Глава 8
Как мы видели, встреча Бродского с Оденом в июне 1972 года едва не сорвалась. Не разгляди своевременно Бродский и Проффер дорожный указатель с надписью «Auden-Gasse», начало жизни Бродского на Западе сложилось бы по-другому — и, может быть, не только начало. Щедрость Одена по отношению к Бродскому — американская стипендия, которую он ему устроил, приглашение на Международный поэтический фестиваль в Лондон, где он познакомился с лучшими европейскими и американскими поэтами (и с Исайей Берлином), — все это придало его карьере невероятное ускорение. Права Сьюзен Зонтаг, подчеркнувшая, что «благословение Одена изначально вознесло Бродского на недосягаемую высоту».
Зои застыла, глядя в окно на дальней стене большого кабинета. Из-за ненастной погоды улица казалась совсем мрачной. Кроме того, из окна открывался вид на здание центра по делам несовершеннолетних, которое и в солнечный-то день вряд ли смотрелось жизнерадостно.
Знакомство с поэтом, стихи которого однажды потрясли его и который написал предисловие к его первому поэтическому сборнику на английском языке, было для Бродского событием, значение которого трудно переоценить: всю жизнь он будет в эссе и интервью подчеркивать важность этой встречи. Однако общение с Оденом требовало от него немалых внутренних усилий: Оден был гомосексуалистом, и это стало для Бродского шоком: «Лично я не придаю этому особого значения. Но я приехал из России — страны весьма викторианской, и, конечно, это обстоятельство могло повлиять на мое отношение к Одену. Но не думаю, что повлияло».
Ей и Тейтуму выделили два рабочих стола в кабинете на четвертом этаже чикагского офиса ФБР. В первые дни с ними общались как с посторонними — вежливо и недоверчиво. Зои и Тейтум не понимали здешних расхожих шуточек, не знали, откуда у некоторых агентов взялись загадочные прозвища. Вскоре после их приезда в Чикаго у одного сотрудника был день рождения. Зои идти не хотела, но Тейтум потащил ее на празднование и заставил проходить утомительный ритуал «тортик-и-открыточка». Ей пришлось стоять там и выслушивать от агента, имени которого она не запомнила, благодарности за торт, на который она не делала взнос. Двадцать минут впустую. А торт оказался так себе.
Так говорил Бродский через семь лет после высылки, пообтершись в либеральных университетских и писательских кругах Запада. Но на момент встречи с Оденом его взгляды на гомосексуализм были резко отрицательны, о чем свидетельствовал его голландский друг-гомосексуалист Кейс Верхейл. Вопрос о сексуальной ориентации Верхейла был постоянным источником раздражения в их общении. В своих воспоминаниях тот приводит разговоры, показывающие, что Бродский после встречи в Кирхштеттене еще долго не мог смириться с этой стороной жизни Одена, так же как и с гомосексуализмом вообще.
Сейчас, неделю спустя, она — все еще изгой. Не то что Тейтум. Он выучил все прозвища. С ним агенты охотно перешучивались. Он в курсе всех местных дел. Одна девушка из отдела аналитики даже флиртовала с ним.
Так что Бродский был не совсем искренен, утверждая, что не придавал особого значения гомосексуализму Одена; но он был прав в том, что это не повлияло на его отношение к нему. В иерархии ценностей, определяющих взгляды Бродского на Одена, вопрос о сексуальных наклонностях был второстепенным.
Впрочем, все это ровным счетом ничего не значило. Через пару дней они должны уехать. И Зои совсем не хотелось тратить время на болтовню о политике, погоде и играх «Чикаго кабс»
[3].
Бродский виделся с Оденом еще несколько раз: в Оксфорде в январе и июле 1973 года, а в последний раз за ужином у Стивена Спендера. «Уистан сидел за столом, держа сигарету в правой руке, бокал — в левой, и распространялся о холодной лососине, — вспоминал Бродский. — Поскольку стул был слишком низким, хозяйка дома подложила под него два растрепанных тома Оксфордского словаря. Я подумал тогда, что вижу единственного человека, который имеет право использовать эти тома для сидения».
Когда Оден умер спустя два месяца в Вене, Бродский и его переводчик Джордж Клайн послали в издательство «Penguin» телеграмму, с просьбой напечатать на титульном листе сборника «Selected Poems», которому предстояло выйти в свет осенью и к которому Оден написал предисловие, следующее посвящение: «Памяти Уистана Хью Одена (1907—1973)». Подавленный горем, Бродский написал и стихотворение памяти Одена, «Элегию». Если не считать стихов на случай, это была, по-видимому, его первая попытка сочинить что-либо по-английски.
Облегчением стало то, что в выходные кабинет обезлюдел. В ближайшие пару дней он принадлежал только Зои и Тейтуму.
Бродский обзавелся первой пишущей машинкой с латинским шрифтом в 1977 году, чтобы, по его словам, «очутиться в большей близости» к человеку, которого считал «величайшим умом двадцатого века», то есть к Уистану Одену. Значит, стихотворение памяти Одена было напечатано не на своей пишущей машинке, но импульс писать его по-английски, несомненно, был тем же самым, что заставил его купить через четыре года собственную: он хотел «работать на его условиях, быть судимым если не по его кодексу интеллектуальной чести, то по тому, что сделало в английском языке кодекс этот возможным».
Она вернулась к работе, мысленно отчитав себя за то, что отвлеклась. У них наконец появилась зацепка. Путеводная ниточка. Расслабляться уже некогда.
Элегия Бродского — приношение поэту, мастеру элегического жанра, поэту, чье стихотворение памяти Йейтса убедило Бродского в его величии. Задача была не из легких. Но, с другой стороны, «продолжать в его духе» — «самое большее, что можно сделать для того, кто лучше нас», по его же словам. И это был не первый подступ к жанру траурной элегии. В январе 1965 года, в Норенской, узнав о смерти Элиота, Бродский написал стихотворение его памяти, почти точно повторяющее структуру оденовской элегии Йейтсу, но написанное по-русски.
Перво-наперво нужна музыка. Зои задумалась, просматривая подборку треков. Тейлор, Кэти и Бейонсе ждали своего часа. Неожиданно для самой себя она выбрала альбомы всех троих. Еще секунда — и в плейлист добавлены альбомы «Big GRRRL Small World» веселой Лиззо и «25» Адель. Удивляясь своей легкомысленности, Зои нажала на кнопку «Перемешать треки». Первой песней, заигравшей в наушниках, стала «Peacock» от Кэти Перри. Зои разрешила себе покачивать головой в такт музыке, но очень старалась не подпевать — Тейтум мог услышать.
«Элегия» была напечатана в сборнике памяти Одена «W. Н. Auden: A Tribute», вышедшем в Лондонев 1974 году. В стихотворении легко узнаются типичные для Бродского приемы и мотивы: резкий контрастный эффект во фразе «The land is bare. Firm for steps, / it yields to a shovel\'s clink» или идея (частично заимствованная у Одена) о том, что язык, лишенный своего лучшего инструмента, продолжает существовать как потенциал: «The words are retreating to the stage / of lexicons, of the Muse»
[7]. Стихотворение пронизано истинной печалью, и некоторые образы выразительны, но обращение с английским было в общем неуверенным, и Бродский больше никогда не публиковал его. Мало того: в интервью 1980 года он сожалел о том, что согласился его напечатать, считая, что тем самым «испортил всю книгу», которую редактировал Стивен Спендер и куда вошли статьи и стихи Джона Бетьемена, Сирила Конноли, Кристофера Ишервуда, Голо Манна, Ханны Арендт, Оливера Сакса, Джона Бейли, самого Спендера и др.
[8]
Затем стала одну за другой снимать фотографии, висевшие на низких перегородках вокруг ее стола. Это были снимки с мест убийств, совершенных Гловером, и Зои хотела освободить от его влияния свой импровизированный кабинет. Не зря О’Доннелл напомнила им избегать любых предвзятых суждений об этом деле. Улики указывали на то, что убийство Кэтрин Лэм совершили двое мужчин. А вот определить их личности пока не удавалось.
Мое желание писать по-английски не имело ничего общего с самоуверенностью, самодовольством или удобством; это было просто желание угодить тени, — объяснял Бродский. — Конечно, там, где он находился в ту пору, лингвистические барьеры вряд ли имели значение, но почему-то я думал, что ему бы больше понравилось, объяснись я с ним по-английски.
Сняв фотографии, Зои собрала разбросанные по столу бумаги. В основном стенограммы: многочисленные опросы всех знакомых Гловера, которые, по большей части, приходились ему коллегами. А также разные документы, по которым отследили передвижения Гловера: три договора аренды, штраф за превышение скорости и банковские выписки со счета на имя Дэниела Мура. Зои снова задалась вопросом, как Гловер сумел создать поддельную личность. Должно быть, ему кто-то помог.
