Андерс Рослунд Бёрге Хелльстрём
Три секунды
Посвящается Ванье, которая делала наши книги чуточку лучше
Часть первая
Воскресенье
До полуночи — один час.
Стояла поздняя весна, но было темнее, чем он ожидал. Далеко внизу плескалась вода, почти черная пленка уплывала куда-то в совсем уж бескрайнюю черноту.
Он не любил корабли или же моря не понимал. Всегда мерз, когда ветер дул, как сейчас; постройки Свиноуйсьце медленно исчезали вдали. Он, как всегда, стоял, вцепившись в поручни, и ждал, пока дома, которые уже перестали быть домами и превратились в кубики, не растают вдали. Тьма вокруг него все сгущалась.
Ему двадцать девять лет, и ему страшно.
Он слышал, как за спиной у него ходят люди, тоже плывущие на этом корабле. Ночью они ненадолго уснут — и проснутся уже в другой стране.
Он наклонился вперед и закрыл глаза. Каждая новая поездка казалась отвратительней предыдущей, он ощущал опасность всем телом: руки дрожали, лоб был мокрым от пота, щеки горели даже под пронзительным ледяным ветром.
Через двое суток. Через двое суток он снова будет стоять на борту парома, но уже направляясь обратно, и забудет, как клялся себе: «Больше никогда!»
Он выпустил поручни и открыл дверь. Холод сменился теплом, и дверь впустила его на длинную лестницу, где люди — сплошь незнакомые лица — двигались к своим каютам.
Он не хотел спать, не мог. Не сейчас.
Народу в баре было немного. «Вавель» — один из самых больших паромов, курсирующих между Северной Польшей и Южной Швецией, но крошечные столики и стульчики в его баре — с четырьмя хлипкими рейками вместо спинки — не располагают к тому, чтобы засиживаться.
Пот лил ручьем. Руки двигали туда-сюда по столу бутерброд и пивной бокал. Он смотрел перед собой, пытаясь не выдать, как ему страшно. Два раза хлебнуть пива, полкусочка сыра. Его все еще мутило, и он надеялся, что новый вкус сотрет тот, первый. Сначала его заставили съесть большой кусок жирной говядины, чтобы подготовить желудок, а потом он глотал желтоватое, спрятанное в коричневую резину; он глотал, а они считали вслух — до двухсот. Резиновые шарики расцарапали глотку.
— Czy podać panu coś jeszcze?
[1]
Молоденькая официантка посмотрела на него. Он покачал головой. Нет, больше ничего не надо.
Щеки теперь не так горели. Он заметил в зеркале возле кассы бледную физиономию и подвинул тарелку с нетронутым бутербродом и полным бокалом как можно дальше по барной стойке, указал на тарелку официантке; та поняла и отнесла ее на стол для грязной посуды.
— Postawić ci piwo?
[2]
Мужчина его возраста, в легком подпитии. Такие заговаривают с кем угодно, лишь бы не чувствовать одиночества. Он продолжал упорно, не оборачиваясь, смотреть в белое лицо отражения. Кто знает, кто этот человек и почему подсел к нему. Любой якобы пьяный, предлагающий пиво сосед по столику, мог знать о цели его поездки. Он положил двадцать евро на серебристое блюдечко с чеком и вышел из почти безлюдного бара с пустыми столиками и бессмысленной музыкой.
От жажды хотелось кричать. Языку не хватало слюны, нечем было смочить сухой рот. Пить он не решался — настолько боялся тошноты, боялся не удержать в себе того, что проглотил.
Он должен, должен удержать проглоченное. Иначе — так уж устроена эта система — ему конец.
* * *
Он слушал птиц — он всегда слушал птиц ближе к ужину, когда жаркий воздух с Атлантики понемногу сменялся прохладой весеннего вечера. Любимое время дня. Дневные труды завершены, но усталость еще не пришла, еще есть несколько часов, а потом он ляжет на узкую гостиничную кровать и попытается уснуть в номере, который так и остался для него воплощением одиночества.
Эрик Вильсон подставил лицо прохладе, коротко зажмурился — прожектора заливали пространство слепяще-белым светом. Откинул голову назад, осторожно прищурился на большие кольца колючей проволоки, делавшие высокий забор еще выше, и прогнал наконец странное чувство — что ограда сейчас упадет на него.
Метрах в двухстах — шум. Несколько человек пересекали обширную, ярко освещенную асфальтированную площадку.
Шестеро одетых в черное мужчин впереди, по бокам и позади седьмого.
Сзади медленно катит черный автомобиль.
Вильсон с интересом следил за происходящим.
Сопровождение объекта, находящегося под защитой. Сопровождение по открытой местности.
