Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иртенина Наталья

Праздник синего ангела

Иртенина Наталья

Праздник синего ангела

Есть ангел смерти...

М.Ю.Лермонтов

\"...гибель. В этом городе поселилась смерть. Мертвецы ходят вперемежку с живыми. Обреченные привыкли к своей обреченности - они не замечают ее. От синих уже не шарахаются в стороны, как в самом начале. На них просто не смотрят, пугливо пряча глаза. Выглядят эти полутрупы кошмарно: белые водянистые глаза, заостренные и от того хищные черты лица и безобразные пятна - темно-синие трупные пятна по всему телу, в начале редкие и небольшие, ближе к смерти уже не оставляющие просветов. Полностью посиневшие ждут смерти - она не запаздывает. На все уходит несколько недель...\"

Над обычной школьной тетрадкой в 48 листов склонился человек лет тридцати пяти в старых потертых джинсах и полинявшей майке неопределенного цвета. Жизненное пространство вокруг него, тесно ограниченное деревянными стенами, было заполнено немудреной мебелью: допотопным облезлым буфетом давно сгинувших времен, железной кроватью с хилым матрасом и столь же хилой, плоской подушкой и двумя табуретками кустарного производства. На третьей за столом сидел сам хозяин обиталища с ручкой в пальцах и легким туманом в глазах. Отсутствующие занавески на единственном окне, обвисающие сверху обои, давно не метеный пол со следами скупых мужских застолий вопиюще свидетельствовали о том, что нога женщины еще не ступала на эту жилплощадь и вряд ли когда-нибудь ступит. Нынешнего владельца этого скромного жилища - комнатки и прилегающих к ней сеней с крыльцом - звали Павел Ковригин. Он сидел без движения вот уже десять минут, упорно цепляясь глазами за какую-то невидимую точку на подоконнике. Рука, оставленная на произвол судьбы и, вероятно, обидевшись на подобное невнимание, чертила в тетради какие-то изуверские фигуры. Внезапно очнувшись, Ковригин отчеркнул это безобразие линиями и продолжил:

\"Это длится уже полгода. Люди мрут как мухи, но официальная статистика несомненно занижает все цифры. Объявляют о не более чем десятке в день. Я в это не верю. Врачи тоже или врут, или молчат, ясно только то, что они бессильны. Я понял это, когда они перестали изолировать синих и отменили карантин. Они сказали, что \"синька\" не заразна, а распространяется каким-то неведомым еще медицине путем. Поэтому гражданам предписано соблюдать спокойствие и не паниковать. Бог даст, пронесет. Господи, за что, за какие грехи такая напасть на этот несчастный город? Внутренний карантин отменили - вместо этого весь город стал огромным изолятором, лепрозорием. Все въезды и выезды перекрыты, город окружен плотным непробиваемым кольцом военных команд. Через этот кордон даже мышь не проскочит незамеченной. Пропускают только транспорт с продуктами - спасибо и на том. Могу себе представить, с каким усердием они потом дезинфицируют фуры и людей, побывавших в этом \"гнезде дьявольской заразы\".

В этот момент в окне появилась чья-то плешь с модным среди лысых людей зачесом длинных и жидких волос - от уха до уха. Вслед за плешью протянулась рука и затарабанила в стекло. Вздрогнув, Ковригин бормотнул: \"Черт! Напугал\" и открыл форточку.

- Павел, принимай заказ. Есть клиент, - продребезжала плешь и скрылась из пределов видимости.

Жизнь приучила Ковригина ничему не удивляться, но сейчас он забыл все ее уроки и недоуменно поискал глазами рубаху. \"Какой заказ? Всех клиентов уже несколько месяцев свозят в другое место. Может нелегал?\" Рубаха обнаружилась только в сенях на гвозде. Натянув ее, он вышел из дома. Идти нужно было недалеко - только обогнуть все строение и зайти с другой стороны. Это был странный гибрид ветхости и современности: деревянная избушка притулилась одной своей стороной у каменной одноэтажной, тоже небольшой постройки, отделанной желтой граненой плиткой - этакий двуликий Янус, одной половине которого забыли сделать косметический ремонт. Над дверью, куда вошел Ковригин красовалась вывеска: \"Ритуальное бюро Осташковского кладбища. Регистрация и оформление\".

В конторе действительно находились посетители: молодая женщина в траурном платье, прижимавшая носовой платок к заплаканному лицу, и девочка лет шести-семи, тоже в темном платьице, испуганно державшаяся за мать. Конторщик, Тарас Петрович, тридцать лет занимавшийся покойниками и наживший на этом деле геморрой и хронический колит, листал за столом свой регистрационный талмуд. От ветерка, поднятого настольным вентилятором, его зачес колыхался, грозя нарушить гармонию хитро устроенной прически.

- Вот, Павел Василич, такое, значит, дело, - начал он вибрирующим стариковским голосом. - Жильца требуется подсоседить в могилку. Сектор четырнадцать \"А\", место двадцать восемь по левую руку, - еще раз проведя пальцем по странице он повторил: - Да, место двадцать восемь по левую сторону. Место хорошее, жильцы все спокойные, опрятные. Похороны завтра, так что приступайте к делу.

Женщина поднялась со стула.

- Пойдемте, пожалуйста, я вам покажу, - робко поглядев на Павла, произнесла она.

Но ему нужно было еще потолковать со старшим.

- Вы идите, я вас догоню через минуту. Я знаю, куда идти.

Когда за ними закрылась дверь, Ковригин подозрительно посмотрел на конторщика и спросил:

- Петрович, покойник нормальный? Три месяца не хоронили здесь никого. Мне наезды санитарной ментуры не нужны, сам знаешь.

- Как и мне, Павел Василич, как и мне, - над столом раздался печальный вдох-выдох. - Я не проверял, но вот разрешение Горсанэпиднадзора, - он потряс в воздухе бумажкой.

- Чудны дела твои, Господи, - Ковригин внимательно изучил разрешение. - Два сорта покойников: белые, синие - не хватает только красных для вящей полноты, - но увидев напрягшиеся от возмущения глаза истинного коммуниста, члена партии с 1965 года, он уточнил: - Шутка, Тарас Петрович, - и быстро ретировался.

Идеологические споры, изредка вспыхивавшие между ними, продолжались по нескольку часов и переходили в откровенную мелкопакостную вражду со стороны несгибаемого Петровича. Вражда обычно длилась дня три, после чего старший по должности приходил мириться со смородиновой настойкой собственного изготовления и банкой соленых огурцов. Но сейчас Ковригина ждала на улице женщина с маленькой девочкой, а он не считал себя последней свиньей, чтобы заставлять их ждать себя несколько часов.

Они шли медленно, так что Павел быстро догнал их. Некоторое время шагали молча. Ковригин украдкой рассматривал женщину: она, несмотря на уродливое платье и платок на голове, была очень красива, как-то необычайно, даже странно красива. И бледность шла ей к лицу. Темные волосы, собранные сзади в узел, наверняка были очень густыми, мягкими и волнистыми. Павел вдруг отчетливо увидел себя рядом с этой незнакомкой в какой-то комнате. На ней было домашнее платье, а распущенные волосы лежали на плечах. Видение было настолько явственным, что Павел ощутил в руке приятную мягкость и упругость ее волос и даже почувствовал их пьянящий запах.

- Простите за нескромность, - неожиданно для самого себя начал он. Кто у вас умер? Муж?

- Нет, мама, - тихо ответила она и добавила, помолчав: -У нас с дочкой никого больше нет, одни мы с ней остались на свете, - она крепче прижала к себе девочку одной рукой, а другой - платок к лицу.