Нет, сейчас не время думать об этом. Новое расследование — свежий взгляд.
Бродский понимал связанную с этим опасность, но считал, что «провал по его [Одена] меркам предпочтительней успеха по меркам других». В своих эссе он приблизился к достоинствам оденовской прозы, насколько это возможно для человека с неродным английским, — в стихах, однако, удачи случались реже, хотя с годами он стал более искусным в обращении с английским языком. Тем не менее «Элегию» нельзя считать удачным стихотворением — даже отнюдь не по оденовским меркам. Ценность его — в биографическом плане, в искреннем чувстве горя, которое оно передает.
На телефон пришло уведомление «Инстаграм». Если не считать двухнедельного увлечения «Фейсбуком» и наполовину заполненного профиля где-то еще, соцсети никогда не интересовали Зои. Но не теперь. У Андреа раньше был аккаунт в «Инстаграме», и когда та уехала, Зои завела свой. Сама она ничего не публиковала, в профиле ее аккаунта _ZBentley не было даже фотографии. Подписалась только на страницу сестры. Андреа обозвала ее маньячкой, хотя Зои не поняла, почему.
Бродский продолжал по-разному чтить память Одена. «…Единственный человек, к [оторо] го я тут любил и люблю, мертв: Оден», — писал он своему московскому другу, переводчику Андрею Сергееву. Третьего октября 1973 года, четыре дня спустя после смерти Одена, он помогал устроить поминальную службу в нью-йоркском кафедральном соборе Святого Иоанна Богослова с участием американских поэтов Ричарда Уилбера, Роберта Пенна Уоррена и Энтони Хекта. «Никому почему-то это в голову не пришло сделать», — сообщил он Сергееву.
Она нажала на уведомление — открылась новая публикация Андреа. Селфи с подписью о ностальгии по тем временам, когда она спала в комнате старшей сестры. Присмотревшись, Зои разглядела на заднем плане плакат с Вайноной Райдер — постер к одному из ее любимых фильмов «Прерванная жизнь», купленный на следующий день после похода в кинотеатр и висящий с тех пор над кроватью. Взгляд Зои скользил по знакомым предметам за спиной сестры: письменный стол, старая лампа, маленькая тумба у кровати. На фотографии Андреа улыбалась, а в глазах стояла грусть, и выглядела она моложе, почти подростком. Зои вдруг затосковала по дому.
В последующие годы Бродский углублялся в творчество Одена, он читал все им написанное — поэзию, прозу, пьесы, письма, все, что было доступно, разбирал стихи Одена на занятиях со своими студентами; плод одного из этих семинарских разборов, анализ стихотворения «1 сентября 1939 года», был напечатан в 1986 году в первом сборнике эссе Бродского «Меньше единицы». «Оден вообще нравится мне весь, целиком, — заявлял он. — Для меня он — самый замечательный поэт века. Я знал его лично и радуюсь бесконечно, что знал бессмертного».
Она даже хотела оставить едкий комментарий, напомнив сестре, что та могла бы прямо сейчас спать в квартире старшей сестры. Потом передумала и вместо этого написала: «Скучаю» — и добавила сердечко для убедительности.
Спустя десять лет после смерти Одена Нью-Йоркский университет провел по инициативе Бродского целую неделю его памяти. «Каждый поэт, пишущий по-английски, — в колоссальном долгу перед Оденом, — объяснил Бродский в газете „The New York Times“. — Мне показалось уместным почтить память человека, так много сделавшего для английского языка». Чествование включало выступления самого Бродского, а также Джона Эшбери, Джеймса Меррила и других в соборе Святого Иоанна Богослова, поэтические чтения в музее Гуггенхейма и дискуссию, где друзья Одена Кристофер Ишервуд и Стивен Спендер обсуждали его поэтическое наследие. Кульминацией чествования стало открытие мемориальной доски в Нью-Йорке на доме номер 77 на Сент-Маркс-плейс, в восточной части Гринвич-виллидж, где Оден жил последние девятнадцать лет. Кроме того, по поводу десятилетия со дня смерти Одена Бродский написал эссе «Поклониться тени», элегию в прозе, напечатанное в октябрьском номере журнала «Vanity Fair» за 1983 год.
Последние пару недель они почти не разговаривали. Зои толком не знала, из-за чего. Они созванивались несколько раз, но разговор не клеился: Андреа мучительно искала тему для беседы, а Зои изо всех сил старалась не испортить все в первую же секунду. Это из-за нападения Гловера на Андреа? Разговор с Зои напоминал ей о той ночи? Или это Зои невольно вспоминала, что из-за нее сестру чуть не убили?
■
Может показаться странным, что никому, кроме молодого русского поэта, недавно прибывшего в США, «в голову не пришло» почтить память Одена. Частично это объясняется тем, что в это время Оден уже не пользовался авторитетом, благодаря которому он стал в 30—50-е годы одним из властителей дум. В последние десятилетия он, наоборот, считался поэтом, растратившим свою поэтическую мощь. Кроме того, он рано состарился из-за злоупотребления амфетамином, алкоголем и табаком. Человек, с которым Бродский познакомился в Кирхштеттене в 1972 году, был лишь тенью самого себя прежнего. Бродский это понимал, о чем свидетельствует описание оденовского дня в письме к Лосеву. Тем не менее встреча с Оденом-человеком была для него таким же ошеломляющим событием, как первая встреча с его поэзией за семь лет до того.
Скорее всего, и то, и другое.
Отсюда интенсивность любви — лучшего слова нет, — которой Бродский окружал Одена и его творчество. Она выражается в его эссе, но еще отчетливей в многочисленных интервью.
Зои отложила телефон и раскрыла папку с документами. О’Доннелл прислала электронные версии материалов дела, а Бентли распечатала первичный отчет и восемь фотографий с места преступления. Разложила их в два ряда, по четыре снимка в каждом. Тело Кэтрин Лэм, накрытое одеялом и без него. Кровавые следы ботинок. Один снимок спальни, один — ванной. Пятна крови на раковине.
Это был акт садизма: двое мужчин врываются в квартиру одинокой женщины, насилуют и убивают ее. Выглядит как случай беспримерной жестокости. Для Кэтрин, безусловно, все так и было. Однако при внимательном рассмотрении Зои поняла, что преступление не было единой пьесой. Оно состояло из коротких действий, в каждом из которых на первый план выходил один из мужчин.
Кто из них выбрал жертву? Кто продумал нападение? Кто вводил жертве иглу? Каждое действие могло что-то сообщить о преступнике. Обычно детали складываются в единую картину, создавая образ подозреваемого. Но здесь Зои сначала придется кропотливо разделить все, что им известно, на две группы.
Не так давно, может быть года три или четыре назад, я понял довольно странную вещь, — рассказывал он мне в 1987 году. — Я ехал в автомобиле со своей приятельницей. Она меня о чем-то про Одена расспрашивала. Я ей что-то такое отвечал и вдруг испытал, как это бывает, озарение, что мое отношение к нему очень похоже на отношение, которое однажды в моей жизни я испытывал к существу противоположного пола, отношение, у которого очень простое имя, а именно любовь. И, как это ни странно, я подумал, что в этом случае это чувство более уместно, чем в первый раз. Во всяком случае, я понял, что во второй раз в моей жизни произошло нечто.
В детстве у нее была коробка с любимыми пазлами. В ней хранились два, с Микки Маусом, каждый из сотни фрагментов. Микки-гольфист и Микки-лыжник. Кусочки неизбежно перемешивались в коробке. Когда Зои начинала складывать картинку, ей всегда приходилось сортировать фрагменты. На обороте каждого кусочка были метки, чтобы различать их. Крестики — Микки на лыжах, кружочки — Микки на гольф-поле.
В той же беседе — как и в других интервью — Бродский даже сказал, что он иногда думает, что он — Оден, что в некотором смысле он как бы живет его жизнью, что стихи Одена написаны им.
В каком-то смысле это напоминало новое дело. Зои не могла описать убийц, не зная, какие роли они исполняли. Детали преступления нужно разделить. К сожалению, на них нет ни крестиков, ни кружочков…
Вы знаете, дело в том, что я иногда думаю, что я — это он. Разумеется, этого не надо говорить, писать, иначе меня отовсюду выгонят и запрут. Все то, что он пишет, то есть почти все из того, что мне довелось прочесть, а я пытался прочесть, по-моему, все, что им написано, мне чрезвычайно дорого, это мне дорого настолько, как будто это написано мной. Разумеется, это не мной написано, я в этом отдаю себе отчет, но я думаю, что если, в общем, я сложился как индивидуум — и так далее, и так далее, — то он играл в этом далеко не последнюю роль.
