Тони Парсонс
One for My Baby, или За мою любимую
Посвящается моему сыну
I
ВЫ МНЕ НРАВИТЕСЬ, ВЫ ОЧЕНЬ МИЛЫЙ
Питайся холодной кашей
— Ты должен питаться холодной кашей, — сказал он мне как-то раз.
Это китайское изречение. Если не ошибаюсь, кантонское. И хотя у него имеется синий британский паспорт старого образца и он с удовольствием называет себя англичанином, на самом деле он родился в Гонконге. Иногда мне кажется, что все его жизненные ценности были сформированы очень давно и в дальних краях. Возьмите, к примеру, холодную кашу, которой, по его мнению, необходимо питаться всем людям.
Я перестал заниматься своими делами и внимательно посмотрел на него. Что он имеет в виду на этот раз?
И он мне объяснил. Питаться холодной кашей — значит долго и усердно трудиться над чем-нибудь, так, что, когда ты приходишь домой, тебе не остается ничего другого, как только поесть холодной каши и лечь спать.
Тогда я подумал вот о чем. Интересно, с кем он живет в своем доме? Неужели с персонажами сказки о маленькой девочке и трех медведях?
— Только так ты сможешь стать мастером в любом деле, которому хочешь себя посвятить, — продолжал он. — Только так ты преуспеешь во всем. Так что питайся холодной кашей. Ты работаешь, пока все остальные играют. Ты работаешь, пока все остальные смотрят телевизор. Ты работаешь, пока все остальные спят. Чтобы стать настоящим мастером, ты должен питаться холодной кашей. Попрыгунчик.
А ведь он никогда раньше не называл меня Попрыгунчиком. Правда, я всегда чувствовал, что это может произойти в один прекрасный день.
И я честно пытался понять его. Он был моим учителем и другом, а я всегда старался стать хорошим учеником. Я пытаюсь стать ими по сей день. Но только ничего не могу с собой поделать. Получилось так, что выражение «питаться холодной кашей» я стал воспринимать по-своему, увидел в нем совсем другой смысл. Отличный от того, что вкладывали в него китайцы.
Почему-то я вбил в свою глупую голову, что питаться холодной кашей означает страдать, испытывать крайние неудобства. Переживать тяжелые времена: дни, месяцы и годы. И все потому, что у тебя просто не остается иного выбора.
Видимо, я просто смешал «холодную кашу» Востока с «горькой пилюлей» Запада. И вот теперь я не в состоянии отличить одно от другого.
Но он имел в виду совсем другое. Он хотел донести до меня то, что следует забыть обо всех удобствах и удовольствиях во имя чего-то большего. Ради своей конечной цели можно временно пожертвовать личным счастьем, то есть нужно есть холодную кашу сегодня, чтобы иметь светлое завтра. Или послезавтра. Или далекое будущее. Так что маленькая девочка и три медведя тут совершенно ни при чем.
Но, наверное, было бы легче воспринимать концепцию самопожертвования тем, кто родился в бедных кварталах Колуна. А в тех местах, откуда родом я, люди не склонны разделять подобное мнение.
Питаться холодной кашей… Для меня это означает достойно сносить то, что предназначила тебе судьба. И даже более того. Это выражение подразумевает под собой и то, что один человек часто вынужден тосковать по другому человеку. И очень сильно тосковать. Примерно так, как тоскую я.
Ее нет со мной, и она больше не вернется. Я знаю это точно.
Я никогда больше не поцелую ее. Я никогда не проснусь рядом с ней. И не у вижу, как она спит.
Я хорошо помню эти восхитительные моменты. Вот она открывает глаза, и на губах появляется неповторимая наивная улыбка. При этом обнажаются розовые десны, и тогда я чувствую, как внутри меня начинает что-то таять.
Все, больше я никогда не увижу этой улыбки. Теперь в мире будет существовать тысяча дел, которые мы уже никогда не станем делать вместе…
— Ты обязательно встретишь кого-нибудь, — объясняет он, проявляя при этом мужественное терпение, чего никогда не удавалось моему отцу. — Не торопи время. В твоей жизни появится другая женщина. Ты снова женишься. И у тебя будет все. Дети и так далее.
Он пытается быть со мной очень добрым. Вообще-то он человек хороший. Наверное, он действительно верит в то, что говорит.
Правда, сам я не верю ни единому его слову. Я считаю, что любой мужчина может полностью израсходовать в себе запасы любви. И при этом растратить их на одну — единственную женщину. Надо только очень сильно любить ее, тогда для другой женщины уже больше ничего не останется.
А потом можно убить сколько угодно времени, но так и не отыскать ту, которая смогла бы заполнить образовавшуюся в сердце пустоту. Потому что невозможно найти замену той, которую называешь любовью всей своей жизни.
Да и зачем бы понадобилось искать ее?
Роуз больше никогда не вернется домой. Она не придет ко мне. И ни к кому другому.
Наверное, я все же смог бы привыкнуть жить со своей болью, если бы мне только удалось справиться с неодолимым желанием позвонить ей. Жизнь бы стала намного проще, если бы я сумел запомнить, что ее больше нет, и не забывать об этом никогда.
Но я ничего не могу с собой поделать.
Когда-нибудь наступит тот день, когда я все же позвоню ей. Дело в том, что никогда еще с тех пор я не набирал ее номера, хотя был весьма близок к этому. Вы думаете, что мне придется долго искать ее номер? Нет, для этого мне даже не надо напрягать память. Мои пальцы прекрасно помнят его.
Мне только страшно, что в один прекрасный день, когда я наконец наберусь смелости и позвоню ей, к трубке подойдет кто-то другой. Мне ответит совершенно незнакомый голос. И что тогда произойдет со мной? Что буду делать? Как реагировать?
