Леонид Юзефович
Поздний звонок. 1995
Года через два после того, как у меня вышла книга о бароне Унгерне, позвонил молодой, судя по голосу, мужчина. В издательстве ему дали мой телефон.
— Простите за поздний звонок, — сказал он, — не могу дотерпеть до утра. Для меня это важно. Я звонил раньше, вас не было дома. Завтра суббота, я подумал, что вы, может быть, еще не легли.
Была зима, часов десять вечера. Я пришел на звонок из кухни и взял трубку, не включая свет. Сын спал в другой комнате. В кухне лилась из крана вода, жена спокойно мыла посуду, не пытаясь, как обычно делала днем, нетерпеливым шепотом выведать, кто звонит. Она постоянно ждала какого-то судьбоносного для меня звонка, который волшебно изменит нашу жизнь, но в это время суток такой звонок раздаться не мог.
— В вашей книге упоминается один человек, — продолжал интеллигентный голос в трубке. — Возможно, это мой дед.
Я не удивился. Мне уже звонил правнучатый племянник атамана Семенова, работавший геологом на Камчатке; внук колчаковского генерала Пепеляева, державший хлебный ларек на Никулинском рынке, возил меня по Москве на своей старой «шестерке», а внука убитого по приказу Унгерна полковника Казагранди я поил чаем у себя дома.
— Хотелось бы знать, — объяснил мужчина, что ему от меня нужно, — не известно ли вам еще что-нибудь об этом человеке.
Он назвал фамилию.
Люди с такой фамилией есть в каждой конторе и в каждом школьном классе. Сразу связать ее с Унгерном я не сумел.
— Поручик, — добавил мужчина.
Он, видимо, почувствовал паузу и решил, что чин деда поможет мне его вспомнить.
— Не помню, — признался я. — В моей книге десятки фамилий. В каком эпизоде он упомянут?
Вопрос был предельно прост, но ответа не последовало — на том конце провода воцарилось молчание. Послышался обращенный в сторону быстрый неразборчивый шепот. Я понял, что мой собеседник советуется с кем-то, кто стоит возле него.
— Минуточку, — сказал он. — Я передам трубку отцу.
Я услышал шумное астматическое дыхание, из него выплыл другой мужской голос, постарше и попроще в интонациях. Опять прозвучала та же фамилия, но степень родства повысилась на одну ступень:
— Думаю, это мой отец. Он был с Унгерном в Монголии, с тех пор мы не имели от него никаких известий. Я тогда только родился, мать мне потом рассказала. Мы жили в Иркутске. Конечно, фамилия распространенная, но мне кажется, это он.
— В каком месте о нем написано?
— Там, где говорится о побеге Ружанского.
Я вспомнил мгновенно.
Поручик, о котором они спрашивали, приятельствовал с поручиком Ружанским и его женой. В этом качестве он и фигурировал в приведенной у меня цитате из мемуаров одного унгерновского офицера.
Теперь я понял, почему позвонивший мне мужчина не стал отвечать на мой вопрос и передал трубку отцу. Старик принадлежал к поколению менее чувствительному.
— Что вам еще про него известно? — спросил он.
— Ничего.
— Имя хотя бы знаете?
— Нет.
— А инициалы?
— Ничего не знаю. Только фамилию.
Да и она в сочетании с его чином всего однажды промелькнула на сотнях прочитанных мною страниц, газетных полос, архивных листов с пробитой через плохую копирку бледной машинописью. Иного следа своей жизни поручик не оставил. От окончательного забвения его уберегло лишь знакомство с Ружанскими.
Имена этой пары история тоже не сохранила, но я знал, что оба были молодые, красивые, из хороших семей и страстно любили друг друга. Он окончил Технологический институт в Петербурге, она была воспитанницей Смольного. Ружанских называли супругами, но венчались ли они, неизвестно, в Монголии консисторских свидетельств никто ни у кого не спрашивал, довольно было объявить себя мужем и женой, чтобы таковыми считаться.
Обстоятельства, при которых они оказались в Азиатской дивизии, покрыты мраком. Вероятно, как тысячи других, пришли в Забайкалье с остатками разгромленных Сибирских армий, рассчитывали уехать в Китай, но попали к Унгерну. Тот насильно мобилизовывал покинувших свои части и пробиравшихся в зону КВЖД колчаковских офицеров. Ружанского прикомандировали к штабу, жену отправили служить в лазарет. Бежать они решились уже в Монголии, вскоре после первого, неудачного штурма занятой китайским гарнизоном Урги.
