Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Что толку в поисках истины, если ты не способен познать самого себя? Твои кошмары непостижимы, твои страхи неизъяснимы — что ты хочешь понять, если от тебя ускользает реальность тебя самого?

Например: твой ребенок в опасности, твой муж на глазах превращается в злодея, твое здоровье хрупко, ты предчувствуешь скорую смерть, ты не можешь защитить дочь, к коей является призрак-развратитель. Или: ты медик-недоучка, в профессиональном смысле твоя песенка спета, ты влюбился в продавщицу из лавки канцелярских товаров, а она, в муках родив ребенка, у тебя на глазах превратилась в бестию, коя тебя ненавидит и способна причинить вред дочери. Или: ты четырехлетняя девочка, которая знает слишком много и слишком мало, ты не можешь понять, что происходит вокруг, ты живешь как звереныш, вымаливая и выжимая ласку из родителей; что-то не так — это ты сознаешь, но пропускаешь осознание через призму своих бесконечных сказок о Принцессе Тюльпанов и смотришь на мир из окошка в башне, которой нет.

Истина непостижима, ибо для каждого она своя. Одна душа не в силах дотянуться до другой, не в силах закричать, прошептать — и не в силах ничего объяснить. Тебе — будь ты напуганная мать, неудачник-отец или маленький ребенок — остается лишь излагать свою версию событий, сочиняя версию за версией, поскольку только это и возможно — сочинять. Люди, казалось бы, так просты — и все равно непостижимы даже близкие. Себя не объяснишь; надежды объяснить другого и того меньше. И как бы честен ты ни был, как бы ни жаждал истины, ты все равно запутываешься во лжи. Твой крестовый поход за правдой обречен на домысливание.

Стивен Кинг, фигура почти мифическая, создатель энциклопедии американских страхов, в декабре 2006 года включил предыдущий роман Филлипса «Египтолог» в свой личный хит-парад лучших романов. Все бы ничего, если бы мэтр не охарактеризовал главного героя романа как патологического лжеца. Если в Ральфе Трилипуше ему примстился патологический лжец, страшно подумать, что мэтр вычитает в «Ангелике» — где всякий говорит правду и всякий лжет лишь потому, что говорит.

Или же нет.



Анастасия Грызунова, Guest Editor

Об авторе

Артур Филлипс родился в Миннеаполисе в 1969 году и учился в Гарвардском университете. В настоящее время живет в Нью-Йорке с женой и двумя детьми. За свою жизнь успел побывать исполнителем детских ролей и джазовым музыкантом, писал речи и весьма неудачно занимался частным предпринимательством. Несколько лет жил в Европе — помимо прочего, в Венгрии вскоре после падения Берлинской стены, а затем в Париже. Был пятикратным победителем игры «Опасность!» — телевизионного шоу для эрудитов.

Первые два романа Артура Филлипса «Прага» и «Египтолог» в США стали бестселлерами. «Нью-Йорк Тайме» назвала «Прагу» «замечательнейшей книгой года», и Артур Филлипс получил приз газеты «Лос-Анджелес Тайме» и Арта Сейденбаума за лучший первый роман. Десятки американских средств массовой информации назвали роман «Египтолог» лучшей книгой года. Опубликованные по-русски, — «Египтолог» и «Прага» стали бестселлерами и в России. Книги Артура Филлипса переведены на 25 языков.

Веб-сайт Артура Филлипса: http: //arthurphillips. info/

Мировая пресса об Артуре Филлипсе

О романе «Ангелика»

Симфония психологической сложности и ложных подсказок в четырех частях, одна искуснее другой, демонстрирует разнообразие таланта Артура Филлипса. Он жонглирует вероятностями так же ловко, как Генри Джеймс в «Повороте винта» — романе, кой, возможно, вдохновил «Ангелику», — и с каждым шагом повышает ставки. Элегантное письмо, глубокие характеристики и вспышки остроумия… Поразительный роман многогранного автора, который по-прежнему увлекает, изумляет и развлекает.

Kirkus Reviews



В потрясающем третьем романе Филлипса посредством четырех переплетенных точек зрения исследуется проблема классов, проблема полов, семейная динамика, сексуальность и науки… Детали и стилистика той эпохи переданы безупречно. Множественность точек зрения в повествовании обеспечивает психологическую глубину и немало умных сюрпризов.

Publishers Weekly



Артур Филлипс — писатель необычайно многогранный… Его власть над языком и изящность письма (вы поистине переноситесь в диккенсовский Лондон) заслуживает всяческих похвал. Настоятельно рекомендуется всем, кто когда-либо опасался призраков под кроватью.

Library Journal



Артур Филлипс со знанием дела живописует угнетенность викторианской эпохи; он тонко улавливает крошечные и серьезные трансформации семейных ролей, которые происходят, когда в семье появляется ребенок.

Booklist

О романе «Египтолог»

Трагический, патетический, полный черного юмора… и со странным, нарастающим глубинным течением ужаса. Вы никогда не читали ничего подобного.

Стивен Кинг



Противоборство голосов из прошлого — детектива, охваченного ностальгией, и мономаньяка-археолога, которого детектив преследует по всему свету, — лишь частица сокровищ, таящихся в «Египтологе».

Одаренный детальнейшей эрудицией и острейшим литературным чутьем, Филлипс обнажает иероглифы (не иероглифику — но с терминологией вы разберетесь) и кирпичики, из которых складывается наше постижение и трактовка историй и наше доверие к рассказчикам. Причудливый, коварный, удивительный роман с богатейшей текстурой.

Мэтью Перл, автор «Дантова клуба»



Невероятное наслаждение, поразительное чтение, великое по духу и букве: безумное, экстатическое и развлекательное в глубочайшем смысле этого слова. Артур Филлипс — замечательно талантливый писатель, и страницы романа полны остроумия и бешеного юмора, но под поверхностью струится глубоководное течение печали.

Джордж Сондерс, автор «Пасторалии»



В пародировании ученого мышления Филлипс искусен, как Набоков.

The New Yorker



В «Египтологе» вы не читаете между строк — вы между них живете.

People

Артур Филлипс

АНГЕЛИКА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КОНСТАНС БАРТОН

I

Полагаю, что предписанный мне досужий труд подобает начать не иначе как историю с привидениями, ибо ровно так пережила описываемые события Констанс.

Боюсь, однако, что эти слова пробуждают в вас непомерные чаяния. Право, я отнюдь не чаю напугать именно вас, пусть даже вы принуждены читать сие под фырканье свечи и скрип половиц. Либо при мне, что лежит у вас в ногах.

Итак. История с привидениями! Действие начинается при свете дня, кой не предвещает дурного, тем утром, когда Джозеф изгоняет ребенка из их спальни. Страшные истории, хранимые Констанс у постели, всегда завязывались безбурно, и ее история не должна быть исключением: Выплеск утреннего света спугнул золотую пыль с багровой складчатой портьеры и прочертил изящные черные вены по краям орехово-бурого подоконника. Переплет окна следует перекрасить, подумала она. Беспорядочные трели доносились издалека, снизу, где неуверенные пальчики Ангелики спотыкались на клавишах фортепьяно, восходило из кухни мучное благоухание первого хлеба: под густой сенью домашнего уюта его свившаяся кольцами ярость застала ее врасплох.

— Довольно терпел я это оскорбление, — сказал он. — Ни единой ночи не намерен я более попустительствовать этому… извращению природы. Ты потворствуешь попранию моего авторитета. Оно тебя услаждает, — обвинил он. — Отныне же — кончено. У Ангелики имеется спальня, где ей и должно спать. Ты усвоила мои слова? Из-за тебя мы стали смехотворны. Неужели же ты слепа? Отвечай мне. Отвечай!

— Однако, дорогой, если ей все-таки понадобится позвать меня в ночи?

— Поднимешься к ней. Или не поднимешься. Мне это безразлично до крайности, да и ей, я почти не сомневаюсь, тоже. — Джозеф указал на кроватку, неназойливо притулившуюся в изножье супружеского ложа, словно только что ее заметил, словно одно ее существование извиняло его бессердечность. От вида кроватки гнев Джозефа освежился; Джозеф пнул ее и злорадно отметил искаженную одеяльную гладь. Его телодвижение было рассчитано на Констанс, и та отступила. — Смотри на меня, когда я говорю. Ты хочешь, чтобы мы жили, будто свора цыган? — Теперь он кричал, хотя она ему не перечила, за семь лет ни разу не помыслила о подобном мятеже. — Или ты не способна уже и на единичный акт послушания? Вот, значит, до чего мы докатились? Пересели ее до моего возвращения. Ни слова более.

Когда на супруга накатывали приступы грубости, Констанс Бартон помалкивала. Имперское настроение, в коем Джозеф воображал себя англичанином высшей пробы, хорохорясь притом на манер италийского bravo,[1] безысходно лишало опоры любой довод разума.

— Сколь долго ты медлила бы, если бы я наконец не избавил тебя от бремени женской неколебимости?

Он все еще буйствовал пред безмолвием ее покор ства, намереваясь читать нотации до тех пор, пока она вслух не оценит его благоразумие.