А ведь желание позвонить ей рано или поздно все равно победит мои сомнения. Не важно, счастлив ли я, взволнован или пребываю в тоске, я очень часто ловлю себя на том, что мне хочется позвонить ей и поговорить о своих чувствах. Так, как мы это делали раньше, когда были… я чуть было не сказал «любовниками». Да, но не только. Мы были чем-то гораздо большим. Когда были вместе.
Но ее нет, и я понимаю, что ее больше нет.
Просто я иногда почему-то забываю об этом. Вот и все.
Но теперь я знаю, как мне нужно поступить. Я должен питаться холодной кашей и сражаться с неодолимым желанием протянуть руку к телефону.
1
Что-то с сердцем у меня неладно.
Не так оно должно биться. Как-то по-другому. Более-менее нормально, как у всех остальных. Ну, или почти у всех.
Ничего не понимаю. Я бегаю по парку всего-то десять минут. На моих совершенно новых кроссовках сверкают яркие светоотражающие полоски. Но при этом уже горят мышцы ног, из легких вырывается хрип, а сердце… Не надо опять о нем. Оно заполнило всю грудь, словно огромная непереваренная котлета.
Сердце упорно колет меня в спину. Оно вот-вот покинет мой организм.
Воскресное утро, ясный сентябрьский день, на небе ни облачка, и парк почти пуст. Почти, но не совсем.
На полянке, где почему-то нельзя играть в мяч, я вижу старика-китайца с коротко стриженными седыми волосами и блестящей, отливающей на солнце золотом кожей. На вид ему под шестьдесят, как и моему отцу, но выглядит он на удивление подтянутым и моложавым. На нем черный мешковатый спортивный костюм, поэтому кажется, что он забыл снять пижаму. Его руки и ноги двигаются медленно и плавно, он как бы танцует в такт звучащей в его голове музыке.
Я наблюдал нечто подобное каждый день, когда жил в Гонконге, — стариков в парке, занимавшихся тайчи. При этом все их движения были настолько замедлены, что казалось, будто у этих людей впереди целая вечность.
Старикан не обращает на меня внимания, когда я, пыхтя и кряхтя, направляюсь к нему. Он смотрит прямо перед собой, весь погруженный в свой колдовской танец.
И тут меня осеняет: я уже видел это лицо. Точнее, не его именно, а десятки тысяч лиц, поразительно похожих на это.
Живя в Гонконге, я видел это лицо на мостках парома, за баранкой такси в Колуне, заплаканным на ипподроме в Долине Счастья. Я видел, как лицо помогало своей внучке делать уроки в подсобке крохотного магазинчика, слышал, как оно чавкало лапшой в какой-то забегаловке. Я видел измазанные пылью чумазые лица, когда они ввинчивали в небо колоссальные небоскребы на клочках отвоеванной у океана земли.
Это лицо до боли мне знакомо. Оно бесстрастно, погружено в себя и совершенно равнодушно к моему существованию. Оно смотрит сквозь меня. Ему все равно, жив я или мертв.
В Гонконге я видел такое лицо бесчисленное множество раз, и это сводило меня с ума.
Когда я натужно шаркаю мимо старика, он перехватывает мой взгляд. Потом что-то говорит. Всего одно слово. Непонятно какое. То ли «дыхни», то ли «отдохни»…
И я ощущаю внезапный острый прилив грусти, думая: не много ли ты хочешь, дядя?
Отдыхать в одиночестве тоскливо. А ведь я остался совсем один.
_____
Гонконг вселил в нас чувство некоей исключительности.
Мы созерцали пышное великолепие делового центра, который я тут же окрестил местным Сити, и ощущали себя наследниками чего-то могущественного, героического и величественного.
Мы в изумлении смотрели на мириады огней, на несметные богатства, на людей, живущих в небольшом уголке Британии, расположившемся в Южно-Китайском море, и мы чувствовали себя теми, кем никогда не смогли бы стать в Лондоне, Ливерпуле или Эдинбурге.
Разумеется, у нас не было никакого права на «исключительность». Мы не строили Гонконг. Большинство из нас приехали сюда лишь незадолго до того, как пробил час возвращать эти земли Китаю. Но среди этого яркого, сверкающего великолепия нельзя было не чувствовать себя этаким сверхчеловеком.
Были, конечно, экспатрианты, в которых чувствовалась исключительность, бизнес-элита: рафинированные коммерсанты из тамошнего Сити в изящных костюмах от Армани, которые однажды отправятся домой в ореоле славы и с семизначными суммами на счетах.
Но я был не из их числа. Даже рядом с ними не стоял. В престижном заведении под названием «Двойной успех» я преподавал английский богатым и холеным новокитайским дамам, которые хотели научиться разговаривать с «круглоглазыми» официантами на их родном языке. «Официант, в моем супе из акульих плавников муха! Это возмутительно! Лапша совсем холодная! Позовите менеджера! Вы принимаете “Американ экспресс”?» Мы проспрягали массу глаголов на ресторанную тематику, поскольку к 1996 году, когда я приехал в Гонконг, среди обслуги уже было очень много европейцев.
Я немного отличался от своих коллег. Казалось, что у всех остальных преподавателей заведения «Двойной успех» (наш слоган: «Английский за год безо всяких хлопот») имелись какие-то свои веские причины жить в Гонконге, нежели просто почувствовать свою исключительность.
Например, одна женщина из Брайтона практиковала буддизм. Тихий молодой парень из Уинслоу каждую свободную минуту посвящал занятиям кун-фу. Был еще АКМ — англо-китайский мандарин, — захотевший побывать на своей исторической родине, прежде чем займет прочное место в семейном бизнесе на Геррард-стрит в лондонском китайском квартале.