В трехдневных боях Унгерн потерял десятую часть бойцов убитыми, треть — ранеными и обмороженными. Четверо из каждых десяти офицеров остались лежать мертвыми на ургинских сопках. Сняв осаду, барон увел дивизию на восток от столицы и в декабре 1920 года встал лагерем в верховьях Керулена, в районе монастыря Бревен-хийд. Позади осталось самое страшное для него и его всадников время, когда ночами спали на снегу, голодали, вместо отсутствующих полушубков и шинелей сами шили себе первобытные хламиды из звериных шкур. На Керулене монгольские князья пригнали Унгерну свежих лошадей взамен павших от холода и бескормицы, снабдили мясным скотом, теплой одеждой, юртами. Ружанский находился в лагере, его жена — в Бревен-хийде.
Дивизионный лазарет, где она служила сестрой милосердия, разместился в примыкавших к монастырю юртах и китайских фанзах. Поручик с простецкой фамилией долечивался здесь после полученного под Ургой ранения. Дело шло на поправку, он уже мог ходить. Не исключено, что бывшая смолянка ему нравилась, и его дружба с Ружанским началась по ее инициативе — женщины умеют избавляться от докучливых воздыхателей, подсовывая им в друзья своих мужей.
До лагеря отсюда было около тридцати верст, вряд ли супруги имели возможность часто видеться, но план побега они выработали вместе. Раненый поручик, их ровесник и приятель, об этом не знал. Ружанские не доверяли никому. Приглашать его присоединиться к ним не имело смысла, он еще не настолько окреп, к тому же никто третий был им не нужен. Жизнь научила их полагаться только друг на друга.
К Рождеству рухнули последние надежды, что весной Унгерн поведет дивизию в зону КВЖД. Он готовился вновь штурмовать Ургу, а колчаковцы досыта навоевались в Сибири. Они бесконечно устали от войны, но бежать в Маньчжурию отваживались немногие, и тех чаще всего ловили по дороге. В тридцатиградусные морозы пятьсот верст до китайской границы нужно было преодолеть без подменных лошадей, без запасов еды и конского корма, с перспективой быть пойманными и умереть под палками экзекуторов из команды хорунжего Бурдуковского. Эти ребята знали толк в заплечном ремесле. Их березовые палки именовались «бамбуками», как у китайских палачей, но били ими не по пяткам.
Бурдуковский, в прошлом денщик барона, здоровенный малый с рябым от оспы лицом забайкальского гурана-полукровки, имел прозвище Квазимодо и гордился умением с пяти ударов забить виновного насмерть. Его подручные владели искусством особой монгольской порки, при которой мясо отделяется от костей, при этом человек какое-то время остается жив. Лишь вселяя ужас, Унгерн мог поддерживать дисциплину в разлагающейся, одичавшей, загнанной на край света дивизии. Дезертиров он не щадил. Даже несколько найденных в палатке у одного офицера сухих лепешек стали неопровержимым доказательством подготовки к побегу и основанием для смертного приговора, но Ружанские так жаждали покоя, хоть какого-то уюта, элементарной возможности каждую ночь быть вдвоем, что их уже ничто не пугало.
План побега был совершенно авантюрный. Трудно понять, почему они верили в успех, если при попытке сделать то же самое погибали люди куда более опытные. Может быть, взаимная любовь казалась им залогом удачи. Монгольская зима, бесснежная и жестокая — не лучшая пора для бездомных любовников, приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы какие-нибудь жалкие четверть часа провести наедине в одной из лазаретских юрт. Многомесячная разлука с редкими бурными свиданиями довела их страсть до градуса полного безумия. Ружанские могли усмотреть в ней достаточную гарантию того, что ничего дурного с ними не случится, ведь высшие силы, сотворившие такое чудо, не захотят губить собственное творение и не оставят их своей милостью. Разумеется, ни один не признавался в этом другому, а то и самому себе, но где-то в темном углу сознания, непроговоренная, робкая, беззащитная, бегущая от слов, могущих вывести ее на свет и тем самым — убить, подобная мысль должна была присутствовать, иначе у них не хватило бы дерзости исполнить задуманное. В случае поимки обоим грозила мучительная казнь, иллюзий они не питали, на прощение не надеялись и сочли, видимо, что не стоит идти на смертельный риск, если будущая мирная жизнь обернется чередой беженских скитаний и унижений бедности. Решено было бежать не с пустыми руками.