Внезапно раздался другой звук. Выстрел. Кто-то открыл огонь по цели, по идущим людям. Вильсон замер, наблюдая, как двое мужчин в черном, оказавшихся ближе всего к объекту, бросаются на него и прижимают к земле, а четверо других оборачиваются, пытаясь определить, откуда стреляют.
Они, как и Вильсон, определили оружие по звуку.
Автомат Калашникова.
Из прохода между двумя домами, метрах в сорока-пятидесяти.
Птицы замолчали, даже ветер, начинавший уже становиться прохладнее, стих.
Сквозь ограду Вильсону было видно каждое движение, слышно каждый прерванный звук. Люди в черном открыли ответный огонь; автомобиль рванул вперед и затормозил возле объекта, закрыв его от выстрелов, которые продолжали доноситься из прохода. Всего за пару секунд объект втащили на заднее сиденье, и автомобиль скрылся в темноте.
— Хорошо.
Голос шел откуда-то сверху.
— На сегодня все.
Динамики были расположены прямо под мощными прожекторами. Сегодня вечером президент снова остался жив. Вильсон потянулся, прислушался; птицы снова запели. Удивительное место. В третий раз он посещает FLETC — Федеральный правоохранительный учебный центр, на самом юге штата Джорджия, немыслимая даль. Здесь, на военной базе, тренируется американская полиция — Управление по борьбе с наркотиками, Бюро по контролю за оборотом алкоголя, табака и оружия, Служба маршалов США, пограничники — и они, только что снова спасшие страну, — агенты Секретной службы. Вильсон разглядывал ярко освещенный асфальт, убеждаясь, что это они: их машина, их команда, в последние дни они часто проводили учения.
Он продолжил прохаживаться вдоль ограды, за которой начиналась другая реальность. Дышалось легко, ему всегда нравился здешний климат — гораздо светлее, гораздо теплее, чем в Стокгольме, где лета считай что и нет.
Гостиница напоминала любую другую. Вильсон пересек холл и направился было к дорогому, знававшему лучшие времена ресторану, но свернул к лифтам и поднялся на двенадцатый этаж здания, которое на несколько дней, недель, месяцев становилось единственным домом для тех, кто проходил на базе курс обучения.
В номере было душно, жарко. Вильсон открыл окно, выходившее на большую учебную площадку, и какое-то время смотрел на ослепительный свет; потом включил телевизор, пощелкал пультом, переключая каналы — везде показывали одно и то же. Вильсон не стал выключать телевизор; пусть работает, пока постоялец не ляжет спать. Только благодаря телевизору гостиничный номер приобрел хоть сколько-нибудь обитаемый вид.
Вильсону было неспокойно.
Тревога засела глубоко внутри, растеклась по животу, ногам, до самых пальцев. Он встал с кровати, потянулся и подошел к письменному столу. На светлой столешнице, между лампой с великоватым абажуром и темной кожаной подложкой для письма, на расстоянии нескольких сантиметров друг от друга лежали пять мобильных телефонов, пять абсолютно одинаковых аппаратов.
Он брал их один за другим, смотрел на дисплей. На четырех — ни вызовов, ни сообщений.
Пятый… он увидел их, еще не взяв телефон в руки.
Восемь пропущенных звонков.
Все — с одного и того же номера.
Он все продумал. Звонки на этот телефон — с одного-единственного номера. Звонки с этого телефона — на один-единственный номер.
Две незарегистрированные сим-карты — только для этих звонков. Если кто-нибудь вычислит номера, то имен не получит, только два телефона, связывающие двух безымянных абонентов, которых никто никогда не сможет выследить.
Вильсон посмотрел на четыре лежащих на столе телефона. Тот же принцип — с каждого телефона можно позвонить только по одному анонимному номеру, каждый принимает звонки только с одного анонимного номера.
Восемь пропущенных звонков.
Эрик Вильсон сжал в руке телефон, связывавший его с Паулой.
Посчитал. Сейчас в Швеции полночь. Вильсон набрал номер.
Голос Паулы:
— Нам надо увидеться. В «пятерке». Ровно через час.
«Пятерка».
Вулканусгатан, пятнадцать и Санкт-Эриксплан, семнадцать.
— Не выйдет.
— Нам надо увидеться.
— Не выйдет. Я за границей.
Тяжелое дыхание. Совсем близко. И — за тысячи миль отсюда.
— Тогда, Эрик, ты даже не представляешь, какая у нас проблема. Через двенадцать часов прибудет большая партия.
— Отмени поставку.
— Поздно. Сюда плывут пятнадцать польских «верблюдов».
