На острове произошло немало событий: все покинули Изабеллу и основали красивый и более здоровый город Санто-Доминго. Хотя это принесло немке серьезную прибыль, она скучала по ферме и друзьям, так помогавшим ей в начале пути.
Дон Бартоломео Колумб, как и Мигель Диас, сдержали свои обещания, так что бывшая виконтесса могла считать себя очень богатой женщиной благодаря назначенному ей проценту от добычи золота в шахтах Осамы, и теперь возводила для себя в устье реки красивейший особняк.
Теперь она жила вместе с молчаливым Гаитике, верным Бонифасио Кабрерой и тремя индианками — служанками Анакаоны, которые не посмели ослушаться приказа своей королевы и сбежать в сельву. Однако разлука со Сьенфуэгосом с каждым днем становилась все более невыносимой, тем более что рядом больше не было капитана Охеды, отвлекавшего ее своими шутками.
Того в конце концов одолела жажда приключений, он устал бесконечно ждать, когда ему предложат командование экспедицией для покорения новых земель, и пришел к грустному выводу, что братья Колумбы ни за что не допустят чужака даже шагу ступить по Новому Свету. А потому он решил лично попросить позволения у испанской короны — ведь монархи, похоже, уже три года назад задумались о том, что не стоило отдавать всю новорожденную империю в капризные руки честолюбивого вице-короля.
Разочарованная и безутешная Золотой Цветок предпочла вернуться в Харагуа, в дом своего брата, вождя Бехечо, где её изредка навещал сам дон Бартоломео Колумб, видимо, тешивший себя тайной надеждой занять место отважного испанского капитана в сердце и постели прекраснейшей из гаитянских принцесс.
Летописцы так и не пришли к единому мнению касательно хитрого губернатора, привыкшего добиваться своего за счёт связей влиятельного брата Христофора. Завоевал ли он расположение прекрасной вдовы вождя Каноабо или нет, однако доподлинно известно, что он провёл с ней незабываемую неделю, в течение которой устраивал пышные праздники для испанской знати, а также прогулки по заливу на кораблях, построенных на новых судоверфях острова.
Не подлежало сомнению, что если генуэзец стремился удовлетворить лишь собственные аппетиты, то для индианки, до сих пор любившей Алонсо де Охеду, было гораздо важнее добиться от губернатора практически недостижимой привилегии для своего брата Бехечо: права по-прежнему считаться независимым правителем области Харагуа, что многие века являлась владениями его семьи.
Человек настолько искушенный в дворцовых интригах, как старший Колумб, не мог не понять, что получить верного союзника в стратегической точке острова, где его окружало столько врагов, было бы неоценимым подспорьем. Поэтому так и осталось неясным, принял ли он решение под влиянием политического чутья или личных чувств.
В конце концов, Анакаона, как и большинство жительниц Нового Света, имела весьма свободные взгляды на отношения полов и, вероятно, не видела ничего зазорного в том, чтобы переметнуться от опального капитана к процветающему губернатору, который весьма настойчиво за ней ухаживал.
Тем не менее, ее доброй подруге донье Мариане Монтенегро было больно слушать переходившие из уст в уста ехидные сплетни о том, какие оргии якобы творятся в роскошном «боио» принцессы на одном из красивейших пляжей западного берега острова. Немка не находила себе места, удивляясь, как столь невинная душа, однажды попросившая Мариану научить ее, как добиться любви неприступного Охеды, теперь могла по доброй воле отдаваться мерзкому амбициозному типу вроде Бартоломео Колумба.
— Анакаону, как и всех ее соотечественников, глубоко ранило наше поведение, — пояснил дон Луис де Торрес однажды вечером, сидя у нее в гостях. — В конце концов она наверняка пришла к выводу, что ей остается лишь использовать наши слабости в своих интересах. Раньше мы казались ей настоящими богами, а теперь она видит нас такими, какие мы есть на самом деле: грубыми типами, готовыми убить ближнего за щепотку золота.
— Как же я ненавижу это золото! — в сердцах воскликнула немка. — Возможно, я — единственный человек на всем острове, у которого повернулся язык сказать такое. Я его ненавижу. Можете мне поверить, я отдала бы все свое золото, если бы это как-то помогло достичь взаимопонимания между христианами и туземцами.
— Ну, вашего золота для этого никак не хватит, — усмехнулся Луис. — Более того, будь у вас все то золото, что есть в этих землях — даже его оказалось бы недостаточно для того, чтобы два столь разных народа смогли понять друг друга. Кроме того, пусть даже вам и удалось бы стереть все прочие различия, религия все равно будет разделять наши народы еще многие века.
— Религия объединяет, а не разделяет.
— Религия объединяет лишь в том случае, если она едина для всех. Но какую религию нам следует выбрать? Ту, которую стремятся силой навязать всему миру? Или мою, от которой мне пришлось отказаться, чтобы меня не выгнали из Испании? Или мы должны принять веру дикарей — если, конечно, ее можно так назвать, ибо вся их вера сводится к убеждению, что жизнь должна быть одним сплошным удовольствием?
— Жизнь доставляет удовольствие только в редкие мгновения... — грустно заметила Ингрид Грасс.
— ...которые можно разделить с любимым человеком... — закончил фразу Луис де Торрес. — Но вы забыли, что эти прекрасные люди привыкли так поступать, поскольку социальное устройство их общества не предполагает иного. А раз у них отсутствует честолюбие и жажда власти, то их существование весьма гармонично.
— Эту гармонию и искал Христос.
— Разница между тем, что искал Христос, и тем, что в действительности ищут христиане, заключается в одном слове: церковь.
— За это вас могут сжечь на костре.
— Если вы расскажете.
— Вы так мне доверяете?
— Да, потому что готов вверить в ваши руки свою жизнь, имущество и даже веру, — с легкой печалью улыбнулся он. — Вообще-то уже вверил.
— Я знаю, — убежденно ответила Ингрид. — И подобная ответственность меня тяготит, — она посмотрела на него долгим и дружеским взглядом. — Вам стоит перестать посещать бордели и найти себе хорошую жену.
— Жену? — удивился Луис де Торрес. — Да что вы! Вы прекрасно знаете, что вы навсегда останетесь единственной женщиной в моей жизни, хотя со временем я и понял, что на свете есть только две неприступных крепости: влюбленная женщина и фанатизм священника.
— Последних здесь становится слишком много.
— Вот это меня и пугает... — признался Луис, и, судя по тому, как изменилось его тонкое лицо, нетрудно было понять, как болезненна для него эта тема. — Адмиралу стоило бы с самого начало отодвинуть церковь в сторону; но он упустил момент и, несомненно, за это поплатится. Возможно, я и ошибаюсь, но весьма вероятно, что скоро священники уничтожат вице-короля. В Палосе они ему помогли, а теперь палками погонят прочь.
— Я часто задаюсь вопросом: что заставило вас стать столь жестоким в своих суждениях?
— Тем, кто отрекся от своего Бога из страха или ради выгоды, теперь не остается ничего другого, как лить слезы или в ярости кусать локти. А я уже растратил все слезы.
— Слезы — не монеты, которые можно растратить, — возразила донья Мариана. — Любовь и ненависть, смех и слезы, все это — Божий дар, который дается нам без всякой меры, и мы не можем его отвергнуть. Никто и никогда не может сохранить всю радость или растратить все слезы.
— Кроме обращенного иудея.
— Вами движет гордыня, друг мой. Оттого, что вы были иудеем, а теперь не являетесь им. Бог не в обрядах, и я лишь могу верить в то, что он вернёт мне надежду. Но я готова отречься от своей веры, не пролив и слезинки, лишь бы снова оказаться рядом со Сьенфуэгосом.
— Вы смотрите на эти вещи совершенно под другим углом, под которым любой другой никогда не посмеет на них взглянуть, в этом ваше преимущество, — грустно улыбнулся Луис.