Увы, Констанс была зорче его: Джозеф волен дурачить себя, полагая, будто всего лишь перемещает детскую кроватку, однако супруга его не так глупа. Он слеп (либо изобразит слепоту) в отношении очевидных последствий своего решения, Констанс же предстоит расплачиваться за его невоздержанность. О, если бы возможно было упросить его обождать самую чуточку, все треволнения испарились бы сами собой! Время установило бы меж супругами иную, более прохладную общность. Таков жребий всех мужей и жен. Разумеется, хрупкое самочувствие Констанс (и Ангелики) требовало от них с Джозефом приспосабливаться поспешнее, нежели обычно, и потому она жалела его. Конечно, она и сама желала сослать Ангелику вниз, однако позднее, когда потребность в защищающем присутствии ребенка отпадет. До спасительного берега оставалось всего ничего.

Однако Джозеф не потерпел бы отсрочки.

— Ты распустила себя и на многое смотришь сквозь пальцы. — Он застегнул воротничок. — Ребенок тебя портит. Я дал тебе слишком много воли.

Лишь когда дверь в передней подтвердила отбытие Джозефа на работу, Констанс спустилась в кухню и, не обнаруживая мук, что причиняли эти распоряжения, попросила Нору подготовить для Ангелики детскую, позвать рабочего, чтобы разобрал кроватку, кою девочка переросла, и перетащил к новому ложу обтянутое голубым шелком эдвардсовское кресло из гостиной.

— Дабы я могла ей читать, — добавила Констанс и бежала изучающего взгляда безгласной молодой ирландки.

— Кон, увидишь… перемена приведет ее в восторг, — пообещал Джозеф перед уходом, явив то ли бесплодное радушие, то ли расчетливую жестокость (ребенок восторгается расставанием с матерью). Констанс пробежалась пальцами по нарядам Ангелики, что висели невесомо в родительском платяном шкафу. Игрушки заселили ничтожную часть пространства в комнате, и все равно Джозеф скомандовал: «Все до единой. Все до последней.

Чтоб к моему возвращению все было убрано». Констанс передала его избыточные повеления Норе, не будучи в силах выполнить их сама.

Она спаслась бегством с Ангеликой, до самого вечера находя предлоги укрыться от разора. Она пришла с еженедельными дарами — деньгами, едой, беседой — ко вдове Мур, но не смогла потопить свои горести в обыденных, благодарных слезах старушки. Она тянула время на рынке, в чайной, в парке, любовалась игруньей Ангеликой. Когда они наконец возвратились, поскольку дождь, собиравшийся целую вечность, извергся теплой пеленой, Констанс, не глядя в направлении лестницы, заняла себя работой внизу: наставляла трудившуюся Нору, напоминала ей проветрить шкафы, производила ревизию в кухне. Констанс щупала хлеб, наводила критику на неряшливые завалы в кладовой, после чего, оставив Нору посреди головомойки, усадила Ангелику за фортепьяно, чтобы та разучивала «Дитя озорное и кроткое». Сев в другом углу, Констанс самолично сворачивала салфетки.

— Которое ты дитя, любовь моя? — прошептала она, но заученный ответ отозвался лишь печалью:

— Кроткое, мамочка.

Фортепьянная игра сбилась, потом составилась вновь, и Констанс, заставив себя подняться на второй этаж, принялась ходить взад-вперед перед закрытой дверью нового жилища Ангелики. Внутри ее вовсе не ждал кошмар. По правде говоря, комната, чаяния коей неизменно обманывались шесть лет кряду, преобразилась едва заметно. Шестью годами ранее Джозеф, чья супруга седьмой месяц носила бремя, разоружил, не выказав негодования, возлюбленную домашнюю лабораторию, дабы освободить место для детской. Однако Господь пытал Констанс трижды до того, как ребенок, коему предназначалась комната, выжил. Но и тогда комната пустовала, ибо в первые недели жизни Ангелики обе они, и мать, и дочь, хворали, отчего, много разумнее было держать спящего младенца подле бессонной матери.

В последующие месяцы приливы и отливы послеродовой лихорадки Констанс и детских недугов Ангелики чередовались, точно две спаянные души делили здоровье, достаточное лишь для одной, и в течение года отправлять ребенка на второй этаж, в детскую, казалось неблагоразумным. Здоровье Ангелики восстановилось, однако доктор Уиллетт дал настоятельные рекомендации на иной, более деликатный предмет, а потому — решение приняла Констанс — был избран наиболее простой и верный выход: пусть Ангелика пока что дремлет поблизости.

Нора поместила кресло у кровати. Могучая ирландка, скорее мясистая, нежели жирная, могла поднять его самостоятельно. Одежду Ангелики она развесила в детском шкафу вишневого дерева. Новый загон, к коему приговорили Ангелику, наводил уныние. Кровать была слишком широка; Ангелика в ней потеряется. Окно неплотно сидело в раме, и уличный шум, разумеется, будет мешать Ангелике засыпать. Постельное белье на дождливо-сером свету выглядело мятым и тусклым, книги и куклы на новых местах источали безрадостность. Неудивительно, что Джозеф держал здесь лабораторию; по любым меркам комната была темна, мерзка, годна разве что для скобления и смрада научного свойства. На подушках на самом видном месте полулежала, скрестив лодыжки, принцесса Елизавета; конечно же Нора ведала о любимейшей кукле Ангелики и выставила ее напоказ из приязни к девочке.

Голубое кресло стояло слишком далеко от кровати.

Констанс упиралась в него спиной, пока, заскрежетав, кресло не сдвинулось на несколько дюймов. Она вновь села, расправила платье, затем поднялась и выпрямила ноги принцессы Елизаветы, дабы та лежала естественнее. Сегодня на прогулке Констанс часто повышала голос на Ангелику, рявкала отрывисто и повелительно (в точности как поступал Джозеф с нею самой), когда лучшую службу сослужила бы доброта. В день, что обрек ее отчасти потерять ребенка, в день, когда она желала, чтобы дочь навеки осталась близкой и неизменной, — как легко в сей самый день Ангелика выводила ее из себя!

Перемена местожительства — катастрофическая перемена целого мира — случилась едва не сразу после четвертого дня рождения Ангелики и отметила, вероятно, рождение самых первых стойких впечатлений. Все, что случалось до сих пор, — объятия, жертвы, неспешное движение век в минуту довольства, ограждение дочери от ледяной жестокости Джозефа, — не уцелеет в ребенке осознанным воспоминанием. К чему тогда эти забытые годы и неучтенная доброта? Жизнь представлялась повествованием, середина и финал коего непостижимы без ясно памятуемой завязки; или же ребенок — неблагодарным существом, достойным порицания за волевое забвение великодушия и любви, дарованных ему в первые четыре года жизни, восьми месяцев вынашивания под сердцем, всей агонии предшествовавших лет.

Произошедшее сегодня означило веху, за коей отношения Ангелики с миром переменились. Отныне ей суждено накапливать собственную историю, подбирая разбросанные округ семена, дабы возделывать свой сад: эти квадраты пузырчатого стекла будут ее «окошком детской спаленки», каким для Констанс (припомнила она теперь) был круг цветных стеклышек, рассеченный деревянными делителями на восемь клиньев, словно пирог. Рельеф этого одеяльного лоскута станет для Ангелики образцом мягкости на всю оставшуюся жизнь. Шаги ее отца по ступенькам. Его запах. Как она станет в страхе успокаивать себя.

В неоконченные гаммы вторглась, заикаясь, песенка, но и она вдруг пресеклась, будучи оборвана посреди второго повторения. Неразрешившаяся гармония заставила Констанс вздрогнуть. Мгновением позже она услышала легкий шаг Ангелики, что взбиралась по лестнице. Девочка вбежала в новое пристанище и, запрыгнув на кровать, схватила куклу.

— Вот куда удалилась от мира принцесса, — сказала Ангелика. — Мы искали ваше высочество повсюду, где только могли.

Она по очереди дотронулась до темных кроватных столбиков, затем жеманно осмотрела комнату от потолка до пола, изображая чопорного царедворца. Было заметно, что Ангелике не терпится задать вопрос, — губы ее беззвучно шевелились, подыскивая слова. Констанс почти читала ее мысли; наконец Ангелика сказала:

— Нора говорит, теперь я буду спать тут.

Констанс крепко прижала дитя к себе:

— Мне очень жаль, любовь моя.

— Почему жаль? А принцессе положено остаться наверху с тобой и папой?

— Конечно нет. Ты — ее фрейлина. Наверху она пропадет.

— Здесь она отвлечется от королевских забот на время. — Ангелика, сама того не понимая, цитировала книгу сказок. Девочка отправилась к крошечному туалетному столику, вытащила, невзирая на материнские протесты, маленькое кресло и взобралась на него, дабы выглянуть в большое окно.

— Я вижу дорогу.

Она стояла на цыпочках на самом краю багряного сиденья, упираясь ручками и носиком в неплотно пригнанное стекло.

— Пожалуйста, любовь моя, будь осторожна. Так делать не полагается.

— Но я вижу дорогу. Вон гнедая кобыла.