Выждав время, чтобы она успокоилась, и ругнув себя последним болваном и безмозглым пнем, Ковригин снова заговорил:

-Знаете, я здесь работаю уже два года. Раньше и дня не проходило без покойника. Сейчас - мертвый сезон, сидим без работы уже три месяца, хотя должно бы быть наоборот, даже если верить официальной статистике. Все эта синяя зараза перевернула верх дном. Люди перестали умирать нормально. А синих управление запретило хоронить на кладбищах. Их всех кремируют, даже без гробов - просто запаковывают в саван - и в печь. Да вы это и сами знаете - что это я вам известные вещи говорю.

- Нет-нет, говорите, - попросила она. - Прошу вас.

-Я заметил одну странную вещь. Когда кто-то умирает от \"синьки\", его родные как будто даже рады этому. Только поймите меня правильно. Я не говорю, что они желают смерти зараженным, но что-то здесь не так. Может, я просто отвык от этого зрелища, но все-таки настоящее горе я всегда отличу от равнодушного согласия со смертью. Кажется, люди просто перестали различать жизнь и смерть, по-настоящему радоваться одной и оплакивать другую. Они стали похожи - ну, на роботов, что ли, отчаявшихся, испуганных роботов, которые знают, что и они скоро умрут. За три месяца я сегодня первый раз увидел неподдельное горе, - он посмотрел на нее и добавил: Простите, если я вас обидел.

- Нет, что вы, все в порядке, - она уже совсем успокоилась и начинала посматривать в его сторону. - А знаете, вы не похожи на гробовщика. Вы... Вы, наверное, ученый или... Может быть, художник?

Он засмеялся.

-Вы наблюдательны. Я гробовщик не по профессии, а по натуре. Мое призвание - свободное творчество. Но, понимаете в чем дело, свободным творчество может быть только если оно не выливается в конкретную форму: к примеру, в форму картины или романа, или, допустим, музыкального сочинения. Если это произошло - это уже не свобода, а фактически рабство, закрепощенное состояние. Готовое, оформленное произведение искусства лишено духа свободы - оно становится зависимым от очень многого, начиная от обстоятельств его обнародования и кончая мнением и профессиональной грызней критиков. И не последнее место в этом длинном ряду занимают финансовые, коммерческие расчеты. Свободное бытие духа творчества, материализуясь, неизменно опошляется той возней, которая поднимается вокруг произведения искусства, и, что самое отвратительное, в этой возне принимает участие и сам художник. Я хороню свое творчество в самом себе. Когда-то я был писателем и безнадежно губил собственную творческую сущность своими писаниями. Теперь с этим покончено. Вот почему я стал гробовщиком - по занятию и по призванию. Я вас не утомил своей болтовней?

- Как сложно вы говорите. Мне не понять всего, - она слабо улыбнулась. - Но я знаю, что вы хороший человек.

Ковригин на мгновение смутился и, чтобы скрыть это, кивнул вперед и сказал:

- Вот мы почти и пришли, - и добавил совсем невпопад: - Впрочем, я не столько гробовщик, сколько сторож на кладбище. Охраняю покой мертвецов. Как выражается Петрович, наших жильцов.

Из трех городских кладбищ Осташковское было самым молодым - территорию под него выделили где-то в конце 1920-х годов. Вместе с разраставшимся населением города непрерывно увеличивался и поток усопших, угрожая демографическим взрывом двум уже существовавшим кладбищам. Поэтому новый, третий \"город мертвых\" в пределах городской черты с первых же дней своей жизни начал быстро заселяться и обустраиваться с какой-то даже неприличной для столь серьезного места резвостью и неугомонностью.

Кладбища, как и люди, живут не вечно и точно так же, как люди, умирают. Они тоже бывают молоды и свежи, так же плавно вступают в пору уверенной зрелости, тоже стареют и дряхлеют, и уже не поспевая за ходом жизни, тихо и смиренно проводят остаток своих дней. Хотя Осташковское кладбище переживало период расцвета, опытному, наметанному глазу уже были видны первые признаки приближающейся осени жизни: солнечные лучи уже не могли пробиться ко многим могилам из-за густых раскидистых крон деревьев, успешно конкурирующих в борьбе за жизненное пространство с несгибаемыми оградами, мощные - в полтора обхвата - дубы, ясени, клены, тополя упрямо врастали в железные прутья и подпирали своими атлетическими торсами хилые дверцы в оградах могил. То тут, то там возникали покосившиеся памятники и кресты, размытые дождями холмики совсем без оград, заваленные прошлогодней листвой неухоженные могилки и кучи мусора из венков, цветов, банок и прочей могильной утвари. Впрочем, все это не мешало истинным ценителям кладбищенской атмосферы наслаждаться здесь покоем, тишиной и сумеречной прохладой даже в самые жаркие летние дни.

Узкая тропинка между двумя рядами зарешеченных могил тянулась еще далеко: место 28 находилось метрах всего в тридцати от одной из двух пересекавших все кладбище широких аллей. Могила была огорожена скромной посеребреной оградой - тщательно ухоженная, вычищенная, с цветами около памятника. Ковригин задумчиво оглянулся вокруг и проверил крепость решетки.

- Ограду придется снимать. Да вот девать-то ее некуда. Памятник будете ставить?

- Да, я уже заказала в мастерской.

Ковригин кивнул:

- Пока его не установят, придется ограде отдыхать на своих соседках. Думаю, на несколько дней это можно устроить без скандала.

Женщина тревожно взглянула на него:

- Я заплачу за все, сколько надо. Вы скажите только.

- Ничего не надо, я все устрою. Думаю, денег у вас не так уж много, а я не душегуб.

- Спасибо вам.

Ковригин хотел было сказать, что это он должен благодарить ее, правда, он пока и сам не знал, за что, но внезапно он понял, что зря сюда пришел. Он звонко хлопнул себя рукой по лбу:

- Черт, инструмент-то я забыл захватить. Придется нам вместе возвращаться.

* * *

Когда дошли до конторы, Ковригин спросил ее имя и кем она работает.

- Таисия. Я медсестра.

- Редкое имя. И очень красивое. Как и вы сами.

Она улыбнулась.

- Отцу нравились редкие женские имена. Вот он и назвал меня так.

Он нагнулся к девочке:

- Ну, а тебя как зовут, мышонок?

Та чуть слышно ответила:

- Ира.

Павел больше не стал навязывать им свою персону и попрощался.

Было в этой бледной русской красавице что-то очень притягательное. Очень женственное. Ковригин отметил ее уверенное спокойствие, даже несмотря на траурную ситуацию, плавные, чуть замедленные движения, какие-то доверительные интонации в голосе, независимую, гордую осанку, хотя он готов был поручиться, что она и сама не знает, для чего ей эта гордость и эта независимость. Но хранила их как старозаветную традицию, как привычный порядок.

Павел находился рядом с ней не более часа, но успел за это время проникнуться обаянием ее женской силы и гордой хрупкости. Именно этого он старался не допускать вот уже года три: с женщинами Ковригин решил покончить примерно в то же время, когда порвал со своим ремеслом писательством. Москвич, выпускник Литературного института, набиравший известность и славу молодой писатель, которого охотно печатали в журналах и издавали отдельными книгами, - в одночасье он все забросил, порвал все старые связи и уехал из столицы, никому не объяснив причин столь странного поведения. О Ковригине скоро забыли. А он поселился в провинции, в обычном, среднестатистическом городе. Помыкался, пока искал пристанище и работу писать он больше не хотел ни под каким видом, - и пристроился, наконец, жить в кладбищенской сторожке. Благо, это место тогда пустовало. Его оформили на довольствие - не густо, конечно, но он не жаловался, - и оставили в покое, чего Ковригин и добивался.

Таисия его взволновала. Он испытывал к ней больше, чем привычный для него холодный, рассудочный интерес. Значит ее следовало забыть.

На следующий день, на похоронах он старался не смотреть в ее сторону. Прощавшихся с умершей было очень мало: кроме Таисии с девочкой, еще две женщины да старик, дергавший головой и не произнесший за все время ни слова. Ковригин помогал нести гроб, потом, когда все ушли, занялся своим делом.

