Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чайки начинают истошно орать — лодки подваливают к причалу. Рыбы много, рыбаки довольны, весело перешучиваются.

— Эй, Боцман! — кричит Жорка. — Давай на подмогу, а то не справимся.

Игнат приходит на причал с кошелкой — взять рыбу для артельного котла.

— Привет, стряпуха! — кричат ему. — Где твои фартук?.. Ты бы юбку надел, для порядка.

Игнат не умеет отвечать шуткой на шутку, угрюмо молчит и все больше насупливается.

Сашук пристраивается на корточках рядом с Жоркой разбирать рыбу. Бимсу шумная суета на причале очень нравится, он путается у всех под ногами и всюду тычет свою нюхалку с высунутым языком. Его отгоняют, но это кажется ему тоже частью веселой игры, он мечется еще азартнее и подкатывается под ноги Игнату. Тот зло пинает его сапогом, Бимс коротко, будто подавившись, вякает, взлетает в воздух и падает в море.

Сашук бросается к краю причала. Бимс не барахтается, не плывет, а, медленно переворачиваясь, опускается на дно.

— Захлебнулся?

— Не может того быть…

Рыбак с лодки сачком на длинной рукоятке подхватывает щенка, поднимает из воды и вываливает на причал. Сашук трогает его рукой, но щенок лежит неподвижно. Из полуоткрытого рта выливается немножко воды и вываливается кончик розового языка. Рыбаки стоят, молча смотрят на щенка, Сашука и Игната, и только чайки над ними мечутся из стороны в сторону и пронзительно орут.

— Убился? — спрашивает кто-то за спиной Сашука.

— Убил, а не убился. Много ему надо!

— Нашел, на ком зло срывать…





Только тогда до Сашука доходит смысл происшедшего. Он хватает щенка на руки, прижимает, трясет. Хвост и лапы безжизненно мотаются, повисшая голова показывает мелкие зубы и просунутый между ними кусочек языка. Сашук слепнет от слез, отчаяния и ненависти.

— Ты… ты — фашист! — кричит он Игнату. — Кугут проклятый!





Склоненный над ящиком Жорка медленно и страшно распрямляется, перешагивает через ящик, сгребает Игната за грудки и заносит над ним кулак.

— Егор!

Окрик Ивана Даниловича — как удар бичом. Несколько секунд Жорка сумасшедшими глазами смотрит на Ивана Даниловича, жилы у него на шее так вздуваются, что кажется, сейчас лопнут. Он опускает кулак и отталкивает Игната; тот стукается спиной о стойку транспортера.

— Иди, гад… чтоб я тебя больше не видел!

Игнат подхватывает выпавшую из рук кошелку и, втянув голову в плечи, торопливо уходит с причала. Рыбаки молча смотрят ему вслед.

— Слышь, Боцман, — все еще тяжело дыша, говорит Жорка Сашуку и кладет ему руку на плечо. — Ты его на солнышко. Может, отойдет…

— Давай-давай, ребята, — командует Иван Данилович. — Хватит!

Солнце не помогает. Шерсть на щенке обсыхает, но сам он коченеет, лапы становятся твердыми, негнущимися, как палки. Сашук сидит рядом с ним, уткнувшись в колени, и безутешно плачет. Он не поднимает голову, даже когда подходит Жорка и садится рядом.

— Хана! — говорит Жорка, потрогав труп щенка. — Ладно, чего уж теперь реветь…

— Ж-жалко, — захлебываясь, выдавливает Сашук.