— Подойди ко мне, пожалуйста, на секундочку. Ты должна обещать мне вот что: если я тебе понадоблюсь, ты не мешкая позовешь меня или даже пойдешь и разбудишь. Я ни за что не рассержусь. Все будет как раньше, поверь мне. Садись ко мне на колени. И принцесса пусть сядет. Теперь скажи мне: довольна ты той обстановкой, кою навязал нам твой отец, или нет?

— Ах, да. Он добрый. Тут есть окошко — это башня?

— Нет, это не башня. Если ты желаешь жить в башне, вспомни, как ты спала еще выше, с нами, на верхнем этаже. Это я в башне.

— Но там у тебя нет башенного окошка, чтоб было видно лошадей далеко-далеко внизу, значит, башня тут.

Вон оно что: ребенок счастлив.

— Тебя не боязно будет спать тут в одиночестве?

— Ах, мамочка, да! Я так боюсь. — И лицо Ангелики отразило мысль о будущей темной ночи, однако тут же просветлело. — Но я буду храброй, как пастушка. «Коли в ночь темный лес задет, / коли звезды на дне бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее грубеет, / Божий свет оставляет след… Коли в ночь темный лес задет…»

Констанс пригладила кудри девочки, коснулась ее гладких щечек, приблизила к себе округлое личико.

— «Коли в ночь темный лес одет, / коли звезды над ним бледнеют, / Божий свет оставляет след, / и сердечко ее робеет. Но…»

— «Но как лампа вера ее», — гордо перебила Ангелика, а потом опять озадачилась: — «И Господь… Господь не, Господь ня…» Не могу вспомнить.

— «И Господня любовь все ярче… ярче… чем…», — подсказала мать.

— Я увижу через башенное окошко луну?

II

Ночь близилась, и волнение Ангелики проявлялось все очевиднее. Дважды она пристально смотрела на Констанс и с великой серьезностью в голосе говорила:

— Мамочка, мне боязно остаться ночью одной.

Но Констанс ей не верила. Ангелика заявляла, что напугана, потому лишь, что ощущала — по причинам за пределами ее понимания — желание матери видеть дочь в самом деле напуганной. Ее притязание на страх было нежеланным подарком, неуклюжим детским рисунком — подношением проницательной любви.

Все же эта просвечивающая ложь никак не вязалась с чистосердечным предвкушением. Констанс вымыла Ангелику, и та рассказала о приключениях принцессы, одиноко живущей в башне. Констанс расчесывала дочери волосы, пока та расчесывала волосы принцессы, и Ангелика спросила, можно ли ей прямо сейчас пойти спать. Констанс читала ей, сидя в голубом кресле; на половине предложения Ангелика объявила себя утомленной, что было ей несвойственно, и отказалась от материнского предложения посидеть рядом, пока она не уснет.

— Я оставлю дверь открытой, любовь моя?

— Нет, мамочка, спасибо. Принцесса вожделеет уединенности.

Констанс, вероятно, задержалась в узком коридоре, привела в порядок белье в гардеробе, выровняла картины, притушила лампы, но не услыхала возражений — лишь невнятицу дворцовой интриги, да и та вскоре заглохла.

Внизу обнаружилось, что Джозеф пока не возвращался.

— Все ли в порядке в спальне ребеночка, мэм? — спросила прислуга.

— В детской, Нора. Да, благодарю тебя.

Наконец-то прибывший Джозеф не задал ни единого вопроса, заключив, что его предписания в точности выполнены. Он говорил о том, как прошел день, и ни словом не обмолвился об Ангелике, даже не — они тушили газ и поднимались на третий этаж — остановился на втором, чтобы взглянуть на ребенка в новой обстановке. Его холодное торжество не осталось незамеченным.

— Ангелика противилась переменам. — Констанс дозволила себе легкий мятеж.

Он не выказал никакого участия; казалось, его до некоторой степени усладил этот отчет или, по меньшей мере, Констанс, выполнившая его волю вопреки противлению. Любопытно, думала она, существуют ли слова, кои могут сподвигнуть его хотя бы на сострадание, не говоря об отречении от убийственных повелений. Кроме прочего, подлинное удовлетворение ребенка нынешней ночью было, без сомнения, временным, и Констанс размышляла, что за ответ он предложит дочери, когда ее храбрость неизбежно сойдет на нет, и оттого сказала:

— Ангелика рыдала, пока не забылась, настолько ей одиноко.

— Я расположен думать, что она привыкнет, — ответил он. — На деле выбора нет, а когда выбор отсутствует, мы привыкаем. Она постигнет это без труда. Или не без труда. — Он взял жену за руку. У края бороды развеянной тенью пробивались новые баки. Он коснулся губами чела Констанс. Отпустил ее руку, воспрянул к умывальнику и зеркальному стеклу. — Она привыкнет, — повторил он, изучая себя. — Вдобавок ко всему, я дал себе труд подумать о ее образовании.

Казалось, он не довольствуется сегодняшней победой — так дамба, что сдерживала воду годами, дав первую трещину, обвалится минуты спустя.

— Вне сомнения, дело не столь безотлагательно, — сделала попытку Констанс.

— Вне сомнения, я мог бы договорить прежде, чем ты предашься страсти говорить мне поперек.

— Я приношу извинения. — Не сожалея более о лжи, разве только желая, чтобы рыдания дочери причинили ему хоть какую-то боль, она принялась расчесывать волосы.

— Я весьма недостаточно занимал себя вопросом ее обучения. Она достигла возраста, когда формирование разумной индивидуальности не следует оставлять без присмотра.

— Ты полагаешь, мой надзор ей повредил?

— Дорогая, перестань пугаться всякой тени. Девочка нуждается в большем отцовском влиянии. Я разумею, необходимо еще подумать над тем, нанять ли гувернера или ей следует пойти учиться к мистеру Доусону. Я вынесу решение чуть погодя.

— Ты хочешь, чтобы она разлучалась со мной на целые дни? Она слишком юна.

— Не припоминаю, чтобы я открывал прения на сей счет. — Он подошел к ней, взял ее руку. — Возможно, еще настанет день, когда она увидит во мне друга.

«Когда она увидит во мне друга»: знакомая фраза, в таковом виде адресованная продавщице из канцелярской лавки не столь уж много лет назад, пусть Констанс и обладала тогда лицом женщины куда моложе. «Возможно, со временем вы увидите во мне друга», — сказал Джозеф девушке, коей намеревался добиться.

И вот сегодня вечером он вглядывался в Констанс, его желание не сдавало позиций. Сколь поспешно он решился нарушить их давнее соглашение: сегодня же ночью. Пусть этажом ниже рыдает дитя (по сведениям, что имеются у Джозефа), он жадно бросится в атаку, и мысли не допуская о том, чем это грозит Констанс, и само его вожделение выдаст пустоту, заместившую сердечную любовь.

— Я должна проведать Ангелику, — сказала она. Он не отвечал. — Первую ночь в жизни она разлучена со мною. С нами. Она огорчилась. Она будет немного сбита с толку, ты должен быть с ней терпелив.

Он не произносил ни слова; видимо, намерение очаровать ее боролось в нем с раздражением, — но и не порывался ее остановить.

— Ты все понимаешь, — заключила она и выскользнула прочь, когда он отвернулся.

Присев, она наблюдала за спящей Ангеликой. Нет, он не мог вознамериться так скоро и с таким умышлени ем ввергнуть Констанс в пучину опасности. Нет, о роковом небрежении ею невозможно и помыслить. Однако же он потерял интерес к ней весьма давно; столь длительная холодность способна вылиться в равнодушие даже к ее самочувствию.

Констанс возвратилась, когда уверилась в том, что он погрузился в сон. Она безмолвно взирала на него с порога, затем возлегла рядом. Она желала быть и ласковой, и покорной, не разжигая в нем страсти. Она задремала, затем проснулась, очнувшись во мгновение, исторгшись из сна. Четверть четвертого. Она выскользнула из Джозе фовой хватки, с эбенового прикроватного столика взяла свечу и спички, ступила в бессветной ночи на густой багровый ковер.

Ступени каркали под Констанс с таким упорством, что ей с трудом давалось убеждение, будто шум не разбудит Джозефа над и Ангелику под нею. Она возожгла свечу и одолела коридор до Ангеликиных сверхразмерных покоев. Нора спала внизу: этой ночью Ангелика дремала ближе к домашней прислуге, нежели к собственной матери.

Ангелика казалась малюткой в кровати великанши, в облаках простыней. Констанс приблизила свечу к ее округлому личику и черным кудряшкам. Дочь была кошмарно бледна. Констанс дотронулась до высокого лобика, и Ангелика не шевельнулась. Констанс еще приблизила свечу. Девочка не дышала.

Разумеется, дышала. О, неослабные страхи, что родились вместе с нею! Девочка была ясна и здорова. Более не было нужды опасаться за ее здравие. Констанс заслужила прощение за то, что старые привычки терзали ее, однако же истина была очевидна: Ангелика, как прежде говорил о том Джозеф, пышет здоровьем.

«Пышет здоровьем», — заверил он Констанс на отдыхе прошлым летом, принудив Ангелику оставаться по приходу сумерек на воздухе и тыкать палочкой насекомых, пока девочку не свалил недуги местному доктору (вызову коего Джозеф противился) не понадобилось приложить все свои умения, дабы ее спасти, а Джозеф между тем клекотал об издержках и держал себя так, будто находил в происходящем приятность. «Девочка пышет здоровьем», — твердил он Констанс, словно та в приступе слабоумия задала ему некий вопрос.

