероза. После, выздоравливая, Костя развлекался тем, что разрабатывал свою идею. Комната представала перед ним в мельчайших подробностях — обтянутые черным сукном стены, витые, выкрашенные серебряной краской шнуры, ковер на полу, приглушающий шаги и голоса. Он придумал особые фонари с подвижными щитками, чтобы высвечивать нужную деталь, а также скрытые в стенах лебедки: подкрутив ручку, можно было установить шар на определенной высоте, в зависимости от роста…
— Григорий Анемподистович, вам известно о взятии Глазова?
— Странные, однако, мысли вызывает у вас, Костя, созерцание сасанидских сокровищ. Разумеется, известно.
— Поверьте слову очевидца, это полный разгром. Контрнаступление невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят.
— У историков есть поговорка: врет как очевидец.
— Всегда восхищался вашим остроумием, — сказал Костя. — Но сейчас я хочу знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток.
— Пожалуйста, не секрет. Уеду сам и постараюсь вывезти отсюда все, до последнего черепка.
— Но вы не имеете права увозить коллекцию!
— А вы, молодой человек, — холодно парировал Желоховцев, — не имеете ни малейшего права говорить мне о моих правах. Как бы я лично ни относился к Колчаку, в Томск все равно поеду, потому что знаю цену вашим порывам. Они бессмысленны! Помните, у Хемницера есть басня. Захотела собака перегрызть свою привязь. Грызла, грызла и перегрызла пополам. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой.
— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.
— И очень жаль. Узость интересов еще простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.
— Этот упрек я могу адресовать и вам. Вы слишком мало знаете о нас, чтобы судить.
— Вполне достаточно. И кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, дымившей прямо мне в лицо своей махоркой. Четыре… Ну и так далее.
— Простите меня, Григорий Анемподистович, но в вас говорит раздражение кабинетного ученого, которому помешал работать уличный шум. И только!
— Может быть, может быть…
— И вы не имеете права увозить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам.
— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. А теперь уходите. Рад был вас повидать.
— Кланяйтесь Франциске Андреевне.
— Непременно.
— Надеюсь, мы еще увидимся. — Костя шагнул к двери.
У двери на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков складывались в слово «зеро».
Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут, и теперь, глядя на подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, испытала мгновенное чувство безысходности.
— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая! И чего надеялась?
Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины, в шкафах и витринах лежали кости ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.
Лера обошла пустые комнаты, отомкнула витрины. Смахнула рукавом пыль с чугунной статуи Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. За последние полгода в музей заходили разве что члены управы по долгу службы, студенты и скучающие офицеры, которые уже в первой комнате начинали интересоваться больше самой смотрительницей, нежели ее экспонатами.
Эвакуироваться она никуда не собиралась, но и мысль о том, что экспонаты отправят без нее, тоже была невыносима — все растащат или растеряют в этой неразберихе. Кое-что можно было, конечно, припрятать, но самые ценные вещи все равно не скрыть: в управе имеются копии каталогов.
Лера щелкнула ногтем по склянке, в которой плавали серые полупрозрачные катышки — икра австралийской гигантской жабы, бог весть как попавшая на Соликамскую улицу. С этим, естественно, никто возиться не станет, не до жаб сейчас, хотя бы и австралийских. Другое дело — художественная коллекция с ее раритетами, их-то проверят в первую очередь.
Она провозилась в музее до вечера. Унесла в чулан вещи понезаметнее, закидала всяким хламом. Когда же совсем собралась уходить, к крыльцу, погромыхивая наваленными ящиками, подъехала подвода; рядом шагали двое солдат и офицер. Он заметил в окне Леру, козырнул, затем что-то сказал солдатам. Те сняли один пустой ящик и двинулись к ступеням крыльца.
Лера обмерла: неужели так скоро?
— Здравствуйте, барышня, — офицер по-хозяйски, без стука пошел в комнату, вслед за ним протиснулись солдаты. — Вы получили предписание из управы?
Лера кивнула.
На погонах офицера было по две маленькие звездочки — подпоручик. Лицо показалось знакомым, где-то она раньше его видела.
— Отчаиваться не нужно. — Он показал солдатам, куда поставить ящик. — Это временные трудности. Английская пехота уже высаживается во Владивостоке… Где отобранные экспонаты?