— Понятно, жалко, только все одно жалостью не поможешь… Надо его зарыть. — Сашук отчаянно мотает головой. — А как же иначе? Оставить — чайки расклюют, крабы растащат. Эта тварь на падаль падкая…

Поодаль от причала, возле глинистого обрыва, Жорка руками вырывает яму в песке, кладет туда труп и засыпает. Потом берет Сашука за руку, ведет домой. Это очень кстати, потому что Сашук то и дело спотыкается. Слезы застилают ему глаза, он размазывает, стирает их кулаком, но они набегают снова и снова. Жорка его уговаривает, даже стыдит, но Сашук безутешен. Его терзает щемящая жалость. Он с опозданием корит себя не только за то, что в эти дни не обращал на щенка внимания, совсем забросил, а даже за то, что привез его сюда, в Балабановку. Он не хотел оставлять кутьку в Некрасовке, боясь, что тот без него пропадет, а он вот пропал здесь. Останься Бимс в Некрасовке, может, жил и жил бы, а теперь…

И хлеб, и кондер кажутся Сашуку горькими, не идут в горло. Он старается сдержать всхлипывания, но от этого они только становятся глубже, судорожнее. Рыбаки едят молча, мрачно, без обычных шуточек и пересмешек. Не то чтобы все расстроились из-за гибели щенка — никто к нему не был особенно привязан, — но настроение у всех испорчено. За все время только кто-то бурчит:

— У Насти оно вроде послаще, смачнее получалось…

Говорящего никто не поддерживает. Игнат делает вид, что не слышит. Рыбаки идут отдыхать. Чтобы не оставаться с Игнатом, Сашук уходит со двора.

Полуденный зной дрожит, струится над буграми и ямами старых окопов, бетонными глыбами взорванного дота. Теперь Сашук смотрит на них без всякого интереса — играть в войну не с кем. Нет даже Бимса, хотя он тоже не умел играть в войну. Может, потом и научился бы…

Сашук садится над обрывом и смотрит в море. Там ни лодки, ни дыма, ни паруса. Только бесконечная россыпь блестков, солнечных зайчиков да воспаленная мгла, затянувшая горизонт. Даже чаек нет, они куда-то попрятались — должно быть, тоже улетели отдыхать. Никого нет и на земле. Бригадный двор пуст, безлюдна придавленная зноем Балабановка, а в степи и подавно никого нет. И Сашук сам себе кажется таким маленьким, таким затерянным в огромном безлюдье, что ему становится нестерпимо жалко себя. Беда за бедой. Мать увезли в больницу. Звездочет уехал и увез Анусю. А теперь пропал Бимс, и Сашук остался совсем один. С рыбаками разве поговоришь? Они только смеются. А играть и вовсе… Все они хорошо относятся к Сашуку, но что толку, если они большие и все время или работают, или спят, отдыхают. Разве только Жорка…

Жорка первый отсыпается и выходит из барака. Они идут вместе купаться, потом лежат на песке и разговаривают про разное.

— Ты не горюй, — говорит Жорка. — Вернемся в Некрасовку, такого щенка найдем — закачаешься! Настоящую ищейку. Какие у пограничников, знаешь?

— Ага. — Иметь ищейку Сашуку очень хочется, однако, подумав, он говорит: — То ж будет уже другая собака. Не Бимс.

— Бимса не воротишь, чего уж тут… Кабы не Иван Данилыч, я б тому гаду…

— Хоть бы разик врезал! — с сожалением вздыхает Сашук.

— Нельзя, брат, я Ивану Данилычу слово дал. Я, когда остервенюсь, таких дров наломать могу…

За обедом опять кондер, и опять он кажется Сашуку невкусным. И не только ему. Тот же рыбак, что утром помянул Настю, бултыхает ложкой кондер и говорит:

— Чистая баландея!

— Игнат, да ты сало клал или нет?

— А как же, — говорит Игнат.

— Так где ж оно, если сальчина за сальчиной гоняется с дубиной.

— Сколько есть. Растягивать надо. А то раз будет густо, потом пусто.

— Что, у нас сала нет? — спрашивает Иван Данилович.

— Есть, да мало. Полтора куска осталось.

— Куда ж оно девалось? Было много.

— А я почем знаю? Кабы я сначала за продукты отвечал. А то кто хотел, тот в кладовку и лазал. Вон и этот, — кивает Игнат на Сашука, — туда лазал. Может, собаку свою салом кормил…

У Сашука даже перехватывает дыхание. Как он может? Зачем он врет?.. Сашук так поражен и возмущен, что не может сказать ни слова и только с ужасом во все глаза смотрит на бесстыже лгущего Игната.