Свеча взвилась дымной спиралью, пролившийся воск застыл, обратившись в мраморные слезы; Констанс, сидя в голубом кресле, вела наблюдение. Бездонная пропасть сна; таким сном спят котята. О, сколь достойно зависти дозволить дреме убаюкать тебя так сильно, что ты будто приближаешься к иной, мрачной вселенной: взрослые так не дремлют, размышляла Констанс, лишь невинные дети. Ее собственные братья и сестра дозволили себе уснуть сном слишком глубоким.

Ее голова вздрогнула, подалась вперед, и Констанс, моргая, уставилась на огненный конус, что за мгновение до того реял целым дюймом выше. Старинный вздор, «уснули слишком глубоким сном»: это зерно матушка бросила в почву ее разума, когда Констанс была не старше Ангелики, и много лет Констанс в страхе обращалась к этим словам, ужасаясь тьме и сну. Даже теперь, будучи взрослой женщиной и сидя в комнате дочери, на миг она по-детски испугалась; испугалась — и отпустила его, разменяв на вернувшиеся годы. Прошло двадцать или более лет с тех пор, как матушка обнимала ее, орошала ее лицо слезами, сжимала столь яростно, что плечи Констанс пронизывала боль: «Ты не должна заснуть, как заснули они, ты не должна, Конни, не должна оставлять меня». Факты, впрочем, вторгались в ее жизнь, отнюдь не внимая матушкиным наставлениям: Альфред умер от тифа, Джордж и Джейн — от холеры из зараженного колодца.

Мне известно: годы спустя, в период ухаживания, Констанс во время прогулки, кою они растягивали на долгие часы: из города в парк, и в кафе, и снова в парк, — исповедалась воздыхателю в том, что росла сиротой. Ей думалось, что это признание, вернее всего, завершит их взаимное времяпровождение и что судьба фантазий о его любви к ней (сладость коих она потаенно переживала даже в одиночестве) предрешена. Все же Констанс длила повествование, словно оправдывая перед судьей-вешателем подмоченную репутацию. Она поведала Джозефу о братьях и сестрах и, описывая смерть за смертью, сказала:

— Они уснули слишком глубоким сном. Так обычно говорила мне матушка.

Он не погнал Констанс прочь, спросил лишь, не составит ли она ему компанию по дороге домой: он желал показать ей нечто. Это было исключено… однако же, осознав оскорбление, она не ощутила себя оскорбленной, ибо готова была пасть сколь угодно низко, лишь бы он вынес благоприятное решение. Охотно войдя в его поразительный дом, она была введена в Джозефов рабочий кабинет, ту самую комнату, где спала ныне при свече ее дочь.

— Вот они, ваши враги, — сказал он, предлагая взглянуть в глубь черного цилиндра микроскопа на узелки и нити. — Вот они, твари, крадущие жизни. Ваши братья и ваша сестра не уснули слишком глубоким сном.

Напротив, они, по всей вероятности, молились о подобном исходе. Бессонница, волглое от страдания чело, недуг самый жестокий и упорный, мучительный одинаково для больного и для родителя…

Весьма своеобразная лекция женщине, за коей он ухаживал. В заключение урока биологии Джозеф взял Констанс за руку. Там и тогда они весьма приблизились к взаимопониманию, будучи окружены лабораторными приборами и возрожденной памятью о крушении ее семьи: статный ученый разъясняет жестокосердие Природы, и его спутница ощущает не печаль, но лишь колючее тепло в пальцах и ланитах — и желает, чтобы кисть ее пребывала укутанной его рукой.

Она сознавала, что описания Джозефа педантичны, но не могла припомнить события, какими он их живописал. Самые определенные ее воспоминания (пусть и со всей определенностью фальшивые) пылали жизнью неопровержимо, как святые реликвии либо газетные репортажи: пожелание «спокойной ночи» здоровому и сильному старшему брату Альфреду, бдение у его кровати, проводы его в бездны сна, куда он падал все глубже, глубже, пока попросту во мгновение ока не побледнел, не окоченел и последнее видимое облачко пара не сбежало из растрескавшихся, почерневших губ. В свете степенного Джозефова наставления Констанс могла удостовериться в невозможности столь фантастического памятования: она была моложе Альфреда, никогда не укладывала его в постель, не провожала ко сну — и, разумеется, совсем не так души человеческие призываются к воздаянию. Должно быть, Констанс взирала на его тело, пепельное и хладное, во время погребения. Возможно, вот что стало одним из осколков, собранных ею в связный вымысел: на ноябрьском морозе она дышала паром за брата, ее губы пошли трещинками в сухом воздухе.

Когда Альфред умер, она была младше, нежели Ангелика сейчас; Альфреду суждено было уйти первым.

Альфред, Джордж, Джейн, папа, мама. Незримые нитеобразные твари прокрадываются в кровь и пожирают нас.

Джозеф засмеялся, когда она спросила:

— Разумно ли ожидать, что доктора однажды научатся ловить столь мелких бесов?

В то время, припоминала она, его смех казался ей добрым.

— Их невозможно поймать. Можно лишь отказать им в условиях, что благоприятствуют их развитию, — сказал он беспечно.

Что требовалось от матери в мире, где на детей набрасываются подобные враги? Чему она могла воспрепятствовать, если не болезням, кои заставляли страдать ее собственную родительницу, отняли у той детей, рассеяли до небытия одного ребенка, второго, третьего? Как слабая рука Констанс может противостоять микробам, убивцам, чернокожим, каковые — она прочла в газете накануне вечером — истребили пятьдесят шесть беззащитных английских женщин и детей в их домах в далекой земле? Черная лондонская ночь озарилась истиной: Констанс не способна была защитить Ангелику от опасностей великих и малых, человеческих либо нечеловеческих.

Быть матерью значит быть приговоренной просто наблюдать, никогда не препятствовать, только ждать, пока нечто отвратительное не произойдет с ребенком, а после сидеть рядом, стеная безо всякой пользы. Ныне повзрослев и обзаведясь собственным возлюбленным ребенком, Констанс осознавала, как должна была терзаться матушка; и ничего удивительного, ничего греховного не было в том, что в конце концов та бежала горестей мира, оставив дочь в одиночестве.

Констанс возожгла еще одну свечу и вплавила ее основание в верхушку коренастой предшественницы. Волосы распустились. Констанс хотела уже собрать их, но в следующее мгновение Ангелика вдруг превратилась в мост: ноги на кровати, руки на материных коленях, комната рябит серым и желтым.

— Мама, мама, мама, мама!

Ангелика смеялась, наблюдая за тем, как тяжело Констанс просыпается, вторила ее прерывистому морганию, ее замешательству перед фитилем, чернеющим в лужице жира. Обуянная утренним весельем девочка кричала, визжа и говоря попеременно.

— Тихо, мышонок, — сказала Констанс. — Твое личико в утреннем свете очаровывает меня.

— Ты спала тут, со мной, — восхитилась дочь. — В кресле!

— Так и было, — сказала Констанс, пробираясь под одеяла к Ангелике.

— Ты дремала, а я тебя разбудила.

— Воистину, именно так ты и поступила.

— Где же папочка?

— Надобно думать, он в постели, где и был. Следует ли нам пробудить его?

— Нет, — сказала Ангелика. — Мама и ребеночек.

Констанс облобызала дочерины кудри.

— Именно так — и превесьма замечательно.

— Мамочка и ребеночек. Превесьма замечательно.

III

С каждым днем Ангелика все менее напоминала мать.

И, что еще болезненнее, разница их усугублялась в периоды разлуки. Позже, будучи вынуждена оставлять Ангелику на попечение Норы, Констанс по возвращении дивилась ненавистной перемене, что свершалась за считанные часы, будто некое ужасающее волшебство.

Новорожденная с картой вен под просвечивающей кожей, с одеревенелыми членами и шквальным натиском неудовлетворенного аппетита, Ангелика, вращая слепыми глазами в поисках насущной материнской груди, пришла в эту жизнь непознанным животным, однако же поглощение капля за каплей Констанс столь быстро наполняло ребенка материнской стихией, что вскоре один обожатель за другим принялись подмечать их всевозрастающее сходство. На улицах, в лавках, устами визитеров — хор становился громче день ото дня: «Она — самый что ни на есть ваш образ». Увы, отнюдь не насущной, вспоминала Констанс, ибо два похищенных месяца кряду она принуждена была делить отраду своей жизни с грязной кормилицей.