Зои схватила блокнот и принялась составлять список:
Духовное родство с Оденом привело к такому близкому отождествлению, что иногда действительно трудно установить границы между цитатами из Одена и оригинальным текстом Бродского. Бродский знал Одена наизусть, и в некоторых случаях формулы последнего вошли почти буквально в плоть его собственных произведений, сознательно или бессознательно
[9]. С годами Бродский стал походить на Одена и внешне: всегда в пиджаке и галстуке, но пиджак был мятым, а галстук висел криво — небрежная если не элегантность, то, по крайней мере, стильность, вполне подходящая пожилому университетскому преподавателю.
«Быть может, мое восхищение им и есть своего рода комплекс, не знаю», — объяснил Бродский в интервью. Как бы то ни было, в его любви к Одену есть что-то очень трогательное, тем более что она была безответной. «If equal affection cannot be, / let the more loving one be me» («Если в страсти равенства нет — пусть я буду тем, кто любит сильнее»), — писал Оден в одном из наиболее часто цитируемых своих стихотворений — слова, под которыми Бродский с удовольствием подписался бы, чтобы выразить свое отношение к Одену.
Знакомство с жертвой
Выбор жертвы
Любовь Бродского осталась безответной не только потому, что в момент их знакомства всей жизни Одена оставалось год и три месяца, но и потому, что Оден не мог читать Бродского по-русски, а слабый английский последнего мешал более глубокому обмену мнениями. «Встреча с Бродским не была исключительно важным событием в жизни Одена, — справедливо замечает Лосев, уточняя: — …В перспективе жизни Одена Бродский был одним из нескольких десятков молодых поэтов и не-поэтов, кого Оден морально или материально поддержал». В предисловии к «Selected Poems» Бродского (которое было опубликовано и отдельной статьей в «The New York Review of Books») Оден характеризует Бродского как «изощренного ремесленника» с «редким умением видеть материальные вещи как священные знаки, как вестников незримого» и, несмотря на то что не владеет русским языком, называет его «первостепенным поэтом, человеком, которым должна гордиться его страна».
План
Это было и верно и лестно, но в сочинении такого предисловия для Одена не было ничего незаурядного: Оден был прилежным производителем подобных текстов — предисловий, вступлений и т. п. Кроме того, его желание помочь Бродскому подкреплялось глубокой антипатией к Советскому Союзу, особенно после оккупации Чехословакии в 1968 году, по поводу которой он написал стихотворение «Август 1968-го» («Ogres do what ogres can…»). «Оден, конечно, понимал, что это хороший поэт, который его очень уважает, но Оден не интересовался русской поэзией, Россией», — разъясняет Исайя Берлин. За несколько лет до этого Оден написал столь же положительное предисловие к выходившему в английском переводе сборнику стихов Андрея Вознесенского, с которым даже выступал вместе. Об этом Бродский не мог не знать, и это должно было его огорчить: как известно, в поэтической иерархии Бродского Вознесенский занимал одну из самых низких позиций.
Раны от иглы
Изнасилование
Убийство удушением
■
Одеяло, накрывающее тело
Кровавые следы
Трофей
Когда Бродский впервые читал Одена, его привлекла прежде всего мысль о том, что «время боготворит язык». Восхищение росло при соприкосновении с исключительным интеллектом Одена и его специфическим отношением к действительности. Названные качества, казалось Бродскому, можно было вычитать даже из фотографии, которую он разглядывал еще в Советском Союзе и которая изображала поэта до того, как его лицо превратилось в «смятую постель»:
Цепочка
Черты были правильные, даже простые. В этом лице не было ничего особенно поэтического, ничего байронического, демонического, ироничного, ястребиного, орлиного, романтического, скорбного и т. д. Скорее это было лицо врача, который интересуется вашей жизнью, хотя знает, что вы больны. Лицо, хорошо готовое ко всему, лицо — итог… Это был взгляд человека, который знает, что он не сможет уничтожить угрозу, но который, однако, стремится описать вам как симптомы, так и самую болезнь. Это не было так называемой «социальной критикой» — хотя бы потому, что болезнь не была социальной: она была экзистенциальной.
Вчитавшись в список, Бентли задумалась об отношениях между преступниками. У работавших в паре убийц могло быть несколько схем поведения. Иногда они испытывали друг к другу романтические чувства и действовали на равных — но здесь явно не тот случай. Слишком уж отличалось их поведение. Нет, в этом деле один доминировал, а другой был ведомым — типичные взаимоотношения для жестоких преступников. Зои мысленно дала убийцам обозначения: субъект альфа и субъект бета.
Оден был, по мнению Бродского, «метафизическим поэтом нового типа, поэтом необычайного лирического дарования, маскирующимся под наблюдателя общественных нравов». Это и импонировало ему больше всего: манера наблюдать происходящее без осуждения — «тип драмы, которая никогда не выражается драматично». Как, например, в стихотворении «В музее изобразительных искусств» («Musée des Beaux Arts») с холодной констатацией факта:
За разработку плана отвечал альфа. Вероятно, ему же принадлежала сама идея преступления. Он был предводителем. Жертву выбирал тоже он. Хотя это вовсе не означает, что именно он знал Кэтрин. Возможно, с ней был знаком второй преступник, бета. Альфа выбрал ее, чтобы убедить напарника вступить в игру и затем манипулировать им.
Несмотря на ее решимость забыть о Гловере, Зои не могла не заметить, что поза жертвы и следы удушения походили на его почерк. Женщины, задушенные во время изнасилования. Одновременно изнасилование и убийство. Это признак одержимости, стремления к власти и господству. Характерно для альфы.
About suffering they were never wrong,
The Old Masters: how well they understood
Its human position; how it takes place
While someone else is eating or opening a window or just walking dully along…
[10]
Кусая губы, Зои обвела в списке то, что, по ее мнению, относилось к убийце альфа. В наушниках мягкий голос Адель просил предавать ее нежно. В этот момент кто-то похлопал Зои по плечу, вызвав в ней волну раздражения. Она терпеть не могла, когда ее отрывали от работы в середине песни. Выключила музыку и повернулась к Тейтуму.
«Вот чего нашей Музе недостает, — писал Бродский Сергееву, — этого отвлечения от себя плюс диагноза происходящего, но без личного нажима». Не случайно, из всех русских писателей Оден выше всех ставил Чехова. Но именно в оценке Чехова расходились взгляды Одена и Бродского (на кого, возможно, повлияло неодобрительное отношение к Чехову Ахматовой). Хотя это было чуть ли не единственное расхождение во взглядах и вкусах у Бродского с Оденом. Во всем остальном Бродский всегда защищал своего учителя, которому прощал даже то, чего у других не выносил. В эссе «Меньше единицы» Бродский называет марксизм примером «духовной клинописи». В случае же Одена, прошедшего в 30-е годы марксистский период, марксистские термины — всего лишь «различные диалекты, на которых можно говорить об одном и том же предмете, который есть любовь».
Да и как могло быть иначе? Защищая Одена, Бродский защищал самого себя — он ведь был Оден. У этих двух поэтов действительно много сходных черт — и в поэтике, и в технике стиха, и в жанровом многообразии. Влияние или конгениальность? И то и другое. У Одена Бродский находил подтверждение собственным размышлениям о жизни и поэзии, уже сформулированным им или же в нем созревающим. Утверждение Одена о примате поэзии над временем для человека, осужденного на ссылку за то, что он пишет стихи, стало мощным оружием. А для человека, воспринимающего человеческую драму прежде всего как экзистенциальную, а не социальную, отношение Одена к действительности представлялось единственно правильным.
— Что тебе?
Поэт должен быть аутсайдером, но заинтересованным аутсайдером — «молящимся стоиком», по меткому определению Бродского. Сам он всегда хотел жить «на отшибе, на краю прихода, стоять как бы сильно в стороне, то есть в лучшем случае комментировать: происходящее и непроисходящее». Воздействие или духовное родство? Что касается взгляда на действительность, то Бродский утверждал, что он на всю жизнь остался таким, каким был в детстве:
Услышав ее тон, он улыбнулся, при этом удивленно вскинув брови.
— Только что звонила О’Доннелл. Судмедэксперт проделала ту штуку с микроскопом.
— Штуку? — Зои несколько раз щелкнула авторучкой в такт прерванной песне, звучавшей у нее в голове.
Я помню себя в возрасте четырех лет, сидящим на крыльце дома в сельской местности, в зеленых резиновых сапогах, глядя искоса, глядя несколько вкось длинной, грязной улицы, размытой дождем. И постольку, поскольку мне известно, я все еще на том же самом крыльце, в тех же самых резиновых сапогах. Это не легкий жанр, то, что я говорю, это так оно и есть. Я думаю, что каким я был тогда, я таким и остался. Мне все немножко интересно, но на все это я смотрю немножко издали, то есть немножко так искоса, да?