* * *

\"...с чего все началось. По городу поползли странные слухи. Говорили, что на людей нападает моровая язва, что в городе неладная экологическая обстановка, что обнаружена утечка какого-то страшного газа - вдохнув его, человек тут же синеет от удушья и умирает в конвульсиях. При этом трупов никто не видел, но находились \"очевидцы\", которые клялись, что у них на глазах корчились в предсмертных судорогах случайные жертвы этого биологического оружия. Оружие якобы разрабатывалось в секретных лабораториях городского химзавода, но несколько пробирок со смертельными бациллами украли агенты иностранных спецслужб, чтобы уничтожить все население страны. Чем нелепее рождались слухи, тем больше им верили поначалу с каким-то равнодушным злорадством и отчаянным задором затравленных жизнью людей, но потом, когда стали появляться живые \"доказательства\" - пятнисто-лилово-синие жертвы \"вражеских происков\" и их становилось все больше, - задор захлебнулся. Когда же через несколько недель выяснилось, что болезнь имеет летальный исход и синие мертвецы насчитываются уже десятками, в городском воздухе повисли ужас и страх. Малейшего повода достаточно было для взрыва массовой паники. Люди буквально сходили с ума от страха. Кто-то говорил о \"чеченском следе\", требуя отправки в Чечню карательной экспедиции. Некоторые патриоты заявляли во всеуслышание о правительственном геноциде собственного народа. Больше сторонников находила теория инопланетного враждебного вмешательства.

В городе работали несколько медицинских и следственных комиссий местных и присланных из столицы. После двухмесячных консультаций, исследований и совещаний при закрытых дверях медицина вынесла вердикт: она бессильна. Врачи развели руками и прекратили изолировать синих. Когда все столичные светила убрались восвояси, город стал закрытой зоной. Благо, \"отцы города\" успели к тому времени вывезти себя и свои семьи за пределы городской черты и вообще области. Если не страны...\"

* * *

Ближе к вечеру Ковригина потянуло в город. Он уже давно не выбирался со своей окраины - запас продуктов подходил к концу, да и проведать надо было друзей-товарищей.

Шесть часов вечера в июне - это еще день в разгаре, жара не только не начинала спадать, но, казалось, достигла своего пика. А диспозиция была такая: кладбище примостилось с самого края города. С той стороны его, где стояла контора с ковригинской избушкой впридачу, тянулось, уходя в неведомые дали, шоссе с трамвайными рельсами по одной стороне. Здесь была конечная остановка, и вагоны, описав круг, возвращались обратно в город. На другой стороне дороги чуть в углублении стояло большое трехэтажное здание старой, еще довоенной постройки. Его окружала высокая кирпичная ограда, слегка позеленевшая от времени. Между оградой и самим зданием возвышались рослые пирамидальные тополя, уже давно намного перегнавшие по высоте третий этаж. Раньше, более тридцати лет назад, это была гостиница. По какой-то неведомой и необъяснимой причуде городского начальства ее построили рядом с набиравшим тогда силу кладбищем. Из-за этого, да еще из-за своего расположения \"на отшибе\" гостиница не пользовалась успехом у гостей города и со временем захирела. А какому-то остроумцу из административных верхов вновь пришла в голову счастливая мысль: в то время в городской психиатрической клинике случился сильный пожар, все здание пришло в негодность, и несчастных погорельцев перевели сюда - поближе к кладбищу. Теперь \"мертвый город\" и \"скорбный дом\" органично дополняли друг друга. Благодаря этому союзу окраина приобрела вполне гармоничное звучание и совершенство взаимосогласия. И только изредка грохот бестолковых и суетливых трамваев нарушал эту гармонию тишины и покоя.

Благополучно доехав безбилетным образом до нужного места, Ковригин прошелся сначала по магазинам, наполнил рюкзак снедью. (Холодильника у него не было, так что приходилось довольствоваться в основном консервами, крупами и картошкой. Самой главной вещью в его хозяйском обиходе была электроплитка - ею он дорожил как сокровищем). Загрузившись, он пошел к Художнику. Семен мог быть либо дома - если он трезвый, либо в мастерской там, вдали от грозных очей жены, его степень алкогольного опьянения могла варьироваться - от нулевой до максимума, выражающегося в нескольких выпитых бутылках и непробудном бессознательном состоянии.

Ковригин познакомился с ним года полтора назад на городской выставке художников-реалистов. Павел с интересом рассматривал небольшой пейзаж в дымчато-розовых тонах. Видимо, его долгое стояние привлекло чье-то внимание, потому что за спиной у него вдруг раздался хриплый, резкий, слегка приглушенный голос:

- Да разве же это искусство? Это вы называете живописью - эту розовую размазню и сопли вегетарианца?

Ковригин обернулся - на него дышал легким вчерашним перегаром гражданин эксклюзивного вида: на лице - недельная небритость, гофрированный пиджак нараспашку, джинсы заправлены в тяжелые сапоги-\"дуроломы\", в глазах - яростное похмелье.

Окинув Ковригина затуманенным взглядом, гражданин продолжил:

- Вшивый натурализм эти ваши сопли. Копировщики. Плагиаторы природы. Натюрмортные лизоблюды. Дилетанты искусства. Осквернители праха. Дикре... Декри... Дискредитация живописи эта ваша розовая мазня. Жи-во-пись! Значит - писать живое. Как режут по живому - так надо писать, а не разводить всемирный потоп из соплей...

Ковригин понял, что речь может быть долгой, и прервал поток словоизвержения конкретным выводом:

-Можете предложить что-то другое?

Тот схватил его за руку и потащил к выходу:

-Пойдем. Покажу тебе настоящее искусство. Вмиг забудешь эту размазню.

Но на улице он вдруг замялся и, поколебавшись секунды две, застенчиво попросил:

-Друг, одолжи червонец на благое дело. Душа тоскует о возвышенном.

Ковригин достал из кармана мятую пятерку.

- Вот спасибо-то. Искусство все еще в неоплатном долгу перед жизнью, его неожиданный попутчик уже стоял у окошка коммерческой палатки. Счастливо отоварившись банкой \"джин-тоника\", он снова сгреб в охапку Ковригина и поволок за собой.

Через полчаса, стоя посреди тесного полутемного гаража, Ковригин остолбенело рассматривал творения незнакомца. Тот оказался художником, причем какого-то побочного сюрреалистского толка. Это был ошарашивающий сплав Сальвадора Дали, Иеронимуса Босха и Ван Гога, пропущенных через мясорубку и слепленных заново. Предметы и люди в самых невероятных сочетаниях и положениях, тщательно и детально выписанные, производили жуткое впечатление реалистичности и подлинности, при том, что все это представляло собой самый невероятный, дикий разгул фантазии художника, как будто человеческий мир был для него калейдоскопом, в котором он всякий раз видит новую картину из разноцветных изломанных осколков человеческого бытия. На полотнах сквозило невысказанное, затаенное желание чего-то неведомого, явственно читался порыв в иные миры и иные реальности, но и отчетливое понимание невозможности и запретности этого. Давящая, тяжелая атмосфера на картинах сочеталась немыслимым образом с детской мечтой, предвкушением чего-то желанного. Уродливая реальность вписывалась в сказку.

Вся внутренность гаража была завалена картинами, досками, банками, склянками, рулонами бумаги, тюбиками краски. В углу на газете были разложены разномастные кисти, тщательно вымытые, тут же стояла консервная банка с отмокающими кистями. В глубине гаража лежал матрас, покрытый старыми тряпками, со скомканным одеялом и мятой подушкой. Рядом выстроились в шеренгу с десяток пустых бутылок разного калибра. В центре помещения возвышался самодельный мольберт. Вся эта фантасмагория освещалась висящей на длинном шнуре слабой лампочкой.