— Да, такова моя привилегия, — ответила немка и, немного помолчав, с горечью добавила: — И моя кара. Но за громкими словами мы забыли о главной цели разговора: что вы думаете о восстании Рольдана
[1]?
— Думаю, что это всего лишь вопрос политики и амбиций. Меня это не касается.
— Но зато касается многих других. Ведь он требует более справедливого обращения с индейцами и меньшей зависимости от произвола братьев Колумбов. Мне кажется, это вполне разумный призыв.
— Когда его провозгласили алькальдом Изабелы, Рольдан проявил себя еще худшим деспотом, чем любой из Колумбов. Единственное, что его сейчас волнует — это потеря власти. Пока власть была у него в руках, судьба индейцев его совершенно не беспокоила. Они для него — не более, чем рабы, но сейчас, когда он в них нуждается, он предложил им ту самую свободу, в которой прежде отказывал. Так что послушайте моего совета, — взмолился он под конец. — Не ввязывайтесь вы в это дело. Какая разница, Рольдан или Колумб, Колумб или Рольдан. Хрен редьки, как говорится, не слаще. И тот и другой спят и видят, как бы отколоться от Испании и основать на острове собственное королевство.
— Для этого еще рано.
— Всем вечно кажется, что человек еще не успел превратиться в тирана, вот только тираны не имеют привычки ждать. Насколько я могу судить, дон Франсиско Рольдан просто пользуется тем, что мы слишком далеко от Европы. Колумб хотя бы делает вид, будто питает почтение к монархам, но Рольдан, дай ему волю, станет настоящим деспотом. К тому же он ненавидит иудеев, — добавил Луис после недолгого молчания.
— Вся беда в том, что иудеи, даже обращенные, имеют одну дурную привычку: они считают, будто весь мир их ненавидит.
— За нашей спиной — полторы тысячи лет бесценного опыта, — не без иронии заметил Луис де Торрес. — Людям всегда нужен кто-то, на кого они могли бы свалить собственную вину за происходящее, и большинство народов именно иудеев решили сделать козлами отпущения. Честно говоря, я не верю, что в Новом Свете нас ждет другая судьба, несмотря на то, что среди его первооткрывателей был один из нас.
— Значит, вы по-прежнему убеждены в том, что дон Христофор — тоже обращенный иудей?
— По всей видимости, во втором поколении.
— Вы поэтому его ненавидите?
Луис де Торрес пристально посмотрел ей в глаза, стараясь разгадать, о чем она думает; а потом все же решился ответить, решительно покачав головой.
— По этой причине я ненавижу самого себя, а вовсе не его. Колумба я лишь презираю. Судьба дала ему в руки такие возможности, он мог бы осуществить величайшую и благороднейшую миссию, а он все пустил коту под хвост из-за мелкого честолюбия и жадности. Подумать только: продать свое место в истории за кучку золота и дворянский титул!
— Вы неправы, — возразила немка. — Ему и так уже принадлежат титулы и золото, о котором только может мечтать самый честолюбивый человек, однако он по-прежнему одержим рискованной идеей обогнуть землю и добраться до золотых дворцов Великого хана.
— Но делает он это не ради славы, а потому, что неимоверная гордыня мешает признать свою ошибку... Где вы видели, чтобы человек такой величины приказывал вешать людей лишь за то, что они пытались открыть ему глаза на истину, которой он упорно не желает видеть? Сколько еще невинных погибнет на виселице, пока он наконец поймет, что это вовсе не берега Азии?
— Для вас это так очевидно?
— В той же степени, как и то, что вы — самая удивительная женщина в мире.
Донья Мариана не могла удержаться от смеха.
— Что ж, если так, то Сипанго совсем рядом, — ответила она. — Ибо если во мне и есть что-то удивительное, то это лишь упрямая любовь к человеку, который, возможно, давно умер, — с этими словами она безнадежно развела руками. — Но что еще я могу сделать, кроме как ждать?
Ничего другого, кроме как ждать, она и в самом деле не могла. Но дожидаясь Сьенфуэгоса и при этом возмутительно обогащаясь — причем совершенно законным путем, получая процент от добычи золота, она с каждым днем наживала все больше врагов, поскольку в колонию постоянно прибывали новые люди, ничего не знавшие о пережитом ею голоде, опасностях и тяжелой болезни в первые дни существования Изабеллы, и уж тем более о жертве, принесенной немкой в тот роковой день, когда ей пришлось выбирать: сохранить ферму или оказать хоть какую-то помощь несчастным и умирающим от голода людям, что каждый день стучались в дверь ее дома.
Но кем была и откуда на самом деле явилась эта прекрасная и неприступная женщина, жившая теперь в двух шагах от чудовищного адмиральского особняка, сложенного из черного камня?
Она не имела ни любовников, ни влиятельных покровителей — во всяком случае, никто о них ничего не слышал; ее имя, вне всяких сомнений, было фальшивым, поскольку ее выдавал акцент. Из-за этого одни считали ее беглой преступницей, другие — португальской шпионкой, потихоньку творившей свое черное дело в тени амбициозного бунтовщика Рольдана.
Священники ненавидели ее за то, что она никогда не приходила на исповедь, чтобы шепотом поведать о своих грехах; женщины ненавидели ее потому, что ни одна из них не могла сравниться с ней красотой; но больше всего ненавидели ее обнищавшие кабальеро — за то, что королевский казначей каждый месяц вручал ей очередной мешок с золотым песком.
Защищали ее лишь Мигель Диас, которому удалось стать одним из ближайших доверенных лиц братьев Колумбов, Луис де Торрес, да несколько отважных капитанов из старой гвардии Алонсо де Охеды. Бывшей виконтессе очень не хватало присутствия самого капитана, поскольку лишь он знал, как заставить умолкнуть злые языки; своим даром убеждения он прославился едва ли не больше, чем непобедимой шпагой.
— Как же тяжело быть одинокой женщиной! — пожаловалась она как-то вечером верному Бонифасио. — Злые языки опаснее даже стрел туземных воинов. Можешь мне поверить, если бы не надежда на возвращение Сьенфуэгоса, я бы уже давно вернулась в Европу на первом же корабле.
— Самое худшее мы уже пережили: я имею в виду ту лихорадку, — с воодушевлением ответил хромой. — Если уж мы смогли выжить в зачумленном аду под названием Изабелла, то нам уже ничего не страшно... Но если хотите моего совета — предложите несколько золотых монет лихим кабальеро плаща и шпаги, что толкутся в таверне «Четыре ветра». Они будут счастливы стать вашими телохранителями за горячий ужин и кувшинчик вина. Многие из них ложатся спать на пустой желудок, тут уж не до фантазий о завоеваниях и величии.
— Мне глубоко претит сама идея добиваться уважения силой, — с отвращением возразила немка.
— Те, кто хорошо вас знает, безусловно, ценят и уважают без всякого принуждения. Но вы же не можете рассчитывать, что вас по достоинству оценит весь мир. Слишком многие вам завидуют, а эти семена, насколько я знаю испанцев, дают обильные всходы даже на самой бедной почве.
— Так значит, себя ты не считаешь испанцем?
— Я всегда считал себя гуанче, сеньора. В моих жилах течет в десять раз больше местной языческой крови, чем христианской. Что же касается Сьенфуэгоса... — рассмеялся он. — Вы знаете, как гонялся за ним священник, пытаясь окрестить?
— Как же мало, оказывается, я о нем знаю!.. — посетовала Ингрид Грасс. — Мы ведь почти не разговаривали, все время любили друг друга.
Вдохнув изрядную порцию нюхательного табака, к которому он пристрастился в последнее время, верный Бонифасио посмотрел в лицо женщине, заменившей ему семью; да что там семью! Она стала для него той самой осью, вокруг которой вращалась вся его юность.
— Даже мне, который знает вас, как никто другой, порой слишком трудно понять, почему вы так любите человека, с кем вас так многое разделяет, — признался он наконец. — Неужели ласки и поцелуи столько значат, что слова перестают иметь значение?