Эрик Вильсон присел на край кровати — на то же место, где сидел прежде, покрывало слегка помялось.
Большой куш.
Пауле удалось внедриться глубоко в группировку. О таком успехе еще никто не слышал.
— Брось все и уходи. Сейчас же.
— Сам знаешь — не получится. Знаешь, что мне придется остаться. Или — две пули в висок.
— Повторяю — уходи. Послушай меня. Я сейчас не смогу подстраховать тебя. Уходи, черт тебя дери!
Когда кто-то посреди разговора кладет трубку, повисает неуютная тишина. Вильсон ненавидел эту неживую пустоту. Кто-то другой решил, что разговору конец.
Он снова подошел к окну и высунулся в яркий свет, от которого обширная учебная площадка съеживалась, почти тонула в белом.
Голос был сдавленный, почти испуганный.
Телефон в руке; Эрик посмотрел на него, на тишину.
Пауле придется выпутываться самостоятельно.
Понедельник
Он остановил машину посреди моста Лидингёбрун.
Солнце пробилось сквозь мрак в самом начале четвертого. Оно толкалось, грозило, прогоняло тьму прочь, и та посмеет теперь вернуться только поздним вечером. Эверт Гренс опустил окно и смотрел на воду, вдыхая то, что пока еще было холодным. Рассвет между тем превратился в утро, и проклятая ночь оставила Гренса в покое.
Гренс поехал дальше — через мост, по спящему острову, к дому, красиво расположенному на скале. Из окон открывался вид на проплывающие далеко внизу корабли. Гренс остановил машину на пустой асфальтовой площадке, отсоединил рацию от зарядного устройства, закрепил микрофон на отвороте пальто. Приезжая сюда, он всегда оставлял рацию в машине; их беседа была важнее любого служебного вызова, но теперь прерывать уже нечего.
Эверт Гренс приезжал в интернат раз в неделю двадцать девять лет подряд, да и потом не прекратил ездить. Хотя теперь в ее комнате жил кто-то другой. Гренс подошел снаружи к окну, когда-то бывшему ее окном. Когда-то она сидела там, глядя на проносящуюся мимо жизнь, а он сидел рядом, пытаясь понять, что же она хочет увидеть на самом деле.
Она была единственным в его жизни человеком, которому он доверял.
Как же Эверту ее не хватало! Жуткая пустота вцепилась в него, ночь за ночью он бежал прочь — и пустота бежала следом, не отставая ни на шаг; он кричал на нее — она оставалась; дышал ею и не знал, когда и как она уйдет из его жизни.
— Господин Гренс?
Голос донесся из-за стеклянной двери, которая в хорошую погоду обычно бывала открыта, и все кресла-каталки занимали места у столов на террасе. Сюсанна, студентка медицинского института, уже успела стать помощником врача, что явствовало из нашивки на нагрудном кармашке белого халата. Когда они все втроем катались вон на том прогулочном теплоходе, Сюсанна предупредила, чтобы он не слишком надеялся.
— Добрый день.
— Вы снова приехали.
— Да.
В последний раз он видел Сюсанну, когда Анни еще была жива.
— Зачем вы это делаете?
Он посмотрел на пустое окно.
— Вы о чем?
— Зачем вы так мучаете себя?
В комнате было темно, ее жилец еще спал.
— Не понимаю.
— Я видела вас возле дома двенадцать вторников подряд.
— Подходить к лечебнице запрещено?
— В тот же день недели, в то же время. Как тогда.
Гренс промолчал.
— Как когда она была жива.
Сюсанна шагнула на крыльцо.
— Вы сами причиняете себе боль. — Она заговорила громче: — Переживать горе — это важно. Но нельзя скорбеть по расписанию. А вы не живете с горем. Вы живете ради него. Держитесь за него, прячетесь за него. Поймите же, комиссар, — то, чего вы боялись, уже произошло.
Комиссар внимательно смотрел в темное окно и видел свое отражение. Немолодой мужчина, который не знает, что сказать.
— Отпустите свое горе. Идите дальше. Без расписания.
— Мне так ее не хватает.
Сюсанна вернулась на террасу, взялась за ручку, чтобы закрыть дверь, но на полпути остановилась и крикнула:
— Я не хочу вас больше здесь видеть!
* * *
Квартира на пятом этаже дома номер семьдесят девять по Вестманнагатан была очень красивая. Старый дом, три просторные комнаты; высокие потолки, паркет, много света — окна выходили и на Ванадисвэген.
Пит Хоффманн постоял на кухне, открыл холодильник и достал еще литр молока.