Разумеется, в Джозефе адски преждевременно возгорелась одна из его преходящих, но навязчивых искр докучливого участия в Ангелике, и он представил некий план («рекомендации лучших врачевателей»), настаивая на том, что хрупкое дитя следует отрывать, невзирая на вопли, от материнской груди, дабы тотчас усадить перед тарелками с едою. «Ты желаешь ей так скоро подавиться макаронами?» — осведомилась тогда Констанс, усмирив его и выиграв еще немного месяцев, в продолжение коих ее подражательница напитывалась волшебным продуктом, замысленным для сближения их во нраве и обличье. Даже когда воля Джозефа брала верх, Констанс втихомолку давала Ангелике грудь, тайно вскармливая ее, когда Нора покидала свой пост и никто не мог донести об их любовном ослушании. Тем не менее перемена свершилась. Чем реже Констанс кормила, тем более явленным становилось преображение. В скором времени метаморфоза Ангелики ускорилась: ее кудряшки, минув каштановые леса, очутились в иссиня-черном поле, и на хладных северных морях ее очей разлилась пленкой италийская тушь.

Сегодня, когда дождь перестал, Констанс вняла вероломному обещанию голубых небес и повела Ангелику в парк, где девочка стала увлеченно полемизировать с маленьким мальчиком, что был одет матросом. Констанс, сидя далеко, слышать их не могла, однако смотрела, как в течение беседы ее дочь становится все непреклоннее. Однако что же два ребенка могли обсуждать с подобной страстью? Рыжеволосый и бледный мореплаватель, казалось, готов был удариться в слезы. Придет день — и он обратится в дородного, румяного англичанина. Суждены ли ему тогда столь же взволнованные беседы с дамами? Он топал ножкой в аккуратном черном ботиночке, и этот гнев веселил Ангелику; ее смех дарил Констанс на сей момент лучшие мгновения дня.

Они шептались, припадая к ушам друг друга, складывали ладони чашечкой и заключали в нее свои тайны с излишним драматизмом, с окольной изощренностью начинающих заговорщиков. Они притворялись, будто следует хранить секрет даже от Констанс. Как удается неприглядному чужаку без малейшего напряжения сил возбуждать в лике Ангелики такие перемены, одерживая победу, драгоценность коей ускользает от тупицы во всей полноте? Какие фразы, что предназначены другим, Ангелика уже — столь мучительно скоро! — сочинила, дабы никогда не делиться ими, даже не пересказывать кратко матери, коя однажды — только вчера — служила ей довереннейшей из наперсниц? Ныне, перешептываясь с мальчишкой под деревом, Ангелика предпочитала беречь мысли для самцов, что вскоре примутся растягивать перед старой матерью терпеливые хищные улыбки, пока один из их породы танцем не увлечет Ангелику прочь в толпу кружащихся пар.

И что же именно флотоводец столь нежного возраста видит, бросая взгляд на темную принцессу? Он, само собой, насыщен холодной английской кровью, нераздражим, вряд ли способен стушевать бледное лицо, пусть даже солнце в попытке добавить цвета испещрило его веснушками. Однако эта кровь, неотличимая, само собой, от крови Констанс, колеблется беспомощным приливом под ясным мерцающим взором луны южных земель. Ибо, хоть Джозеф и был рожден в Лондоне, это не меняло сути дела, как не меняли ее непогрешимые манеры, равно непогрешимый выговор, научный пост в самом сердце английской медицины, служба в Армии Королевы, англичанка-мать. Джозеф был итальянцем, и отец его носил имя Бартоне — никак не иначе.

Как и в случае Ангелики с ее матросом, италийская стихия составляла немалую долю власти Джозефа над Констанс даже в первое время, до того, как она узнала, кто он. Когда он открыл ей правду — а случилось это непосредственно до предложения о замужестве, — она осознала, какое влияние он имел над нею с той самой секунды, когда вошел в лавку Пендлтона и бросился ей в глаза. Вот и сейчас она замечала по пухлому матросову липу воздействие жаркой крови на холодную: постепенное истомление, любопытство, чуть устрашенное тяготение к чему-то неназываемому, однако же пряному и едкому в своей определенности. Да, всем этим Ангелика уже обладала — от крови в ее жилах до едва не черных кудрей. Желание в глазах матроса узнавалось безошибочно.

Ангелика была желанна, Констанс замечала это в глазах почти каждого, кто говорил с девочкой. Джозеф должен быть удовлетворен: хоть Констанс не могла принести ему сына, зато его совершенная во всех отношениях дочь сияла волнующим утешением, становясь все совершеннее, уподобляясь отцу с каждым днем, все менее напоминая мать, что, сотворяя ее, едва не умерла.

Констанс осадила себя: следует ли простирать угрызения в грядущую вечность? Конечно, Джозеф при всем разочаровании не мог заключить, что жена умышленно обошлась с ним подобным образом. Будучи осведомленной о своей телесной ограниченности, она не приняла бы его предложения о замужестве, да только откуда ей было знать? Неужто прочие женщины до того, как пройдут испытание, ведают, что разрешатся счастливо? Неужто тела их нашептывают посулы, каким истая женщина внемлет, в то время как Констанс принимала безмолвие тела за согласие? Она спросила о том повитуху, когда старуха в первый раз вернулась в комнату с новым ворохом лоскутов: «Отчего я не знала?»

Говоря по справедливости, Констанс ведь вовсе не была неплодна. Ее почва оказалась по любым меркам весьма тучной. Именно она, если уж на то пошло, произвела Джозефу эту чудесную девочку, коя росла с безжалостной быстротой, уже избавилась от младенческой пухлости, уже противилась временами лобзаниям Констанс, сама умывалась, сама принимала пишу, влюбилась в расчески и гребешки, коими Констанс благодушно ее одарила, дабы сразу пожалеть, ибо Ангелика настояла на том, что расчесываться станет без посторонней помощи. Почти невыносимо (матрос свесился с низкой ветви, Ангелика же подчеркнуто пренебрегала им, даже когда он кричал, умоляя подарить его взглядом), невыносимо было сознавать, что Констанс никогда уже не суждено осязать младенческую попку в ямочках, растирать пудру по гладким толстым ножкам, лобызать крохотную капельку пупка. Единожды, и только единожды, осуществилась ее награда, цель всей жизни. Она бы разрыдалась, если бы могла себе это дозволить, подобно мальчишке, каковой, сражаясь со слезами, упал с ветки и до крови разбил нос, тут же завоевав Ангеликино пристальное внимание.

— Прошу прощения за то, что прерву ваш разговор, — сказала Констанс собеседникам, — однако мне следует напомнить Ангелике, что нас ожидает обед. Нам не следует расстраивать Нору. А вас, мой весьма благородный сэр, вне всякого сомнения, ждут дела в адмиралтействе.

— Прощай, Ангелика, — сказал матрос и развернулся без мысли обнять ее, но был ловко перехвачен гувернанткой и осмеян Ангеликой.

— Ты голодна, любовь моя? Нора обещала нам великолепную рыбу.

Девочка хранила молчание. Вот и еще одно увечье, нанесенное в первые же сутки раздельного сна: девочка откуда-то научилась игнорировать мать. Они шагали в тишине. Лицо Ангелики оставалось бесстрастно. Было время, когда любая перемена в материнском голосе соответственно преображала ее лик. Сейчас, однако, ребенок учился владеть лицом и оберегать свои сокровища даже от матери.

— Отвечай, когда я тебя спрашиваю, непокорное дитя.

Лицо Ангелики во мгновение исказилось, став кошмарно удобочитаемым, и Констанс в горячем сожалении прижала плачущую девочку к себе.

IV

Ангелика почти уже уснула. Не желая отпустить мать от кровати, она растягивала беседу.

— Папочка — матрос? — спросила она: в ее памяти был силен образ нового друга.

— Нет, дорогая. Одно время он был военным, а теперь работает.

— Что такое «работа»?

— Работа — то, что полагается делать всякому мужчине.

— Что полагается делать папочке?

— Я не знаю, мой ангел. Ему полагается заботиться о нас и защищать нас. Ему полагается лечить болезни. А тебе полагается закрыть глазки.

Она подчинилась, она почти спала, день утомил ее, и все же она не оставила борьбы:

— Папочка — там?

Констанс думала, что это вопрос.

— Он на работе. Вы увидитесь за завтраком.

— Нет, папочка — там.

Констанс рывком развернулась, ибо он появился позади нее в дверном проеме. Он прогнал ее:

— Я прослежу, чтобы она уснула.

— Тебе нет нужды беспокоиться, — начала она, но он лишь подтвердил свои намерения. Она удалилась, пожаловав ему роль, коей он ранее никогда не желал; она ощущала, почти обоняла его неустанный, стойкий гнев.

Мужчины в нем хватало, чтобы притворяться спокойным, может статься, даже верить в это, однако ему не хватало ума, чтобы скрывать это от нее. Он сделался зол куда раньше, нежели сослал Ангелику на этаж ниже, зол на Констанс, на предписанное докторами жесткое и решительное отстранение, на уступки, коих требовала от него жизнь. Констанс не винила супруга за презрение к пей. Ради того, чтобы она стала его женой, он принес в жертву слишком многое, чего не совершил бы никогда, знай он, что куда больше востребуется с него, когда всякая возможность сбежать исчезнет. Истый англичанин, вероятно, смог бы приноровиться к стесняющим обстоятельствам — но не итальянец, изначально неспособный перенести подобные утрату и досаду. Да, он должен был ее презирать.

Когда он спустился, Нора накрывала им на стол.

— Противилась ли девочка новой обстановке? — спросил он — впрочем, без искреннего участия.

— Как ты говоришь, на деле выбора нет.