— Если бы все дело было в одних лишь поцелуях и ласках, моя любовь немногого бы стоила, — спокойно ответила она. — Для меня настоящее счастье — просто быть рядом со Сьенфуэгосом, слышать его голос — пусть даже не понимая слов; ощущать его дыхание, смотреть, как он улыбается, и в уголках его губ появляются морщинки, и при виде их мою душу переполняет такая радость, словно все ангелы спустились с небес. Видеть его для меня отраднее, чем стоять перед открытыми вратами рая; за один его взгляд я готова подняться на самый высокий пик Альп; знать, что он ждет меня — лучше любого чуда; в разлуке с ним мое сердце рвется на части. И если ко всему этому ты добавишь еще и ласки с поцелуями — тогда и сможешь меня понять.
— Черт побери!
— Черт побери! Верно замечено. Если я и себе едва могу признаться, как обстояли дела, и лишь бесконечная пустота и печаль, охватившие меня, с тех пор как его нет рядом, открыли мне глаза, вряд ли я могу ожидать, что мои чувства поймет кто-то еще, не имеющий даже смутного представления, о чем я говорю. Как слепой никогда не узнает, что такое цвет, так и человек, не заглянувший, как я, в глаза Сьенфуэгосу, никогда не поймет, что такое истинная любовь.
— Вам следует подняться на помост на площади Оружия и объявить всё это во всеуслышание. Вот только я не уверен, что и после этого вас оставят в покое.
Хромой Бонифасио оказался прав, ибо ни священники, ни женщины, ни одинокие холостяки, составляющие большую часть населения Санто-Доминго, по-прежнему не могли понять, почему красивая, молодая и богатая особа вроде доньи Марианы живет затворницей в своем особняке, долгие часы проводя в одиночестве и читая толстенные книги, вместо того чтобы посещать великолепные приемы, кататься верхом вдоль реки и принимать ухаживания поклонников, которые вились вокруг нее целыми тучами.
Среди них были отважные капитаны и высокородные, но обедневшие аристократы с непомерным честолюбием, прибывшие на Эспаньолу в надежде любой ценой сколотить состояние. При этом все они полагали, что самый простой способ добиться этой цели — привести к алтарю богатую немку. Теперь редко выдавалась ночь, когда бы под ее балконом не звучали серенады, но никто не мог припомнить, чтобы в окне хоть раз зажегся свет или всколыхнулись шторы.
— Она наверняка шпионка.
— Или колдунья.
— Или ей нравятся женщины, и она путается со своими служанками из местных.
— Нужно изгнать ее с острова.
Дон Луис де Торрес, Мигель Диас и несколько моряков из числа первопоселенцев, как могли, старались ее защищать, однако приезжих становилось все больше; все они с большим удовольствием повторяли грязные сплетни, и никому даже в голову не приходило подать голос в защиту доньи Марианы.
Стоит ли удивляться, что однажды вечером в ее дверь постучал посыльный от Франсиско Рольдана и предложил присоединиться к повстанцам в обмен на обещание в случае победы провозгласить ее алькальдессой Санто-Доминго. Столь почетная должность, вне всяких сомнений, должна надежно защитить от любых сплетен и клеветы: никто больше не посмел бы открыть рот против алькальдессы.
— Алькальдесса-иностранка, да к тому же, по всеобщему мнению, шпионка? — поразилась бывшая виконтесса.— Этот Рольдан, видимо, вконец отчаялся, если просит помощи у женщины, которая даже шпагу в руках не удержит.
— Не так уж он и отчаялся, — последовал резкий ответ. — Но знает, что толика вашего золота сможет убедить даже самых нерешительных.
— Понимаю, — кивнула немка. — Но те, кого я смогу купить за золото, с такой же легкостью продадутся и братьям Колумбам, причем совершенно ясно, что они смогут заплатить намного больше меня. Так что для меня это плохое вложение.
— Это вопрос идеалов, а не торговли. Мы должны положить конец тирании генуэзцев.
— Этих генуэзцев, как вы их называете, назначили монархи, и тот, кто выступает против них, выступает против короны. Я плохо разбираюсь в большой политике, но подозреваю, что всех мятежников впереди ожидает веревка, а я хотела бы сохранить свою шею для лучшего употребления.
— Если мы победим, как бы вам и в самом деле не повиснуть на этой веревке...
Угроза прозвучала совершенно недвусмысленно, и хотя донья Мариана Монтенегро была не из тех, кого легко запугать, она все же пришла к выводу, что необходимо принять меры предосторожности, а потому решила последовать совету хромого Бонифасио и выделила немного золота, чтобы нанять четверых телохранителей.
— Воистину безрадостны времена, когда волки стерегут овец, — вздыхала она по этому поводу. — Мы в Новом Свете, а пороки у нас все те же. И это хуже всего.
14
Уголька нигде не было видно.
Ее не было ни в пещере, ни в большом ледяном зале, где сидели столь чудесно сохранившиеся трупы, и сколько Сьенфуэгос ни искал, он так и не смог найти ее следов, чтобы понять, куда она подевалась.
Он потерял счет времени, пока надеялся, что она все же вернется, а потом ждал, когда солнце растопит толстый слой снега, явив взору ее окоченевший труп. Однако прошла неделя, а он так и не обнаружил никаких следов дагомейки. В конце концов голод и холод заставили его посмотреть в лицо печальной реальности. Выбор был невелик: либо попытаться спастись самому, либо окончить свои дни здесь. Разумно ли тратить последние силы, в очередной раз полдня шатаясь по окрестностям, обшаривая каждый камень, каждую ледяную глыбу, чтобы потом окончательно убедиться, что снова остался в одиночестве?
Исчезновение негритянки сломило его даже сильнее, чем любое из несчастий, которые ему довелось пережить за последние годы, и он поневоле задавался вопросом: как долго еще небеса намерены испытывать его на прочность, по какой-то своей неведомой прихоти швыряя из одной беды в другую и обрушивая на его несчастную голову все существующие лишения.
Смерть следовала за ним по пятам, куда бы он ни направился, словно ревнивый любовник за предметом своей страсти, не решаясь поднять руку на него самого, но при этом безжалостно убивая всех, кто оказывался рядом, так что несчастный канарец в конце концов начал верить, что лучше ему не иметь дел ни с одним существом, к которому он мог бы привязаться.
Люди возникали на его пути словно лишь с единственной целью — навсегда исчезнуть с лица земли, будто он был не человеком, а ураганом. В канарце вскипал глухой гнев на того, кто наказал его подобным образом, так что однажды он просто застыл посреди снега и погрозил кулаком небу, призывая ответить за свои деяния.
За ним озадаченно наблюдала пара кондоров.
Безмерное одиночество, постигшее этого полуголого человека, который потерял всё и теперь бесцельно блуждал по заснеженной равнине на высоте трех тысяч метров над уровнем моря, в самом сердце неизведанного континента, было несравнимо с одиночеством любого другого человеческого существа, в какие бы обстоятельства оно ни попало, а потому стоит ли удивляться, что бедняга Сьенфуэгос все больше склонялся к мысли о том, чтобы упасть на белый холодный снег и больше никогда не подниматься.
Вне всяких сомнений, африканка именно так и поступила.
Измученная, голодная и убежденная, что у ребенка, которого она носит, нет ни малейшего шанса родиться белым, она решила сдаться и завершить свой долгий и нелепый жизненный путь, начавшийся в деревушке на берегу озера в далекой жаркой Дагомее и закончившийся здесь, у подножия снежных Анд, где в конце девятнадцатого века в леднике найдут ее тело — к величайшему удивлению всех тех, кто ничего не знал о ее драматической истории.
Итак, перевернулась очередная и самая драматичная страница жизни Сьенфуэгоса, бесконечно измученного и душой, и телом, однако решившего любой ценой сохранить жизнь: ведь только она у него и осталась. Он решил спуститься к пойме реки, где ему предстояло провести долгие месяцы в крошечной лачуге, наблюдая, как идет дождь, прибывает вода в реке, играют и нерестятся рыбы, спариваются птицы, плещутся в реке выдры и караулят добычу ягуары. Сьенфуэгос так и не мог принять решение, что делать дальше, или даже как выбраться из глубокого ущелья.