— Я ничего не успела сделать, — сказала Лера.
— Что ж, мы сами займемся этим.
Подпоручик достал из ящика груду пустых мешков, бросил на пол. Его взгляд равнодушно скользнул по бубну вогульского шамана, по разложенным в витрине наконечникам стрел и остановился на малахитовом канделябре начала прошлого столетия.
— Шедевр, не правда ли? — Взял его в руки, провел пальцем по серебряной инкрустации у основания.
Минут через десять Лера убедилась, что подпоручик отыскивает самые ценные экспонаты с безошибочным чутьем владельца антикварной лавки. В ящиках, бережно обернутые мешками, исчезли две севрские вазы, палестинский этюд Поленова, полотна неизвестных голландцев, каждое из которых подпоручик собственноручно укутывал сорванными с окон занавесками.
Был он невысок, изящен, но фигуру портил слишком широкий френч, собиравшийся под ремнем неряшливыми складками. Копий музейных каталогов у него не было. Наверное, после проверят, решила Лера, заметив, что подпоручик записывает в книжечке отобранные экспонаты.
Вначале она безучастно стояла в стороне и на вопросы отвечала через один — гордо и невразумительно. Потом попробовала вмешаться, отговаривала брать одно, советовала взять другое, но в итоге добилась лишь того, что подпоручик начал посматривать на нее с явным подозрением.
Наконец ящики и мешки вынесли, уложили на подводу.
— А как же я? — чуть не плача спросила Лера. — Я не могу бросить все это на произвол судьбы!
— Во избежание паники, — объяснил подпоручик, — подлежащие эвакуации ценности заранее свозят на станцию. Но отправят их лишь в случае реальной опасности. Послезавтра справьтесь о них в управе. Там же получите сопроводительные бумаги.
Он вышел. В тишине июньского вечера подвода прогрохотала по Соликамской, свернула на Покровку.
В центре стола сукно было истертое, серое, по краям — густозеленое. Белый лист бумаги лежал на столе.
— Итак, если я вас правильно понял, профессор, — Рысин положил карандаш рядом с листом, строго параллельно боковому обрезу, — вы обнаружили исчезновение коллекции сегодня. Но не можете сказать, когда именно она пропала, поскольку вчера в университете не появлялись…
— Вы меня правильно поняли, — подтвердил Желоховцев, раздражаясь все больше. — Я уже говорил вам об этом два раза!
— Вы сообщили поручику Тышкевичу о составе коллекции?
— Нет. Он сразу же послал меня к вам.
— Тогда попрошу…
— Сасанидское блюдо шахиншаха Пероза, — начал перечислять Желоховцев. — Блюдо с Сэвмурв-Паскуджем…
— С кем, с кем?
— Это мифическое чудовище древних персов. Олицетворение трех стихий — земли, неба и воды. Впрочем, долго объяснять… Еще три серебряных блюда. Самое позднее датируется первой половиной восьмого века.
— До рождества Христова?
— Увы. — Желоховцев еле сдержался. — После… Византийская чаша со львами и несколько десятков восточных монет. Повторяю, все вещи серебряные.
— Откуда они у вас? — поинтересовался Рысин.
— Монеты частью найдены при раскопках, частью приобретены по деревням у коллекционеров. Блюда и чаша куплены моей экспедицией по стоимости серебра в деревнях Казанка, Аликино и в селе Большие Евтята. Крестьяне не знали их подлинной стоимости. В отдельных случаях они даже не могли распознать серебро. Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем, например, использовалось в качестве покрышки для горшков.
— На чьи средства делались приобретения?
— В основном на университетские. Но с добавлением моих личных… Нельзя ли ближе к делу?
— Какова приблизительная стоимость коллекции? — Рысин будто не слышал последнего замечания.
— Перед войной она стоила бы тысяч десять-двенадцать. Но теперь, насколько мне известно, цены на такие вещи в Европе значительно возросли. Даже здесь, на месте, майор Финчкок из британской миссии предлагал мне шестьсот фунтов за одно лишь блюдо шахиншаха Пероза. Видите ли, находки сасанидской посуды за пределами Приуралья — факт исключительный.
— Простите, майор Финчкок предлагал эти деньги вам лично или университету?
— Университету в моем лице.