Так что веские причины имелись у всех. И у экспатриантов в банках и юридических конторах тамошнего Сити. И у экспатриантов, живших на окраине, в Лантау, и строивших там новый аэропорт. Причины были у всех. Кроме меня.
Я приехал в Гонконг просто потому, что Лондон меня достал. Я пять лет преподавал английскую литературу в одной из школ в самом центре города. Это было нечто. Вы, может, даже слышали о нас. «Общеобразовательная школа, основанная фондом принцессы Дианы» ни о чем вам не говорит? Нет? Это та самая, на севере Лондона, где учитель труда раздавил себе башку своими же тисками. Во всех газетах писали.
А уж родители — те были пострашнее деток. Каждое родительское собрание превращалось в противостояние между мной и шайкой обнаглевшего, бесцеремонного хулиганья с угрюмыми физиономиями и багровыми татуировками. И это я говорю только о мамочках своих учеников.
Мне все обрыдло. Осточертело. Надоело проверять сочинения, начинавшиеся с фразы: «Есть мнение, что Меркуцио был лоханутый придурок». Осточертело проходить «Ромео и Джульетту» с недоумками, ржущими от восторга, когда во время разбора сцены на балконе некий «обожатель Шекспира» надувал на задней парте презерватив. Доконало пытаться объяснять всю дивную прелесть, великолепие, величие и красоту английского языка «деточкам», у которых «блин» верхом на «хере» «матерью» погоняет.
И вдруг я узнал, что англичанин, родившийся в метрополии, все еще имеет возможность поехать в Гонконг и при этом автоматически получает разрешение на работу сроком на год. Но не больше.
Примерно в то же время один из родителей — кстати, один из «папашек» (ха-ха!), одевавшийся в любое время года так, будто собирается на пляж, — сделал себе на руке патриотическую татуировку с… орфографическими ошибками.
«Великобретанея», — гордо гласила надпись под мордой скалящегося бульдога, обряженного в футболку из национального флага.
«Великобретанея». Боже праведный!..
И я уехал. Труднее всего было решиться на этот шаг. Дальше все пошло легче. После двенадцати часов полета, четырех фильмов, трех кормежек и двух приступов рвоты в заднем ряду «Боинга-747» я приземлился в старом гонконгском аэропорту Кай Так. Душа уходила в пятки, когда мы заходили на посадку сквозь лес небоскребов и из иллюминаторов было видно сушившееся на балконах белье.
И я решил остаться там, потому что именно в Гонконге испытал это особенное чувство некоей исключительности. Это была не «Великобретанея», а совершенно иной мир, в котором мне больше всего и хотелось тогда оказаться. И только на другом краю земли я вдруг полюбил свою родину так, как никогда не любил ее раньше.
В Гонконге я осознал, что моя страна когда-то совершила нечто грандиозное и великое, какое-то рукотворное чудо. И, глядя на бескрайнее море огней, я ощущал себя частичкой этого чуда.
Но у меня не было веской причины стремиться сюда в отличие от нашего АКМа, искавшего свои корни, или от людей, оказавшихся здесь из-за Будды или Брюса Ли.
А потом я встретил Роуз. Она и стала самой главной моей причиной.
Старик-китаец отнюдь не единственный признак жизни. На дальней дорожке парка виднеются «осколки» субботнего вечера — стайка туповатых подростков, еще не разошедшихся по домам.
Ребята в этой группке всех цветов кожи, и, хотя я очень даже за многополярный мир и дружбу народов, зрелище того, как они, от нечего делать, время от времени швыряют в голубей увесистые камушки, как-то убавляет оптимизм по поводу стремления человечества к миру во всем мире.
Наблюдая, как я натужно ковыляю в их сторону, они обмениваются понимающими ухмылками, и тут я задаю себе вопрос: что смешного-то?
Ответ приходит сразу. Они ржут над красномордым, в новехоньком спортивном костюме, пыхтящим, жирным типом, которому некуда и не с кем было отправиться в субботу вечером. Который баиньки плюхается пораньше. Который ничего особенного собой не представляет. Может, хватит мне самоедством заниматься?
— Слышь, зацени чела, — говорит один из них.
«Зацени чела?» Что бы это значило? «Чел» — это я, что ли? Запенить чела. Что-то новенькое…
— Он, типа, жирный, что как бы две бабы под одеялом машутся, прикинь?
— Такое сало, что, если как бы на паспорт, его на самом деле со спутника щелкают.
— Короче, прикинь, по жиру такому капитан Ахаб конкретно тянется.
Как бывший учитель английского языка я приятно удивлен этой попутной ссылкой на персонаж из «Моби Дика». А они, в общем-то, неплохие ребята. И хотя они ржут надо мной во все горло, я улыбаюсь им, как мне кажется, дружелюбной улыбкой. Но они продолжают ухмыляться и скалиться в мою сторону. Не переставая гоготать, они уходят, оставляя после себя ореол бурлящей юношеской энергии пополам с недомыслием и скудоумием.
Я быстро отвожу взгляд и вдруг вспоминаю, что в кармане спортивного костюма на случай всяких неожиданностей припасен батончик «Сникерса». Усевшись на мокрую скамейку, я жую шоколадку под пристальным взором линялой серой белки.
Потом я еще долго-долго сижу и без конца кручу обручальное кольцо на безымянном пальце левой руки. Мне одиноко как никогда.
_____
Мы познакомились с ней на пароме «Звезда», старой бело-зеленой двухпалубной посудине, что во множестве курсируют между материковым Китаем и Гонконгом.