- Ну как? - спросил Художник.

- Потрясающе! - Ковригин действительно был заинтригован неформальным творчеством этого судя по всему хронического алкоголика. - И давно это с вами?

- С детства.

- Кому-нибудь показывали?

- А то! Я себе не враг. Один доктор искусств даже глядел.

- Ну и?

- Ставят диагноз: белая горячка и сивушный бред. Советовали завязать.

- С выпивкой?

- И с тем и с другим.

- Ни в коем случае. То есть, с выпивкой, конечно, стоило бы, а с этим, - Ковригин кивнул на картины, - ни под каким видом.

- Ты не понял. Этого, - он тоже кивнул на свои шедевры, - не будет без вот этого, - кивок в сторону бутылочной батареи. - Спирт - мой гений-вдохновитель, моя муза, мой ангел-хранитель, мой допинг, мое художественное видение и творческое мышление.

- Понял, - Ковригин вдруг почувствовал сухость во рту и острое желание поближе познакомиться с этим непризнанным алкогольным гением. - Это надо отметить.

Художник оценил его предложение по достоинству и протянул руку:

- Семен Верейский, можно на ты.

* * *

Дома Художника не оказалось. Его жена, Клавдия, сказала, что он в своем \"хламовнике\". Это слово гораздо больше подходило к Семиному гаражу, чем \"мастерская\", и заодно точно определяло отношение Клавдии к занятию мужа. А занятие было малоприбыльным. Чтобы зарабатывать на жизнь и подсобные материалы, Семен иногда \"халтурил\" для городских музеев, гостиниц и других местных заведений: писал пейзажи, натюрморты, городские виды, исторические сюжеты. Все это было для него не \"настоящей работой\", а халтурой в прямом смысле слова - в таких случаях он работал быстро, без интереса и с отвращением в душе.

Жена Семена была крепкая, ухватистая, молодая еще женщина. Она вышла за Верейского по большой любви, да и сейчас все еще любила своего \"непутевого\". И хотя часто тому доставалось по бокам и по загривку, если он объявлялся в доме \"на рогах\", Семен умел превратить ее сердце в воск, плавившийся от одного его объятия или поцелуя на ночь. В минуты примирения это была идеальная, любящая и нежная пара: он клялся ей в верности и любви до гроба, обещал завязать и не изменять ей больше с \"этой отвратительной, омерзительной уличной шлюхой - водкой\", она - гладила его по голове, прижимала к груди как ребенка и плакала - от любви, от горького их счастья, от жалости к себе и к нему.

Обычно он держался не больше двух недель, после чего все начиналось заново.

Ковригин хотел уже спускаться вниз, но Клавдия упросила его зайти посидеть, выпить чаю с вареньем. Семен, когда знакомил их, представил Павла как \"писателя из самой Москвы\". Хотя Ковригин несколько раз пытался объяснить ему, почему уже давно не пишет, для Художника это было пустым разглагольствованием столичного сибарита или какой-то новой формой декадентства, к которому Семен относился с подозрением. А что столичный сибарит живет в кладбищенской хижине и закапывает мертвецов - это записывалось им на счет капризов и тоски по экзотике. Клавдия, ни в грош не ставившая художества своего мужа, к мифическому писательству Ковригина относилась со всей провинциальной серьезностью и доверчивостью. Она робела перед ним, выказывала признаки подобострастия и называла его на \"вы\".

Когда Ковригин напился чаю, она, наконец, решилась:

- Павел Васильевич, вот вы умный, образованный человек. Писатель. Наверное, много в жизни повидали, не чета нам, невеждам. Я знаю, вы с Семеном большие друзья. Повлияли бы вы на него. Ведь пропадет он совсем из-за водки. Сопьется. Он ведь хороший, добрый, только слабый, жизни не выдерживает. Сгибает она его. Я уж про себя не говорю. Обещает все на руках меня носить до гроба, а жизнь мою молодую загубил, злыдень. Детишек нам с ним бог не дал. Да и куда там детишкам, с отцом-то пьяницей. Но его-то ведь спасать надо от змия этого чертова зеленого, язви его душу, прости меня Господи. Помогли б вы ему. Образумили. Лечиться б уговорили. Работать бы он пошел куда... Вы его мазню-то видели. Да какое ж это художество. Блажь какая-то. От безделья мается, как только руки-то на себя не наложил еще, прости Господи. Гением себя считает, а сам в дерьме валяется. Дерьмовый ведь гений - это уже и не гений? - она вопросительно и с надеждой посмотрела на него.

- Насчет художества это вы, Клава, не правы. Нет, совсем не правы. Семен талантливый художник, даю вам руку на отсечение. Был у меня когда-то один знакомый искусствовед. Чутье у него на таланты безошибочное. Вот его бы сейчас сюда. Он бы сделал из этого пропойцы мировую знаменитость.

- Ой ли? Так уж и мировую? Павел Василич? Это вы меня разыгрываете, дуру провинциальную? - она всплеснула руками. - Такая шутка, да? - но по ее загоревшимся глазам было видно, что слова гостя произвели на нее впечатление.

Ковригин чуть ли не обиделся и произнес с пафосом оскорбленного достоинства:

- Вы меня удивляете, Клавдия Петровна. Я разве похож на человека, сбежавшего из Москвы для того, чтобы шутить здесь шутки да разыгрывать провинциальных барышень?

Она покраснела.

- А водка... Это уж судьба у вас с ним такая. Он вбил себе в голову, что без этого не может писать по-настоящему. Для него это как допинг для пришпоривания творческого воображения. Вам, Клава, его талант холить и лелеять надо, как породистую лошадь, а не плеваться и спотыкаться об него. Да вы знаете, сколько во всей человеческой истории, - Ковригин явно вошел во вкус проповеди, - разнообразнейших талантов погибло от одного только непонимания. Их не понимали жены, дети, друзья, критика, а они все равно творили, ваяли, писали, создавали наперекор всему миру. Потом умирали в нищете и безвестности, многие кончали жизнь самоубийством или того хуже - в психушке. А потом вдруг оказывалось, что они гении, их творения шли нарасхват, а имя становилось бессмертным. Конечно, несмотря на небольшие неудобства при жизни, завидная все-таки это участь, - Ковригин откровенно витал в облаках. - Но стать живым классиком все же лучше, - конец вдохновенной речи получился скомканным - Павел понял, что глупейшим образом впал в сентиментальный бред и резко поднялся из-за стола.

- Пойду я. Можно не провожать, - однако Клавдия и не думала подниматься: она задумчиво рассматривала банку с вареньем, как будто пыталась прочесть на ней будущее.

Но подняться все-таки пришлось: в дверь зазвонили. Это был художник, не имевший ключа от квартиры из опасений Клавдии, что непременно потеряет его. Он был ощутимо трезв, а увидев Павла и поприветствовав его: \"А, ты...\", вдруг загорелся какой-то идеей. Он схватил Ковригина за руку и, бросив жене: \"У нас дела\", потащил его к выходу. Тот еле успел прихватить свой рюкзак.

- Может объяснишь, куда ты меня тянешь? - поинтересовался Ковригин на лестнице.

- Молчи. Слова здесь ни к чему. Покажу тебе одну вещь. Час назад закончил. Нужна твоя реакция.

* * *

Во дворе дома около одного из подъездов стояла \"труповозка\" - белый \"рафик\" с синими крестами на боках и на \"морде\". За последние несколько месяцев таких \"труповозок\" в городе развелось несчетное число. Они сновали туда и сюда, деловито и четко выполняя свое дело - доставку умерших от синей эпидемии в крематорий. На машину никто не обращал внимания, как будто это обычная \"Скорая\" приехала ставить кому-то клизму. Чужие острые непроходимости кишечника никого не интересовали.