Состоявший при штабе Ружанский сохранил две служебные записки Унгерна с какими-то его распоряжениями. Барон, как всегда, написал их карандашом, на листках, вырванных из полевой книжки. Вероятно, оба приказа были отданы в письменной форме, затем отменены в устной, а ненужные листки остались у Ружанского. Он их не уничтожил. Карандаш — не чернила, из этих записок и вырос весь замысел.
По рассказам мемуаристов, Ружанский, не тронув подпись Унгерна, аккуратно стер прежний текст и вписал новый. В первой записке казначею дивизии, капитану Бочкареву, приказывалось выдать ему 15 тысяч рублей золотом, вторая удостоверяла, что он с важным заданием командируется в Хайлар, и предписывала всем русским и монголам оказывать ему в этом всяческое содействие.
Впрочем, едва ли Ружанский научился подделывать почерк Унгерна так ловко, что написал это целиком, от начала до конца. По-видимому, записки были того же содержания, ему требовалось лишь заменить указанные в них фамилии на свою, а в первой — еще и увеличить цифру. В оригинале она имела меньше нулей, но их количество на меру наказания не влияло. Бескорыстного беглеца тоже ждала смерть.
Вместе эти две записки выглядели правдоподобнее, чем по отдельности. Вторая подтверждала истинность первой — в то время Унгерн слал в Маньчжурию курьеров с крупными суммами для закупки патронов, снарядов, медикаментов, вербовку офицеров и казаков. Перед походом в Монголию он получил от Семенова 300 тысяч рублей из отправленного Колчаком в Приморье эшелона с золотым запасом России. В Чите атаман отцепил два вагона и конфисковал груз в свою пользу. Часть этой добычи позже досталась Унгерну, иначе после поражения под Ургой у него не было шансов сохранить дивизию. Без денег монголы не стали бы снабжать его всадников, а те, не получая ни продовольствия, ни жалованья, отказались бы ему подчиняться.
Для побега был выбран день, когда барон уехал из лагеря на встречу с монгольскими князьями. Ружанский узнал об этом заранее и предупредил жену. При неудаче никто бы не поверил, что она не посвящена в планы мужа, он все равно утянул бы ее за собой в могилу. Легко представить, что он чувствовал, предъявляя записки Бочкареву. Казначей мог заметить вставки или усомниться в подлинности самих распоряжений и обратиться за разъяснениями к заместителю Унгерна, генералу Резухину, поэтому Ружанский пришел в юрту к Бочкареву поздно вечером. Тот уже спал, Ружанский поднял его и сказал, что прибыл от барона с приказом сегодня же получить деньги и тотчас выезжать.
Ночью, при свете жировика, обнаружить следы подчистки было труднее, к тому же все в штабе знали, что Бочкарев, недавно ставший казначеем, очень дорожит своей должностью. Его мучил страх из-за какой-нибудь оплошности опять очутиться в строю. Расчет Ружанского строился на том, что Бочкарев побоится не выполнить приказ Унгерна, но в случае сомнений не осмелится разбудить Резухина, Бурдуковского или еще кого-то из близких барону людей, чтобы не навлечь на себя их гнев и не отправиться обратно в полк, если его осторожность окажется напрасной. Так и случилось: поколебавшись, он выдал деньги.
Упаковки с золотом побросали в кожаные сумы. Монеты были пяти- и десятирублевого достоинства. В какой пропорции они распределялись, не имело значения, по весу в тех и других на рубль приходилось чуть меньше грамма. Две сумы тянули примерно четырнадцать кило — при больших переходах тяжесть существенная. Чтобы не потерять в скорости, Ружанский временно навьючил их на вторую, предназначенную для жены лошадь, которую Бочкарев счел запасной. Теперь ему предстояло успеть затемно добраться до Бревен-хийда, где его ожидала жена, и вдвоем немедленно скакать дальше. Утром, не привлекая внимания, выехать из монастырского поселка они не могли.
Сестра милосердия — не та фигура, чтобы поднимать тревогу из-за ее исчезновения, да и гнаться за ней тут было некому. В лазарете лежали с тяжелыми ранениями, легкораненые оставались в седле. Все зависело от того, как быстро удастся достичь границы. Ружанский надеялся, что обман вскроется не раньше, чем Унгерн вернется в лагерь. Его ждали через два дня, к тому времени они с женой будут уже далеко, запоздалая погоня их не настигнет. Главное — тепло одеться и не давать себе отдыха.