Нет, не совсем так. На пароме «Звезда» мы не познакомились, а просто впервые увидели друг друга. Мы не представлялись, не обменивались телефонами, не договаривались встретиться «как-нибудь еще». Я никогда не был мастером знакомиться на улице, и Роуз не стала исключением. Но в первый раз я увидел ее именно на пароме, когда она протискивалась через турникет с огромной картонной коробкой в руках, подпирая ее ногой и одновременно пытаясь опустить в автомат несколько монеток.
Она влилась в толпу ожидавших парома на пристани — одинокая европейка, со всех сторон окруженная аборигенами: ушлыми кантонскими бизнесменами, направлявшимися в свои офисы в здешнем Сити, стильными черноволосыми секретаршами в мини-юбках и с мобильниками, молодыми мамами и их очаровательными пухлолицыми детьми с потрясающими элвисовскими челками-помпадур. На причале скопились смачно отхаркивавшие и плевавшие за борт уличные торговцы в безрукавках, хрупкие золотозубые старушки с редкими седыми волосами, рабочие-филиппинцы и даже невесть откуда взявшийся турист, тихо и покорно жарившийся на солнце.
Волосы у нее были черные, как у китаянок, а кожа очень бледная, словно она только что прибыла из края вечных дождей. На ней был скромный деловой костюм-двойка, но огромная картонная коробка придавала ей такой вид, как будто она собиралась отправиться торговать на один из бесчисленных базарчиков к западу от Сити. Но я знал, что это не так.
С грохотом опустились сходни, и толпа хлынула на палубу. Я смотрел, как она отчаянно сражается со своей коробкой, и обратил внимание, что у нее круглое, сосредоточенное и очень молодое лицо, широко посаженные глаза и крошечный рот. Можно было даже сказать, что она красива, пока женщина не улыбнулась. Когда же она все-таки улыбнулась, извинившись перед каким-то бизнесменом, что задела его коробкой, — чары рухнули в мгновение ока. Ее крупнозубая улыбка бросала вызов канонам красоты в их обычном понимании. Но было в этой улыбке нечто столь притягательное, что незнакомка буквально резанула меня по сердцу и заворожила так, как не смогла бы околдовать прекраснейшая из кинозвезд. Она была более чем красива — просто восхитительна.
Я отыскал место и сел. Сиденья заполнялись с катастрофической быстротой. Она стояла рядом, смущенно улыбаясь, вцепившись в свою коробку, окруженная желтолицей, черноволосой толпой, а под ее ногами мерно вздымалась и покачивалась палуба.
От Колуна до Гонконга всего-то семь минут — это самая короткая морская переправа в мире, — но это километр морского слалома между рыбацкими джонками, баржами, лайнерами, буксирами и сампанами. И эти семь минут тянутся целую вечность, если тащить коробку с собственный рост.
Я поднялся:
— Извините, не хотите присесть?
Она изумленно уставилась на меня. В то время я был довольно худощавым. Не таким, конечно, стройным красавцем, как Брэд Питт, но и не Человеком-слоном. Я не думал, что она хлопнется в обморок от страстного желания или, наоборот, от тошнотворного отвращения. Но полагал, что она хоть как-то отреагирует. А она продолжала смотреть на меня немигающим взором.
Сперва я счел, что она англичанка или американка. Теперь, приглядевшись к ее черным волосам, широко посаженным глазам и выступающим скулам, решил, что незнакомка родом откуда-то из Средиземноморья.
— Вы говорите по-английски?
Она кивнула.
— Не хотите присесть?
— Спасибо, — сказала она. — Но тут ехать-то всего ничего.
— Зато коробка о-го-го!
— Приходилось таскать и побольше.
И вновь эта улыбка. Медленная и какая-то натянутая, вымученная. Наверное, она подумала: «Кто этот странный парень с Фрэнком Синатрой на футболке (Фрэнк в зените славы, в своей коронной шляпе) и мятых хлопчатых штанах? Кто этот человек-загадка? Явно не атлет, но все-таки ближе к Брэду Питту, чем к Человеку-слону. Кто же он?»
Ее коробка оказалась набита папками, большими коричневыми конвертами и документами с солидными красными печатями. Так, значит, она юрист. Я испытал мимолетную вспышку возмущения, досады и обиды одновременно. Она, наверное, разговаривала только с мужчинами в дорогих костюмах и с шестизначными суммами на карточках. А я являлся парнем в линялой футболке и с годовой зарплатой (если ее перевести в фунты стерлингов), едва дотягивавшей до пяти знаков.
— Вот уж не думала, что на пароме положено уступать места женщинам, — сказала она. — Времена не те.
— Вот уж не думал, что вообще положено уступать места женщинам, — ответил я. — Времена не те.
— Все равно спасибо.
— Не за что.
Я собрался снова сесть, как тут пожилой китаец в нейлоновой рубашке с толстой газетой в руках бесцеремонно оттолкнул меня и плюхнулся на мое место. Он шумно откашлялся и смачно сплюнул прямо мне под ноги. Я ошеломленно уставился на него, а он как ни в чем не бывало развернул свою газету и погрузился в букмекерские сводки.
— Так-то вот, — рассмеялась незнакомка. — В большой семье рта не разевай.
Я слушал, как она смеется своим грубовато-наивным смехом, но тут мы прибыли в Гонконг. Над нами нависли громады небоскребов. «Бэнк оф Чайна». «Гонконгский и Шанхайский банк». Отель «Мандарин». Исполины Сити сверкали и искрились серебром, золотом, тонированным стеклом, а чуть поодаль от этого ослепительного великолепия пышно зеленела гора Виктория, вершина которой терялась в облаке утреннего тумана.
Я вдруг смертельно перепугался, что никогда больше ее не увижу.