— Так. — Рысин взял карандаш, нарисовал на бумаге непонятный кругляшок. — В котором часу вы обнаружили пропажу?
— Около полудня… Дверь была заперта, окно разбито.
— У кого, кроме вас, имелся ключ от кабинета?
— Я же ясно сказал! — вспылил Желоховцев. — Окно было разбито. Понимаете? Разбито! Весь пол в осколках.
— Отвечайте на мои вопросы, — вежливо попросил Рысин. — У кого еще был ключ от кабинета?
— Только у меня. — Желоховцев поджал губы. — Это мой кабинет.
— Кто знал о коллекции?
— Многие… Студенты, коллеги. Кроме того, в восемнадцатом году я успел опубликовать статью о ней.
Рысин улыбнулся:
— Да, теперь жулики тоже интересуются трудами по археологии. Слыхали, наверное, о тиаре скифского царя Сайтоферна?
— Которую изготовил и продал в Лувр ювелир Рухомовскин из Одессы?
— Вот именно.
— На всякий случай повторяю: все предметы коллекции — подлинные. Тому гарантия мой научный авторитет.
— Я не сомневаюсь. — Рядом с кругляшком Рысин нарисовал столь же непонятный квадратик. — Вопрос, профессор, стоит таким образом: где искать похитителя? Среди ваших коллег и студентов или среди лиц посторонних? Если честно, у вас есть какие-то подозрения?
— Есть, — твердо сказал Желоховцев. — Я подозреваю моего бывшего студента Константина Трофимова.
— Основания?
Желоховцев помедлил с ответом. Как бы ни обстояло дело, он не мог в этих стенах упомянуть о связях Кости с красными. Агента совдепии судят по иным законам, нежели ординарного вора. Да и какие сейчас законы?
— Этот Трофимов никак не связан с майором Финчкоком? — спросил Рысин.
— Никак.
— Но почему вы подозреваете именно его?
— Я не могу вам этого сказать!
— Вот как? — Рысин провел стрелку от кругляшка к основанию квадратика, встал. — Не буду настаивать. В прошлом я частный сыщик и привык уважать секреты моих клиентов.
Он произнес это с нескрываемой гордостью, и Желоховцев даже в теперешнем своем состоянии не мог не отметить, что в устах помощника военного коменданта подобное заявление звучит довольно-таки странно.
Член городской управы доктор Федоров явился в музей через день после того, как вывезли экспонаты художественной коллекции. Лера столкнулась с ним на крыльце:
— Добрый день, Алексей Васильевич! А я как раз в управу собираюсь.
— Да чего туда ходить, — посетовал Федоров. — О положении на фронте мы знаем не больше, чем какой-нибудь военный. Скрывают, голубушка, скрывают!
— Когда вы думаете ехать? — спросила Лера.
Вопрос был самый обычный, вроде приветствия — теперь об этом все говорили.
Федоров опечалился:
— А бог его знает! Все от дочери зависит. Вы ведь помните Лизу. Как она решит, так и будет. Матери-то нет… Да у нее тут еще роман с капитаном из городской комендатуры. В общем, полнейшая неизвестность.
— Да-а, — посочувствовала Лера.
В Мариинской гимназии все знали, что Лиза Федорова вьет из отца веревки.
— А я так и остался бы! Честно вам скажу, страшно с места сниматься. Вдруг, думаю, и не тронут меня красные. Велика ли шишка — член управы? К тому же я всегда был противником диктатуры…
В январе, когда Колчак приезжал в Пермь, городская дума поднесла ему приветственный адрес. Но при составлении его разгорелись дебаты: кадеты предлагали титуловать Колчака «верховным правителем», а эсеры, к которым относил себя и Федоров, — всего лишь «верховным главнокомандующим». Последние, правда, быстро уступили, но Федоров потребовал занести в протокол его особое мнение, для чего в те времена требовалось немалое мужество.
— Ну-с, голубушка, — он шагнул к двери, — я ведь к вам от управы в помощь и в надзор послан. Сейчас плотник подойдет, давайте укладываться.
— То есть как укладываться?
— Ничего не поделаешь! За Урал, за Урал… Вы предписание получили?
— Но самые ценные экспонаты уже вывезены.
— И кто же их вывез?
— Какой-то подпоручик. Смуглый такой, худощавый.