— Так ты за то и кутенка пришиб? — кричит Жорка.

— Обожди с ерундой! — обрывает его Иван Данилович и поворачивается к Игнату. — Ты Настю не марай, она честнее нас всех. И наговаривать на человека за глаза…

— Так что, по-вашему, я взял? Выходит, украл?

Иван Данилович молчит, но Жорка молчать не может.

— И выходит! — кричит он.

— Ты меня поймал? — зло огрызается Игнат. — Видел?

— А сейчас увидим! Вот возьмем и растрясем твой сундук, поглядим, чего там напрятано.

— Не имеешь права обыскивать!

— А без всякого права. Хочешь — меня обыскивай, мне прятать нечего. А ты коли прячешь…

Жорка приподнимается из-за стола, Игнат делает шаг назад к двери в барак, лицо его сереет.

— Да что вы, братцы? — говорит он, рыская взглядом по лицам рыбаков. — Разве ж так можно?.. А если я из дому взял? На всякий случай… Не имею права?

Кто-то тихонько, протяжно свистит и вполголоса добавляет:

— Спекся!

— Та-ак! — произносит Иван Данилович.

Все оборачиваются к Ивану Даниловичу и ждут, что он еще скажет. Иван Данилович молчит и смотрит на Игната. Потом медленно, поочередно смотрит на всех. Ничего не спрашивает и не говорит, только смотрит. И, должно быть, то, что он видит, — как раз то, что ожидал увидеть. Он снова поворачивается к Игнату и глухо, но твердо говорит:

— Уходи!

— Как — уходи? Куда?

— От нас уходи. Совсем.

— Да что ты, Иван Данилыч! Из-за чего все началось? Разве можно человека из-за какой-то паршивой собаки…

— Не из-за собаки. Из-за людей. С людьми надо по-людски. А ты не можешь. Нам такие не ко двору. Собирай свое барахлишко…

— За что? Что я такое сделал?

— Сам знаешь. Или вправду обыскать?.. Море — не огород за хатой, в одиночку с ним не совладаешь. Наше дело артельское, двуличных не любит, которые только про себя думают. Понятно?.. А может, кто против, не согласен?..

— Пускай уматывает!

— Поимейте совесть — разве можно на ночь глядя?

— Ничего, на попутных доберешься, А на свободе и про совесть подумаешь. Про свою.

Игнат, втянув голову в плечи, как давеча на причале, уходит в барак.

— Дяденька Иван Данилыч, — говорит Сашук, — он врал все. Вот честное слово! Мамка мне ни разу ни вот столечко не дала. Это, говорит, артельское…

— Правильно! — кивает Иван Данилович.

— А как ты догадался?

— Я не догадался, я знаю.

Игнат выходит со своим сундучком из барака, ставит его на землю.

— А с расчетом теперь как? По закону, если раньше срока, пособие полагается…

— Правильно, полагается, — говорит Жорка. — Я тебе хоть сейчас могу выдать пособие. Персональное. — Сжав свои здоровенные кулаки, он кладет их на стол.

— Не дури, — останавливает его Иван Данилович. — Я председателю все передам, небось не обсчитают, не на базаре.

— Все равно буду жаловаться!

— Давай-давай топай! — говорит Жорка.

Игнат поднимает сундучок на плечо, идет через двор к дороге, потом поворачивает в Балабановку. Придавленная сундуком фигура становится все меньше и меньше.





Зажав ладони между коленками, Сашук искоса смотрит на удаляющуюся фигуру, и ему даже становится жалко изгнанного Игната.

— А куда он теперь? — спрашивает Сашук.

— Обратно в Некрасовку, — говорит Жорка. — Будет опять на огороде копаться, в Измаиле городских на огурцах да помидорах околпачивать… Не бойся, такой не пропадет.

Рыбаки расходятся. У стола остаются только Сашук и Жорка. Жорка сгребает в кучу грязную посуду, а Сашук думает.