Вторая записка давала Ружанскому право пользоваться подменными лошадьми на уртонах. Подозрения могла вызвать разве что его спутница, но к востоку от Бревен-хийда унгерновских отрядов не было, а монголов-уртонщиков такие вещи мало заботили. Перейти границу не составляло труда — китайские солдаты караулили только таможенные заставы на Хайларском тракте.
При кажущейся разумности всего замысла сквозь его хлипкую ткань, до предела прочности растянутую на нескольких шатких опорах, чернела бездна. Ружанская должна была чувствовать это острее, чем муж. В таких ситуациях у женщин, даже молодых, ужас не притупляется ни азартом игрока, ни простодушной мужской верой в собственную исключительность. Они рано узнают, из какого теста слеплены все люди. Хлопоты в лазарете, постоянная забота о еде, о тепле, о необходимости быть привлекательной ровно настолько, чтобы не послали собирать сухой верблюжий навоз для очагов, но и не лезли бы с ухаживаниями, помогали справиться со страхом, но сейчас ей абсолютно нечем было себя занять. Оставалось ждать и молиться. Что она пережила той ночью, понятно без слов. Особенно когда ночь перевалила за половину.
Гораздо раньше, около полуночи, Ружанский с его фальшивым командировочным удостоверением благополучно миновал несколько сторожевых постов, выставленных на разном удалении от лагеря. Чиркала спичка, пламя выхватывало на листке характерную подпись Унгерна. Это снимало все вопросы. Коробок спичек считался большой ценностью, освещать документ полагалось тому, кто его предъявлял.
Оставшись один, Ружанский испытал колоссальное облегчение. Самая опасная часть замысла удалась, деньги получены. Казалось, теперь уж точно все будет хорошо. Наполненные золотом сумы доказывали благосклонность судьбы.
Тридцать верст — три часа рысью. Длинные декабрьские ночи позволяли попасть в Бревен-хийд задолго до рассвета. Полной темноты в степи не бывает, дорога знакома. Он ездил по ней не раз, но то ли днем прошел нечастый в Монголии снегопад, и при звездном свете снег изменил привычный пейзаж, то ли к вечеру мороз спал, под облачным небом ночь выдалась темнее обычного, то ли в эйфории Ружанский просто не заметил, как сбился с пути. В конце концов он сообразил, что заплутал в сопках, и повернул назад, но время было потеряно.
За это время случилось то, чего он не предполагал — измученный сомнениями Бочкарев, так и не заснувший после его отъезда, все же нашел в себе смелость разбудить Резухина, не дожидаясь утра. Даже спросонья тот моментально все понял. Через десять минут четверо забайкальских казаков под командой есаула Нечаева помчались за беглецом. Где нужно его искать, выяснили быстро. Нашлись добрые люди, подсказавшие им, что Ружанский не может сбежать один, без любимой жены, значит, обязательно заедет в Бревен-хийд.
По пути туда казаки его не видели — он плутал в стороне от дороги, а когда выбрался на нее, они успели проскакать дальше. Не зная о погоне, которая его опередила, Ружанский двинулся вслед за ней. Рассвет еще на наступил. Под утро он был в Бревен-хийде, но там его уже ждали.
Через два дня Унгерн вернулся, тут же ему доложили о случившемся. Бурдуковскому приказано было устроить показательную экзекуцию. Тот со своей командой полетел в Бревен-хийд, но сам барон остался в лагере. Он никогда не посещал пыточных застенков, все казни тоже совершались без него.
Перед смертью Ружанского истерзали пытками, перебили ему ноги — чтобы не бежал, руки — чтобы не крал, а жену отдали казакам и вообще всем желающим.
«Для характеристики нравов, — замечает мемуарист, — упомяну, что один из раненых офицеров, близко знавший Ружанских, — тут называлась фамилия поручика, о котором шла речь, — не выдержал и, покинув лазарет, прошел в юрту, где лежала полуобезумевшая женщина, дабы использовать свое право».
За неимением в степи деревьев Ружанского повесили в проеме ворот китайской усадьбы. Жену привели в чувство, заставили присутствовать при казни мужа, потом расстреляли. На расстрел Бурдуковский согнал всех служивших в лазарете женщин — чтобы они «в желательном смысле могли влиять на помышляющих о побеге мужей».
Другие зрители пришли по своей воле. Был ли среди них поручик с расхожей фамилией, неизвестно.