— Хотите кофе? — спросил я, покраснев до корней волос. Я безумно злился на себя. Я знаю, что женщины никогда не говорят «да», если их о чем-то попросишь и при этом зальешься пунцовым румянцем.
— Кофе?
— Ну да… Эспрессо. Капучино. Латте. Просто кофе…
— Вот как… — сказала она. — Место уступить — это неплохо. А кофе… Не знаю даже. Как-то все банально, шаблонно. И потом, мне всю эту кипу надо доставить.
Паром причалил к берегу. С грохотом опустились сходни. Толпа изготовилась к прыжку.
— Я не пытаюсь вас закадрить, — смущенно пробормотал я.
— Нет? — Лицо ее было серьезным, так что я не мог взять в толк, смеется она надо мной или нет. — Вот досада-то…
И тут незнакомка исчезла, подхваченная водоворотом толпы вместе со своей коробкой с документами. Людской поток вынес ее на причал и повлек с собой дальше, в Сити.
Я искал ее на пароме «Звезда» на следующий день, и через день, и через-через день, втайне надеясь увидеть, как она улыбнется кому-нибудь, кого невзначай заденет коробкой с документами. Или, если несказанно повезет, заденет меня. Но тщетно.
Не то чтобы я разучивал «нестандартный набор» уличного ловеласа.
Просто мне очень хотелось вновь увидеть ее улыбку.
Как-то в пятницу вечером я сидел в баре на крыше отеля «Мандарин». Там слишком шумно и многолюдно.
Вообще, на то жалованье, что мне платили в «Двойном успехе», по подобного рода заведениям не очень-то разгуляешься. Однако изредка я мог себе позволить взлететь на лифте на крышу знаменитого старого отеля и полюбоваться закатом за парой кружек ледяного «Цинтао» — лучшего китайского пива. Это было истинное наслаждение.
Вот и теперь я не спеша потягивал у стойки пиво, как вдруг какой-то урод с моей «исторической родины» начал всех доставать.
— Когда сюда придет НОАК
[1], настанет всему каюк, — каламбурил он. — Так этим макакам и надо. Гонконг был рыбацким поселком до нас и им же станет после нас.
Этот голос показался мне более чем знакомым. Это был глас вековых аристократических привилегий, бесчисленных элитных частных школ и колледжей, глас, чопорно и высокомерно изрекавший чушь собачью с самоуверенностью пророка и считавший себя истиной в последней инстанции. Глас напомнил мне, что не все, от чего я сбежал, имело бульдожью татуировку на руке.
— Отдайте все здесь косоглазым и любуйтесь, как они станут резать курицу, несущую золотые яйца. Хотя не подлежит сомнению, что они сожрут все, что угодно.
Я повернулся и посмотрел в его сторону.
Он расположился у окна с какой-то девушкой, на которую пытался произвести впечатление и которая сидела ко мне спиной. На нее я поначалу не обратил внимания. Я видел только его — этакого бычка в дорогом костюме, светловолосого, вскормленного бифштексами с кровью, регби и англиканскими гимнами. Такой вот вкус чистопородной британской говядины, может, самую малость тронутой коровьим бешенством.
Бычок продолжал громогласно разглагольствовать, даже не думая взять на полтона ниже. Мы обменялись понимающими взглядами с барменом-китайцем, совсем еще мальчишкой, когда тот наливал мне вторую кружку. Он печально улыбнулся, еле заметно покачав головой, и отрешенная кротость его жеста стала для меня последней каплей.
«Нет, это уже чересчур», — подумал я, ставя кружку на стойку.
Этот бычок не только оскорблял жителей Гонконга, он еще и гадил мне в душу, когда я наслаждался закатом и морем огней. Взгляд бармена словно просил: брось, не связывайся.
Поздно.
— Простите великодушно?..
Бычок поднял на меня глаза. И девушка тоже.
Это была она. И она сияла. Действительно вся светилась: лучи заката, еще более феерические в сочетании с дымящими трубами на китайском берегу, бросали на ее лицо яркие, сочные, почти киношные отблески догоравшего дня. И зажигали ее лик волшебным светом.
Рядом с девушкой, с ее волосами цвета воронова крыла, бычок выглядел ярким блондином. Вместе они смотрелись очаровательно: парочка в самом начале служебного романа. Так, наверное, считал скудоумный бычок.
— Чего надо? — спросил он очень грубо.
— Посмотрите на себя, — ответил я, — да повнимательней. У вас корпоративная квартира и горничная-филиппинка, поэтому вы мните себя стражем империи? Дружище, кто вы сегодня? Бен Дизраэли, лорд Бэконсфилдский? Уильям Гладстон? Или Сесиль Родс?
— Пардон, вы ненормальный? — произнес он неуверенно, очевидно лихорадочно соображая, то ли расхохотаться, то ли врезать мне так, чтобы искры из глаз посыпались.
Вот он встал. Здоровый, гад! Боксом, видать, занимался. Или карате. Грудь волосатая. Наверное.
— Успокойся, Джош, — сказала она беря его за руку.
Его можно было бы посчитать представителем «псевдоаристократической молодежи». Правда, как ни парадоксально, далеко не первой молодости. Спесь, гонор, высокомерие. Повидал я таких типов на своем веку. Сплошные нос и нижняя челюсть. Казалось, породистое рыло и задранный подбородок сжимали его рот в тоненькую, надменную, подленькую ухмылочку. Ни дать ни взять — какой-то урод безгубый.
— Мы здесь в гостях, — продолжил я. Голос мой дрожал, сам не знаю отчего. — Британия больше не правит морями. Так что надо соблюдать приличия.