— А почему… — начинает он.

Жорка оглядывается на него.

— Почему люди злятся, врут, обманывают?

Жорка молчит.

— И вообще, — раздумчиво произносит Сашук, — зачем плохие люди?

— Ни к чему, да вот есть!.. Что ж, их всех в мешок да в воду?

Сашук искоса, снизу вверх смотрит на Жорку. Ответ не удовлетворяет его, и он опять задумывается — сгорбившись, зажав ладошки между колен.

Думы у него невеселые. Плохо быть маленьким. Трудно. И не потому, что тебя всякий обидит. То само собой. Главное — столько непонятного… «Скорей бы большим стать, что ли!» — с тоской думает Сашук. А лучше всего найти звезду, про которую говорил Звездочет… Вот тогда бы да, тогда бы он знал, где плохие люди, а где хорошие, кому верить, кому нет, где правда, а где обман и что надо делать…

— Мы сейчас в море уйдем, — говорит Жорка. — Не забоишься один?

Сашук отрицательно мотает головой.

— Не… Я только на причал пойду. Там хоть чайки…

Рыбаки уходят. Сашук запирает барак и бежит за ними. Над причалом вьются, кричат немногочисленные перед вечером чайки.

Лодки отваливают. Сашук стоит на краю причала и смотрит им вслед. На одной из лодок поднимается рука, долетает отдаленный голос Жорки:

— Не дрейфь, Боцман!

Сашук не шевелится и не отвечает, только смотрит на удаляющиеся лодки.

Солнце скрывается, и после этого, как всегда, очень быстро темнеет. На востоке появляется звезда. Незаметная сначала, она разгорается все ярче и ярче. Вслед за нею вспыхивают другие, отражения их искрятся, переливаются в глухом, темном море. Ничего этого Сашук не видит. Скукожившись возле пустых ящиков, он спит.





НЕБО С ОВЧИНКУ

1

Несчастья свалились на Антона одно за другим.

Тетя Сима вернулась с работы озабоченная и взбудораженная. Разогревая обед, она запела: «Шуми, шуми, послушное ветрило, волнуйся подо мной, угрюмый океан», а потом так задумалась, что котлеты, и без того маленькие, пережарились и стали похожими на пуговицы.

На памяти Антона тетя пела один-единственный раз. Случилось это за обедом. Принесли почту, папа взял «Известия», а конверт протянул тете:

— Тебе, Сима.

Тетя оседлала нос пенсне, прочитала адрес на конверте, покраснела и сказала:

— Простите, я сейчас, — и ушла в свою комнату.

Вскоре оттуда долетели очень странные, ни на что не похожие звуки.

— Плачет? — встревожилась мама.

— Нет, поет, — сказал папа.

Это было так же неожиданно и удивительно, как если бы вдруг запела голая бетонная тетка с веслом, зачем-то поставленная в пионерском саду. Разумеется, на ту бетонную тетку тетя Сима совсем не похожа. Она как раз очень худая, строго и всегда одинаково одетая: черная юбка, белая блузка с длинными рукавами и воротничком, закрывающим все горло. На блузке кармашек для пенсне. Пенсне у нее старомодное, не с защипками, а с дужкой над переносицей. Точь-в-точь как на портретах у Чехова. Папа говорил, что так раньше одевались курсистки. Тетя и в самом деле была курсисткой, только очень недолго: началась революция и курсы то ли закрыли, то ли переименовали. Она очень гордилась тем, что была курсисткой, и всегда одевалась так, как одевалась когда-то, еще молоденькой девушкой. Мама много раз пыталась убедить ее сшить современное платье. Тетя Сима отклоняла все предложения:

— В моем возрасте смешно гнаться за модой. Нет ничего хуже, чем быть смешной. «Смешное убивает», — сказал один великий человек…

Тетя перестала петь. Это было хорошо, потому что и самый великий музыкант не нашел бы мелодии в ее пении. Вернувшись к столу, она сказала, что получила письмо от друга своей юности, он приезжает сюда на несколько дней и, наверное, навестит ее.