Семен кивнул на машину:

-Леха Коновалов из пятьдесят третьей. Хороший был парень. Жаль его, помолчав, он добавил: - Во всем доме около дюжины будущих трупов на разных стадиях посинелости. Черт знает, что такое. Куда смотрит начальство? На каком месте у них глаза, ты мне можешь сказать?

- Ну... я думаю, для этого надо провести тщательное физиологическое обследование всех индивидуумов данной категории. Да и тогда, возможно, это будет не вполне ясно, поскольку длительное пребывание в начальственных креслах...

- То-то и оно, что глаза у них на жопе и прикрыты креслом.

- Очень правдоподобная версия, Семен.

В этот момент из-за угла дома вырулила компактная \"Лада\" редкого темно-фиолетового - цвета и, исполнив изящный круговорот, затормозила возле приятелей.

- Куда направляет свои стопы союз писателей и художников? - раздалось изнутри.

- Направляй с нами свои колеса, Лева. Ты как всегда в нужном месте и в нужное время, - это Семен.

- И лучше сделать это добровольно, Лева. Иначе он возьмет тебя на буксир. Он еще не вышел из творческого экстаза, - это Писательская подначка.

- Опять меня в этот бордель-притон затащить хотите? Сема, устраивал бы ты хоть на улице, что ли, свои показательные выступления. Или арендуй какой-нибудь приличный сарай, я тебя умоляю.

Лева Гаврилин - третье и последнее звено в этой приятельской цепочке на дух не выносил творческую атмосферу верейского гаража. Входя туда, он морщился и старался как можно меньше и реже вдыхать эту взрывоопасную, по его мнению, смесь из паров спирта, краски и растворителя. Его приговор был неизменен: \"Здесь пахнет белой горячкой\". Но убийственные фантазии Семена ему нравились. Более того - ставили в тупик и подолгу не отпускали от себя, так что приходилось его тормошить и выводить под белы руки из гаража на свежий воздух, чтобы бедняга не задохнулся (плюс к тому, что он пытался не дышать из-за запаха, Гаврилин, застывая перед очередным полетом Художниковой души, вообще забывал дышать).

Лева занимался бизнесом. Но каким конкретно, никто не знал. Он это тщательно скрывал, отговариваясь коммерческой тайной и воинственной конкуренцией. Но несмотря на все его ухищрения и уловки, Писатель давно уже догадался, что тот попросту стесняется. Он краснел, как мальчишка, когда приятели в который раз пытались вытянуть из него сведения, начинал запинаться и что-то бормотал себе под нос в свое оправдание. Деньги у него в кармане всегда водились, и Верейский с Ковригиным в состоянии \"на мели\" (а оно бывало не так, чтобы часто, но и не редко) одаривались из этого кармана щедрой рукой Левы. (К чести обоих следует добавить, что долги иногда возвращались, хотя Гаврилин и протестовал). Но только в кармане стратегических запасов дензнаков или миллионных счетов в банке у него не имелось. Это было доподлинно известно - Лева врать не умел совершенно. Единственной его роскошью, приобретенной за все время коммерсантской карьеры, была фиолетовая \"Лада\". Куда девается львиная доля его бизнесменских доходов, он не говорил. Он просто молчал. Когда же ему надоедали допросы с пристрастием, он взрывался и посылал всех к черту, отказываясь вести дальнейшие переговоры. \"Глухая оборона\" была излюбленной его тактикой. И никакие посулы не могли поколебать эту твердыню.

По пути кавалькаде из четырех ног и стольких же колес повстречалась еще одна \"труповозка\", завернувшая в соседний двор.

- Что-то зачастили гости дорогие.

- Паша, ты безнадежно отстал от жизни. Не вылезаешь из своей берлоги по неделям. Они уже пачками шныряют. А трупы тоннами считают, - Лева подал голос из машины.

- Почему тоннами?

- Чтобы точно рассчитать, сколько вредного синюшного вещества они выпускают при сжигании в атмосферу.

- А для чего им это?

- Для экологической полиции. Чтоб штрафы не переплачивать.

- Бред сумасшедшего.

- А ты поверил? - Лева злорадствовал. Семен ухмылялся. - Наивная душа, хоть и сбежал из Москвы.

- Ну, погоди, Гаврила, - Ковригин изобразил оскорбленную невинность и до самого гаража не произносил ни слова.

В \"хламовнике\" как всегда царила полутьма: хилая лампочка на потолке откровенно не справлялась со своими обязанностями. Поэтому дверь оставили открытой. Семен жестом фокусника, демонстрирующего распиленную женщину, откинул с мольберта покрывало. Минут на десять в гараже повисло красноречивое молчание.

На картине был изображен глаз. От окружающего фона его отделяли два века, но без ресниц. Фоном служило черное небо открытого космоса с яркими точками звезд. Но при долгом всматривании в изображение, небо превращалось в морскую пучину, а звезды в светящихся рыбешек, собравших солнечный свет на поверхности моря и теперь освещавших им свое жизненное пространство в придонной вечной мгле. Глаз жил своей жизнью в этой вечности: он не оставался все время неподвижным, но через несколько минут рассматривания начинал медленно колебаться и мерцать. От него исходило какое-то трудноуловимое властное требование, укор кому-то или чему-то. Из глубины зрачка изливались беспредельность и вечность мира.

Ковригин долго морщил лоб, пытаясь определить и сформулировать выражение глаза. На Коммерсанта изображение подействовало не столь философично, скорее - более действенно. Он отошел сначала в один угол гаража, затем передвинулся к двери, наконец, подпрыгнул, ухватился за прикрепленную к стене перекладину и подтянул к ней ноги. Оказавшись перед картиной вниз головой, он несколько секунд рассматривал ее, не замечая, что из карманов сыпятся на пол и в банки с краской монеты, денежные купюры, ключи, какие-то бумажки и другой мелкий карманный мусор.

- Ты в отличной спортивной форме, Лева. Только что ты хочешь сказать своими телодвижениями? - Семен ждал оваций и одобрительных отзывов.

- Смотрит. Он смотрит на меня. И как будто. Угрожает. И не только мне. Всем, - Лева от волнения перешел на телеграфный стиль. Он уже спустился на землю и подбирал свои карманные пожитки.

Верейский не скрывал удовольствия:

- Именно, Лева. Это Око мира, всевидящее и непрощающее.

- Недреманное око, - пробормотал Гаврилин. - А наказывать оно может?

- Может. Если захочет.

- Мистика какая-то, - Коммерсант суеверно передернул плечами. - Силы зла не дремлют...

- Пашка, а ты что молчишь?

- Думаю, ты прав. Такое может и наказать. Но не только за гадости людские - и за любовь тоже. Вообще за все, - он еще раз взглянул на глаз и продолжил: - Мне почему-то кажется, что его зрачок - это черная дыра, засасывающая все в себя и соединяющая этот мир с каким-то другим. Антимиром, что ли. Или, наоборот, сверхмиром.

- Сема, ты, пожалуйста, не обижайся, - начал с предисловия Лева, - но я тебе прямо скажу. Либо в тебе поселился дьявол, либо... либо... - он не нашелся, что поставить в один ряд с дьяволом, и мрачно спросил: - Совесть у тебя есть, Художник?

Семен ухмыльнулся и в этот момент стал действительно немного похож на черта:

- У одного японца я прочитал гениальное определение творческой личности: \"У меня нет никакой совести, даже совести художника. У меня есть только нервы\". Вот тебе и весь дьявол... Что-то в горле у меня пересохло, он вопросительно посмотрел на Коммерсанта. - Лева, а не зарулить ли нам в какой-нибудь кабак, отметить сделку?

- Какую еще сделку?

- Так я продал душу дьяволу или не продал?

- Продал, душегуб. Только он тебя озолотить забыл за это. Ладно, поехали, я плачу.

* * *

\"...зачем я все это пишу? Для кого? Слово себе давал не писать больше ни строчки, ни даже полслова. Нашел-таки лазейку: дневник завел. \"Хроника событий города N времен синей эпидемии\"!!! Да кому это нужно???