Прямо над ним расстилались снега и пустоши Большого Белого, а за спиной высились скалистые горы свирепых мотилонов.
И если рыжий козопас в чем и был уверен, то лишь в том, что больше никогда не наденет белую накидку паломника из перьев цапли. А коли так, то сам собой напрашивался вопрос: как он теперь пересечет территорию дикарей, имеющих жуткую привычку украшать мосты черепами чужаков?
На протяжении многих часов Сьенфуэгос старательно вспоминал всё, ему его учил Папепак — охотник на кайманов, называвший себя Хамелеоном, который когда-то спас ему жизнь, а потом стал самым лучшим учителем выживания в джунглях, о каком только можно мечтать. И теперь канарец старался вспомнить каждое его слово, каждый жест; даже молчание, ибо молчание тоже может оказаться весьма полезно, если знать, как его истолковать.
Среди всех его бесчисленных советов был один, который Сьенфуэгос запомнил особенно твердо; эти слова как будто огнем выжгло в его памяти. «Запомни, сельва ненавидит тех, кто ее боится, и убивает тех, кто ей вредит. Но сельва любит тех, кто ее любит и уважает. Просто запомни это, прими как данность и положись на ее волю. Тогда ты сможешь выжить».
Папепак наглядно показал, что даже в самых непролазных, жарких и душных чащобах, где, казалось, все превратилось в грязь и смерть, всегда можно выжить — если знать, где найти дикие фрукты, лиану, откуда можно добыть воду, съедобные коренья или червей, пусть неприглядных на вид, но вполне способных утолить голод.
Папепак научил его всему, кроме одного — как уберечься от ужасных мотилонов.
Сьенфуэгос знал, как спастись от ягуаров, кайманов, змей или ядовитых пауков; даже от кровожадных карибов, пожирателей человеческой плоти, имеющих привычку подстерегать людей в мангровых зарослях или на берегах рек, но Папепак никогда не рассказывал — очевидно, потому, что никогда с ними не встречался — о племени людей-невидимок, что рыщут по горным лесам, скрываясь в тени деревьев и оставляя за собой лишь гниющие трупы.
Теперь Сьенфуэгос должен сам научиться им противостоять.
Но как?
Несколько недель он пытался найти способ пересечь эти дикие края, где за каждым кустом или деревом мог скрываться убийца, и когда в конце концов составил план, показавшийся приемлемым, то выкрасил волосы и бороду в черный соком хенипапы, намазав им и большую часть тела, после чего его можно было легко принять за близкого родственника Уголька.
На следующее утро он взвалил на спину свернутый гамак и котомку из грубой ткани, которую с величайшим терпением изготовил из волокон дикого хлопчатника, в изобилии растущего по берегам реки, взял оружие и короткую палку с привязанной к ней гниющей тушкой обезьяны, и пустился в трудный и опасный путь.
Сначала он поднялся наверх по склону оврага, где терпеливо дождался наступления ночи; затем, решив, что все дикари, что, возможно, рыщут вокруг, сейчас давно уже спят, медленно и на ощупь продолжил путь в непроглядной тьме, тщательно нашаривая дорогу руками и ногами.
Он стал похож на темную ящерку или анаконду, метр за метром скользящую по краю пропасти, так осторожно, что и с пяти метров его никто бы не обнаружил. Хотя Сьенфуэгос был уверен, что никто его не разглядит, он постарался двигаться как можно тише, ибо, как уверял его учитель, крошка Папепак, «Лишь тот, кто научится владеть собой, когда это не кажется необходимым, сможет подавить страх, когда без этого не обойтись».
Превратиться в хамелеона оказалось не так-то просто, ведь человек по природе своей — существо нетерпеливое и резкое, порабощенное нелепыми страхами и иррациональной торопливостью, но тут у Сьенфуэгоса имелось преимущество — все детство пастух проводил в долгих ожиданиях и часто играючи застывал, как каменный, так что даже ящерицы, воробьи и кролики могли без опаски есть у него с рук.
Учитывая этот опыт, он почти два часа преодолевал последние метры до верха оврага, застывая на долгие минуты и прислушиваясь, так что через некоторое время мог определить точное положение каждой поющей в ночи цикады.
Снизу до него доносился шум реки, бегущей среди скал; где-то поблизости слышались крики ночной птицы; над головой смыкала густые кроны молчаливая сельва; порой тишина оглашалась истошным предсмертным воплем попугая, застигнутого во сне незаметно подкравшимся хищником, а порой мимо бесшумно проносились совы, караулившие добычу.
Наконец, он добрался до верха, сумев избежать осыпающихся камешков и встречи с крошечными существами, в чьих тельцах размером не больше двадцати сантиметров в длину содержалось столько яда, что он мог бы убить даже такого крупного человека, как канарец. Ему также приходилось опасаться ужасных скорпионов размером с палец, но так болезненно кусающихся, что хотя укус и не был смертельным, жертва завывала еще несколько дней.
Только сова, скучающая на склоненной над пропастью ветке, заметила, как Сьенфуэгос выбрался из расселины, и судя по выражению ее круглых глаз, она задавалась вопросом, что за черное и потное чудовище движется в ночи медленно, лениво и тихо, как пума, оставляя за собой тошнотворную вонь гниющей обезьяны.
И вот он наконец-то стоял посреди настоящей горной сельвы, влажной и теплой, удушающей и липкой, иногда молчаливой, как мертвая, я иногда шумной, будто все ее жители разом решили завопить, он прошел около пятисот метров, принимая все те же меры предосторожности, как и на склонах оврага, бросил обезьянью тушу у раскидистой альбиции и нашел укрытие в густом папоротнике, а там скрючился таким образом, что никто не заметил бы его присутствия, даже пройдя почти вплотную.
Вонь от мертвого животного маскировала его собственный запах, и перед тем как заснуть, Сьенфуэгос вставил ветку себе между зубов и привязал ее лианой на манер уздечки, чтобы не захрапеть, так даже дыхание не будет слишком глубоким, чтобы выдать его присутствие тонкому слуху дикарей.
Он погрузился в глубокий сон и открыл глаза только в полдень, когда через полог ветвей и листьев просочился луч света, но хотя из-за неудобной позы тело затекло, Сьенфуэгос не пошевелился, прислушиваясь к звукам и понимая, что сейчас самое худшее время дня и любые меры предосторожности будут нелишними.
Прошло довольно много времени, прежде чем он осторожно раздвинул папоротники и внимательно проследил за передвижениями белок-летяг на высоких ветвях. Они лучше кого бы то ни было знали, что происходит на их территории, и превратились в невольных часовых, предупреждающих об опасности обитателей нижних ярусов леса, на них всегда можно было положиться, в отличие от шумных обезьян и попугаев, часто поднимающих суматоху безо всякого разумного повода, пугая соседей.
Белки сохраняли спокойствие. Они скакали туда-сюда, перепрыгивали с дерева на дерево, безмолвно кувыркались, заражая своей активностью и сводя с ума наблюдателя, пытающегося не спускать с них глаз, но любое быстрое движение вело к конкретной цели, а их беспокойство лишь отражало внутреннюю энергию, а не какие-то внешние воздействия.
Сьенфуэгос пришел к выводу, что поблизости не бродит ни человек, ни пума, ни ягуар, ни рысь или змея, и потому решил покинуть свое убежище, забраться на ветку альбиции и осмотреть окружающий густой лес.
Он еще не знал, где находится, и через несколько минут спустился обратно, вырыл глубокую яму, испражнился и тщательно зарыл яму, не оставив никаких следов — хотя он и не пил и ни ел, и желудок его был совершенно пуст, канарец привык делать это каждый вечер.