— Бывший жених, что ли? — спросил папа.

— Одно время нас считали женихом и невестой, — сказала тетя Сима и снова покраснела. — Сейчас это не имеет никакого значения. Просто он очень интересный человек.

В течение нескольких дней тетя без конца говорила, какой это замечательный человек и как хорошо, что они с ним познакомятся. В день его прихода она ужасно волновалась, начала готовить какой-то необыкновенный торт, без конца бегала к соседке советоваться и так над ним хлопотала, что в конце концов торт получился твердым, как кирпич, и ей пришлось сходить в «Гастроном» за готовым.

Бывший жених пришел вечером и оказался лысым толстым человечком с тусклым голосом. Он все время потел, очень много и громко ел и монотонно жаловался. На жизнь, маленькую зарплату, своих сослуживцев, соседей по квартире и на все, о чем бы ни заговорили.

Тетя смотрела на него сияющими глазами и говорила ему «ты». Это было непонятно, потому что из всех людей, каких знал Антон, она говорила «ты» только своему брату, папе Антона, и самому Антону. Даже маме она всегда говорила «вы». Тетя пыталась заговаривать о литературе, о прошлом, то и дело восклицала: «А помнишь?..»

— Да, да, конечно, — рассеянно отвечал бывший жених и снова принимался за еду.

Тетя перестала наконец восклицать, сникла, будто еще сильнее постарела, и только подкладывала гостю на тарелку. Тот съел все дочиста, пожаловался на колит, повышенную кислотность и ушел. Не зажигая света, тетя полчаса просидела одна в своей комнате, а когда вышла в кухню мыть посуду, глаза у нее были красные.

— «Как хороши, как свежи были розы», — печально продекламировала она, рассматривая хрустальную вазу на просвет, долго, тщательно протирала ее, потом вздохнула и добавила: — Однако, как сказал Алексей Максимович Горький, «в карете прошлого далеко не уедешь»…

На все случаи жизни у нее были в запасе всякие такие фразочки разных великих и без конца из нее выпрыгивали, будто сидели в ней, пригнувшись, как спринтеры перед стартом, и сигали по первому свисту. Антон так и сказал однажды тете. Брови у нее поднялись, пенсне свалилось с носа и повисло на черной ленточке.

— Что такое спринтеры? Те, что бегают? — При всей своей образованности тетя Сима иногда не знала самых простых вещей. — Стыдись! Как можно сравнивать каких-то бегунов и прыгунов с великими творцами и мыслителями?!

У Антона был свой взгляд на бегунов и великих. Бегуны — это здорово, если, конечно, они показывают класс. А великие, по правде говоря, порядком надоели Антону. Они, должно быть, только тем и занимались, что без конца изрекали что-нибудь красивое и высокопарное, точь-в-точь как тетя Сима. А та делала это постоянно и говорила, что интеллигентность человека определяется, не тем, носит ли он шляпу, а тем, какой у него духовный багаж. Багаж тети Симы, наверное, не поместился бы и в пульмановский вагон с решетками, который прицепляют сразу за паровозом, и от пола до потолка набитый чемоданами и тюками. Ничего удивительного. Тетя Сима работает в библиотеке. Антон несколько раз приходил к ней и бродил в узких ущельях книгохранилища. По сторонам отвесными скалами вздымались стеллажи, сплошь уставленные книжками, книгами и книжищами.

— Это всё великие? — спросил Антон.

— Не все, но многие, — сказала тетя.

Конечно, если всю жизнь толкаться среди такого количества великих, тут, хочешь не хочешь, наберешься всякого.

Так Антон думал прежде, когда был еще маленьким, а с тех пор прошло уже больше двух лет.

И вот тетя Сима вдруг снова запела. Антон настороженно посмотрел на нее — снова придет бывший жених? — но промолчал. Тетя могла сказать что-нибудь неприятное о неуместном любопытстве и вдобавок пристукнуть очередным изречением. Они молча жевали пуговицы, в которые превратились котлеты, но те были как резина.