Федоров замахал руками:
— Бог с вами, Лера, голубушка! Я только что из управы. Вот и каталоги при мне!
— Пожалуйста, можете убедиться! — Лера распахнула дверь.
— Ничего не понимаю! — бормотал Федоров. — Это какое-то недоразумение. Я же только что из управы!
Лера смотрела на него улыбаясь. Она тоже ничего не понимала, но сейчас ей было весело. После того, как вчера встретила Костю Трофимова, ей все время было весело, хотя она ничего, ничегошеньки не понимала.
В ресторане при номерах Миллера на Кунгурской улице народу было немного. На вешалке висело несколько шляп и офицерская фуражка с помятой тульей. Костя прошел в зал, выбрал столик рядом с латанией в кадке. Обклеенная фиолетовой фольгой кадка стояла на табурете, заслоняя столик со стороны входа.
Сел, взглянул на часы — четверть шестого. Лера обещала быть около шести. Волнующие запахи долетали с кухни, и Костя, чувствуя легкие уколы совести, велел принести себе суп и жаркое. В конце концов, когда придет Лера, можно будет повторить заказ.
Да, назначать ей встречу здесь, в самом центре города, было опрометчиво, но так хотелось увидеть ее именно здесь. Они иногда встречались у Миллера осенью шестнадцатого — Костя в то время имел целых шесть уроков и сорил деньгами с гусарской лихостью. Сидели голова к голове, почти ничего не ели и не пили; Лера шепотом читала Блока и Северянина, а он со страстью делился своими научными планами. Слово «дирхем» повторялось в его рассказах так часто, что к концу вечера теряло свое значение, становилось чем-то вроде магической формулы, приоткрывающей завесу не только прошлого, но и будущего. Смешно. Неужели он был таким всего три года назад? Встретил бы теперь себя тогдашнего, непременно поссорились бы.
А ведь было, было! Раза два даже приводил Леру домой к Желоховцеву, где та очаровала Франциску Андреевну умением стряпать лепешки на кислом молоке. Приходил Сережа Свечников, еще кое-кто из студентов, пили чай, спорили, и Желоховцев, что было невыразимо приятно, Леру называл «коллегой».
Едва Костя придвинул к себе дымящуюся тарелку, из-за соседнего столика к нему пересел могучего сложения поручик с рюмкой водки в руке. Спросил:
— Юрист?
— Историк, — сказал Костя.
— Ну, тогда вам должна быть известна моя фамилия: Тышкевич! Мы ведем свой род от князя Гедимина.
— Я не силен в генеалогии.
— А «Бархатную» книгу читали?
Костя покачал головой, продолжая есть, суп.
— И зря. — Тышкевич опрокинул рюмку, засопел. — Вот вы, господин студент, рассуждаете, наверное, так: ну и пьяницы эти офицеры! Пропьют Россию! Признайтесь-ка, случаются такие мысли?
— Случаются, — согласился Костя.
— А почему? Да потому что пришли вы, скажем, к Миллеру. Видите, сидят поручик с капитаном. Пьют, естественно. Штатские тоже пьют, но на них вы внимания не обращаете. Погоны слепят. Через неделю опять пришли. И опять видите: сидят поручик с капитаном. Так?
— Допустим.
— Вот вы и думаете: пропьют, сволочи, Россию! А того не замечаете, что это другой поручик и другой капитан. — Он внезапно помрачнел. — Мы для вас все на одно лицо.
От хлопка входной двери дрогнули пыльные листья латании. Не снимая фуражки, в конец залы прошел высокий капитан, его спина мощно круглилась под ремнями портупеи, складчатая шея распирала ворот френча. Рядом, то пропуская капитана вперед, то изящно лавируя между столиками, следовал молодой человек в зеленом люстриновом пиджаке. Костя взглянул на него, и сердце упало: встреча эта не сулила ничего хорошего. Только бы не заметил!
Тышкевич, привстав, помахал капитану и устой рюмкой:
— Калугин! Мое почтение!
— Мне пора. — Костя поднялся. — Не откажите в любезности уплатить.
Положил на стол кредитный билет Омского правительства, похожий на аптечную сигнатурку, и быстро, пряча лицо, направился к выходу.
У крыльца едва не налетел на Леру.
— Разве я опоздала? — Она отстранилась обиженно.