Посмотрел на человека, скорчившегося на полу над красным пластмассовым ведерком. Мелкий варшавский проходимец, воришка и наркоман, весь в прыщах, плохо залеченные зубы. Давно не менял одежду. Хоффманн пнул его в бок острым носком ботинка; вонючка мешком рухнул на пол, и из него полилась рвота — белое молоко с кусками коричневой резины. Прямо на штаны и сверкающий мраморный пол.
Пусть еще выпьет. Napij się kurwa.
[3] И проблюется как следует.
Хоффманн снова пнул его, на этот раз сильнее. Каждая капсула упрятана в слой коричневой резины, чтобы уберечь желудок от десяти граммов амфетамина, и Хоффманн не хотел, чтобы хоть один грамм потерялся. Вонючка, скорчившийся у его ног, был одним из пятнадцати «верблюдов», которые сегодня ночью и утром привезли в себе около двух тысяч граммов каждый: сначала паром «Вавель» из Свиноуйсьце, потом — поезд из Истада. О других четырнадцати, сидевших сейчас в разных точках Стокгольма и ждавших, когда их желудки освободятся, пока ничего известно не было.
Хоффманн поначалу долго сдерживался, стараясь быть спокойнее, но теперь все громче кричал «pij do cholery», пиная этого маленького говнюка, пусть лакает молоко из сраного пакета, должен налакаться, мать его так, «pij do cholery», и выблевать нужное количество капсул, чтобы покупатель мог их проверить и оценить.
Заморыш на полу плакал.
Брюки и рубашка в пятнах, прыщавое лицо побелело, как пол, на котором он валялся.
Пит больше не бил его. Он сосчитал темные кусочки, плававшие в молоке: пока хватит. Он выловил коричневую резину, двадцать почти идеальных шариков, надел перчатки, прополоскал шарики под струей воды из кухонного крана и принялся разламывать их; в конце концов у него оказалось двадцать маленьких капсул, и он сложил их в фарфоровую тарелку, которую взял из кухонного шкафчика.
— Молоко еще осталось. И пицца. Ты пока побудешь здесь. Пей, ешь и блюй. Подождем, когда выдашь остальное.
В гостиной было жарко, душно; трое мужчин, сидевших за длинным столом темного дуба, вспотели — слишком много одежды, слишком много адреналина. Пит открыл балконную дверь и постоял не шевелясь, пока прохладный ветерок выгонял из комнаты спертый воздух.
Пит Хоффманн говорил по-польски, чтобы те двое тоже понимали.
— В нем еще осталось кило восемьсот. Займитесь. И расплатитесь с ним, когда он закончит. Четыре процента.
Они были похожи друг на друга — обоим лет по сорок, темные костюмы стоят дорого, но выглядят дешево, бритые головы, на которых, если встать поближе, можно рассмотреть проросшую за сутки рыжеватую щетину. Отсутствующий безрадостный взгляд. Оба редко улыбались, и Хоффманн еще ни разу не видел, чтобы они смеялись. Двое в костюмах послушались, удалились в кухню, чтобы опустошить валяющегося на полу, блюющего «верблюда». За доставку партии отвечает Хоффманн, и им не хочется объяснять варшавскому руководству, что сделка провалилась.
Хоффманн повернулся к третьему, оставшемуся за столом, и наконец-то заговорил по-шведски.
— Здесь двадцать капсул. Двести граммов. Можешь сам посчитать.
Он посмотрел на собеседника — высокого, светловолосого, спортивного, своего ровесника, лет тридцати пяти. На госте были черные джинсы и белая футболка; пальцы, руки, шея обильно унизаны серебром. Покушение на убийство, четыре года в Тидахольме, два разбойных нападения и двадцать шесть месяцев в Мариефреде. Все верно. И все-таки Хоффманна не оставляло чувство, от которого он не мог избавиться: что покупатель ряженый, что он играет роль — и к тому же не слишком убедительно.
Пит продолжал наблюдать за покупателем. Тот вытащил из кармана черных джинсов бритву, разрезал одну капсулу вдоль и склонился над тарелкой, чтобы понюхать содержимое.
Странное чувство не проходило.
Может, он просто под кайфом? Или нервничает. А может, именно оно заставило Пита посреди ночи позвонить Эрику, — отчетливое ощущение, что что-то не так, чувство, которое он не смог описать, когда звонил.
Запахло цветами, тюльпанами.
Хоффманн сидел через два стула от покупателя, но прекрасно уловил запах.
Покупатель искрошил желтовато-белую твердую массу в порошок, подцепил немного на бритву и ссыпал в пустой стакан. Втянул в шприц двадцать миллилитров воды и выпустил ее в стакан; порошок растворился, и теперь в стакане была прозрачная, но вязкая жидкость. Покупатель с довольным видом кивнул. Растворяется быстро. Получается прозрачная жидкость. Амфетамин что надо, как и обещал продавец.