— Ну, ты поняла, о чем я. Чтобы найти слюну.
— Флуоресцентная спектроскопия.
— Точно!
Мальчик на крыльце, боготворящий язык; русский Оден.
— При чем тут микроскоп?
— Так тебе интересно, что она нашла? Или будешь дальше высмеивать мое невежество?
From Russian with Love
[11]
— Что она нашла? — Щелк-щелк-щелк — Зои продолжала истязать ручку.
— Вокруг большой колотой раны обнаружены следы человеческой слюны. Ты была права.
Когда в 1972 году Бродский приобрел свою первую английскую пишущую машинку — марки «Lettera 22», — его целью было «очутиться в большей близости» к Одену, чего он надеялся достигнуть тем, что будет писать на его языке. Отношение Бродского к английскому языку было и простым и сложным. Простым, потому что он его любил, сложным, потому что любовь не была взаимной. «Он, конечно, обожал этот язык, но в его владении английским что-то совершенно сбивало с толку» — так сформулировала этот конфликт Сьюзен Зонтаг.
Зои кивнула, щелчки прекратились.
— Он пил кровь.
— Похоже на то. О’Доннелл сказала, что токсикологический отчет еще не готов, поэтому пока нельзя утверждать, что жертве не делали инъекцию.
В Советском Союзе изучение иностранных языков не поощрялось, скорее наоборот. Кроме того, знания преподавателей оставляли желать лучшего — что не странно, учитывая тот факт, что за редчайшими исключениями они не имели возможности посетить страну, язык которой преподавали.
— Угу. — Зои повернулась к своему списку и вычеркнула «Раны от иглы», написав рядом: «Употребление крови».
— Слушай, я уже есть хочу. А ты не проголодалась?
— Слегка, — рассеянно пробормотала она. — Надо подумать.
Бродский в школе по английскому имел твердую двойку а в середине восьмого класса бросил школу совсем. Интерес к языку пробудился в нем только тогда, когда он стал писать стихи — в конце 50-х годов. В начале 1963-го он написал «Большую элегию Джону Донну» — стихотворение, которое кажется основанным на глубоких знаниях английского поэта и его поэзии. На самом деле Бродский в то время знал о Донне «чрезвычайно мало, то есть практически ничего», рассказывал он позже, только «какие-то отрывки из его проповедей и стихов, которые обнаружились в антологиях». Вызвал его интерес к Донну эпиграф к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол»:
— Долго не тяни. Не то я съем свою клавиатуру.
Как только Тейтум ушел, в наушниках снова запела Адель, но Зои не слушала ее и даже не подпевала. Употребление крови. Один из убийц пил кровь жертвы. Вероятно, еще набрал немного про запас.
Вопреки общепринятым убеждениям, человек, пьющий кровь, необязательно сумасшедший. Им определенно владеют крайне нетипичные фантазии; тем не менее в ряде случаев люди, склонные к каннибализму или питью крови, не безумны с медицинской точки зрения. И далеко не все из них совершали убийства.
Психиатры расходятся во мнениях относительно клинического вампиризма, называемого еще синдромом Ренфилда. Одни считают его мифом, другие — реальным заболеванием. Многие специалисты полагают, что употребление крови человеком — не более чем симптом другого заболевания, например шизофрении. Зои не знала точно, где проводились научные дискуссии и описан ли синдром Ренфилда в медицинской литературе, но припомнила исследователя из Атланты, который изучал это явление последние семь лет.
Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если Волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и также, если смоет край Мыса или разрушит Замок твой или Друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе.
Она нашла адрес его электронной почты в Интернете и быстро набросала письмо. Объяснила, что столкнулась со случаем клинического вампиризма при расследовании, и спросила, есть ли сведения о пострадавших от него в Чикаго.
Затем вернулась к списку. До сих пор она приписывала все проявления агрессии субъекту альфа и допускала возможность, что бета оставался лишь зрителем, наблюдавшим за альфой, но сильно в этом сомневалась. Тот, кто надел на жертву цепочку и накрыл ее тело, не мог забрать трофей. Он чувствовал себя виноватым. Значит, он сделал больше, чем зритель. Он участвовал в нападении. Это, вероятно, означало, что кровь пил именно он. По словам Альберта Лэма, Кэтрин почти никогда не снимала серебряную цепочку. Человек, надевший украшение на жертву, скорее всего, был с ней знаком. Он заметил, что цепочки нет, отыскал ее и надел на Кэтрин.
Зои продолжала делить список, поглядывая на фотографии, чтобы найти подтверждение своим догадкам. Наконец получилось два списка поменьше.
Альфа — выбор жертвы, план, изнасилование и убийство, трофей
«На меня этот эпиграф произвел довольно большое впечатление, — вспоминал Бродский, — и я попытался разыскать эту цитату из Донна в оригинале (хотя и не очень знал английский об эту пору). Кто-то из иностранных студентов-стажеров, учившихся в Ленинграде, принес мне книжечку Донна. Я всю ее перебрал, но искомой цитаты так и не нашел. Только позднее до меня дошло, что Хемингуэй использовал не стихотворение Донна, а отрывок из его проповеди, в некотором роде стихотворный подстрочник».
Бета — знакомство с жертвой, употребление крови, одеяло, цепочка
А что с кровавыми следами? Судя по отчету полиции, в спальне обнаружили много отпечатков ботинок сорок третьего размера. Видимо, они принадлежали субъекту бета, который искал цепочку. Выходит, большинство следов — его. Он случайно наступил в пятно крови, потому что метался вокруг тела жертвы.
Только потом, во время норенской ссылки, Бродскому довелось изучить Донна глубже и на языке оригинала. В день своего рождения 24 мая 1964 года он получил в подарок от Лидии Чуковской книгу «The Complete Poetry and Selected Prose of John Donne», изданную в Нью-Йорке в 1952 году. Знакомство со стихами Донна привело к интенсивному знакомству с «метафизическими поэтами» — самым мощным течением в английской поэзии XVII века, — которых он читал с большим трудом, с помощью словарей. Это чтение, в свою очередь, привело к тому, что он стал переводить и Донна и Эндрю Марвелла на русский — блестящие переводы, однако настолько вольные, что скорее могут считаться подлинниками Бродского.
Во всей квартире найден лишь один частичный отпечаток ботинка другого размера. Альфа заметил, что наступил в кровь, и вытер подошву ботинка. Аккуратно, спокойно, помня об осторожности. Он наверняка убивал и раньше. Бета же был новичком.
В животе громко заурчало. Зои проголодалась. Она выключила музыку, сняла наушники и окликнула Тейтума, сидевшего за перегородкой:
Чтение Донна, таким образом, совпало для Бродского с открытием Одена. Знакомство с этими поэтами означало, что взгляд Бродского еще больше сосредоточился на англоязычной поэзии, главными представителями которой для него дотоле являлись Роберт Фрост и Томас Стернз Элиот. В годы после ссылки он углубился в изучение английского языка, прочел огромное количество английских и американских стихов, большую часть которых выучил наизусть. Он поглощал также романы, эссе и философские труды и приобрел с годами большой словарный запас. Однако для устной практики больших возможностей не было, что сказалось на его разговорном английском. Тем не менее американская студентка, посетившая Бродского летом 1970 года, записала в своем дневнике: «Его английский был неожиданно хорош для самоучки. Хорош не в грамматическом смысле, но в его умении выразить такое количество своих идей. Он шутил по поводу того, как плох его английский, но мне кажется, что при этом он гордился им и своими достижениями». Тому, что Бродский мог выразить свои мысли вопреки «плохому английскому», не стоит удивляться, ведь человек мыслит не языком, а мыслями: «Приходят мысли, и я их формулирую на русском или английском. На языках не думают».
— Эй, ты еще хочешь есть?
— Еды… скорее, — просипел он в ответ голосом изможденного в пустыне.
Во время встреч с Оденом Бродский из-за отсутствия навыков разговорной речи мало говорил и большей частью слушал — хотя «почти половину не понимал». Однако изумлял он своих английских собеседников способностью цитировать по памяти английские стихи. «Я была поражена тем, какие вещи он знал, когда он делился своей страстью к английской поэзии за ужином с Уистаном и Стивеном, — вспоминала жена Стивена Спендера их встречу в Лондоне. — Уистан обладал великолепной вербальной памятью, но у Иосифа память была лучше». Иосиф цитировал целые стихотворения Джона Бетьемена наизусть, и, когда Оден стал читать, он к нему присоединился, и они читали хором. «Смесь американизированных интонаций Уистана и сочного акцента Иосифа добавляла веселья», — продолжает леди Наташа, пришедшая во время ужина к выводу, что поэзия была для Бродского «ободряющей terra firma — твердой почвой в смятении изгнания». Не менее поразился памяти Бродского и американский поэт Марк Стрэнд, который спустя несколько месяцев встретил его на вечере поэзии в Нью-Йорке. Стрэнд до этого посылал Бродскому новогодние поздравления в Ленинград, и, когда он представился, Бродский в ответ прочел его стихотворение. Стрэнд, который никогда не мог выучить наизусть ни одного из своих стихов, потерял дар речи.