Его безгубый рот открылся, и он заговорил:
— Как насчет того, чтобы преподать вам урок изящных манер, настырный коротышка?
— Отчего бы и не рискнуть?
— Пожалуй, придется.
— Сделайте одолжение.
— Да заткнитесь вы оба! — вмешалась она. — Все мы рано или поздно уедем домой.
Уедем домой? Мне это и в голову не приходило.
Потом я посмотрел на Джоша. Вдоволь налюбовавшись друг другом, мы с ним почувствовали себя идиотами и поняли, что не собираемся друг друга избивать. Точнее, это он не намеревался делать из меня отбивную. В конце концов она усадила его на место, а потом улыбнулась мне своей наивной улыбкой.
— Вы правы, надо соблюдать приличия. — Она протянула руку. — Роуз.
Я пожал ее ладонь и тоже представился:
— Элфи Бадд.
Я даже обменялся рукопожатием с Джошем. Мы выпили; ни Джош, ни я не смотрели друг другу в глаза. Я рассказал им о работе на курсах английского «Двойной успех». Она поведала мне о своей юридической фирме. Джош все время поглядывал на часы, по-моему слишком демонстративно. Нарочито давая мне — и ей — понять, что все это наскучило ему до чертиков.
Роуз вновь улыбнулась мне. Эта улыбка, ряд зубов, эти розовые, как у младенца, десны, с такой легкостью овладевшие моим сердцем… И тут я все понял. Четко и ясно. Раз и навсегда Что где-то в этом мире действительно есть дом. Дом, куда я смогу вернуться.
Вот так все и начинается. Смотришь на кого-то, кого, кажется, ни разу и не встречал, и вдруг узнаёшь. Вот и все.
Роуз вдруг хлопнула ладонью по столу.
— Ой, погодите-ка, — рассмеялась она. — Я вас вспомнила.
Все говорили, что мы с ней не пара. Ее друзья наперебой твердили, что она слишком уж хороша для меня, и они были правы. Роуз являлась девушкой с острова Гонконг. Я же был с китайского берега.
Она делала карьеру. А я просто вкалывал. Она ужинала в «Чайна клабе» с большими шишками. А я потягивал «Цинтао» в дешевом ресторанчике в окружении себе подобной мелкоты. Она прилетела в Гонконг первым классом и занимала место возле иллюминатора. А я сидел у прохода в экономклассе.
В свои двадцать пять лет Роуз уже добилась успеха. Я был на семь лет старше — а «Цинтао» пополам с тамошней влажностью с каждым днем все больше «высвечивали» мой возраст — и все еще ждал, когда же начнется настоящая жизнь.
Роуз жила в небольшой, но очень красивой квартире на Кондуит-роуд, в маленьком раю для экспатриантов на двадцатом этаже под сенью горы Виктория. Молодые спортивные ребята-японцы охраняли дом целые сутки. Я же на паях со своими коллегами из «Двойного успеха» снимал скворечник в спальном районе. Соседями моими являлись АКМ с Геррард-стрит и кун-фуист из Уинслоу. Наши «апартаменты» располагались под самой крышей битком набитого «крольчатника», который от малейшей искорки мог превратиться в пылающую мышеловку. Стены там такие тонкие, что слышно, как в другом конце дома смотрят телевизор. Консьержем у нас служил сонный индус, который приходил и уходил, когда ему вздумается.
В отличие от меня Роуз отнюдь не сбежала в Гонконг. Она была специалистом по корпоративному праву, и одна лондонская фирма — «контора», по ее меткому выражению, — откомандировала ее сюда на год, чтобы снять сливки на здешнем рынке, который в последний год британского правления переживал невиданный подъем.
Пока я изо всех сил экономил, чтобы успеть в срок оплатить жилье, за наглухо закрытыми дверями Сити делались состояния. Гонконг задыхался без юристов, и каждый день они полчищами сходили с трапов самолетов в аэропорту Кай Так.
Роуз была одной из них.
— В Лондоне я бы так и подавала чай, — пояснила она мне в тот первый вечер, когда мы с Джошем решили, что лучше выпить, чем драться. — Какой-нибудь старикашка все время бы щипал меня. Здесь же я что-то значу.
— А чем ты все-таки занимаешься, Роуз?
— Корпоративными финансами, — ответила она. — Я помогаю фирмам зарабатывать на эмиссиях акций для китайских компаний. Первоначальное публичное предложение. На нашем жаргоне — борьба с лесным пожаром.
— Ух ты! — воскликнул я. — Здорово!
Я не имел ни малейшего понятия, о чем шла речь, но искренне восхищался этой женщиной. Она казалась куда взрослее меня, вечного подростка.
Большинство ее коллег — горластых молодых парней и девушек, что каждый вечер галдели в баре на крыше отеля «Мандарин» и которым было начхать на феерические закаты, — испытывали к Гонконгу саркастическое презрение.
Увидев на улице указатель «Бледнокоролевский проезд», они могли ехидничать по этому поводу до конца командировки, словно Гонконг существовал только для их увеселения. Они коллекционировали и неустанно зубоскалили над забавными мелочами и казусами, неизбежно случающимися в любом безумном мегаполисе. В Гонконге подобных приколов было в избытке.
Здешняя марка туалетной бумаги называлась «Опахало». В японском супермаркете ценник на конфетах трюфелях гласил: «Грибы шоколадные свежие, натуральные». Спрей для очистки стекол звался «Пись-пись».
Я тоже хохотал до колик, впервые увидев рекламу «Пись-пись». Было дело, грешен. Однако я вскоре унялся, а жлобы ржали не переставая. Рано или поздно забываешь все эти «опахала» да «пись-писи» и снова любуешься головокружительными закатами на фоне огней ночного города. Но жлобствующие «аристократы духа» не опускались до этих «плебейских забав».