Он терпеливо обмотал ноги грубой хлопчатобумажной тканью, которую хранил для такого случая в котомке, подвязал ее крепкими лианами и направился вниз по горе, с удовольствием убедившись, что не оставляет никаких следов, похожих на человеческие, а лишь странные отметины, чью принадлежность не определит ни один следопыт.
Несмотря на это, Сьенфэгос время от времени комично подпрыгивал и приземлялся на кучу сухих листьев или в заросли папоротника, чтобы тот, кому вдруг придет в голову следовать по этим следам, потерял время, разыскивая их в лесу, удивленно задаваясь вопросом, какому странному существу они могут принадлежать.
Он часто разворачивался и шагал спиной вперед, стирая следы, не забывая, что необходимо издавать как можно меньше шума и следить за поведением белок. Даже внимательный наблюдатель был бы сбит с толку и засомневался, видел ли человека или тень, скользнувшую в чащу, потому что Сьенфуэгос вдруг исчезал, будто провалился сквозь землю, и появлялся почти в лиге от того места, где пропал из виду.
Уже наступил вечер, и с гор спустился мягкий густой туман, окутав вершины деревьев, когда канарец внезапно остановился, потянув носом воздух, словно охотничий пес. Несомненно, пахло дымом, густым едким дым, какой бывает, когда горит сырое дерево. К этому запаху примешивалось едва ощутимое зловоние паленой шерсти. Пройдя крадущейся походкой чуть больше сотни метров, он увидел перед собой поляну, а на ней — с полдюжины воинов, расположившихся вокруг костра, где дожаривался пекари, с которого они даже не удосужились снять шкуру.
Канарец наблюдал, как скользят по траве и кустам тени, и был несказанно удивлен, обнаружив в чертах этих людей, движениях и даже манере держать оружие, с которым они не расставались ни на минуту, несомненное сходство со свирепыми карибами. Хотя купригери и уверяли, что мотилоны не едят человечину, сам их вид говорил о том, что в их жилах течет куда больше крови каннибалов, чем асаванов, и сам собой напрашивался вывод, что в давние времена они с карибами, несомненно, имели общих предков.
Они были маленькими, очень смуглыми и сильно смахивали на обезьян; при этом не носили никаких, даже самых скромных украшений и не пользовались яркими красками, какими щедро намазывали тела жители других мест. Вместо этого их тела и даже волосы были покрыты толстым слоем серого пепла; теперь Сьенфуэгосу стало понятно, откуда пошло название племени: ведь на языке купригери слово «мотилон» означает «человек пепла».
Он невольно попятился, глядя как они едят, похрюкивая и рыгая, будто разъяренные свиньи; от одной мысли попасть к ним в руки у него встали дыбом волосы на затылке.
Когда он понял, что отвратительное пиршество подходит к концу, то предпочел вернуться по своим следам, по опыту зная, что воины обычно выходят на охоту с наступлением темноты, а потому не хотел рисковать: ведь кто-то из дикарей, несомненно, знающих джунгли, как свои пять пальцев, вполне мог почуять его присутствие даже за пятнадцать метров.
Прежде чем продолжить спуск, он сделал огромный крюк, обойдя их по широкой дуге, но вскоре совсем стемнело, и уже через полчаса какое-то шестое чувство заставило его насторожиться — Сьенфуэгос внезапно обнаружил, что больше не чувствует привычного дуновения ветерка.
Он прислушался и понял, что не слышит привычных лесных звуков; потянул носом воздух — и не ощутил никаких запахов леса; все это настолько его встревожило, он настолько растерялся, что решил больше не двигаться с места, пока не придут на помощь первые лучи зари.
Всю ночь он провел без сна, и наступивший рассвет наглядно показал, что никакая предосторожность не бывает излишней, ибо менее чем в пяти шагах впереди разверзалась широкая отвесная пропасть, на дне которой, в двухстах метрах ниже, виднелись кроны деревьев.
Слева простиралась довольно широкая и ровная площадка, откуда открывался превосходный вид на ущелье, но уже в нескольких метрах справа начинался коварный обрыв, скрытый кустами и деревьями, так что ничего не стоило загреметь прямо в пропасть, даже не заметив ее.
Не подлежало сомнению, что ночная мгла перестала быть союзником в переходе через земли свирепых мотилонов, поскольку эти скалистые горы, которые со стороны могли показаться не более чем ровным зеленым ковром, на деле были полны коварных ловушек вроде узких разломов, прорезавших местность с севера на юг, словно глубокие морщины лицо бородатого старика.
Подобные расщелины могли поджидать в темноте и поглотить в любой момент, канарец благодарил своё чутьё, подсказавшее, где находится главная опасность.
Изо всех сил он старался вспомнить, этой ли дорогой они шли с Угольком, и в конце концов решил, что в стремлении обойти нахоженные тропы он отклонился слишком далеко к западу, отказавшись, таким образом, от единственного безопасного пути, проходящего через земли мотилонов.
С каждым шагом он все больше убеждался, что так оно и есть: уже к полудню оказалось, что он заплутал в лабиринте поросших лесом скал, глубоких расщелин, заполненных непроглядным туманом, и отвесных круч, на которые не отважилась бы ступить даже самая отчаянная коза.
Сьенфуэгос даже и помыслить не хотел о том, чтобы повернуть назад, и стал придумывать способ спуститься к побережью, а потому во второй раз ему пришлось переночевать на краю пропасти. Если бы где-то поблизости оказался бы отряд охотников, то шансы на спасение были бы минимальными.
Его тревожила гладкая стена без многочисленных выступов, не то что на скалах родного острова. Горы Гомеры были гораздо доступней, чем эти скалы, отполированные ветром, который, казалось, просто развлекается, век за веком превращая место обитания диких «людей пепла» и поистине неприступную крепость.
Но в самом ли деле это неприступная крепость или, быть может, своего рода огромная тюрьма?
Канарец не уставал задаваться этим вопросом, ибо выбраться из ловушки оказалось и впрямь нечеловечески трудно; в то же время, учитывая, что горный лабиринт служил естественной преградой, не позволяющей чужакам беспрепятственно проникать в земли мотилонов, канарец пришел к выводу, что те, очевидно, не слишком зорко охраняют этот рубеж.
Затем он вспомнил, что по дороге ему ни разу не попалось ни единого гнусного оркестра с ужасными погремушками из черепов, что встречали их с Угольком на пути к Большому Белому, приветствуя кошмарной музыкой. Также ему вспомнилось, что за последние часы он не видел ни одной тропинки, проложенной человеком, и теперь мог надеяться, что враги нечасто посещают этот пустынный горный лабиринт на краю своих обширных земель.
Наконец-то немного схлынуло невыносимое напряжение последних дней, хотя Сьенфуэгос старался ни на секунду не расслабляться, считая, что и без исходящей от мотилонов опасности сельва может принести достаточно проблем.
Он прекрасно понимал, что теперь самую большую угрозу представлял собой безумный рельеф, поскольку густая растительность временами нависала прямо над краем пропасти, и приходилось постоянно быть начеку — не скрывается ли за группой деревьев глубокий обрыв.
К полудню путь преградило узкое ущелье. Сьенфуэгос вполне мог бы его перепрыгнуть, если бы хватило места для разбега. В то же время, на то, чтобы при помощи шеста с риском для жизни спуститься на дно ущелья, а затем так же подняться по противоположному склону, наверняка потребовалось бы по меньшей мере два дня титанических усилий.
— Мать вашу за ногу! — выругался он сквозь зубы. — Боюсь, придется отрастить крылья, или я останусь здесь навсегда.
Это было поистине царство орлов и беркутов — лишь хищные птицы могли чувствовать себя как дома в этих горах. Иногда канарец замечал их огромные гнезда на высоких уступах отвесных скал, так что ни одна, даже самая голодная змея, не добралась бы до птенцов.