Бентли закатила глаза.
— Ладно-ладно. Только давай найдем кафе посимпатичнее. Мне нужно сменить обстановку.
Когда Бродский стал преподавать в Анн-Арборе, всего лишь через несколько месяцев после приезда на Запад, отсутствие разговорных навыков поставило его в очень трудное положение. «Карл Проффер проделал с ним смелый эксперимент, — пишет Лосев, — втолкнув Бродского осенью 1972-го в классную комнату Мичиганского университета, как детей по старинке учили плавать — бросали в воду: выплывай». К страху, вызванному отсутствием педагогического опыта, прибавилась боязнь не понимать и не быть понятым. Но все обошлось, благодаря присущему Бродскому упорству и духу соперничества — ведь, помимо всего прочего, неуспех означал бы победу тех, кто выгнал его из России, — и через полгода он уже справился с задачей.
Глава 9
Желудок мужчины склонен к непостоянству.
«Я без ума от английского языка», — объяснял Бродский, хотя амбиций писать стихи по-английски, стать англоязычным поэтом у него не было, по крайней мере вначале. После первой попытки в 1974 году (элегии на смерть Одена) он ничего не публиковал по-английски до 1977 года, когда написал другое стихотворение в том же жанре, на этот раз на смерть американского поэта Роберта Лоуэлла: «Elegy: for Robert Lowell» — стихотворение куда более совершенное и в поэтическом плане, и в плане владения английским, чем элегия памяти Одена. Следующее стихотворение, написанное по-английски, появилось в 1983 году. За всю жизнь Бродский напечатал около тридцати оригинальных стихотворений по-английски, что составляет весьма незначительную часть его поэтического творчества (приблизительно девятьсот стихотворений и поэм). Но кроме оригинальных английских стихотворений, у Бродского есть еще и такие, что написаны по-русски и переведены на английский им самим или вместе с кем-то другим. Если учитывать и эти переводы, получится около ста пятидесяти стихотворений.
Обсуждение кулинарных запросов затянулось в основном по вине Тейтума. Он внезапно ощутил острое желание съесть бургер, поэтому отклонил несколько предложенных Зои кафе, где бургеры не готовили. Когда она раздраженно потребовала решать скорее, бургеры ему уже есть расхотелось.
В конце концов остановились на заведении «Таверна Нико» с неплохими отзывами, включая один пятизвездочный: «Здесь мне сделал предложение Тони, любовь всей моей жизни!!!!!!! Шашлычки-сувлаки очень неплохи».
Свободных столиков почти не оказалось, но один все-таки нашли — в дальнем углу у окна, выходившего на оживленную улицу. Внутри было шумно: разговоры десятков посетителей и звон посуды с кухни смешивались с веселой греческой мелодией, раздававшейся из динамиков под потолком.
У Бродского не было, по его словам, «стремления сделать существенный вклад в английскую поэзию», сочиняя стихи на этом языке. Зато он очень следил за тем, чтобы переводы его русских стихотворений были как можно ближе к оригиналам. На переводы в первом сборнике, «Избранные стихотворения», он не мог влиять, поскольку, во-первых, книга составлялась за границей, а во-вторых, потому что его английский был тогда недостаточно хорош. Но в подготовке сборника «Часть речи» («A Part of Speech», 1980) он уже мог принять прямое участие и сообщил во введении, что «позволил себе переработать некоторые переводы с целью приблизить их к оригиналу, иногда, возможно, ценой гибкости».
К ним тут же подбежал официант — круглолицый мужчина с проседью в волосах и широкой улыбкой под густыми усами. Он предложил попробовать «Особое меню Нико для пар», которое состояло из нескольких блюд. Хотя парой они не были, предложение сочли заманчивым. Тейтум также заказал себе стакан узо — анисовой водки.
— Музыка действует мне на нервы, — пожаловалась Зои.
— А мне нравится, — с улыбкой ответил напарник. — Очень атмосферно.
Бентли покачала головой. Повисло молчание. Играла музыка. Женщина за соседним столиком громко и отрывисто смеялась, напоминая лающую гиену. В другом конце зала хором пели «С днем рожденья тебя», перекрикивая звук из динамиков. Тейтум надеялся, что местная еда стоит этих мучений.
— Как там Марвин? — спросила Зои.
Грей вздохнул. Час назад он получил от дедушки загадочное сообщение: «У нас есть ножовка?» У Тейтума она была, однако он, повинуясь инстинкту, ответил, что ножовки нет. Ответ пришел почти сразу: «Врунишка, я уже нашел!» Поддавшись панике, которую у него частенько вызывало общение с дедом, Тейтум осторожно поинтересовался, зачем Марвину ножовка. Тот не ответил ни на сообщение, ни на три телефонных звонка. Грей еще размышлял, попросить ли соседа проверить, чтобы Марвин не отпилил себе руку.
— У него все хорошо, — наконец ответил Тейтум. — Развлекается. Организовал кружок сомнительного чтения, пригласил в него с десяток женщин. Теперь встречаются дважды в неделю, в основном в моей квартире. Еще он осваивает губную гармошку, но, я подозреваю, только чтобы пугать кота. Ах да, и начал заниматься тайцзицюань.
— Тайцзицюань — неплохое занятие, — сказала Зои. — Хорошая гимнастика, вроде медитации.
— Только не для Марвина, — пробормотал Тейтум. Его дед выполнял упражнения так, как будто в него вселился дух Брюса Ли, отбивающегося от сотни злодеев с помощью нунчаков. — А ты когда-нибудь пробовала тайцзицюань?
Позволил себе Бродский это потому, что переводчики не всегда могли или хотели соблюдать форму оригинала: размер, ритм и рифму. А в этом вопросе он был непоколебим. И его жесткая позиция вытекала, прежде всего, из его взглядов на организующую функцию формы, но, разумеется, опиралась и на традицию русского стиха. В отличие от русских, на Западе большинство поэтов уже три четверти века пренебрегают рифмой. Кроме того, в каждом языке есть свои возможности и ограничения: женскими рифмами, например, трудно пользоваться в английском с его преобладанием односложных слов. Говоря о переводе Бродского на английский, Дерек Уолкотт указал и на другую проблему: тройная рифма, используемая Бродским, например, в «Пятой годовщине», имеет в английском иронический оттенок (как у Байрона), а порой рискует прозвучать и просто комично.
— Нет, им когда-то занималась Андреа. Целый год делала упражнения по утрам.
Таких возражений Бродский не признавал: он настаивал на том, чтобы перевод следовал оригиналу до мельчайших деталей, что приводило к постоянным конфликтам с переводчиками. «Иосиф использовал только кнут, не пряник — не помню ни одной похвалы в свой адрес», — рассказывает Аллан Майерс, английский переводчик, с которым Бродский работал больше всего. Бродский не сдавался даже тогда, когда Майерс пытался уговорить его исправить явные грамматические ошибки — и они остались в печатном тексте. Наконец конфликты стали такими острыми, что Майерс — так же, как и многие его коллеги, — перестал переводить стихи Бродского.
— Как у нее дела?
— У нее все в порядке. Только мама, наверное, допекает.
■
Тейтум кивнул. На этом темы, не связанные с работой, закончились.
Если Бродский-стихотворец по-английски писал мало, то Бродский-эссеист, напротив, писал больше по-английски, чем по-русски: из шестидесяти эссе и больших статей, вошедших в его «Сочинения» в семи томах (СПб., 1997—2001), только семнадцать написаны по-русски. К этому надо добавить приблизительно столько же прозаических вещей малых форм — письма в редакции, полемические отклики, рецензии и т. д., — которые никогда не были переведены на русский, что делает перевес в пользу английского еще более разительным: проза была для Бродского в высшей степени английским занятием.
Он опасался, что Зои воспользуется паузой, чтобы начать обсуждение расследования. А ему хотелось избежать этого разговора. За неделю желание его напарницы поймать Гловера почти превратилось в одержимость. Прерываясь только на сон, она все время анализировала поведение убийцы, пытаясь предсказать его действия. Чем ближе становился день возвращения в Куантико, тем больше Зои впадала в отчаяние. Кроме того, разговоры об убийствах портили Тейтуму аппетит.
— Кстати, что ты думаешь о детективе О’Доннелл?