Он жевал и кивал еще долго после того, как растаял самый звук ее ответа.

— Чем вы занимали себя сегодня?

— Как мило с твоей стороны поинтересоваться. Утром безостановочно лил дождь, потому после первого фортепьянного урока Ангелика отвлеклась на твою книгу гравюр. Очень мило с твоей стороны. «Папочкина книга» — так она ее называет. Я читаю ей имя каждого животного на английском и латыни, показываю скелеты и изображения мышц. Кое-какие из них, я бы сказала, для нее неподходящи, но если ты полагаешь, что они ей по уму, я, само собой, не стану возражать. Она весьма старательно трудилась за фортепьяно и продвигается очень хорошо. Если ты будешь столь добр, чтобы послушать ее, она, я уверена, впечатлит тебя наилучшим образом. Я скажу ей, что нам нужно подготовить для тебя концерт. Так у нее появится цель, и она станет вдохновлена. Затем выглянуло солнце, потому мы прогулялись по парку, она играла с молодым человеком, что был в высшей степени очарован ее обществом, она же в презабавной манере сдержанна на его предмет и не откроет ни имени его, ни подробностей их частной беседы. Мы зашли к братьям Мириам выпить чаю, однако я нахожу их продавца неприемлемо дерзким и придерживаюсь мнения, что нам следует потакать нашей привычке в ином заведении.

Она с радостью лепетала бы и далее, пока, оцепенев от истинных и воображенных подробностей, он не уснет за столом. Приближение ночи причиняло ей глубокое беспокойство. Отход ко сну вдали от Ангелики наполнял сумерки достаточной болью, не говоря об иной потаенной заботе: Констанс не могла более полагаться на близость девочки и ее чуткую дремоту как меру предохранения себя от запретного. Вторая ночь без происшествия станет чудесной отсрочкой, но лишь на один день. Если не этой ночью, то в скором будущем разлад обострится до ужасной распри, и страх Констанс перемешивался с жалостью к Джозефову затруднению, равно тягостному, однако противоположного свойства.

Она досаждала ему против собственных воли и выбора, но годы доказали, что довести это до его понимания невозможно. Доктора выражали сомнения уже после первой несчастной души, семь месяцев спустя после свадьбы. «Господь не создал всех женщин матерями», — шептал один дрожащий старец, добродушный, вопреки мерзости его речей. Полугодом позже она подвела Джозефа вторично, и новый доктор был откровенен в манере куда нелицеприятнее. Они, однако, оказались неправы — как и прежде, воспоминание об их ошибке порождало в ней проблеск гордости, — ибо по прошествии десяти месяцев Констанс принесла Джозефу Ангелику, пусть ребенок рождался весьма дурно и, даже завершив свой благополучный исход, грозил здоровью матери. Констанс не способна была ни есть, ни стоять на ногах.

Поначалу она не могла даже кормить ребенка, не лишаясь чувств. Когда Нора привела ей на одобрение кормилицу, встреча столь опечалила Констанс, что она не в состоянии была вымолвить ни слова, оттого Нора взяла на себя главную роль, вопрошала девушку, заставила ее раздеться, дабы предъявить Констанс соски. «Мэм? Она подойдет, мэм?»

Допускает ли ваше задание высказать наблюдение? Если да, пожалуйста, осознайте вот что: от вас, как и от всех мужчин с их консилиумами на Кавендиш-сквер, мягкими лечебными водами или горькими укрепляющими средствами, невозможно ожидать, будто вы проникнетесь несмолкающей болью истории болезней Констанс, истории, коей сострадали бы ваши жена и сестры, мать и дочери. Сердце Констанс было разбито коновалами по женской части и не воскрешено должным образом; разбито специалистами, кои в честолюбивой погоне за званием безусловных виртуозов запирали двери пред повивальными бабками, кои были мудрее, а после ощупывали пациентку ледяными руками и неверными глазами. В собственном доме она ради них истекала кровью, вопила, звала детей, что не родятся либо не смогут дышать, затем тянулась к дочери, что почти убила ее своим грубым появлением на сцене, а доктора между тем не таясь обсуждали неминуемую смерть ребенка и очевидные материнские иллюзии, словно Констанс была глуха не менее, чем сокрушена. Мать и ребенок выжили, однако желчные нотации в вымороженных врачебных кабинетах продолжали звучать слишком близко, в то время как супруг неизменно отсутствовал.

Три года с рождения Ангелики — неоспоримо бесчеловечная ноша на плечах Джозефа! — строгий запрет докторов не утрачивал охлаждающей, вяжущей власти.

Но вот одиннадцатью месяцами ранее, когда Ангелика спала в их ногах, оба они не сдержали худшие инстинкты.

Констанс очнулась в темноте, испуганная и утопающая, охваченная со всех сторон. Она взмолилась: «Дитя», — все еще не уяснив, где она и с какой многоконечностной силой, ибо дремала глубоко и беспечно; он, однако, не обратил на это внимания, да и Ангелика спала здоровым сном в их ногах, не очнувшись ни на миг, дабы защитить мамочку, коя, будучи все еще полуокутана сновидениями, уже обнимала объявшее ее тело. «Доктора нам запретили», — шептала она ему в ухо снова и снова, но голос ее не таил осуждения и все более изобличал истинные ее желания. За собственную неискренность она заплатила потом кровавую цену.

Назавтра они ходили один мимо другого, храня стыдливое молчание, и уже тогда ее начал сковывать страх, а у Джозефа не нашлось слов или жестов, дабы его рассеять. Пять месяцев спустя она вновь его подвела, вновь оказалась неспособной выносить его ребенка — скорее прочего, его драгоценного сына, как предположила повитуха. Вновь цена была уплачена погибшей душой, исходившей из матери в столь истязающей агонии, что Констанс не избегла страдальческого видения, будто ребенок покрыт иглами, как если бы дети, увеличиваясь в размерах, размягчались внутри надлежащего лона, но зачинались в виде иззубренных железных болванок. В последний момент она крикнула старой повитухе поберечь руки, ибо лезвия чудовища, несомненно, изрезали бы плоть ее ладоней.

Эта неудача, третья неудача Констанс, уже полгода как стала памятью, и Джозеф о ней забывал. Констанс, однако, никогда не забудет доктора Уиллетта, как он бранил ее, а она плакала от его слов, пусть и заслужила порицание.

— Миссис Бартон, вы желаете лишить вашу дочь матери? Неужели вы этого хотите? Я вижу теперь, что, вынужден повторить сказанное мною при ее рождении, когда вы вернулись к семейству лишь по благоволению милосерднейшего Господа, и повторить куда строже.

Эту последнюю из потерь Констанс понесла как наказание за то, что осмелилась бросить вызов докторам.

Доктор Уиллетт отчитывал ее, не останавливаясь, даже когда она прятала лицо в ладонях и живот ее скручивало болью. Измыслить расплату соразмернее было невозможно.

— Миссис Бартон, вы не правомочны возражать медицинскому учению. Погоня за собственным желанием оборачивается убылью для вашей семьи.

— Что, по-вашему, я должна сделать? — спросила она своего судию. Он лишь углубился в болезненный, бесстрастный осмотр. — Прошу вас. Скажите мне. Что мне делать?

— Мадам. — Он выпрямился и воззрился на нее в ожесточении, привередливо обтирая руки о лоскут; она все еще лежала, распластана. — Вы желаете, чтобы я обрисовал вам полную картину? Очень хорошо. Вам надлежит воздерживаться — всецело и абсолютно. Практиковать pudicitia pervigilans.[2] Мадам, превратите себя в hortus conclusus.[3] Если вы обнаружите это ограничение чрезмерно обуздывающим волю к похотливости и невоздержанности, производите неукоснительный и беспрестанный ratio menstrua[4] и готовьтесь к худшему при совершении даже малейшей математической оплошности. Никакая иная техника для вас не избавительна. Полагаться на аккуратность джентльмена в том, что касается практики завершающей приостановки, нельзя. Даже если вы уверитесь в том, что он исполнит свои обязанности должным образом, я все равно не могу обещать вам ни малейшей безопасности. Разумеется, существуют шарлатаны — Лондон, будьте уверены, еще изрыгнет их из себя, — каковые безо всякой компетенции, безо всякой науки предложат вам нечестивые решения посредством механических приспособлений, отличающихся ограниченными возможностями и безграничной развращенностью. Вот вам, мадам, мой недвусмысленный совет на сей счет: означенные приспособления проявят себя равно безнравственными и безрезультатными.

В этом вопросе Господь и наука абсолютно едины.

Констанс не вставала с постели неделями, поправляясь с запинающейся медлительностью; мысль о ребенке без матери терзала ее серыми, меланхолическими днями и черными ночами. Ангелика посещала мамочку ежедневно, но лишь в обществе Норы. Всякий день Констанс отмечала растушую привязанность Ангелики к ирландской воспитательнице; Констанс понимала, что чем дольше будет лежать, побежденная слабостью, тем вернее потеряет свое единственное живое дитя, уступит его толстой веснушчатой ирландке, что нанята по объявлению, поселена в подвале и принимает ежемесячную плату.

— Нора, оставьте Ангелику. Притворяясь ее матерью, вы пренебрегаете своими обязанностями.