\"Каждый пишет, как он дышит\"?!

Писать - значит отдавать себя на растерзание. Идол всех писателей читающая и скучающая публика, которую надо развлекать и кормить собой. А она вольна казнить или миловать, и в любом случае будет сладострастно препарировать мой мозг, мою душу, тянуть из меня жилы и нервы и пить мою кровь...

Но от судьбы не уйдешь...

Видно, это в крови у всех Homo scribens - страсть к летописанию. Рука сама тянется к перу и бумаге.

Сколько это будет продолжаться? Пока весь город не вымрет? Или зараза перекинется на другие места?

Если верить официальным сведениям, за все время эпидемии умерло не больше полутора тысяч человек. Думаю, цифра сильно занижена - уж слишком часто на улицах встречаются \"труповозы\". Людей успокаивают фальшивой статистикой. Но это сонное городское всеобщее равнодушие и отупение только видимость. Когда предохранители сгорят от перенапряжения, будет взрыв. Может быть, даже несколько. Боюсь ошибиться, но, по-моему, отсчет уже идет. Появился новый дикий слух, что в городе орудует банда отравителей. Ими руководит какой-то монстр, полоумный человеконенавистник, поклявшийся уничтожить всех. Слух обретает общегородской масштаб. Даже милиция взялась за его проверку. Думаю, это кончится тем, что найдут козлов отпущения и устроят Варфоломеевскую ночь...\"

* * *

Десять часов вечера. На улице начинает темнеть. В доме напротив ковригинского окна больные расходятся по палатам и укладываются спать. Их не нужно подгонять - они знают правила. В тихом отделении, где живут спокойные и мирные сумасшедшие, заведенный порядок никогда не нарушается. Покорные своей судьбе пациенты со всем согласны, все принимают безропотно.

В бывших гостиничных номерах стоят от двух до четырех кроватей, в каждой комнате - отдельный туалет с умывальником. Когда все утихают, по палатам проходит дежурная медсестра - проверяет окна, чтобы были закрыты, и гасит свет. За тридцать лет решетки на окнах проржавели, кое-где их не было вовсе. Лет восемь назад в здании проводился косметический ремонт подправили выщербленные временем стены, залатали дыры в потолках, где-то вставили новые оконные рамы - да так и оставили их без решеток. Никаких инцидентов с выпрыгиванием больных из окон за это время не было. Да если бы и были - беда невелика: максимум третий этаж, вокруг - высокая стена, ворота на запоре. Захочешь, не сбежишь.

На втором этаже в этот вечер дежурила Анна Ильинична - глуповатая, но исполнительная медсестра, любящая поработать языком и с больными и с посетителями, поделиться новостями, которых у нее всегда в запасе было немало. Недоброжелатели прицепили к ней прозвище - \"сорока\". Но она не обижалась, наоборот, смеялась, когда слышала его, даже сама называла себя так: \"А вот и ваша сорока, принесла подарочки на хвосте\". И вскоре прозвище это стало ласкательным, да и сама Анна Ильинична умела нравиться людям, находить ключик к любому человеку, каким бы мрачным мизантропом он ни был, поэтому недоброжелателей со временем становилось все меньше. Больные ее любили, она располагала к себе даже совсем невменяемых, потерявших всякий контакт с миром, своей лаской и почти материнской нежностью.

Она уже почти закончила привычный вечерний обход своих подопечных, но в одной из палат задержалась. Там находился только один человек. По распоряжению главврача его держали в изоляции от других больных - он никогда не выходил из палаты. Но не потому, что его не выпускали, - в первые месяцы его выводили на прогулку насильно два санитара, предусмотрительно надев на него смирительную рубашку. Но любой контакт с другими больными или персоналом клиники вызывал у него новые приступы болезни, поэтому со временем его оставили в покое. К регулярным посещениям сестер и врачей он постепенно привык и реагировал на них спокойно, без первоначальной агрессии.

- Что ж, вы, голубчик Иван Иванович, не ложитесь? Поздно уже, спать пора. Устали, поди, целый день в окно глядеть.

Пять лет она задавала ему один и тот же вопрос, но он никогда не отвечал ни ей, никому вообще - он молчал. Он молчал все эти годы, не произносил ни слова, ни звука. Только в самом начале своей больничной жизни, первые несколько месяцев он говорил - бессвязно и отрывочно. Но привыкнув к больничной обстановке и смирившись, он замолчал. К нему никто никогда не приходил. Основным его занятием было сидение у окна. Он смотрел, не отрываясь на заоконный пейзаж - всегда один и тот же, только менявший сезонную атрибутику: посаженые в ряд тополя, за ними стена, за стеной дорога с грохочущими машинами и трамваями, еще дальше ограда кладбища. Ему было не больше тридцати пяти лет: молодое еще лицо с правильными чертами, коротко, по-больничному остриженные темные волосы. Портил его только шрам длиной сантиметров пять на левой щеке, почти около глаза.

Он сидел на стуле, сложив руки на колени, как ребенок, и терпеливо смотрел в окно. Так продолжалось около пяти лет. Но несколько месяцев назад пациент палаты № 215 произвел в клинике чуть ли не сенсацию. Мнения докторов разделились. Лечащий врач Ивана Найденова - как тот числился в больничных документах - счел поведение своего пациента улучшением в его душевном состоянии, началом выздоровления, обусловленном эффективным курсом лечения. Главврач клиники - Николай Алексеевич - проявлял больше осторожности и пессимизма в этом вопросе. Он выражал опасения, что болезнь прогрессирует и может дать осложнение в виде повышенной агрессивности: за несколько лет пассивного течения болезни пациентом накоплен огромный запас разрушительной энергии, которая может быть направлена как на него самого, так и на других людей. Поэтому персоналу больницы было сделано строгое предупреждение соблюдать все правила предосторожности и не входить в палату к Найденову по одиночке. При первом признаке агрессии его ждало буйное отделение.

Причиной всех этих опасений стало то, что больной вдруг заговорил. Мало того, время от времени он начинал возбужденно мерить палату шагами и ходил так по нескольку часов, пока не падал в изнеможении на кровать. Но покидать палату он по-прежнему отказывался. Фразы его, как и пять лет назад были отрывочны, но теперь в них присутствовало больше смысла. Первым человеком, с которым пациент заговорил, оказалась Анна Ильинична. В тот вечер она привычно задала ему вопрос, почему он не ложится, и взяла его за плечи, чтобы повести к кровати. Обычно он безропотно поднимался со своего стула и укладывался спать. Но на этот раз он увернулся от ее рук и вскочил, вцепившись в подоконник. Анна Ильинична, не ожидавшая такой резкой реакции, испуганно попятилась к двери звать на помощь санитара. И вдруг услышала его голос, хриплый и глухой от долгого молчания:

- Пришло время. Синий ангел уже в пути. Смерть. Много смерти.

Потом повернулся к медсестре лицом: оно было очень бледным, только шрам ярко полыхал - казалось, что это свежая, только что нанесенная рана. Позже Анна Ильинична рассказывала, что у него \"был такой вид, будто вот-вот на меня кинется, чтоб задушить. Никогда еще таким его не видела. Хотела уж кричать санитаров. Да он вдруг весь как-то поник и сам улегся на кровать. А я свет потушила и вышла от греха-то подальше. За дверью даже перекрестилась - так он меня напугал\".

С того дня она старалась близко к нему не подходить, но санитара с собой по-прежнему не брала, когда шла в 215 палату. При санитарах Найденов не произносил ни слова, а женское любопытство Анны Ильиничны оказывалось сильнее страха. Она интуитивно чувствовала в его словах какой-то подтекст, какой-то страшный смысл, который касался не только больного или даже ее саму, но и всех остальных.