— Тидахольм. Четыре года. Верно?
Звучит профессионально. Но все равно что-то не то. Пит Хоффманн пододвинул тарелку с капсулами к себе, подождал ответа.
— Девяносто семь-две тысячи. Но отсидел всего три. Решили, что мне хватит.
— Какой сектор? — Хоффманн внимательно разглядывал покупателя.
Ни один мускул не дрогнул. Парень глазом не моргнул, никак не проявил волнения.
Он говорил по-шведски с легким акцентом — приехал из какой-нибудь соседней страны. Датчанин, а может, норвежец. Покупатель вскочил, его кулак пролетел у Пита перед самым лицом. Все выглядело как надо, но Пит понимал: поздно. Покупателю надо было обидеться гораздо раньше, начать размахивать руками с самого начала, ты что же, сука, мне не доверяешь?
— Ты же видел приговор.
Вот теперь точно злость напускная.
— Еще раз. Какой сектор?
— Корпус «С». Девяносто семь-девяносто девять.
— Корпус «С». Где именно?
Всё, поздно.
— Да что ты, мать твою, прицепился?
— Где?
— Корпус «С». В Тидахольме у секторов нет номеров.
Покупатель улыбнулся.
Пит Хоффманн улыбнулся в ответ.
— С кем ты сидел?
— Ну все, с меня хватит!
Покупатель повысил голос. Но ему надо было разыграть злость посильнее, получше притвориться обиженным.
Хоффманн слышал в его голосе другое.
Неуверенность.
— Мы что, так и будем продолжать? Я-то думал, ты хочешь мне кое-что продать, потому и пришел.
— С кем ты сидел?
— Со Сконе. С Мио. Юсеф Ливанец. Виртанен. Граф. Скольких тебе назвать?
— С кем еще?
Покупатель продолжал стоять. Потом шагнул к Хоффманну.
— С меня хватит.
Он стоял совсем близко, серебряный браслет и кольца сверкнули, когда он взмахнул рукою у Хоффманна перед носом.
— Не буду больше никого перечислять. Хватит. Решай, мы продолжаем или разбегаемся.
— Юсефа Ливанца выслали, запретили въезжать в Швецию. Он пропал, когда высадился в Бейруте три с половиной месяца назад. Виртанен последний год сидит в Сэтере, пускает слюни. К нему никого не пускают — хронический психоз. А Мио — в земле сырой…
Двое бритоголовых в дорогих костюмах услышали громкие голоса и открыли кухонную дверь. Хоффманн махнул им рукой, чтобы не подходили ближе.
— Мио зарыли в песчаном карьере возле Ольстэкета на острове Вермдё. С двумя пулями в затылке.
Теперь в комнате на чужом языке говорили трое.
Хоффманн и двое бритоголовых заговорили по-польски. Покупатель оглянулся, ища, как сбежать.
— Юсеф Ливанец, Виртанен, Мио. Я продолжу. Сконе вконец спился, он больше не помнит, в Тидахольме он сидел, в Кумле или вообще в Халле. А Граф… вертухаи срезали его, когда он повесился на простыне в камере следственной тюрьмы в Хернёсанде. Вот они, пять имен, которые ты назвал. Хороший выбор. Потому что никто из этих людей не сможет подтвердить, что ты с ними не сидел.
Один из этих, в темных костюмах, Мариуш, шагнул вперед с пистолетом в руке — с черным польским «радомом» — новехоньким, как стало видно, когда пистолет приблизился к виску покупателя. Хоффманн крикнул ему: «Uspokój się do diabla»,
[4] крикнул «Uspokój się do diabla» несколько раз, чтобы Мариуш «Uspokój się do diabla» — успокоился, черт его дери. Никаких гребаных пистолетов ни у чьих висков.
Держа палец на предохранителе, Мариуш медленно отвел оружие, рассмеялся и опустил пистолет. Хоффманн продолжил по-шведски:
— Знаешь Франка Стейна? — Хоффманн взглянул на покупателя.
Глаза должны быть злыми, глазами жестоко обиженного, разъяренного человека.
Но глаза покупателя были перепуганными, и рука, унизанная серебром, попыталась прикрыть их.
— Сам понимаешь, что знаю.
— Отлично. Так кто он?
— Корпус «С». Тидахольм. Доволен?
Пит Хоффманн взял со стола мобильный телефон.
— Тогда, может, поболтаешь с ним? Вы же сидели вместе.
Он поднес телефон к самому лицу покупателя, сфотографировал настороженные глаза и набрал номер, который знал наизусть. Оба молча наблюдали друг за другом, пока Хоффманн отправлял изображение и снова набирал номер.