— Сейчас все объясню. — Костя подхватил ее под руку и почти бегом потащил за собой через улицу, к Стефановскому училищу.
Мимо них шагом проехал казачий патруль. До обеда, не переставая, лил дождь, и ноги у лошадей были в грязи по самые бабки — будто чулками обтянуты ноги, как у цирковых кобыл.
Подворотни, флигеля, сараи, цветочные горшки в окнах полуподвалов, истаявшие к лету поленницы, куры с чернильными метками на перьях — через проходные дворы шли к Каме.
— Не сердись, — говорил Костя. — Пришлось уйти, потому что там был Якубов. Мишка Якубов. Помнишь, однажды видели его у Желоховцева? Это как раз тот человек, с кем лучше бы не встречаться.
— А он тебя видел?
— По-моему, да.
— И чем это грозит?
— Если узнал меня, то, думаю, донесет. Поганец он! Раньше у жандармов осведомителем был, сообщал о настроениях среди студентов. Желоховцев, когда это выяснилось, хотел прогнать его из семинарии, но Мишка хитер, сумел оправдаться перед ним. Он делец, Мишка. Все, помню, хвастал, что с университетским дипломом легко получит выгодное место на одном из столичных аукционов. Как знаток древностей… А сейчас я видел его с каким-то капитаном.
— Слушай. — Лера остановилась, отняла руку. — Наверное, уже пора сказать мне, что ты делаешь в городе.
Накануне боев под Глазовом, когда на фронте наметился перелом, Костя пришел к командиру полка Гилеву, бывшему кизеловскому шахтеру. Штаб полка размещался прямо в лесу, Гилев сидел на чурбаке за столом из белых, пахнущих смолой неструганых плах. Два дня назад в случайной перестрелке ему пробило пулей щеку, выкрошило несколько зубов и повредило язык. Поверх бинтов носил он черную косынку, завязанную узлом на макушке; эта косынка с ее торчащими, словно рожки, хвостами придавала коменданту полка вид мирный, почти домашний. Говорить он не мог и писал распоряжения на клочках бумаги, заготовленных с таким расчетом, чтобы после хватало на закрутку.
— Товарищ командир! — Стоя перед ним, Костя подумал, что теперь уж Гилев его не прервет, даст договорить до конца. — Помните, обещали отпустить меня в Пермь? Нынче самое время. Возьмем Глазов, поздно будет. Белые начнут эвакуацию. У меня есть шансы помешать им вывезти художественные ценности из университета и музея…
«Развей мысль», — написал Гилев.
— Сокровища культуры должны принадлежать пролетариату, — отчеканил Костя, памятуя пристрастие командира к лаконическим формулировкам.
Гилев быстро черкнул: «А попадешься?»
— Будьте покойны, — заверил Костя, — не попадусь.
Обо всем этом уже не раз говорено было раньше, и Гилев наконец вывел на своей бумажке: «Езжай». Подумав, добавил: «Буржуазные ценности пущай вывозют. Не препятствуй».
— На день бы раньше, — сказала Лера.
Они вышли на Монастырскую. Отсюда видна была Кама, одинокий буксир с торчащими на носу и на корме стволами пушек тащился вверх по реке, ветром доносило чавканье колесных плиц.
Через полквартала опять свернули во двор, остановились у флигелька, сложенного из черных необшитых бревен.
— Вот здесь я и квартирую. — Костя стукнул в окошко и, когда появился на крыльце узколицый коренастый мужчина лет тридцати пяти, легонько подтолкнул к нему Леру. — Знакомься. Товарищ Андрей.
— А по отчеству? — спросила она.
— Это не обязательно. — Хозяин провел их в комнату. — Чаю хотите?
— Нет-нет, не беспокойтесь. — Лера прошла к столу, стараясь не наступать грязными башмаками на войлочные дорожки, села.
— Тогда к делу. Значит, вам сообщили, что музейные экспонаты, подлежащие эвакуации, будут храниться на железной дороге?
— Да, — подтвердила Лера.
— Куда их повезли из музея? По Соликамской вниз или вверх?
— Вверх.
— Выходит, к нам, на главную. Но у нас ничего нет.
— Ты что-то не то говоришь, Андрей, — заволновался Костя. — Твои ребята хорошо проверили?
— Если я говорю нет, значит, нет.