Тетя сдалась первая и отодвинула тарелку:

— Нет, с этим может справиться только Бой.

— Наверное, она была очень заслуженная, — сказал Антон.

— Кто?

— Корова.

— Ах, вечно ты какие-нибудь глупости… А я хотела с тобой серьезно поговорить. Дело очень важное. Оно касается и тебя. А посоветоваться мне не с кем. Видишь ли, Антоша…

— Тетя, сколько раз я просил!

— Я ведь не виновата, что родители дали тебе такое имя.

— А кто виноват, если не вы?

— Что ж, — слегка смутилась тетя. — Я действительно посоветовала им назвать тебя Антоном в честь нашего великого классика. Ничего дурного в этом нет.

— А что хорошего? Думаете, если назвать под великого, так и пацан станет великим? Как же!

— Великим, может, и нет, но человек будет стремиться стать достойным своего имени.

— Ну да, и тяни из себя жилы всю жизнь… Им удовольствие, а мы мучайся…

— У тебя простое, хорошее имя!

— Имя как имя. Только я Антон, а не Антоша.

— Это ведь ласкательно! В свое время Чехов даже подписывал свои произведения «Антоша Чехонте».

— Ну и пускай. А я не Чехов. И никаких произведений не подписываю.

Тетя не могла знать, что, когда они жили еще на Тарасовской, мальчишки во дворе дразнили его «Антошей-Картошей» и с тех пор у него укоренилось отвращение ко всем ласковым видоизменениям своего имени.

— Хорошо, не будем спорить… Видишь ли…

В это время Бой, который все время лежал распластавшись на боку, вскочил, подбежал к входной двери и начал прислушиваться. Прислушивался он смешно: наклонял голову сначала на одну сторону так, что ухо отвисало, потом на другую сторону, и тогда отвисало другое ухо. Так он делал всегда, когда издалека слышал голос или шаги хозяина.

Федор Михайлович открыл дверь. Бой стал на дыбы, поджав передние лапы, и лизнул его в щеку.

— Здорово, старик! — сказал Федор Михайлович и похлопал Боя по боку. — «Привет тебе, приют священный…» — продекламировал он. — Добрый вечер, Серафима Павловна.

— Вот с кем я могу поговорить! — воскликнула тетя Сима. — Только вы можете посоветовать.

— Меня с детства научили отвечать «всегда готов!». Одну минуточку, дам Бою поесть. — Бой уже стоял перед ящиком, накрытым клеенкой, и помахивал хвостом. Федор Михайлович поставил на ящик кастрюлю с жидкой кашей. — Рубай, старик… Итак, чем могу?

— Вы были когда-нибудь у моря?

— Случалось.

— И в Крыму, на Южном берегу?

— И в Крыму, и на Южном.

— А в Алуште?

— И в Алуште.

— Какое там море?

— Море? Нормальное. Суп с клецками. Теплое, как суп, и в нем очень много клецок. То есть курортников.

— Но оно там… большое? Просторы, горизонты?..

— Пока хватает, никто не жаловался… А в чем дело, Серафима Павловна? Не интригуйте меня, а то мое слабое сердце может разорваться от любопытства.

— Вы смеетесь, а для меня это событие колоссальное. Мне предлагают путевку. В дом отдыха. В Алушту.

— Прекрасно! В чем же дело?

— Вот камень преткновения, — сказала тетя, указав на Антона.

— Спасибо, тетя, — сказал Антон, — теперь я буду знать, кто я такой на самом деле.

— Ах, оставь, пожалуйста! Это в переносном смысле…

— Понял? — сказал Федор Михайлович. — Раз в переносном, значит, ты вполне перенесешь. Итак, почему этот юноша стал камнем?

— С собой его взять нельзя, и оставить здесь тоже невозможно.

— А почему невозможно? Он мужчина уже вполне самостоятельный.

Перед Антоном вспыхнул ослепительный свет свободы и тут же погас, оставив горький чад разочарования.