И вот теперь Джозеф приказал Ангелике покинуть их комнату. Благоразумный страх разбудить ребенка более не защитит Констанс, и хотя Джозеф не признался бы в этом даже себе, он презирал ее самым очевидным образом. Окажись она на его месте, бесчувственный приговор пи за что не был бы принят с таким терпением. Она настояла бы на решении вопроса немедленно, оставив последствия на усмотрение дьявола.

Ныне, вторую ночь лишенная защиты, Констанс лежала во тьме, что в июне приходила столь благословенно поздно. Констанс готовила дамбу против грядущего натиска прилива.

— Нам велели не брать на себя подобный риск, любимый, — скажет она успокоительным, охлаждающим тоном. — Доктора были уверены в своем решении, любимый, как ни в чем другом. Нам еще повезло с нашей последней ошибкой.

Этого она сказать не могла: произнести «повезло» после самой последней ее неудачи — слишком жестокая шутка. Однако это не имело значения, не в этот вечер, ибо, пролежав считанные минуты в тошнотворной готовности, она заслышала его дыхание и чуть погодя глухой аккомпанирующий полутон. Чудо длиною в срок жизни бабочки: грозовое, жаркое мгновенье миновало.

Джозеф не потребовал от нее того, что причиталось ему по праву — и что она никогда не смогла бы отдать.

Четверть четвертого. Она прокралась вниз по лестнице, чтобы взглянуть на Ангелику, чей лик, беззащитный в дреме, по-прежнему зеркально отражал ее душу Констанс задолжала Джозефу еще одного ребенка, еще столько детей, сколько смогла бы выносить. Она существовала ради этой единственной цели. Ее тело любой своей впадиной, рассмотренной под любым углом, было сотворено для детей. Что сталось бы с нею и ее бедным, преданным Джозефом, если бы доктора почитались на манер божеств, если бы они могли требовать свою дань и настаивать на отрешенном усыхании Констанс, на ее совершенной бесполезности? Завтрашней ночью она пойдет им наперекор. «Я не страшусь», — думала она. Ложь, разумеется. Она страшилась оставить Ангелику и — в высшей степени себялюбиво — страдать вновь.

Она смотрела на огонек, что танцевал в свечном сале и метал свое подтянутое слезообразное тело во все стороны сразу, накрывая сальный пруд голубой полой, и два мгновения спустя с мягким схлестом истощился, испустив вздох, что совпал с дыханием спящей девочки и созвучным ему дыханием Констанс. Она должна наконец вернуться наверх и уступить. Он станет думать, что она полагает себя слишком для него прекрасной. Она осквернила их ложе — не с живым мужчиной, но со страхом, слугой докторов. Констанс не могла унестись прочь, вот так запросто воспарить высоко над домом, она дышала согласно со спящей девочкой, верная лишь собственному страху, и гнала прочь желание уступить тому, кто ее спас. Во сне ее собственный голод одолел ее воспаряющее тело, и она знала, что унять этот свирепый голод под силу одному лишь Джозефу. Констанс желала быть с ним ласковой и отвергала пищу, невзирая на ноющий аппетит, она сдерживала себя, она поглощала только пригоршни Джозефовых волос, но неослабный голод не думал отступать, и она принуждена была лишить спящую, уступчивую плоть Джозефа всех свободно отделявшихся частей, пожрав его пальцы, уши, нос. Однако едкий голод горел в ней с прежней силой, и она осознала вдруг, что насытится куда быстрее, если использует иной, более умелый рот. «Что это я себе думаю? — поправилась она. — У меня нет никакого второго рта».

Но стоило ей подумать, как она задохнулась от ужаса и отвела глаза, дабы избегнуть вида этого рта. Ей нельзя смотреть на него, ей положено неослабно хранить бдительность. Она молила себя не глядеть, но вотще: вот он, второй, более порочный рот — окровавленный. Она повернулась, рыдая от жалости, к спящей плоти Джозефа и возжелала, чтобы сей рот не потребовал от нее уничтожить супруга.

— Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, — сказал он, пробуждая ее ото сна. Он высился над нею с новой свечой в руке, и она чуть не закричала «нет», стремясь оградить его от опасности, что все еще снилась ей, и влажное тело ее дрожало.

V

На следующее утро она поднялась рано, чтобы доставить ему поднос с чаем и булочками. Ангелика играла на полу, а Констанс прислуживала своему господину, что возлежал в занавешенной постели, смахивала крошки с его бороды, изрекала слова любви. Она желала, чтобы он видел: она вернет ему все тепло, всю послушную любовь, кои способна отдать, не подвергаясь опасности.

Сначала он изумился, будучи размягчен сном, и воззрился на нее с нежным удивлением, словно только часть его, упоительно детская часть, очнулась в сущей идиллии на поляне посреди леса их взаимонепонимания.

Но с какой легкостью он моментально все разрушил! и сколь скор был его гнев! Понадобился лишь предлог, легчайший шум, производимый Ангеликой на другой половине комнаты и явно неспособный раздражить Джозефа; однако, поскольку тот не мог иначе оправдать безвыходную ярость к женщине, что сейчас гладила его щеку и кормила его джемом, ему пришлось пригасить на мгновение негасимый горн злости и обвинить во всем безвинное дитя.

Когда он удалился, она стала читать вчерашнюю вечернюю газету, разверстую на столе и усеянную бурыми брызгами его чая. Газета (не более чем дополненная подробностями таблица смертности, как и все прочие) полнилась кудахтаньем о последнем злодее, что испятнал Лондон кровью. Два новых нападения, отмеченных теми же гротескными свойствами, что и первое, свершились в позапрошлой ночи между полуночью и четырьмя часами утра. Отвечавшие за общественную безопасность чиновники, поставив под сомнение собственный авторитет, признались, что осмотр мест преступления «привел их в замешательство». Каким образом, к примеру, обеих дам, замужних и солидных, увезли в черный час из их домов без единого свидетеля похищения? И каково значение зверства, учиненного с их руками? Определенно, если бы речь шла о разбое либо всего лишь об оскорблении более порочного свойства (всего лишь! — отметила она), не возникла бы нужда в той дикости, коей равно подверглись обе жертвы. Предполагали, что отметины могут указывать на чужеземца, возможно, язычника; инспекторы объявили, что совещались с экспертами Британского музея, каковые имели некоторое понятие о племенных ритуалах Африки и Азии. Газета глумилась над «экспертным замешательством» полицейских сил: маниакального чернокожего варвара, что алчет свершить колдовство, на улицах Лондона заприметили бы со всей определенностью.

Так вот какой ты, Лондон: мужчины высмеивают мужчин, что охотятся на мужчин, кои по темным углам выслеживают женщин, дабы свершить над ними невразумительные обряды. Но не при свете дня: это ее Лондон, и она не будет в страхе сидеть дома. Ангелика уснула, и Констанс вышла в полуденный дождь. Она отправилась бы с визитами, имей она подобное обязательство, но являться с визитами было не к кому. Потому она шла куда глаза глядят и раздавала деньги вдовам, с коими сводила знакомство во время множества одиноких прогулок.

Некогда Констанс едва ли замечала недостаток общества, не желая иных товарищей, кроме Джозефа. С того дня, когда он вошел к Пендлтону, ее ожидания касательно его товарищества были высоки, пусть сегодня ей с трудом удавалось припомнить, с какой стати она питала подобную надежду.

— Джозеф станет приключением всей моей жизни, — сказала она Мэри Дин. Ей припоминалась достоверность сего душевного волнения. — Приключением всей моей жизни!

— Он мужчина, — отвечала Мэри, никоим образом не согласная с констатацией Констанс; в голосе ее слышались завистливые нотки и простая горечь простой девушки.

— Познание всего, что можно познать об отдельном человеке, требует жизни, если не двух, — возражала Констанс. — Вот что такое замужество!

— Он мужчина, Кон. Обыкновенно они таят в себе загадку не большую, чем этот вот стул.

Констанс помнила, как море жалости к Мэри затопляло ее сердце. Констанс нашла предел одиночеству в незнакомце, что зашел в канцелярскую лавку, и желала Мэри и остальным девушкам однажды найти такой же точно предел.

Жалея Мэри Дин, она вела себя как дура, понимала Констанс теперь, застыв на другой стороне улицы напротив здания, что защищало ее одиннадцать лет: железные ворота, дубовая дверь, обширный, лишенный окон фасад.

Изучение Джозефа потребовало куда меньше жизни — и ради этого она бросила тех, кто служил ей опорой.

Констанс холодно отделалась от них, пусть в то время она обеляла себя, полагая, что поступает реалистично, принося жертвы, коих заслуживает ее новоявленный супруг.

Она желала проникнуть в его мир чистой, не совершив ни единой ошибки. Констанс Дуглас осмотрительно утаивала обожателя от Приюта и не позволила бы Саре Клоуз или Дженни Харрис познакомиться с ним либо узнать, где он живет. Настал день, и она вежливо со всеми распрощалась.

— Разве мы не увидим… — начала Дженни, чрезмерно медлительно осознавая то, что Сара знала заранее. Сара перебила ее смехотворный вопрос:

— Прощай и ты, Кон. Всяческой тебе удачи. Пойдем, Джен.