К рассвету четвертого дня Сьенфуэгос обнаружил, что котомка, служившая ему подушкой, насквозь пропитана кровью, а когда попробовал встать, у него так закружилась голова, что он едва не рухнул.
До конца дня изможденного и встревоженного канарца охватила необъяснимая апатия, так для него не характерная, он бродил по джунглям без определенного направления, механически следуя вдоль бесконечных извилистых ручьев, большую часть времени не сознавая, что творится вокруг, и погрузившись в оцепенение.
Ближе к вечеру над головой вдруг разразилась буря, солнечные лучи, казалось, тщетно выискивали его сквозь ветви высоких парагуантан, по листве с такой силой стал хлестать тропический ливень, что канарцу пришлось заткнуть уши, чтобы не оглохнуть.
Вот тогда-то он и обнаружил на мочке уха корочку запекшейся крови и невольно задумался: как могло случиться, что такая крошечная ранка вызвала столь обильное кровотечение, что котомка пропиталась насквозь?
Тучи медленно удалялись к северу, но чудовищный ливень все никак не унимался, словно в небе внезапно образовалась огромная дыра, через которую теперь извергались потоки воды. Дождь не утихал до самого утра, и эта ночь осталась в памяти Сьенфуэгоса как одна из самых кошмарных в его нелегкой жизни. Он так никогда и не узнал, что именно этот ливень спас ему жизнь.
Канарец даже не представлял, какой опасности подвергает свою жизнь, оставаясь в подобном месте, где во множестве водились вампиры — летучие мыши, кошмарные создания, питающиеся кровью. Именно они напали на него минувшей ночью, прокусив мочку уха и вытянув через ранку более литра крови.
Эти твари, обитающие лишь в Новом Свете, представляли главную опасность здешних мест. Помимо того, что они нередко оказывались переносчиками бешенства, эти животные, размером чуть крупнее обычной летучей мыши, благодаря особому строению пищеварительной системы могли бесконечно сосать кровь, одновременно извергая ее через анус, так что каждое пиршество тварей превращалось в настоящее кровопролитие. Они способны за одну только ночь полностью обескровить не слишком крупное животное, а человека — за три или четыре ночи.
Быть может, человек столь могучего телосложения, как Сьенфуэгос, прожил бы и дольше, но в любом случае он был бы слишком обессилен, чтобы продолжать путь, и остался бы во власти летучих мышей, которые в конце концов все равно высосали бы всю кровь, оставив лишь пустую оболочку, словно лампу, в которой выгорело все масло.
Папепак ничего не рассказывал ему о вампирах, обитающих в высокогорной сельве, поскольку и сам о них не знал: ведь в прибрежной сельве они никогда не водились. А потому канарец и не подозревал об их существовании: ведь они появлялись лишь тогда, когда жертва засыпала.
Очень редко случалось, разве что когда летучая мышь была заражена бешенством, что кровосос нападал на бодрствующее животное, и в этом случае впрыскивал с помощью острых клыков сильный анальгетик, позволяющие вампиру кормиться совершенно незаметно.
Больше всего крови терялось в первые две ночи, именно потому канарец и почувствовал такое истощение. Возможно, на этом и закончились бы его скитания, если бы не сильнейший ливень, помешавший кровососам летать, ведь падающая стеной масса воды мешала им ориентироваться с помощью ультразвука.
Какое-то шестое чувство подсказывало канарцу, что ему грозит серьезная опасность и нужно бежать как можно дальше от этого места; правда, он думал, что всему виной разреженный горный воздух, не слишком пригодный для дыхания, или не дающие покоя тучи москитов. Так или иначе, на рассвете следующего дня, несмотря на то, что дождь по-прежнему лил, не переставая, он все же решил спуститься по одной из головокружительно отвесных скал, рискуя сорваться на дно пропасти или застрять в одной из расщелин на склоне и остаться там навсегда.
Разве что у горной козы или канарского пастуха были хоть какие-то шансы спуститься по этому склону и не рухнуть в пропасть — разверзавшаяся под ногами бездна так притягивала, что у любого человека или животного, непривычного к высоте, неминуемо закружилась бы голова и он свалился бы, не в силах противиться этому зову.
Во время головокружительного спуска Сьенфуэгос потерял гамак, котомку и большую часть оружия; все это застряло в ветвях деревьев. Чудом ему удалось сохранить острый нож — самое ценное свое достояние. Когда же Сьенфуэгос уже в сумерках достиг дна ущелья и посмотрел вверх, на отвесные склоны, он долго удивлялся, что остался жив.
15
Когда капитан Алонсо де Охеда прибыл в Севилью в конце 1498 года, первым делом он отправился навестить своего друга и покровителя, епископа Хуана де Фонсеку, королевского советника по делам Индий, и попросил его поддержать свой давний проект: организовать новую экспедицию за океан, чтобы доказать ошибочность теории, которую столь упорно отстаивал адмирал. На самом же деле достигли они вовсе не берегов Сипанго и Катая, а какого-то неизвестного прежде континента, и потому у испанской короны есть возможность дать ему имя, прибрать к рукам эти земли и править ими по своему усмотрению.
Фонсека, впрочем, к этой гипотезе отнесся с большой осторожностью; не потому, что слепо верил Колумбу, а просто не решался взвалить на свои плечи громадную ответственность, ведь для молодой нации, едва сбросившей многовековое иго мавританского господства, это означало приняться за нелегкую задачу создания империи за многие тысячи лиг от метрополии.
— Что нам действительно нужно, — сказал он, — так это безопасный путь в Азию, который позволил бы наладить торговлю и превратить нашу страну в мощную экономическую державу. Влезать же во всякие военные авантюры — значит вступить в конфликт с остальной Европой, что приведет к новой кровавой войне. Так что давай лучше мечтать о мире, который приведет нас к процветанию, чем о войне, которая отнимет последние силы и окончательно погубит.
— Думаю, что как раз наоборот, ваше преосвященство: мы должны оставить торговлю генуэзцам и венецианцам, уж они-то знают в ней толк, — несколько резко ответил Охеда. — А нашим делом, нравится нам это или нет, всегда было и будет оружие. В конец концов, не я, а Господь создал этот мир, и если он решил воздвигнуть на нашем пути континент — значит, для чего-то это было нужно.
— Ты действительно убежден, что это неизвестный континент?
— Лишь слепой или глухой может отрицать очевидное, — твердо ответил Охеда. — Все эти годы я расспрашивал жителей Эспаньолы и соседних островов, и все рассказы сводятся к одному: на юге лежит огромная знойная пустыня и высокие горы, покрытые джунглями; на западе вообще ничего нет, а на севере, за Кубой, простираются бескрайние степи, совершенно необитаемые. И никто никогда не слышал ни о Сипанго, ни о Великом хане.
— Королеве эта новость не понравится.
— Вассалу лучше показать свою преданность, принеся дурную весть, чем ложную.
— Но вице-король уверяет...
— Вице-король, вице-король! — сердито перебил Охеда. — Вице-король никогда не был настоящим вассалом, а всего лишь наемником, пусть и продавшимся за самую высокую цену. Если бы Лиссабон предоставил ему то, о чем он просил, то сейчас там были бы португальцы, а вовсе не мы. Его заботят лишь собственные интересы и претензии.
— Это похоже на измену, Алонсо.
— На измену? — удивился тот. — На измену кому, ваше преосвященство? Я никогда не присягал на верность Колумбу; я присягал лишь их величествам, и лишь перед ними несу ответственность за свои слова и поступки. Кстати, именно их интересы я сейчас и защищаю. Вот если бы я продолжал скрывать от них свои знания, это и было бы изменой.
— Кто еще тебя поддерживает?
— Все, кто знает эти места и у кого есть хотя бы капля мозгов. И в первую очередь, мастер Хуан де ла Коса, как вы и сами знаете, он превосходный моряк и великолепный картограф.