Двое в костюмах, Мариуш и Ежи, что-то жарко обсуждали. Z drugiej strony.
[5] Мариушу надо передвинуться, встать с другой стороны, справа от покупателя. Bliżey głowy.
[6] Подойти ближе, поднять оружие, приставить дуло к правому виску.
— Ты уж прости, мои варшавские друзья немножко нервничают.
Кто-то снял трубку.
После недолгой беседы Пит поднял телефон.
Изображение человека с собранными в хвост длинными темными волосами и лицом, которое перестало быть молодым.
— Вот. Франк Стейн.
Хоффманн успел взглянуть покупателю в лицо, прежде чем тот отвел глаза.
— И ты… ты продолжаешь утверждать, что вы с ним знакомы?
Он закрыл крышку телефона и положил аппарат на стол.
— Мои друзья не говорят по-шведски. То, что я скажу, я скажу только для тебя.
Короткий взгляд в сторону двоих в костюмах. Они как раз подошли поближе и обсуждали, кто с какой стороны встанет, когда придет пора приставить пистолет к голове покупателя.
— У нас с тобой проблема. Потому что ты — не тот, за кого себя выдаешь. Даю тебе две минуты. Говори, кто ты на самом деле.
— Не понял.
— Так не пойдет. Позвездел — и хватит. Рассказывай, твою мать, кто ты такой. Сейчас же. Потому что в отличие от моих друзей я понимаю, что труп — это проблема, а покупать суд — дико дорого.
Они оба ждали. Один другого. Ждали, что кто-то заговорит первым и заглушит монотонный пшекающий голос мужчины, который все крепче прижимал свой «радом» к тонкой коже на виске.
— Ты молодец, сочинил себе достоверное прошлое. А подорвался на том, что недооценил тех, с кем собрался иметь дело. Центр этой организации — служащие польской разведки, и я могу узнать о тебе все, что захочу. Я могу спросить, в какую школу ты ходил; ты ответишь, что у тебя там заготовлено, но один-единственный звонок — и я узнаю, правду ли ты сказал. Я могу спросить, как звали твою маму, привита ли твоя собака, какого цвета твоя новая кофеварка. Один-единственный звонок — и я узнаю, правду ли ты мне ответил. Сейчас я так и сделаю. Наберу один-единственный телефонный номер. И Франк Стейн тебя не узнает. Вы не сидели вместе в Тидахольме, потому что ты там не сидел. Твой приговор — фальшивка. Его сделали, чтобы ты сейчас мог сидеть со мной и делать вид, что покупаешь фабричный амфетамин. Так что — еще раз. Рассказывай, кто ты. И может быть — может быть! — я смогу сделать так, что эти двое не спустят курок.
Мариуш вцепился в рукоять пистолета, пшеканье стало чаще, громче; он не понимал, о чем говорят Хоффманн и покупатель, но уловил: что-то как будто не так. Закричал по-польски: «О чем вы треплетесь, он что за хрен?» — и снял пистолет с предохранителя.
— Ладно.
Покупатель понял, что уперся в стену внезапной агрессии, буйной, непредсказуемой.
— Я из полиции.
Мариуш и Ежи не понимали по-шведски.
Но слово «полиция» не требует перевода.
Оба завопили, Ежи — громче, он требовал, чтобы Мариуш нажал курок; Хоффманн взмахнул руками, шагнул вперед.
— Отойдите!
— Он из полиции!
— Я разберусь!
— Нет!
Хоффманн кинулся к ним, но ему было не успеть; тот, к чьей голове прижался металл, понял это, задрожал, его лицо исказилось.
— Я из полиции, черт, убери его!
Ежи заговорил немного тише и почти спокойно велел Мариушу встать bliżej — поближе, но z drugiej strony — с другой стороны; все-таки лучше будет стрелять в другой висок.
* * *
Он все еще валялся в кровати. В такие утра тело отказывалось повиноваться, и мир был где-то далеко.
Эрик Вильсон вдохнул влажный воздух.
В открытое окно в номер струилось раннее утро Южной Джорджии, еще прохладное, но скоро станет жарко, еще жарче, чем вчера. Вильсон попробовал следить взглядом за большим потолочным вентилятором, крутившим лопастями у него над головой, но бросил — глаза заслезились. Ему удалось поспать всего час. Этой ночью они говорили четыре раза, и с каждым разом голос Паулы звучал все затравленнее — голос, в котором было что-то незнакомое, нервное, растерянность, граничащая с паникой.
Знакомые звуки с полигона Федерального центра доносились уже давно. Значит, уже больше семи утра, стало быть, в Швеции уже вторая половина дня и они скоро закончат.