Больной не всегда оправдывал ее ожидания, иногда просто не замечал ее. Но сейчас, сидя перед открытым окном, которое она собиралась уже закрывать, он произнес:

- Много в городе мертвецов...

То ли вопрос, то ли утверждение, эта фраза привела Анну Ильиничну в замешательство. Персоналу было категорически запрещено говорить с больными о бушевавшей в городе эпидемии. Она успокоила себя тем, что это случайное совпадение, ведь Найденов находился фактически в изоляции - даже от посетителей и новых пациентов он не мог узнать о событиях последних месяцев.

- Бог с вами, Иван Иванович, что это вы о мертвецах. Нет в городе никаких мертвецов. Давайте-ка мы лучше с вами баиньки пойдем, чтобы нам приснились хорошие, радостные сны. И не будет таких мрачных мыслей. Вот так, вот и прекрасно. Доброй ночи.

* * *

Петрович был в конторе. Исправный чиновник, все тридцать лет службы появлявшийся на рабочем месте в 08.55 и уходивший в 18.05, он не привык отлынивать от дел, даже если этих самых дел было ровно столько, сколько кот наплакал. Он откровенно скучал и мрачнел без свежих покойников и часами перебирал старые бумажки в своем архивном шкафу, а когда начинал без перерыва чихать от вековой пыли, шел прочищать дыхательные пути к могилам. Бродя по кладбищенской окраине, он то и дело нетерпеливо посматривал в сторону конторы, боясь пропустить клиентов.

На сей раз Ковригин застал его за невиданным занятием: Петрович спал, уронив голову на сложенные на столе руки. Павел потрепал его за плечо и нагнулся к уху:

- Петрович, вставай. Страшный Суд начинается!

- А? Что? Какой суд? Что случилось, ревизоры пришли? - но увидев смеющегося Ковригина, Петрович возмутился: - Дурацкие шутки. Дошутитесь вы у меня, Павел Василич, вот доложу начальству...

- О чем это вы, Тарас Петрович, доложите? О том, что в рабочее время на рабочем месте манкируете служебными обязанностями? Фи, ну как не стыдно! Старому, верному партийцу!

- Я не намерен объяснять свои действия своим же подчиненным, Петрович всерьез обиделся, но и смущен был не меньше. Заснуть на работе! Такого с ним никогда еще не случалось и, желая оправдаться в глазах Ковригина, он все же снизошел до объяснений: - Собаки.

- Кто собаки?

- Да не кто, а что. Выли всю ночь, глаз не сомкнул. Как завелись часа в два, так до утра не глохли. Только затихнут, одна какая-нибудь дура сызнова завоет, за ней и все остальные в округе, чума их забери, чтоб им пусто было, шавкам этим. И чего развылись! Неладно в городе, Паша, ох, как неладно. Люди мрут, собаки воют, а кладбища простаивают, - он перешел на шепот. - Как ты думаешь, может это и есть конец света?

- Ну что вы, Тарас Петрович, это еще не конец. Не настоящий конец, а так - генеральная репетиция, - Ковригин говорил очень серьезно, но в глазах у него танцевали задорные смешинки.

- Клоуном бы тебе быть, а не гробовщиком, Павел.

- Петрович, это всего лишь две ипостаси одной сущности.

- Это какой же?

- Экзистенциального трагикомизма.

- Ладно, грамотей, - Петрович вздохнул. - С чем пожаловал?

- В гости звать. Сегодня у меня званый вечер. Посидим, поговорим. Приходи, Петрович. Как раз в шесть собираемся.

- Званый вечер, значит. С выпивкой и девочками, значит? - Петрович покосился на Ковригина.

- Помилосердствуй, Петрович. Какие там девочки при таких масштабах моей конуры? А выпивка будет, Гаврилин обещал.

- Нет уж, Павел Василич. Вы меня в свои ночные дебоши не втравливайте. Меня дома законная супруга дожидается. Как раз сегодня велела не задерживаться, дел дома много. Так что, извини, Паша.

- Да чего уж там. У законной супруги все под контролем. Суровая она, Дарья твоя.

- Да уж, спуску не даст.

* * *

Художник явился ровно в 17.30 - на полчаса раньше намеченного срока. Объяснил такую неприличную поспешность \"томлением души\" и слабой надеждой на то, что Лева поторопится с \"гвоздем программы\". Гаврилиным был обещан французский коньяк, русская водка и шотландское виски. На размен испанское красное вино. \"Мало не покажется\" - с ласковой угрозой произнес он в сторону Верейского. На что тот отреагировал с присущей ему скромностью: \"Если покажется, я потребую возмещения морального ущерба\".

Семен был трезв, но горел нетерпением и безостановочно ходил из угла в угол, мешая Ковригину заниматься закуской.

- Семен, сходи охолонись на кладбище.

- Чего я там не видел.

- Пойдем, покажу, чего ты там не видел, - Ковригин закончил свои нехитрые сервировальные ухищрения и потянул за собой Художника.

- Только недолго, Гаврилу прохлопаем.

- Никуда не денется. Дверь открыта.

Зайдя за ограду кладбища, Ковригин пошел вдоль нее. Здесь, у самых ворот, могил не было во всех трех направлениях. Вперед уходила широкая асфальтовая дорога, налево вела дорожка из плитки, справа было зеленое раздолье - трава, кусты, чуть дальше уже начинались деревья и могилы совсем старые, первых еще лет освоения территории. Сюда Ковригин и привел Художника. Немного поплутав между оградами, он остановился, поднял голову вверх и закричал:

- Винди-Винди-Винди.

Верейский с любопытством смотрел на свихнувшегося приятеля, раздумывая, как бы его увести обратно без ощутимых потерь для себя.

- Теперь смотри, - Ковригин перестал кричать, но все еще искал что-то глазами в верхушках деревьев.

Семен лениво посмотрел туда же. Через полминуты он увидел. Это была крошечная белка. Она перепрыгнула с одной ветки на другую и настороженно стала смотреть на людей внизу. Она была очень похожа на полуторамесячного котенка темно-серого цвета. Хвостик-спичка ходил ходуном, описывая круг за кругом со скоростью вертолетного винта.

- Видал? - Ковригин не скрывал гордости укротителя тигров. - Я ее два месяца приручаю. На голос уже отзывается, скоро с руки начнет брать. Я ее орехами прикармливаю. А сейчас она просто тебя боится. Ты для нее чужой.

- А что это ты орал, когда звал ее?

- Винди? Это я ее так назвал. Ветерок по-английски. Орех в зубы возьмет и поминай как звали - только шелест и шорох слышны.

- Ты, Пашка, совсем здесь одичал. С белками знакомство водишь. Больше не с кем?

- Почему не с кем? А вы с Гаврилой?

- Мы не в счет. Завел бы ты себе женщину, Паша. Поприличней. Я хоть и алкаш, но советы даю ценные. Имей в виду.

- Иди ты, - беззлобно огрызнулся Ковригин, - советник. Проживу я без женщин и без советов. Пошли обратно.

Коммерсант запаздывал. Семен, стоя на крыльце, посматривал на часы и ругался вполголоса на обормотов, заставляющих себя ждать: \"А еще друг называется!\"

- Паш, что ты обо всем этом думаешь?

- Ты же знаешь Гаврилу. Какие-нибудь очередные разборки с деловыми партнерами. Кто-то кому-то чего-то недопоставил или деньги вовремя не перевел - и все, кранты. Или еще: попадется, к примеру, неправильный клиент - какой-нибудь занудствующий ортодокс, начнет права качать до потери пульса с обеих сторон. А может конкуренты замочили - ничего не попишешь, бизнес он и есть бизнес, - Ковригин умел успокаивать.

- Да ну тебя с твоими прогнозами. Я не об этом. Я о том, что в городе творится.