Роуз была в их стае белой вороной. Она обожала этот город.
Я вовсе не хочу представлять ее как этакую мать Терезу с атташе-кейсом. Здешним аборигенам палец в рот не клади, и после стычек с жуликами-таксистами, грубиянами-официантами и прилипалами-попрошайками ее частенько охватывало присущее экспатриантам тихое, беспомощное отчаяние. Но оно очень быстро проходило.
Она любила Гонконг. Любила его обитателей и вопреки подавляющему большинству людей своего круга — европейцев с престижной работой и астрономической зарплатой — искренне считала, что гонконгцы достойны получить свое и способны управлять тем, что принадлежит им по праву.
— Да послушай же, Элфи, — сказала Роуз как-то вечером, когда я распространялся насчет чувства исключительности и о своем желании, чтобы оно не угасало. — У Гонконга британские голова и тело. Но душа у него китайская.
Она хотела открыть для себя настоящий Гонконг. Будь я предоставлен самому себе, я бы так и потягивал пивко да любовался огнями большого города, жил бы своей растительной жизнью в иллюзорном Гонконге с самодостаточным чувством собственной исключительности.
Роуз разбудила, вывела меня из состояния оцепенения. Она увела меня по ту сторону огней. И превратила обычную симпатию и влечение в любовь. К Гонконгу. И к ней.
Как-то она привела меня в храм неподалеку от Сити, где все было убрано красным и золотым, тяжело дышалось от благовоний и хрупкие старушки сжигали фальшивые деньги в огромных каменных урнах. Сквозь дымку благовоний тускло мерцали стоявшие на алтаре два бронзовых оленя.
— Это на многие лета, — сказала тогда Роуз.
Когда я теперь вспоминаю ее слова про «многие лета», мне хочется плакать.
В те дни, когда казалось, что любовь наша вечна, мы с ней забредали в такие места, куда один бы я никогда не пошел. Мы ели рыбный суп с клецками в ресторане неподалеку от моего дома и были там единственными европейцами. Мы гуляли по узким улочкам, утыканным многоэтажками. Дома были сплошь увиты затейливой паутиной антенн и бельевых веревок, подоконники и балконы плотно-плотно заставлены цветочными горшками. Она брала меня за руку и вела по темным, хмурым закоулкам, где беззубые старики в шлепанцах с юношеским азартом и задором следили за схваткой двух сверчков в деревянном ящике.
Я встречал ее с работы, мы ехали на пароме в Колун и шли в кино, где во время сеанса по всему залу непрерывно трезвонили мобильные телефоны. Другой бы спятил, не сходя с места. Роуз же покатывалась со смеху.
— Это и есть настоящий Гонконг, — улыбалась она. — Вы искали Гонконг, сэр? — Роуз взмахнула рукой, словно дирижируя симфонией мобильников. — Вот же он.
И тем не менее она продолжала оставаться настоящей англичанкой. Каждую субботу после службы — в выходные она работала по три-четыре часа — мы с ней полдничали в закусочной отеля «Пенинсьюл» с видом на Сити, потягивали чай с бергамотом, жевали булочки с джемом и маленькие сэндвичи на мякише. Пару раз мы даже смотрели, как Джош и его шерстозадые дружки играли в регби и крикет.
Нам доставляло удовольствие вести себя как истые англичане не оттого, что эти ритуалы напоминали нам о далеком доме, а потому, что дома мы подобного никогда не совершали. Крикет, регби, сэндвичи на мякише — кто об этом думал и знал? Уж точно не я. И не Роуз, чье нивелированное произношение
[2] скрывало тот факт, что выросла она в отделанном гравийной штукатуркой смежном одноквартирном доме в одном из захолустных городков. Ей ничего не досталось даром и не упало с неба. Она добилась всего, чего достигла, учебой и упорным трудом.
— Так где же все-таки ты избавилась от своего провинциального прононса? — спросил я ее как-то раз. — В университете?
— Не совсем. У метро «Ливерпуль-стрит». Это рядом.
В Азии мы открыли для себя и настоящий Гонконг, и другую Британию, ту, о которой доселе не имели понятия.
Роуз любила их всем сердцем. А я любил ее.
Это было нетрудно. Труднее всего оказалось набраться смелости и позвонить ей после нашей первой встречи в баре. На это ушла неделя. С самого начала она стала значить для меня почти все. И уже тогда я не мыслил себе жизни без нее.
Потому что она красивая, умная и добрая. Потому что у нее пытливый ум и смелый характер. И сердце из чистого золота. Она являлась прекрасным работником, но ее чувство собственного достоинства не зависело от карьеры. Я любил ее не только за это. Она была за меня. Она была на моей стороне целиком и полностью, раз и навсегда. Очень легко любить человека, когда он за тебя.
Как-то раз, когда мы все сидели на крыше «Чайна клаба», Джош после дюжины кружек «Цинтао» сказал одну интересную вещь (это, пожалуй, первая и последняя умная мысль старины Джоша):
— Если бы ей явился Бог, Роуз бы его спросила: «Господи, отчего ты так несправедлив к Элфи? За что ты его так обижаешь?»
Сказано это было таким тоненьким, девчачьим голоском, что все расхохотались. Я лишь вежливо улыбнулся этому болвану. Но сердце мое забилось быстрее. Ибо я знал, что так бы и произошло.
Роуз стояла за меня стеной так, как никто и никогда в жизни. Кроме разве что отца с матерью. И бабушки с дедушкой. Но их обязывали родственные узы. Роуз же делала это по собственной воле. Она по-настоящему любила меня. Те ребята в парке — «прикольные челы» — со смеху бы умерли, узнав, что такая женщина любила такого недотепу, как я. Но так было. И я ничего не выдумываю.