При одном упоминании о капитане из Сантоньи, и впрямь имеющего славу человека, лучше всех прочих знакомого с морями, епископ Фонсека успокоился, ведь как королевский советник он обязан был знать подробности о каждом участнике трудной и амбициозной морской экспедиции, в которую с излишней поспешностью бросилась нация, скованная из суровых кастильских и арагонских кабальеро, так мало знакомых с водной стихией.
— Ты из Куэнки, — прошептал он наконец, одновременно засовывая пятерню под рукав, чтобы поймать не дающую покоя блоху. — И твое мнение о морях и островах мало что значит, — с этими словами он откашлялся, как будто пересохло в горле. — Но меня интересует мнение Хуана де ла Косы. Почему он сам не явился сюда, чтобы всё объяснить?
— Потому что Колумб, угрожая огромным штрафом, и даже отрезать ему язык, заставил его подписать бумагу с заверениями, что берега Кубы — это якобы берега Сипанго. Тем не менее, когда они достигли северной оконечности Кубы и окончательно убедились, что это остров, а вовсе не азиатский континент, адмирал тут же отдал приказ повернуть назад. Как вы считаете, такое поведение логично для вице-короля, которому монархи оказали доверие?
— Возможно, у него были на то причины.
— Не может быть никаких причин, оправдывающих подобную ложь. А я вас уверяю, что более половины того, что он утверждает — именно ложь, и ничто другое.
— Алонсо!
— Монсеньор! — крошечный капитан преклонил колено и коснулся рукой большого распятия, на коленях перед которым его покровитель имел обыкновение проводить долгие часы. — Вы же крестили меня. И именно вы привили мне глубокую преданность Пресвятой Деве, дающую силы противостоять любым опасностям... Вы можете себе представить, чтобы я лгал перед ней? — с этими словами он вскочил на ноги и нетерпеливо зашагал по комнате — просторной, холодной и строго обставленной, как и все помещения во дворце епископа. — Португальцы, французы, голландцы, турки, венецианцы — все они, словно грифы-стервятники, готовы наброситься на земли Нового Света, а мы тем временем ими пренебрегаем. Мы готовы оставить единственный ключ, открывающий двери к богатствам Нового Света, в руках иностранца, который может продать его первому, кто больше заплатит. Допустим, король с королевой не желают понимать, что происходит, но вы же их главный советник. Так дайте же им совет, направьте на путь истинный!
— Где мастер Хуан де Коса?
— В Пуэрто-де-Санта-Мария.
Епископ Фонсека, научившийся разбираться в людях задолго до того, как надеть рясу, кивнул и сказал:
— Доставьте его ко мне.
Алонсо де Охеде не нужно было повторять дважды; в тот же день он взял одного из самых быстрых андалузских коней и помчался во весь опор по извилистой дороге вдоль Гвадалквивира и уже на следующий день добрался до тихого городка Пуэрто-де Санта-Мария, где жил его добрый друг капитан де Ла Коса.
Мастер Хуан де ла Коса встретил его с распростертыми объятиями: не зря же они провели на Эспаньоле столько дней вместе. Однако, узнав о причине визита, он повел себя сдержанно и даже суховато.
— Я дал слово адмиралу никогда не возвращаться к этому вопросу, — заявил он. — В конце концов, он — вице-король, и если он настаивает, что Куба — это Катай — значит, так и есть.
— Но вас ведь вынудили поклясться, разве не так?
— Тем не менее, я подписал этот документ. И как мне теперь отказаться от собственноручно подписанной клятвы?
— Я взываю к вашей чести кастильца, славного капитана и преданного вассала. Вы отдаете отчет в том, что поставлено на карту? И что мы можем потерять из-за ослиного упрямства одного единственного человека?
— Разумеется, я отдаю себе в этом отчет, — ответил Хуан де ла Коса. — Именно по этой причине я и решил держаться подальше от этих злополучных дел, — с этими словами он доверху наполнил два стакана легким белым вином, в котором никогда себе не отказывал, пребывая на берегу, и с горечью добавил: — А ведь как красиво все начиналось! Как мы мечтали служить на благо Кастилии! А закончилось грязной торговлей, где всех заботит лишь то, как бы потуже набить себе карманы, и я не желаю иметь к этому никакого отношения. Лучший корабль, каким я когда-либо правил, «Галантная Мария», навсегда остался на том берегу, и лишь смерть моего сына можно сравнить с той болью, какую я испытал, увидев, как его разбивают, чтобы построить злосчастный форт Рождества.
Он долго тянул вино из стакана, затем вытер рот рукой и вновь заговорил. Теперь в его голосе звучало еще больше безнадежной горечи:
— Я не хочу возвращаться к тому, что идет вразрез с моей совестью. Я моряк, а не придворный интриган.
— Так ведь и я никогда не был придворным интриганом, — напомнил Охеда. — Но считаю, что оставить судьбу этих земель и людей в руках тех, от кого она сейчас зависит, было бы самой настоящей изменой.
— Я уже слишком стар, чтобы воевать.
— Правда не стареет, и единственное, о чем я вас прошу, это рассказать правду.
— Но кого она интересует?
— Всех, — протянув руку, Охеда мягко коснулся плеча друга, не позволяя ему снова взяться за стакан. — Вы все равно не сможете утопить свою совесть в этом стакане: он слишком мал. Единственное, о чем я прошу, это отправиться со мной в Севилью и поговорить с епископом. Рассказать ему о том, что вы видели и чего не видели во время плавания. Этого будет достаточно.
— Вы так думаете? Вот что я скажу, как человек, все плавание простоявший на капитанском мостике рядом с адмиралом: никто не знает, что взбредет ему в голову в следующую секунду. Я был среди тех, кто оставался с ним рядом, когда он погрузился в странное оцепенение, и никто не верил, что он очнется. Он бредил на протяжении нескольких часов, и все это время я сидел рядом, и не солгу ни единым словом, если скажу, что смог понять его бред. Так что теперь я знаю его душу и все тайны, но с моей стороны было бы бесчестно использовать в своих целях то, что я услышал от человека, стоявшего на пороге смерти.
— Даже ради блага Кастилии?
— Кастилия может прожить и без этих тайн, а я не уверен, что смогу жить в мире с собственной совестью, если так поступлю.
— Так никто от вас и не требует выдавать тайны Колумба. Расскажите лишь о тех открытиях, которые вы сделали как лучший моряк среди северян.
— Только северян? — воскликнул тот, притворяясь донельзя оскорбленным. — Так вы считаете, что кто-то из андалузских пустобрехов или черномазых демонов с Майорки может со мной сравниться?
— Никто из них даже в подметки вам не годится, — последовал немедленный ответ. — Так мы едем?
Мастер Хуан де ла Коса печально кивнул в сторону женщины, развешивающей во дворе белье на веревке, протянутой меж двух высоких деревьев:
— Когда я вернулся из последнего плавания, то дал ей слово, что теперь останусь с ней навсегда, мы вместе встретим старость, и нас похоронят в одной могиле. Большую часть жизни она провела одна, пока я бороздил моря, не зная, вернусь ли когда-нибудь. Я не могу снова оставить ее одну, уплыв за океан.
— Но ведь Севилья достаточно близко, — возразил Охеда. — До нее всего пара часов верхом.
— Как будто вы не знаете, что Севилья — только начало нового долгого плавания.
— Никто не требует от вас пускаться в новое плавание.
Хуан де ла Коса задумчиво и с тоской улыбнулся.
— И правда, никто не требует, — он вновь как-то странно, почти загадочно посмотрел на собеседника. — Вот только я никогда не любил ездить верхом. Так что найдите для меня какую-нибудь повозку.
Не успели они войти в комнату, как епископ Фонсека велел своему протеже прогуляться по берегу реки, а сам долго беседовал с капитаном из Сантоньи, и хотя ни один из них так и не рассказал Охеде, о чем шла речь, в результате епископ отправил двух друзей к банкиру Хуаното Берарди. Тот интересовался экспедицией в Индии еще с тех пор, как испанские монархи в 1495 году объявили о свободе навигации по испанским морям.