— Сын показал мне это место в вашей книге, — сказал старик. — Я сразу подумал, что имеется в виду отец. Он не мог поступить иначе. Другого выбора у него не было.
— Почему? — спросил я.
— Неужели непонятно?
— Нет.
— Чего тут непонятного? Сын же вам все сказал.
— Что именно?
— Подождите, не кладите трубку, — попросил он.
И в сторону:
— Ты, что ли, ему не сказал?
Сын что-то отвечал, объясняя, затем его интонация изменилась. Он на чем-то настаивал.
— Нет, — отказал ему отец. — Я сам.
Опять послышалось его астматическое дыхание.
— Я был в ванной, прихожу, а он уже с вами разговаривает. Не мог потерпеть пять минут. Я думал, он вам все объяснил. Оказывается, ничего подобного….
Он немного помолчал прежде чем сказать:
— Отец был за красных, его направил к Унгерну разведотдел Пятой армии. Штаб армии находился в Иркутске, оттуда его послали в Монголию для агентурной работы. Как бывший офицер он не должен был вызвать подозрений, тогда многие офицеры бежали в Китай через Монголию. Вот вы написали, что отец пошел к этой женщине, и не задумались, почему он так поступил. А что ему оставалось делать? Приходилось поступать как все, чтобы не вызывать подозрений. У него было ответственное задание, он не мог допустить провала.
Старик откашлялся прямо в микрофон и спросил:
— Теперь поняли?
Я стоял лицом к окну. Жили на одиннадцатом этаже, высоких домов рядом не было. Все огни лежали внизу, с другого конца комнаты казалось, что за окном нет ничего, кроме ночной бездны.
— Понял, — сказал я.
— А зачем писали, не разобравшись?
— Я же не знал.
— Не знаешь, не пиши, — перешел он на «ты».
Его дыхание становилось все более шумным.
— Отец так и сгинул в Монголии, больше мы о нем не слыхали. Мать за него ни пенсию не получала, никаких льгот, ничего. Ее же еще и никуда на работу не брали как жену офицера, жили в нищете. У соседей при НЭПе был сепаратор, мать у них для меня, маленького, обрат выклянчивала. Я лет до пяти обрат пил вместо молока, настоящее молоко в глаза не видел. Думал, обрат и есть молоко. Первый раз налили молока, не хотел его пить. Не знал, что молоко белое.
Старик зашелся в нескончаемом кашле.
— Про пенки понятия не имел, — расслышал я сквозь хрип и надсадное перханье.
Трубкой снова завладел сын.
— Вы, наверное, удивляетесь, что я не постеснялся вам позвонить, — заговорил он торопливо, будто опасаясь, что отец отнимет у него телефон, — но, возможно, было не совсем так, как вам кажется. Отец не все понимает. Ведь Ружанская лежала в юрте одна, дед вошел туда один. Вы уверены, что он сделал то же, что другие? Может быть, он с ней просто поговорил, постарался как-то утешить перед смертью. Почему вы решили, что он повел себя как все?
— Я всего лишь процитировал свидетеля, — оправдался я.
— Свидетеля чего? Что дед прошел в юрту? О том, что происходило внутри, ваш свидетель не знал и знать не мог, его обвинение ни на чем не основано. А у моей гипотезы есть косвенное подтверждение. Вы слушаете?
— Да.
— В Монголии дед пропал без вести, был, очевидно, разоблачен как красный разведчик и казнен по приказу Унгерна. Логично?
Я согласился, хотя поручик вполне мог и не погибнуть, а уйти в Маньчжурию с остатками Азиатской дивизии.
Возможно, никаких сведений в штаб Пятой армии он передать не сумел и боялся, что придется отвечать за участие в боях и экзекуциях, простительное только для ценного информатора. Или еще проще: завел новую подругу и не захотел возвращаться к семье.
— Значит, дед как-нибудь выдал себя, — звенел голос в трубке. — Это могло произойти при условии, что к тому времени его уже держали под наблюдением. Возможно, Бурдуковский подсматривал, когда дед остался наедине с Ружанской, и его поведение показалось подозрительным. За ним установили слежку…
Сквозь несмолкающий кашель донесся другой голос:
— Клади трубку! Чего ты перед ним распинаешься!.. Клади, я сказал!
Раздались короткие гудки. Старик, видимо, прижал рычаг.
Положив трубку, я еще пару минут постоял у телефона — ждал, что младший позвонит снова. Он не позвонил.