В иных случаях Констанс желала или делала вид, будто желала, чтобы дружба пережила перемену. Мэри Дин значила для нее слишком много, чтобы позволить себе с нею расстаться. Все сложится так или иначе, обещали они, сцепив руки, и глаза их увлажнились. Однако после первого же визита в дом Бартонов Мэри стала держаться отчужденно, и Констанс не написала ей ни строчки. Что с нею сталось? Констанс, к собственному стыду, не ведала. Возможно, Мэри тоже нашла героического принца; может быть, она уехала за границу, став одной из пятидесяти шести несчастных, что были зарезаны в дальней дали в своих постелях. Констанс стыдилась всех тех прекрасных девушек, что сделались ей друзьями, когда она была одинока. Стыдилась.

В предсвадебные недели она воображала себе новых знакомых, своих и Джозефа. Мистер Пендлтон, ее прежний наниматель, извечно добрая душа, совершенно внезапно оказывался по положению ниже ее, супруги ученого-медика. Мистер Пендлтон принял бы ее радушно и добросердечно, и она никогда не повела бы себя подобно тому, как держались с ней столь многие жены и дочери. Она вошла бы с улыбкой, протянула бы руку, словно другу или равному — или не в точности равному, хотя вести себя так, будто они не равны, Констанс бы не стала. Затруднительно было в точности обрисовать, как именно она стала бы себя вести в должный момент. Когда миссис Джозеф Бартон в конечном итоге требовались канцелярские принадлежности… что ж, Бартоны жили совсем неблизко от лавки Пендлтона. Констанс обыкновенно отправлялась к Маккэфферти.

Поразительно: они жили достаточно далеко от лавки Пендлтона, чтобы ходить к нему за покупками, однако не столь далеко, чтобы округа, словно по мановению волшебной палочки, не узнала, что Констанс «появилась» оттуда, как будто она родилась там или была куплена, до того помещаясь в уличной витрине в сером вельветовом футляре. Спустя три дня по возвращении супругов из свадебного путешествия Констанс, когда та выходила из ее нового дома, заметила женщина на тротуаре.

— Но вы — вы же не… вне всяких сомнений, это вы! Девушка из лавки Пендлтона. Вы изысканны. И я никогда не прощу Джеймса Пендлтона, если он понизил вас до разносчицы заказов.

Мгновенно и посредством механики настолько укромной, что отследить ее Констанс была не способна, всякий обнаружил, что она вознеслась из глубин, отмеченных заурядностью либо попросту забавных. Свидетельства сего настигали ее не со всей возможной определенностью: она будто слышала голоса, доносившиеся издали. Эти две женщины — они прошли мимо и обернулись, дабы высказаться по ее поводу? Нет, они посмеялись, но не над нею. Некто совершенно четко сказал «выскочка из лавки». Однако это слово наверняка относилось не к ней, ибо в лавке она уже не работала. Она стала супругой уважаемого в округе джентльмена, что почитаем другими учеными и однажды, вероятно, поместит после своего имени буквы Ч. К. О.[5] либо… «выскочила из-за прилавка, да так далеко, что залетела в итальянский бордель».

Констанс проглотила удар. Она решила проглотить его, осознав, что давно уже его ожидала. Она смирилась даже с существованием людей, кои считали неприемлемым Джозефа. Ее уши были открыты ныне для любой малости, и услышать ей довелось многое: сей мужчина из южных краев темен, несдержан. Она — интриганка, он пал ее жертвой. Он развратитель, она пала его жертвой.

Какие-то голоса за оградой, гувернантки в парке, считали его евреем. Нееврейство Джозефа не отметало его вины, и, ко всему прочему, Констанс не могла освободиться от ощущения, что укор до некоторой степени справедлив, ибо указует на некое главенствующее качество, роднящее евреев и итальянцев. Он, в конце концов, отказал ей в церковном венчании, а многие Папы Римские были евреями.

Возвратившись домой после бесцельной прогулки, она застала Ангелику на коленях Норы.

— Надо понимать, ваша работа уже выполнена, если вы можете себе позволить развлекаться подобным образом?

— Да, мэм. И приходили мистер Бартон, мэм, и просили сообщить вам, что они с доктором Делакортом будут на представлении, мэм, и мистер Бартон припозднятся.

— Мамочка, доктор Делакорт научил меня фортепьянной песенке.

— Поистине? Как это любезно с его стороны.

Гарри Делакорт, ненавистный субъект, неизменный товарищ Джозефа. Какая дерзость: прокрасться в ее гостиную и говорить с Ангеликой в отсутствие матери! За несколько месяцев до того он повел себя с Констанс неописуемо, если не преступно, хотя она, разумеется, благоразумно утаила это обстоятельство от Джозефа. И вот теперь Делакорт веселит Ангелику!

Долгий вечер Джозефа в обществе приятеля благосклонно затянулся, и Констанс легла в постель, наслаждаясь сонным покоем сугубо женской обители. Как давно ожидала она набрести на покой подобно тому счастливцу, что, завернув за угол, повстречал девочку с букетом цветов! Сия строптивая надежда обернулась ожиданием слишком обременительным, чтобы волочить его за собой по жизни, замедляя шаг и притупляя разум, тьму времени тратя на бесплодное предвосхищение. Она ожидала, что Джозеф положит предел одиночеству, но таила одиночество внутри, будто нарост или нарыв. Это подмечали даже в обществе. Уединение составляло столь огромную часть Констанс, столь в малой степени было ее выбором, как и цвет ее глаз, и серебряные молнии, высеченные мертвыми младенцами на ее животе и бедрах. Некогда Констанс вообразила себе, что Ангелика исцелит ее навсегда. Как скоро маленький матрос удостоверил нелепость подобных надежд, не говоря об угрозе Джозефа услать Ангелику прочь, в школу!

Скоро он будет дома. Она выскочит из постели, если запнется его самообладание… или же ее. Либо она станет бороться, вновь лишая себя сна, чтобы назавтра ее обуяла вспыльчивость, и пленила слабость, и захватило притяжение ложа.

Однако Констанс спала, когда Джозеф возвратился с боксерского представления. Прибытие супруга она скорее ощутила, нежели восприняла на слух. Позже она пробивалась чрез анфилады дремы и слышала, как он всходит по лестнице, открывает дверь к Ангелике. Мгновение спустя он был наверху, почти в их комнате, и некий запах предшествовал ему, поспешая сквозь воздух, царапая нос и горло Констанс, витая в ее тревожном забытьи и вовне его, провозглашая невозможное число Джо зефовых отбытий и прибытий. Запах терпкий, но не отталкивающий, привычный, но вне связи с супругом, Затем он оказался в постели рядом с нею, она же воспарила до состояния, когда притворство и желание уснуть неразличимы. Джозеф, казалось, купался в обжигающем амбре, его волосистая кожа давила на Констанс, и она брыкнулась, отвергая его ноги, словно отвращала противника из кошмара.

Она пробудилась с металлическим привкусом на языке, ее лицо горело хладом, постельное белье пребывало в смятении. Джозеф лежал, словно был застигнут па бегу, нагой, не довершив шаг. Стрелки часов тянулись вправо, и вспомнился детский стишок: «Пятнадцать минут и три — направо посмотри. Восемь сорок пять — слева благодать».

Балдахин позади нее опустился, и она вышла в коридор. Чиркнув спичкой, она возожгла свечу. Лишь у зеркального стекла она узрела наконец кровь, что шла носом и все еще пузырилась, кровь, леденившую лицо, измаравшую одежду. И вновь этот запах. Он проник вместе с Джозефом, лип к нему, и вот он прилип к Констанс: некое испарение сильнее того, что идет от лошадиных испражнений на дороге или цветов в вазе на прикроватном столике, сильное настолько, чтобы проникнуть сквозь кровь в носу. Констанс сошла вниз, кровь на ее руке освещалась свечой.

Ручка двери к Ангелике осязалась ледышкой и противилась стараниям Констанс ее повернуть. Запах был по-прежнему силен, могучие облака почти зримых золотых испарений поднимались из узкого пространства меж нижним краем закрытой двери и полом, где стояли на страже ботинки Джозефа. Аромат жалил глаза Констанс, ее слезы плавили кровь, что засохла на лице. Женщина сражалась с дверью; внезапно та отворилась легко, будто рука по ту сторону сдалась. Дверь распахнулась, запах обрушился на Констанс, и она прислонилась к косяку, дабы развеять головокружение, и ее нос потек в тщетной попытке унять вторжение. Свободной рукой она прикрыла рот. Запах проистекал ниоткуда, будучи притом необычайно плотным. Он проник, несмотря на открытое у Ангелики окно, в каждый угол комнаты, едва ли перейдя порог и выбравшись в коридор. При рваном сиянии свечи Констанс смотрела на Ангелику, что спала поверх простыней: ее одежды перекручены, ножки неестественно изогнуты. Констанс пересекла комнату и затворила приоткрытое окно. Низкая скобчатая луна в небе покоилась почти на хребте. Констанс вновь обернулась к кровати.

Ангелика, моргая, уже садилась.

— Мамочка. Настало утро?