Но когда в полдень следующего дня Алонсо де Охеда и Хуан де ла Коса постучались в дверь старинного особняка в квартале Триана, они не могли и представить, что время для визита, выбранное по воле случая, будет иметь такие важные последствия и положит начало одной из самых больших несправедливостей в истории.
Дверь открыл тощий тип с орлиным носом и смешным акцентом, где итальянские и французские слова смешивались с андалузским говором простонародья. Имена кабальеро у порога произвели на него огромное впечатление.
— Алонсо де Охеда и Хуан де ла Коса? — недоверчиво повторил он. — Это и правда вы?
Они озадаченно переглянулись.
— Надо полагать, что так, — с легкой насмешкой ответил Охеда. — Не думаю, чтобы кому-нибудь пришло в голову притворяться столь незначительными персонами.
Незнакомец, от которого исходил резкий и весьма характерный аромат жасмина, смешанный с запахом пота и несвежего рагу, пригласил их войти, церемонно доложив, что его светлости синьора Хуаното Берарди сейчас нет дома, но не будут ли гости столь любезны, согласившись подождать его возвращения в просторном патио, с кувшинчиком доброго вина или холодного лимонада?
— Вина, разумеется, — поспешил ответить Хуан де ла Коса. — Синьор Берарди скоро вернется?
— Это зависит от того, много ли сегодня клиентов у Хриплой Кармелы, — лукаво прищурился тот. — Если она свободна, хозяин, как правило, возвращается довольно скоро, но вот если занята — тогда совсем другое дело!
Он скрылся внутри огромного дома и вскоре вернулся с тремя кружками и бочонком, наполненным вожделенным напитком, после чего с воодушевлением заявил:
— Не стану лгать, если скажу, что в эту минуту я молю Бога, чтобы сегодня у Кармелы был удачный день, и хозяину подольше пришлось дожидаться своей очереди. Ведь разве иначе я мог бы надеяться провести время за стаканчиком вина и беседой со знаменитыми мореплавателями? — дружелюбно улыбнулся он. — Думаю, вы не слишком удивитесь, если я скажу, что моя страсть — путешествия и картография. Я знаю, в ваших глазах я — всего лишь скромный писарь важного банкира, но в моем сердце живет истинный космолог. Мечта всей моей жизни — продолжить ваше дело.
— Вы слишком много мечтаете, но могу поклясться, что эту мечту нетрудно воплотить, — не без иронии ответил мастер Хуан де ла Коса. — В порту полно кораблей, отправляющихся на все четыре стороны, и все ждут людей, готовых посмотреть мир.
— Никому не нужны ни картографы, страдающие морской болезнью, ни географы-книжники. Всем нужны грубые морские волки, способные тянуть канаты, а вовсе не мыслители.
— И в этом есть резон, потому что настоящая география познается именно на палубе.
— Простите, если я с вами не соглашусь, — с подчеркнутой любезностью ответил паренек, пахнущий жасмином и потом. — Но в некоторых случаях сторонний человек способен судить о вещах более непредвзято, чем тот, кто этим живет, и вполне может статься, что он сделает выводы, которые окажутся намного ближе к реальности, — хлебнув вина, он добавил: — Возьмите, к примеру, того же адмирала. Несомненно, он много повидал, однако, по моему скромному мнению, далеко не всегда делает правильные выводы из того, что увидел.
— О чем это вы? — вмешался заинтересованный Охеда.
— О его жутком упрямстве. Он утверждает, что достиг берегов Сипанго, в то время как все расчеты указывают, что он не преодолел и половины пути.
— Кто же так утверждает?
— Любой, кто способен поразмыслить над фактами. Поэтому мне интересно узнать ваше мнение. Вы-то сами верите, что достигли владений Великого хана?
Это был тот самый вечный вопрос, но писец Хуаното Берарди знал, как задать его (как и многие другие вопросы) с мастерством дипломата, и тут же высказал свою точку зрения, хоть и не вполне оригинальную, но по всему было ясно — он действительно страстно любит картографию и много чего изучил, по памяти цитировал целые параграфы из Птолемея и даже стал чертить на столе контуры малоизвестных островов, обмакнув палец в вино.
Беседа затянулась. По всей видимости, Хриплая Кармела была основательно занята, и банкиру пришлось долго ждать, пока она освободится. Так что, когда на пороге дома наконец-то появился дородный хозяин, уже совсем стемнело. Он страшно удивился, обнаружив, что его дворик превратили в своего рода таверну, где его секретарь ожесточенно спорит с двумя незнакомцами, успевшими опустошить два бочонка его лучшего амонтильядо.
— Что здесь происходит? — осведомился он. — Что за пьянка?
— Никакой пьянки, ваше превосходительство, — ответил секретарь. — Всего лишь обмен мнениями о диаметре Земли. Мы с этим кабальеро расходимся в оценке на три тысячи лиг.
— По поводу диаметра Земли? — удивился банкир — Да кого интересуют подобные глупости?
— Вас, — весело ответил нетрезвый Охеда, указывая на собеседника кружкой. — Чем он меньше, тем раньше мы вернемся с вашим грузом золота, гвоздики и корицы.
— Золота, гвоздики и корицы? — повторил толстяк Берарди, всерьез заинтересовавшись, потянулся за кружкой и сделал жадный глоток. — А кто говорит, что я их получу?
— Вы их получите, как только снарядите три корабля и отдадите их в мои руки.
— В чьи это ваши, можно поинтересоваться? Христофора Колумба, Алонсо, Ниньо, Хуана де ла Косы, Висенте Яньеса Пинсона или, может, Алонсо де Охеды?
— Ах! Так мы задели его за живое! — расхохотался Охеда, откинулся на спинку стула и чуть не свалился, сломав шею. — Вы произнесли мое имя последним. А тот, что пока колеблется — Хуан де ла Коса.
Толстяк, от которого слегка пахло жасмином, хотя теперь к этому аромату примешивался густой запах пачулей, как от дешевой шлюхи, похоже, на мгновение растерялся, но потом с удивительной легкостью поднял со стола кружку и оторопело спросил:
— Алонсо Охеда и Хуан де ла Коса? В самом деле?
— Да чтоб вас! — воскликнул Хуан де ла Коса, слегка запнувшись. — Да почему все твердят одно и то же? Мы что, такие важные шишки?
— Для меня — да. Вас прислал епископ?
— Он самый.
— Он сообщил вам мои условия?
— Лишь намекнул, что вас интересуют корабли, чтобы отправиться на поиски золота и специй в Индии. Это правда?
— Зависит от того, кто их поведет.
Алонсо де Охеда снова поднял кружку и показал ей на Хуана де ла Косу.
— Вас устроит лучший капитан этих морей?
Мастер Хуан де ла Коса изобразил потешный поклон с риском перекувырнуться через голову и шлепнуться на пол, а потом махнул рукой в сторону Охеды.
— В сопровождении самого храброго капитана королевской армии?
Предложение явно привело банкира в восторг, хотя его смущали обстоятельства, в которых оно было сделано, поскольку эти двое столько выпили, что находились на грани беспамятства.
Несмотря на это, он оседлал ближайший стул и переводил взгляд с одного нежданного гостя на другого, словно пытаясь определить, насколько их слова правдивы.
— Мне не нравится мысль вручить корабли пьяницам, — наконец заявил он.
— Я никогда не смешиваю воду и вино, — ответил Хуан де ла Коса и икнул. — На земле стакан вина часто спасает, но в море может погубить... — он поднял палец и хотел что-то добавить, но внезапно рухнул, как мешок, и громко захрапел.
Хуаното Берарди посмотрел на него с отвращением, потом повернулся к Охеде, который, похоже, вот вот готов был последовать за другом, отхлебнул вина и повернулся к писцу.
— Веспуччи! — сухо приказал он. — Устройте этих кабальеро в спальне для гостей, — потом он укоризненно ткнул пальцем в сторону пустых бочонков. — Кстати, Америго, второй — за ваш счет.