Свое первое эссе «Меньше единицы» Бродский сочинил в 1976 году, а «Сын цивилизации» (о Мандельштаме), «Песнь маятника» (о Константиносе Кавафисе) и «В тени Данте» (о Эудженио Монтале) датированы 1977 годом. Все они включены в первый сборник эссеистики Бродского «Меньше единицы», вышедший в 1986 году. Из этих восемнадцати эссе два были посвящены человеку, из-за которого Бродский, собственно, и стал писать по-английски. Лишь три вещи представляли собой перевод с русского: «Поэт и проза» и «Об одном стихотворении» (о Цветаевой) были переведены без участия Бродского, а «Путешествие в Стамбул» — им самим совместно с Алланом Майерсом. Публикацией сборника «Меньше единицы» Бродский заложил фундамент своей репутации англоязычного писателя. Книгу хвалили по обе стороны Атлантического океана, и она была удостоена одной из самых престижных американских литературных премий — премии Национального совета критиков США.
— Она внушает доверие. А вот я ей не нравлюсь, — произнесла Зои.
Как англоязычного эссеиста и русскоязычного поэта Бродского иногда сравнивают с Владимиром Набоковым и Джозефом Конрадом. Это справедливо в том смысле, что для всех троих английский — второй язык. Но, в общем, сравнение неудачно. Набоков выучил английский еще ребенком и после эмиграции учился в Кембридже, а Конрад, рожденный в России поляк, покинул страну в возрасте семнадцати лет и никогда не писал на другом языке, кроме английского.
— Почему ты так считаешь? По-моему, она к тебе прислушивается.
Путь Бродского к мастерству был намного более длинным и извилистым. Выучить новый язык после пятнадцати лет вообще трудно, тем более для человека, прожившего первые тридцать два года в моноязычной культуре. Поэтому Бродский так никогда и не достиг в английском уровня Набокова или Конрада. Он поглощал книги и словари, и с годами его знания английского языка стали воистину впечатляющими. Но всем богатством английской идиоматики он так и не овладел — ни устно, ни на бумаге.
— Она еле меня терпит. Постоянно перебивает и раздражается, если я высказываю свое мнение.
— Мне кажется, у нее просто такая манера общения. Со мной она ведет себя точно так же.
Возможно, дело было отчасти в отсутствии психологической подготовленности. Тогда как западные дети поколения Бродского ездили в Англию на летние курсы (или, по крайней мере, имели возможность совершить такую поездку), советские дети о посещении чужой страны не могли и мечтать. Что касается встречи с чужим языком, заметил Бродский, то «русский человек… обстоятельствами жизни к этому не подготовлен».
— Значит, по ее манере общения я и заключаю, что ей не нравлюсь. — Зои пожала плечами.
Тейтум уже придумал следующий вопрос, когда появился официант. Он принес не меньше дюжины тарелочек с закусками, при этом не пользуясь подносом и явно подвергая посетителей опасности: одно неверное движение — и для кого-то обед в милой закусочной закончился бы миской дзадзики на голове. Чтобы расставить все на небольшом столике, Тейтуму весьма пригодились навыки игры в «Тетрис». Пока он искал место для очередной тарелки, официант оглашал название блюда.
Его первой встречей с английским можно считать встречу с Оденом. До того он почти не слышал живой английской речи и потому с трудом понимал, что тот говорил, — тем более что Оден говорил на «british English, но сдобренном трансатлантическим соусом», и очень быстро. «То есть словарный запас у меня был достаточный, может быть, — рассказывал он мне, — но опыта звучания языка, опыта интонации, разнообразных интонаций, а язык это именно разнообразные интонации, у меня совершенно никакого не было». Когда спустя несколько недель после встречи с Оденом он впервые услышал из уст Стивена Спендера оксфордский английский с его «феноменальным благородством звука», он был ошеломлен. «Я помню свою реакцию, — рассказывал он, — я чуть не обмер, я просто был потрясен! Физически потрясен!»
— Тарамасалата, то есть икра трески. А это артишоки с картофелем и лимоном. Фаршированные виноградные листья с йогуртом…
Декламация продолжалась, пока стол не был заставлен полностью, затем официант удалился.
Бродский был и остался англофилом, Англия и Оден были для него синонимы. Хотя он прожил двадцать четыре года в США, английское произношение осталось его идеалом. Однако, как ни старался, он не мог избавиться от своего тяжелого русского акцента. В частной обстановке это не имело значения, но на публике последствия могли быть катастрофическими — люди просто не понимали, что он говорит. Хелен Бенедикт, нарисовавшая, может быть, лучший литературный портрет Бродского
[12], рассказывает о его выступлении в Нью-Йорке, где он, нервничая, «стал читать несколько стихов по-английски… но читал слишком быстро и делал слишком много ошибок в произношении, чтобы публика его поняла. Время от времени он обрывал чтение посередине предложения и с жестом нетерпения или отчаяния проводил рукой по лысеющей голове».
Зои выглядела обескураженной. Она всегда серьезно продумывала стратегию трапезы: что съесть сначала, что потом, и какие блюда можно комбинировать. Сейчас, по всей видимости, от бессчетного количества возможностей Зои зависла.
Сам я четко помню доклад, прочитанный Бродским на симпозиуме о «высококачественной литературе», устроенном Шведской академией в 1991 году. Он читал так нервно и быстро, что было совершенно невозможно понять, что он говорит. Руки судорожно искали карманы пиджака, то попадая, то проскальзывая мимо, он потел и говорил все быстрее и быстрее, что усилило и просодические недостатки произношения, и русский акцент. После доклада и вежливых аплодисментов воцарилась неловкая тишина: никто не мог задать ни одного вопроса, так как никто не понял, о чем был доклад.
Тейтум подцепил вилкой один из виноградных листьев и попробовал кусочек.
По пути в гостиницу Бродский явно испытывал облегчение от мысли, что все уже позади. Осознав, что представление было не из лучших, он пошутил: все-таки оно было понятнее, чем доклад, с которым он выступил годом раньше в Британской академии в Лондоне. Доклад должен был передаваться по Би-би-си, но передачу отменили — выступление звучало совершенно невразумительно. По словам Исайи Берлина, который был среди публики, Бродского «никто не понял».
Он слышал, запахи могут вызвать воспоминания, но не знал, что и вкусы тоже. На мгновение Грей перенесся в Уикенберг: он сидит за столом, мать снова учит его правильно держать нож и уже начинает раздражаться, а отец говорит ей «отстать от ребенка».
— Моя мама готовила такие же фаршированные листья, — сказал Тейтум, моментально набив себе рот.
Косноязычие Бродского объяснялось не только его акцентом и просодией, но и тем, что любое публичное выступление было для него связано с колоссальным напряжением. С одной стороны, он хотел делиться своими стихами и идеями, с другой — испытывал чувство большого дискомфорта, выступая на публике; Аллану Майерсу он признался, что перед докладом в Британской академии «страшно паник<овал>». И оттого говорил не только слишком быстро, но и слишком отрывисто. Кстати, с выступлениями по-русски дело обстояло примерно так же. Нобелевская лекция, которую он прочел по-русски, звучала не намного четче, чем доклад о «высококачественной литературе».
Зои, видимо, справилась со своими логическими уравнениями и решительно обмакнула кусочек жареной цветной капусты в соус дзадзики.
Бродский сам прекрасно осознавал недостатки своего устного английского. «У меня есть сомнения по поводу моего произношения, и главным образом это мне мешает», — ответил он на вопрос, почему не выступает чаще с чтением стихов по-английски.
— Я и не знала, что твоя мама гречанка.
— Вовсе нет, просто ей нравилось пробовать новые рецепты. У нее в кухне стояла полка с десятками кулинарных книг. — Тейтум улыбнулся. — В них были потрясающие фотографии, и я любил разглядывать их, представляя блюда на вкус.
Недостатки в произношении сопровождались, особенно поначалу, грамматическими ошибками, типичными для русскоговорящего человека: трудностями с временами глагола и употреблением определенного и неопределенного артикля. Заголовок данной главы, «From Russian with Love», — дарственная надпись Бродского Дэниэлу Вайсборту на сборнике «Остановка в пустыне» — является примером именно такой ошибки: должно быть, разумеется, «a Russian».
— Наверное, у твоей мамы все получалось вкусно.
— Не для подростка, — фыркнул Тейтум. — Пока мои друзья ели на ужин стейк с жареной картошкой, у нас подавалась утка по-пекински или фалафель. Иногда я умолял маму приготовить что-то нормальное — для разнообразия.