Своей любовью она даровала мне свободу. Свободу быть самим собой. Серьезно.
Когда-то давно у меня была мечта попытаться что-то написать или даже стать литератором, но мне не хватило пороху заняться этим всерьез. Роуз заставила меня поверить в себя, в то, что если я возьмусь за это основательно и выкрою время, то у меня все получится, я смогу стать писателем. Она видела во мне не только того, кто я есть, но и того, кем мог бы стать. Своей любовью она вселила в меня веру, что все задуманное обязательно осуществится.
Вот почему теперь мне невыносимо тяжело и я держусь из последних сил.
Потому что тогда, пусть совсем недолго, я был по-настоящему счастлив.
Старик-китаец заканчивает свой плавный, парящий танец.
Когда я во второй раз пробегаю, точнее, медленно шаркаю мимо него, он смотрит на меня так, словно видит уже в сотый раз. Как будто тоже узнает меня.
Он снова обращается ко мне, и на сей раз я прекрасно понимаю, что он говорит. Это вовсе не «дыхни» и не «отдохни».
— Дыхание, — произносит он.
— Что-что? — спрашиваю я, с трудом переводя дух.
— У тебя неправильное дыхание.
— У кого?
— У кого? — хмыкает он. — У тебя, у кого же еще? Неправильное дыхание. Очень часто ты дышишь. Не верно. Нет дыхания — нет жизни.
Я изумленно таращусь на него.
«Нет дыхания — нет жизни». Кем он себя мнит? Очередным гуру, несущим просветление всему человечеству?
— Это что? — наконец раздраженно спрашиваю я. — Какая-то древнекитайская мудрость?
— Нет, — отвечает он, — не мудрость. Просто здравый смысл.
И он отворачивается, как бы отпуская меня. Урок окончен.
На обратном пути я стараюсь дышать правильно. Глубокий вдох полной грудью, дыхание задержать, медленный выдох. Снова и снова. Вдох-выдох. Ритмично, не спеша. Расшвыривая прошлогодние листья, я буквально заставляю себя сделать очередной вдох.
Это безумно тяжело.
Она была для меня смыслом жизни. И вот ее не стало.
2
Где и когда рождаются мечты? Я думаю, в детстве. Именно тогда я захотел стать писателем. Совсем неплохо для детской фантазии, тем более что у каждого человека их великое множество. Со временем фантазии забываются, а вот мечта остается.
Мой отец работал спортивным обозревателем в одной крупной газете. Обычно он освещал скачки, футбол и бокс, то есть то, что знал и любил с детства, проведенного в Ист-Энде. Во время олимпиад он писал о легкой атлетике, когда проходили Уимблдонские турниры — о теннисе и обо всем понемногу, если в том возникала необходимость. В конце своей журналистской карьеры он даже написал серию очерков о современных борцах, этаких гигантах со злыми глазами и насупленными лицами, облаченных в сверкающий латекс и смотревшихся так, будто им нужны отнюдь не стероиды, а преподаватели по этикету и актерскому мастерству.
Мой отец не принадлежал к когорте маститых журналистов. В большинстве случаев его колонки и репортажи печатались даже без фото автора. Но для меня он всегда был фигурой романтической, окутанной каким-то загадочным ореолом. Отцы моих друзей трубили на одном и том же месте каждый день от звонка до звонка. Мой же разъезжал по всей стране, брал интервью у кумиров миллионов болельщиков, и, хотя мы с мамой порой неделями не видели его, меня всегда восхищало то, что он гордился своим «ненормированным» рабочим днем.
Еще ребенком я твердо усвоил, что журналистика — это не только слава, почет и известность, но и каторжный труд, скандалы, а порой и унижения. Я уяснил, что каждый раз над журналистом дамокловым мечом нависает срок сдачи номера, что замредактора может в любой момент выбросить из твоего материала последние строки и что сегодняшняя сенсация назавтра становится либо макулатурой, либо — как это ни печально — подстилкой для кошачьего туалета.
И все же отец, казалось, при любых обстоятельствах пользовался полной духовной свободой. Его никогда не привлекала рутинная, пусть и престижная, репортерская работа — сидеть в пресс-ложе на дерби в Эптон-парке или, скажем, диктовать прямо в номер, стоя возле ринга во Дворце бокса в Бирмингеме. Но когда отцу удавалось пробить материал о реальных людях, стоявших за показателями и рекордами, когда он писал о блестящем молодом футболисте, чья карьера оборвалась на взлете из-за травмы колена, или об олимпийской надежде с внезапно обнаруженной опухолью в груди — это действительно брало за душу. Уж он-то знал, чем и как взять читателя за живое. Подобные статьи действительно никого не оставляли равнодушным.
Отец не стал выдающимся спортивным журналистом лишь потому, что никогда не был помешан на спорте. Его карьера сложилась бы куда более успешно, пиши он для первых полос газет, а не для последних.
Но он являлся величайшим моим героем, и многие годы я страстно желал стать продолжателем, так сказать, семейного дела.
А потом отец написал книгу. Вы наверняка слышали о ней. И может, даже ее читали. Дело в том, что «Апельсины к Рождеству, или Родом из детства» относятся к той категории книг, которые, однажды обретя шумный успех, уже никогда не исчезают с полок книжных магазинов. После подобного успеха все мои помыслы о писательстве стали казаться нелепицей. Ибо как и в чем я теперь мог бы тягаться с отцом? Я восхищался им, когда он был более-менее способным репортером, и пришел в ужас, когда он стал модным писателем и автором бестселлера.