— А ты еще проверь. На Сортировке пускай посмотрят.
— Думаешь, мне больше делать нечего? — рассердился Андрей. — Станки вывозить собираются, типографские машины. Вот чем я должен заниматься. А не картинками!
— Ишь, благодетель! Да ты сам же мне потом спасибо скажешь. После войны сына приведешь в музей и скажешь: дурак я был!
— Тут какая-то странная история получается, — вмешалась Лера. — В городской управе почему-то не знают, что экспонаты уже вывезены. Сегодня оттуда приходил доктор Федоров.
— Ничего странного, — отмахнулся Костя. — Просто у них начинается паника. Правая рука не знает, что делает левая. Я тебя очень прошу, Андрей, проверьте на Сортировке.
— Ладно. — Андрей с улыбкой взглянул на Леру. — А я вас только сейчас признал. Вы ведь Агнии Ивановны дочка? Сынишка мой у нее в школе учился. Как она поживает? Как здоровье?
— Мама зимой умерла…
— Что же ты мне вчера не сказала? — изумился Костя.
— А ты не спрашивал. Ты меня вообще ни о чем не спрашивал.
В кабинете у Желоховцева висела растянутая между двумя палочками тибетская картинка на шелке: всадник в тусклозолотых одеждах летит по небу на пряничном тупомордом скакуне.
Рысин тронул ее пальцем:
— Тоже персидская?
— Тибет, — сказал Желоховцев.
— Любопытно, любопытно, — пробормотал Рысин.
При этом на его бледном лице не промелькнуло и тени интереса.
Он вернулся к двери, постоял над железным ящиком.
— Значит, коллекцию вы здесь хранили?
Желоховцев утвердительно помычал — он устал от бесполезных разговоров. И вообще-то было непонятно, зачем понадобилось Рысину осматривать его кабинет. Чего тут смотреть? Конечно, отыскать Трофимова не так-то просто. Но ведь он даже попытки не сделал.
— Где замок? — спросил Рысин.
Желоховцев пожал плечами:
— Не знаю. Пропал куда-то.
— Это был простой замок?
— Нет, наборный.
— Код кто-нибудь знал?
— Я никому не говорил, но могли подсмотреть. — Желоховцев подошел к окну. — Глядите, осколки лежат на полу. Следовательно, стекло высадили с внешней стороны. Вот и пожарная лестница рядом.
Рысин подобрал один из осколков.
— Кабинет сегодня прибирали?
— Я ничего не велел здесь трогать.
— Очень хорошо. Скажите, профессор, вы читали когда-нибудь записки начальника петербургской сыскной полиции Путилина?
— Не имел счастья. — Желоховцев задохнулся от бешенства.
— Жаль, жаль. Необыкновенно полезное сочинение. Ведь историк, я полагаю, тот же следователь… Вот посмотрите на пол. Вчера и сегодня ночью шел дождь. А где засохшая грязь от сапог похитителя? Не ищите, не ищите. Я внимательно обследовал пол перед ящиком. И на подоконнике ее тоже нет.
— А как же стекло?
— Его могли разбить и изнутри. Для этого достаточно встать на подоконник и просунуть руку в форточку. Через окно преступник не вошел, а вышел.
— Но как он в таком случае пробрался в кабинет? Моя печать на двери была цела. — Желоховцев достал маленькую печатку, сделанную из восточной монеты, показал Рысину. — Не сквозь стену же он прошел?
— Как раз это я и хочу выяснить. Здесь есть другая дверь?
— Нет.
— Предположим. — Рысин опустился на четвереньки и пополз вдоль стен, осматривая пол.
Желоховцев молча наблюдал за ним, время от времени иронически причмокивая губами: голубая серия, да и только!
У шкафа Рысин резко вскочил на ноги:
— Нет, это невероятно!
— Что именно? — встревожился Желоховцев.
— У Путилина описан в точности такой же случай!
На этот раз Желоховцев с большей терпимостью отнесся к упоминанию о начальнике петербургской сыскной полиции. Он подошел к Рысину, сосредоточенно посмотрел ему под ноги, но ничего примечательного не увидел.
— Царапины, — сказал Рысин. — Свежие царапины. Вы давно двигали этот шкаф?
— Вообще не двигал.
— Тогда все ясно. За шкафом должна быть дверь.