Посвящение датировано 29 ноября 1972 года, то есть оно сделано всего через пять месяцев после высылки из Советского Союза; таких элементарных ошибок мы почти не найдем у Бродского впоследствии. На самом деле он освоил письменный английский с удивительной быстротой, и его зрелая проза — образец интеллектуальной остроты и ясности и стилистической элегантности. (Я имел возможность читать его вещи в первом варианте, до редакторской правки, и могу свидетельствовать о блестящем обращении Бродского с английским языком.) Это — что касается прозы.
Зои насаживала на вилку ломтики томата и артишока с сосредоточенностью физика-ядерщика, работающего с ураном.
С поэтическим творчеством Бродского по-английски все было сложнее — тем более что он весьма неохотно принимал во внимание советы других. Если его эссе были широко признаны как шедевры, то написанные по-английски стихи вызывали в лучшем случае осторожную благосклонность, в худшем — прямое неприятие; безоговорочно положительных оценок почти не было. Это касается в равной степени как автопереводов, так и стихов, написанных прямо по-английски. Пока Бродский был жив, критика была большей частью умеренной, но после его смерти даже некоторые друзья и поклонники стали публично выражать свои сомнения. «Как могли его понять те, кто не читал его по-русски, по его английским стихотворениям? — спрашивал Исайя Берлин и сам же отвечал: — Совершенно непонятно. Потому что не чувствуется, что они написаны великим поэтом… Поэт может писать только на своем языке, на языке своего детства». «У него был не слишком хороший слух к звуку английского языка, к его настоящему звучанию, — сказала Сьюзен Зонтаг, которая однажды, в ответ на мой осторожно высказанный скептицизм по поводу английских стихов Бродского, отозвалась словами: — Конечно, это не стихи — это стишки». Чеслав Милош подчеркивал, что поэт не должен писать стихи не на своем языке и сам он этого не делает (хотя под конец жизни и стал переводить свои стихи на английский). И поэт Роберт Хасс, переводчик Милоша, считал, что, читая Бродского по-английски, «как будто бродишь среди руин благородного здания».
— У детей почти в три раза больше вкусовых рецепторов, чем у взрослых. Поэтому они по-другому ощущают вкусы и предпочитают блюда попроще.
— Неважно. — Тейтум улыбнулся. — Я просто хотел картошки фри.
Однако и при жизни Бродского появлялись резко отрицательные отзывы. Примером может служить рецензия английского критика Кристофера Рида на третий поэтический сборник Бродского на английском языке, «К Урании» («То Urania»), вышедший в 1988 году. Она была опубликована в видном журнале «London Review of Books», и содержание ее было столь же убийственным, как и название «Великая американская катастрофа». Бродский долгие годы занимал, пишет Рид, некоторую среднюю позицию между русским и английским, «в той нейтральной зоне, которая называется „переводная литература“», но, поскольку он стал писать по-английски и переводить собственные стихи, он должен примириться с тем, что его судят по качеству итоговых текстов. Суд самого Рида беспощаден: «У Бродского явные проблемы не только с временами глагола, но и с предлогами, союзами, порядком слов, родительным падежом и со многими другими мелочами, которые не так легко обозначить грамматическими терминами». Бродскому надо в первую очередь «натренировать слух, если он хочет преуспеть в английской поэзии», — теперь же дела обстоят так, что «отсутствие слуха» вредит и его автопереводам, и стихам, написанным по-английски. Но и помимо языка Рид предъявляет Бродскому ряд претензий, в том числе «интеллектуальное нетерпение», заставляющее его «высказывать спорные мнения высокопарно непререкаемым тоном». Однако главный упрек касается именно обращения с английским: «Может быть, уже слишком поздно уповать на то, чтобы кто-нибудь — коллега, редактор или обыкновенный литературный поденщик — взялся помогать этому человеку или предупреждал его о риске, на который он идет».
Зои прикрыла глаза от удовольствия. Грей смотрел на нее, потягивая узо из стакана, и не мог отвести взгляд. Обычно Бентли выглядела опасным хищником, готовым наброситься в любую секунду. Зато с закрытыми глазами ее лицо стало невинным, словно у фарфоровой куколки.
Вскоре после смерти Бродского британский коллега Рида поэт Крейг Рейн похожим образом раскритиковал посмертно изданные книги Бродского — поэтический сборник «So Forth» и сборник эссе «О скорби и разуме». Название рецензии в «Financial Times» звучало не менее грозно, чем у Рида: «Репутация, подвергнутая инфляции». Рейну английская проза Бродского так же мало нравится, как и его поэзия, которой присущи «неуклюжесть», «болтливое отсутствие ясности» и «водянистость»
[13]. Так же как Рид, Рейн не ограничивается критикой одной лишь формы. Бродский, на его взгляд, «высокомерен и банален» (как мыслитель) и «малокомпетентен» (как критик). Общая оценка, которую Крейг Рейн выставляет Бродскому: «посредственность мирового масштаба».
— А как же у бабушки с дедушкой? — спросила Зои.
— О, там меня старались осчастливить. Картофельным пюре, ростбифами и гамбургерами. Зная, как я люблю ванильное мороженое, бабушка покупала его каждые выходные. Конечно же, я вел себя отвратительно и отплатил бабуле, заявив, что ее стряпня — отстой и мама готовит в сто раз лучше.
Самая острая критика шла главным образом с британской — не американской — стороны, и хотя она не осталась без ответа, многие из поклонников Бродского присоединились к Риду и Рейну, несмотря на резкость их нападок. Аллан Майерс, например, признался, что он вынужден согласиться с Рейном, «хотя и скрепя сердце», а такой благосклонно настроенный критик, как Джон Бейли, осыпавший похвалами сборник эссе «Меньше единицы», отнесся весьма отрицательно к поэтическому сборнику «So Forth». Попытка Бродского стать «американским и европейским поэтом» была, считает Бейли, «героической», но «обреченной»: «Муза беспощадна» и «должна отвергать и самые грандиозные попытки, если они не удаются». «Бродский не является великим поэтом по-английски, а великим русским поэтом», — выносит суд читающий по-русски Бейли. Даже американские критики, обычно более терпимые в отношении обращения с английским языком, считали, подобно Сьюзен Зонтаг, что проблемы Бродского заключались в недостаточно чутком слухе к английскому языку. Согласно поэту Уильяму Уодсворту, в 80-е годы бывшему студентом Бродского в Колумбийском университете, у поэта «слух должен быть абсолютным», а «английский слух Иосифа по вполне понятным причинам абсолютным не был». Другой поэт, Чарльз Симик, в целом весьма положительно относившийся к Бродскому, в рецензии на сборник «Collected Poems in English» (2000) возражал против его paddings, которые часто звучат «неидиоматично и попросту неуклюже»: «У Бродского абсолютный слух по-русски, но это не касается многих из его переводов и стихов, написанных им по-английски».
— Ты ведь переживал потерю родителей.
— Это не оправдание.
Как бы ни справедлива была эта критика, часть ее следует отнести к тому, что Бродский — поэт новаторский, смелый, ищущий новые средства выражения. Нападая на него за широкое использование просторечий и сленга, за неидиоматичность, перегруженность аббревиатурами и игрой слов, за злоупотребление анжамбеманами, англоязычные критики не знали, что этими чертами отмечены и русские стихотворения Бродского (за что, кстати, он нередко подвергался атакам со стороны русских критиков). Так же как в своем русском поэтическом творчестве, Бродский стремился испытывать и по возможности раздвигать границы английской поэтической речи. Другое дело, что эта работа не всегда венчалась удачей.
— Я и не собиралась искать оправдание. — Зои снова пожала плечами. — Тебе не нужно мучиться чувством вины.
Особенно раздражали английских критиков анжамбеманы Бродского, которые они воспринимали как «потенциально более разрушительные» по-английски, чем по-русски. Пример его сногсшибательной порою техники — перенос (анжамбеман) на другую строку сразу после артикля the и выставление к нему рифмы в следующей строке:
— Кто сказал, что я мучаюсь? — Голос Тейтума зазвучал зло и грубо. — А даже если и так, что с того?
Он схватил вилку. Заметив, что рука дрожит, вернул прибор на место и в смущении опустил руки на стол.
The last of hot-bed neu-roses, hearing the
faint buzzing of time\'s tsetse…
(«Sextet», 1976)
Зои посмотрела на него с удивлением. Потом вдруг накрыла его ладонь своей. От прикосновения ее теплой руки дрожь утихла.
— Попробуй артишоки. Они очень хороши.
Тейтум моргнул и уставился на тарелку. На ней лежал одинокий кусочек артишока: должно быть, остальные Зои уже съела.
— Спасибо, я уже сыт.
По-русски его анжамбеманы часто еще более радикальны — как в следующем примере, где в позиции рифмы стоит предлог под ударением:
— Попробуй обязательно, — повторила Бентли с нажимом. — Настроение сразу поднимется.