Он устроился в кровати, подсунув подушку под спину. Так можно смотреть в окно, за которым давно уже наступил день. Асфальтовая площадка, где Секретная служба вчера эскортировала и спасала президента, была, конечно, пустой — только эхо выстрелов словно еще звучало; а вот метров через двести, на другой учебной площадке, бодрячки из Пограничного патруля в форме, похожей на военную, бежали к бело-зеленому вертолету, приземлившемуся неподалеку. Вильсон насчитал восемь человек; пограничники забрались в вертолет и исчезли в небе.
Вильсон вылез из постели и принял холодный душ. Это почти помогло — ночь вспомнилась отчетливее. Телефонный разговор, страх.
Брось все и уходи.
Сам знаешь — не получится.
Ты рискуешь. Тебе светит срок от десяти до четырнадцати лет.
Эрик, если я сейчас откажусь участвовать в сделке, если пойду на попятный, если сделаю это без правдоподобного объяснения… мне придется рискнуть гораздо большим. Жизнью.
Эрик Вильсон отвечал на каждый звонок, так и эдак пытаясь втолковать, что ни доставка, ни продажа без его, Вильсона, поддержки не состоится. Безуспешно. Покупатель, продавец и «верблюды» уже в Стокгольме.
Прерывать игру поздно.
Вильсон успеет торопливо позавтракать — черничные оладьи, бекон, светлый ноздреватый хлеб. Чашка черного кофе, «Нью-Йорк таймс». Вильсон всегда садился за один и тот же столик в тихом уголке большого зала. Утро должно принадлежать только ему.
Он никогда не встречал таких, как Паула. Никто не внедрялся в организацию настолько глубоко, никто не обладал таким острым умом, не был таким собранным, хладнокровным; Вильсон работал с пятью агентами, и Паула был лучше их всех вместе взятых. Слишком хорош, чтобы быть уголовником.
Еще чашка черного кофе. Вильсон заторопился к себе в номер — он уже опаздывал.
За открытым окном жужжал высоко в небе бело-зеленый вертолет; трое в пограничной форме болтались на свисавшем оттуда тросе. Соблюдая дистанцию в несколько метров, они спускались вниз, в опасный «приграничный район» возле мексиканской границы — еще одно учебное задание; здесь кто-нибудь всегда выполняет очередное учебное задание. Вильсон уже почти неделю жил здесь, на военной базе на востоке США. Впереди — еще две недели занятий для приехавших сюда со всей Европы полицейских: получение информации, инфильтрация, защита свидетелей.
Вильсон закрыл окно — уборщицы не любили, когда окна оставляли открытыми, это было как-то связано с новой системой кондиционирования в служебной гостинице, система выходила из строя, если каждый начинал проветривать номер, когда ему вздумается. Вильсон надел рубашку, увидел в зеркале высокого светловолосого мужчину средних лет, которому предстояло провести день на школьной скамье, в компании однокашников — полицейских из четырех американских штатов.
Он еще постоял. Три минуты девятого. Наверное, уже закончили.
Мобильный телефон, связывающий его с Паулой, лежал на столе справа. Как и со всех прочих, с него можно было позвонить только на один-единственный номер, он был запрограммирован на один-единственный номер.
Эрик даже не успел задать вопрос.
— Все провалилось к черту.
* * *
Свен Сундквист так и не научился любить длинный, темный и иногда пыльный коридор следственного отдела. Всю свою сознательную жизнь Свен проработал в управлении городской полиции Стокгольма, сидя в кабинете в конце коридора, рядом с почтовыми ящиками и торговым автоматом, и расследуя все упомянутые в уголовном кодексе преступления. Проходя в тот день через пыльную темноту, он вдруг остановился у открытого кабинета шефа.
— Эверт?
Грузный неповоротливый мужчина ползал вдоль стены.
Свен осторожно постучал по дверному косяку.
— Эверт?
Эверт Гренс не слышал его. Он продолжал копошиться возле двух больших коричневых картонных коробок. Свен прогнал неприязненное чувство. Однажды он уже видел шумного комиссара на полу, восемнадцать месяцев назад. Гренс сидел в кабинете подвального этажа, обняв кипу старых дел, и тягуче повторял: «Она умерла. Я убил ее». Дело двадцатисемилетней давности о причинении тяжких телесных молодой сотруднице полиции — изувеченная, остаток жизни она провела в лечебнице. Сундквист, читая потом рапорт, несколько раз наткнулся на ее имя. Анни Гренс. Свен понятия не имел, что они были женаты.
— Эверт, чем ты занимаешься?