- А-а... Ну, об этом вообще ничего думать нельзя. Это можно видеть и чувствовать или не видеть и не чувствовать. Логика и разум тут не действительны. Это сфера иррационального. Может даже на грани мистики. Если человек бессилен - значит в игру вступили боги. А может, демоны. Не знаю.

- Демоны, боги... Вся эта небесная канцелярия, по-моему здесь ни при чем. Дело в человеке... - но увидев подъезжающее долгожданное фиолетовое транспортное средство, он радостно закончил: - А истина в вине.

Из машины вышел хмурый Лева и, не сказав ни слова, с мрачным видом достал с заднего сиденья спортивную сумку. До Художника донеслось приятное, услаждающее слух позвякивание. С распростертыми объятиями он продекламировал:

- Мрачнее тучи был Гаврила,

Гаврила гневом исходил.

Бессмертная \"Гавриилиада\".

Лева поморщился.

- Ты как всегда пьян, Сема, и даже не скрываешь этого.

- От друзей ничего не скроешь, - возразил тот, сияя как новенький рубль.

Но за него вступился Ковригин:

- Это он от долгого ожидания пьян. Перевозбудился. А ты чего такой кислый? Дела не идут?

- А то ты сам не знаешь, какие у нас дела творятся. Скоро весь город одним большим синим трупом станет. И всем это до фени. Никто даже не чешется. Верхи не хотят, низы не могут. У меня за последние две недели несколько долгосрочных контрактов полетело к бесу. С нами отказываются иметь дело, как с зачумленными. Как в таких условиях можно работать, я вас спрашиваю? - он уже не говорил - кричал, яростно размахивая руками. Драпать отсюда надо, драпать. И как можно скорее, на все четыре стороны.

- Какая блоха тебя укусила?

- Эта блоха зовется налоговой полицией. И так все дела горят синим пламенем, так еще эти архангелы со своими иезуитскими методами и дешевыми улыбочками. Обобрали до последней копейки. Поставщики подгадили. Не удосужились письменно зафиксировать разрыв отношений. Три слова по междугородке и гудбай, Вася. А этим кровососам-бюрократам бумажки подавай обо всем на свете. А кто мне неустойки платить будет? - он со злостью швырнул сумку на табуретку, так что содержимое ее жалобно зазвенело.

- Лева, мы тебе искренне сочувствуем, но не надо так бушевать. Лучше садись и выпей, - Семен уже доставал из сумки бутылки, любовно прочитывая этикетки на заморской продукции. Но первой он откупорил родную \"Столичную\" - недостатком патриотизма Художник никогда не страдал.

Разлил.

- За процветание Гаврилы - источника наших благ, за наш ум, честь и совесть во веки веков. Поехали.

Несколько омраченное начало вечера было сглажено подхалимским тостом Семена и громким звоном чокающихся стаканов.

- А все-таки отсюда надо делать ноги, - Лева уже успокоился, но сидел с задумчивым видом. - Здесь гиблое место. Не успеешь оглянуться, как тебя уже запакуют и отправят коптить небо.

- Что верно, то верно. Только бежать надо было раньше, когда возможность была. Сейчас - финита ля комедия. А попытаешься нелегально - из тебя решето сделают.

- Город не закрыт наглухо. Как ты думаешь к нам жратва попадает? Вот это, - Лева кивнул на сумку, - поставляет в город мой знакомый. Бывший мой клиент, сейчас новое дело разворачивает. Спирт людям нужен в любых ситуациях, даже при смерти пить будут. Сейчас в городе алкоголя потребляется в два раза больше, чем раньше, до эпидемии. Вот так-то. Достоверные сведения. А если есть въезд, значит должен быть и выезд. Я по своим каналам могу разузнать про это дело. Товарный вагон, конечно, не лучшее средство передвижения, да и ненадежное. Вот если выйти на контрабандные пути...

- А что, есть и такие?

- Сейчас все есть. Должно быть и это. Надо наладить связи. Ну как, что скажете?

- Побег - вещь вообще романтическая, - отправляя в рот кусок колбасы, прожевал Семен. - И главное - масса острых ощущений. Особенно, если пристрелят невзначай.

- На выбор: либо умрешь белым человеком от руки защитника родины. Заметь - почти что героическая смерть. Либо ты станешь синюшной поганкой и помрешь от неизвестной науке пакости.

- Да-а, невелик выбор. Но я оптимист - это меня и погубит, - Семен открыл бутылку коньяка и понюхал. - Клопомор, - он презрительно отверг иноземное пойло и налег на отечественное. - До последней капли крови буду верить я в святое! - провозгласил он, поднял стакан, посмотрел его на просвет и торжественно опрокинул в рот. - Меня никакая зараза не возьмет. Подавится. Да и куда мне. Здесь у меня мастерская. И Клавдия. Ее не брошу, а с собой тащить - лучше сразу в гроб. Не побегу, - резюмировал он и приложился прямо к горлышку бутылки.

- Извини, Лева, я тоже никуда отсюда не побегу, - принял эстафету Ковригин. - Хватит, набегался. Привык я к этому городу, к работе своей. Да и с чисто рассудочной точки зрения наблюдать за ходом вещей гораздо интереснее из центра событий, а не со стороны, ты не согласен? Я останусь здесь до конца, каков бы он ни был.

- Ну и черт с вами, недоумки. Я тоже остаюсь. Не знаю, правда, зачем. Пока погляжу.

- Паша, пока не забыл, я хочу поставить перед тобой вопрос ребром, слегка заплетающимся языком заговорил Художник.

- Валяй.

- Ты о чем с мой супругой давеча разговаривал? Что ты ей наплел про меня? Две недели уж сама не своя ходит. Сенечка то, Сенечка сё. Обхаживает как младенца, даже не перечит. Даже не кричит. Все про картины пытается расспрашивать. Что да как. Да когда я их выставлять буду. Говорит, что когда я стану мировой знаменитостью, разлюблю ее и брошу. И ревет в три ручья. Что ты с моей супругой содеял, изверг? - возопил он, потрясая пустым стаканом.

- Да ничего я с твоей женой не делал. Просто объяснил ситуацию. Просветил бедную женщину на предмет взаимоотношений искусства и жизни. Для тебя же старался. Она хочет, чтобы я отучил тебя пить и пристроил куда-нибудь работать. Как будто я Дед Мороз и подарки вам принес. Ты согласен бросить пить, отвечай немедленно, да или нет?

Семен с минуту смотрел на Ковригина округлившимися глазами, потом возмущенно-жалобным голосом начал ругаться:

- Ну, Клавдия, ну, злодейка. За моей спиной плести интриги. И против кого! Против собственного мужа!.. Замышлять такое... такое... Да она кастрировать меня задумала. Ну, изменщица! На святое руку поднимает - на искусство! Ну я ей покажу, ну я ей задам... Вот только допью...

Он налил в стакан виски, глотнул и скривился:

- Какое дерьмо это ваше шотландское виски. Им только шотландских пони поить можно. В самый раз будет, - он пьяно хохотнул.

- Семен, ты закусывай, закусывай. Не забывай, что здесь только одна кровать, и она моя. А тебе придется еще в свой гараж топать.

- Ладно-ладно, сквалыга, разберемся еще, чья это кровать, - пообещал тот.

Потом поднялся, потребовал тишины и возгласил:

- Господа! У меня родился замечательный тост, - он был заметно пьян. Как известно, миром правят две вещи: деньги и искусство. Нет. Искусство и деньги. Так лучше. Так вот, выпьем за крепкую спайку того и другого, за то, чтобы одно не оскудевало без другого...

- Как это деньги могут оскудеть без искусства? - удивился Лева.

- Не перебивайте, господин Коммерсант. Вам еще будет предоставлено слово. Современное искусство хиреет без финансовых вливаний. Деньги, точнее, денежные мешки в лице вас, господин Коммерсант и ваших коллег без искусства вырождаются в хищных барыг. Искусство облагораживает даже таких невежд, как ты, Лева...