— Так и быть. — Он взял вилку и воткнул ее в артишок.
— Не забудь дзадзики. С ним еще вкуснее. — Зои показала на чашку с соусом, будто сомневалась, что Тейтум в состоянии понимать речь. — Просто обмакни.
Полдень в комнате. Тот покой,
когда наяву, как во сне, пошевелив рукой,
не изменить ничего.
(«Полдень в комнате», 1978)
Грей послушно окунул артишок в дзадзики и отправил его в рот.
— Неплохо!
Примеров подобного напряжения между синтаксисом и размером в поэзии Бродского уйма.
Бентли немного расслабилась. Тейтум, через силу улыбнувшись, проглотил артишок, который и впрямь оказался неплох.
В какой степени английский язык позволяет такого рода радикализм, трудно судить тому, для кого этот язык не родной. Не исключено, однако, что неприятие этих сторон поэтики Бродского было вызвано среди прочего и общим скептицизмом по отношению к возможностям иностранца заняться обновлением поэтических средств несвоего языка.
— Я говорила маме ужасные слова, когда была подростком, — проговорила Зои, подцепив вилкой кусок баклажана. — Папе — никогда. Только матери. Мы привыкли кричать друг на друга. Отец пропадал на работе, Андреа пряталась в своей комнате, а мы с мамой… — Она покачала головой.
Глубже всех размышлял об «английском Бродском» и его переводческих принципах Дэниэл Вайсборт, британец, десятилетиями занимавшийся вопросами поэтического перевода и сам переводивший Бродского на английский. Вайсборт частично согласен с критиками — он считает, что Бродский совершил «роковую ошибку», вмешиваясь в работу над переводом своих стихов. Тем не менее английские версии стихов Бродского создают, по мнению Вайсборта, «слышимые звенья между двумя языками», и только время покажет, какое воздействие они оказали на английскую поэзию. Издание «Collected Poems in English» может оказаться «бомбой замедленного действия», но уже сегодня оно «дает тем, кто не говорит по-русски, уникальную возможность прочитать одного из величайших русских поэтов на языке, являющемся не его собственным».
— О чем вы спорили? — спросил Тейтум, машинально окунув в дзадзики кусок хлеба. Зои крайне редко говорила о родителях.
Свободный человек не винит никого
— Да обо всем. Об одежде, которую я носила, книгах, которые читала, передачах, которые смотрела, и почему я больше не выхожу из дома… И мама каждый раз начинала критиковать меня таким заботливым тоном… — Бентли стиснула вилку и прищурилась. — Брр, как вспомню теперь… «Зои, почему бы тебе не отложить книжку и не погулять с друзьями?»
Когда в 1987 году Бродский был награжден Нобелевской премией, один журналист с Би-би-си попросил меня объяснить, в чем причина популярности Бродского в Швеции. Я ответил, что популярность и даже авторитетность поэта — не результат Нобелевской премии, что шведские читатели и критики высоко оценивали его творчество задолго до этой награды и что объяснение тому — то обстоятельство, что Бродский ввел в шведскую культуру «духовные коррективы»; то есть он предлагает иерархию ценностей, которую большинство интеллектуалов считают правильной, но стесняются провозгласить сами.
Не знаю, был ли я прав, но знаю, что меня подтолкнуло к этой идее: эссе Чеслава Милоша, прочитанное мною давно. В этом эссе, «Современная русская литература и Запад», Милош говорит, что произведения Пастернака и Солженицына в каком-то смысле «судят» всю современную литературу, «вводя заново иерархию ценностей, отречение от которых угрожает человечеству безумием… они восстанавливают четкое разграничение между тем, что является серьезным в жизни, и тем, что считают серьезным люди, с жиру бесящиеся [по-русски в оригинале]».
Последнюю фразу она произнесла высоким, слащавым, вкрадчивым тоном.
В этой статье есть и строка о Бродском. Милош цитирует два фрагмента из воспоминаний Александра Вата, польского поэта и мыслителя, проведшего несколько лет в советской ссылке. Ват писал — еще в 1963 году — с большой проницательностью о том, как «патерналистический терроризм Сталина довел несколько поколений советских людей до уровня индейцев племени гуарани в иезуитской коммунистической республике восемнадцатого века», и далее:
— Обычно родители хвалят детей за любовь к чтению.
— Думаю, она не одобряла мой выбор литературы. Биографии серийных убийц, книги по криминалистике… — Ее взгляд стал отрешенным. — И пара любовных романов.
Для того, чтобы освободить себя от наследия Сталина в своих душах, они должны сначала «избавиться от врага»; как змея весной сбрасывает кожу, они должны сбросить не только мысли о сталинизме, коммунизме, ревизионизме, а сами эти слова. В этом смысле свободными являются не Вознесенский, Евтушенко или Тарсис, а такие люди, как поэт Иосиф Бродский, как Солженицын в «Матренином дворе», как Терц-Синявский в его последних (неполитических!) произведениях
[14].
— Правда?
Зои съела еще кусочек баклажана.
Политическая мысль за первую половину двадцатого века до того «исказилась» и «развратилась», что надо сначала «вырвать ее вместе с корнями из своей души, чтобы приготовить почву для политического мышления — здорового, гуманного, — что составляет virtú
[15]свободного гражданина». Разумеется, политические восстания, и особенно политические восстания духа, нужны, но лично Ват видит надежду России не в них, а «в самой жизни, в умении существовать в крайне чужом духовном пространстве».
— Я все-таки была подростком, знаешь ли… Порой могла сказать гадость, только чтобы мать перестала обращаться со мной как со слабоумной. И тогда она злилась и вопила… — Зои взмахнула вилкой. — С этого все обычно и начиналось. Как же она меня бесила!
В автократическом государстве мысль о — и нужда в — иерархии диктуется строем самого государства. «Определенное преимущество тоталитаризма заключается в том, — пишет Бродский, — что он предлагает индивидууму некую личную вертикальную иерархию с совестью во главе». Когда государство — особенно государство с потугами на всеведение и всемогущество — пытается навязать человеку свою систему ценностей, всегда есть опасность, что тот ответит тем же мышлением, только вывернутым наизнанку; на самом деле, это то же самое, как принять игру, уровень и правила которой установлены противником. Даже если человека не лишат свободы физически, он может невольно стать духовным пленником системы, с которой борется; примеров такого плена — тьма. Поэтому ключевое слово в вышеприведенной формулировке Бродского — личная.
— Мне кажется, всех подростков раздражают их родители.
В обществе советского типа можно, по существу, играть только две роли: быть советским или антисоветским, но человек всегда определяется по степени «советскости». Если он не проявляет ни одного из этих качеств, он будет рассматриваться скорее как враг, чем как друг, ибо выпадает из общепринятых норм. «Это — как выбирать между двумя видами сосисок, когда ты на самом деле хочешь поесть рыбы», — говорил мне Бродский в интервью 1987 года.
— Я не просто раздражалась. Я их винила. За Гловера. За то, что не поверили мне. Что оставили нас с Андреа одних в тот вечер.
Речь идет, другими словами, о независимости, об автономии; об отказе от ценностей, навязанных извне, для того чтобы создать и сформулировать свои собственные. Человек с таким подходом не борется с системой или иерархией противника активно; его сила в том, что он пытается быть самим собой: человеком, индивидуумом, а не слугой.
Когда Гловер жил по соседству, Зои вычислила, что он и был мейнардским маньяком. Она говорила об этом полицейским и родителям, однако все от нее отмахнулись. А вскоре Гловер проник к ним в дом. Он гнался за ней, но Зои с сестрой заперлись в своей комнате. Гловер пытался взломать дверь, пока соседка не вызвала полицию, а потом сбежал. Как эта психологическая травма повлияла на Зои, Тейтум мог только догадываться.
«Тревожит в антитоталитаризме то, — пишет польский поэт и эссеист Адам Загаевский, — что один из самых богатых источников его силы — его высочайшее духовное напряжение — зависит от того, что он сосредотачивает все зло мира в одном месте: в тоталитаризме». Антитоталитаризм превращает человека в ангела, лишив его и зла, и вины. Зло и вина — всегда удел государства, которое он винит во всем. Антитоталитаризм имеет с мишенью своей критики то общее, что заставляет человека отказаться от мысли о «жизни в противоречии», как это определяет Загаевский, становясь таким образом зародышем новой утопии, еще одной разновидности мессианства.
Подход, предложенный Бродским и Загаевским, более скромный, ибо не предполагает, что противник системы в моральном отношении стоит выше своего врага, ибо видит корни зла в самом человеке, в самом человеческом роде: в конце концов, политические системы созданы человеком. «Мы должны победить тоталитаризм мимоходом, — пишет Загаевский, — по пути к чему-то большему…»