Комиссар укладывал что-то в большие картонные коробки. Только это и было видно. Что именно он укладывал, разглядеть не удавалось. Свен постучал еще раз. В кабинете царила тишина, тем не менее Гренс словно бы ничего не слышал.
Свену опять вспомнилось то странное время.
Первой реакцией Эверта, как и многих, переживших потерю, стало отрицание — «этого не было», потом злость — «за что со мной так», а вот следующий этап так и не наступил: Эверт застыл в своей злости, злость стала его способом существования. Вероятно, скорбь по-настоящему пришла к Эверту совсем недавно, несколько недель назад — он больше не был таким злым. Он стал более замкнутым, задумчивым, он меньше говорил и, видимо, больше размышлял.
Свен вошел в кабинет. Эверт слышал его, но не обернулся. Лишь громко вздохнул — как всегда, когда бывал раздражен. Его что-то беспокоило — но не появление Свена; его беспокоило что-то после посещения лечебницы, что-то, что прежде дарило покой. Сюсанна, студентка-медичка, которая давно там работала и так хорошо ухаживала за Анни, а теперь стала помощницей врача; ее слова, ее враждебность, нельзя скорбеть по расписанию — как легко эта малютка с Лидингё сеет житейскую мудрость, накопленную за свои двадцать пять лет жизни, — то, чего вы боялись, уже произошло — что, черт подери, она знает об одиночестве?
Вернувшись из лечебницы (он ехал быстрее, чем ему казалось), Гренс направился прямиком в подвал полицейского участка, взял там четыре картонные коробки и, сам не зная зачем, прошел в служебный кабинет, который занимал, сколько себя здесь помнил. Немного постоял перед стеллажом возле рабочего стола. Там было собрано то немногое, что имело значение: кассеты Сив Мальмквист — он сам выбрал и записал на пленку песни; старые конверты с пластинками шестидесятых годов, все еще яркие; фотографии Сив, которые он сделал как-то вечером в Народном парке Кристианстада… вещи из времени, когда все было хорошо.
Эверт заклеил последнюю коробку, расстелил газету и принялся ставить коробки друг на друга.
— Ее больше нет.
Гренс сел на пол и уставился на бурую картонку.
— Слышишь, Свен? Она больше никогда не запоет в этом кабинете.
Отрицание, злость, скорбь.
Свен стоял за спиной шефа, глядя на его лысое темя; потом у него в голове пронеслись картинки: он ждет, а Эверт медленно покачивается взад-вперед, один в кабинете под огромной унылой лампой, ранним утром или поздним вечером, и голос Сив Мальмквист, — комиссар танцует, обняв воображаемую женщину. Свен подумал, что теперь будет не хватать этой бесившей его музыки, песен, которые он начинал напевать, сам того не желая, — сколько лет это было частью работы бок о бок с Эвертом Гренсом!
Ему будет не хватать этих картинок.
И как же будет весело, когда они наконец-то исчезнут.
Эверт шел по взрослой жизни на костылях. Анни. Сив Мальмквист. А теперь ему приходится ходить без подпорок. Вот он и ползает по полу.
Свен уселся на видавший виды диван для посетителей и стал смотреть, как Эверт поднимает последнюю коробку и ставит ее на две, уже стоящие в углу, как он раздражающе долго и обстоятельно заклеивает ее скотчем. Гренс вспотел, вид У него был деловитый, он подпихивал коробки ногами, и Свену хотелось спросить, как комиссар себя чувствует. Но это было бы ошибкой, заботой скорее о себе самом; то, чем Эверт сейчас занимался, и было ответом — он уже в пути, только сам еще об этом не знает.
— Что ты сделал?
Она не постучалась.
Просто вошла в кабинет и вдруг остановилась, обнаружив, что музыки нет и на стеллаже у стола зияет дыра.
— Эверт? Что ты делаешь?
Мариана Херманссон посмотрела на Свена; тот кивнул сначала на дыру, а потом на три поставленные друг на друга картонные коробки. Раньше, входя в этот кабинет, она всегда слышала музыку, ту, старую, Сив Мальмквист; Мариана плохо знала тогдашнюю музыку — за исключением Сив.
— Эверт…
— Ты что-то хочешь?
— Я хочу знать, что ты делаешь.
— Ее больше нет.
Херманссон подошла к пустой полке, провела пальцем по пыльным контурам, оставшимся после кассет, магнитофона, динамиков, после черно-белой фотографии певицы, фотографии, все эти годы стоявшей на одном и том же месте.
Вытянула комок пыли, спрятала в ладони.
— Ее больше нет?
— Нет.
— Кого?
— Ее.
— Кого? Анни? Или Сив Мальмквист?