— Что вы говорите! Он и при мне-то безнадзорный, пока я на работе, а так… Что я скажу родителям, если что-нибудь случится? Господи! И надо же, чтобы и отец и мать выбрали такую профессию. Другие инженеры как инженеры, а тут кочевники какие-то. Полгода, а то и больше в разъездах…

Антоновы папа и мама были геологами. Сначала Антон этим гордился, но потом разочаровался. Оказалось, они не ищут никаких ископаемых, а всего-навсего проверяют всякие участки, где должны строить заводы, фабрики или поселки. Хороший ли там грунт, можно ли прокладывать водопровод и канализацию. Страшно интересно…

— Что бы они делали без меня? Возили его в котомке за спиной?

— У некоторых народов детей носят на бедре. В таких случаях удобнее двойняшки. Для равновесия, — сказал Федор Михайлович.

Но тетя Сима не склонна была шутить и расстраивалась все больше.

— Я мечтала об этом всю жизнь, а выходит, так его и не увижу.

— Кого, тетя?

— Фонтан. Бахчисарайский фонтан. «Фонтан любви, фонтан печали…»

— Знаете, это зрелище довольно скучное, — попробовал утешить ее Федор Михайлович. — Стоит в углу каменный ящик. К нему приделаны одна над другой маленькие плошки. Из одной в другую капает вода. Вот и все.

— Ах, боже мой, как вы не понимаете! Ведь он был искрой, которая зажгла воображение поэта…

— Да? Никогда не думал, что фонтан может рассыпать искры. Ну, неважно… Что можно придумать? Ага! У меня есть знакомая девушка, она состоит при таких вот цветах жизни — холит и нежит, словом, пионервожатая. И собирается ехать в лагерь. Хотите, я поговорю с ней, может, удастся пристроить его туда?

— В лагерь? — Антон обозлился, — Нет уж, с меня хватит! «Ребята, туда не ходите, сюда не ходите, этого не делайте, того не говорите, сего не думайте…»

— М-да. — Федор Михайлович улыбнулся. — В общих чертах того, сходственно…

— Но там хорошо кормят, Антоша, ты отдохнешь.

— Меня откармливать не надо.

— Ты просто грубиян и жестокий эгоист. Себялюбец!

Тетя Сима готова была расплакаться. Федор Михайлович огорчился и взъерошил волосы на голове.

— Ну, а мне вы этого эгоиста не доверите? Уверяю вас, я не толкну его на путь порока. Я, как вы знаете, не курю, правда, пью, но мало и редко. Могу перейти на нарзан. На это время. А?

— Как я могу взвалить на вас такую обузу?

— Пустяки! Я давно ощущаю в себе кровожадного тирана и деспота. Мечтаю кого-нибудь угнетать, тащить и не пущать. Держать в ежовых рукавицах и вообще показывать кузькину… — Федор Михайлович поперхнулся. — Словом, положитесь на меня, и вы получите себялюбца шелковым…

Антон улыбался во весь рот, надежды развернули перед ним радужные павлиньи хвосты. Остаться с дядей Федей и Боем — что может быть лучше? Мировецкая мужская компания!

— Важно одно: когда у вас путевка?

— С девятого июля.

Федор Михайлович в отчаянии развел руками:

— Рок! Я думал, август-сентябрь. Бархатный сезон, виноград и прочие радости знойного юга… Ничего не получится! Сам уезжаю пятого в Семигорское лесничество. Я даже рассчитывал Боя оставить на попечение Антона…

— Ну и что? — загорелся Антон. — Ну и поезжайте! Думаете, не справлюсь? Еще как!

— Это, братец, была бы у тебя слишком райская жизнь. Не выйдет. Я за свободу личности, но при условии, что эта личность обзавелась тормозами. У тебя их пока нет…

— Что ж, — горестно вздохнула тетя Сима. — Так и будет. Завтра откажусь от путевки. Еще от одной мечты.

— От мечты отказываться нельзя. Она окрыляет и возвышает… Как на этот счет высказывались великие? — Антон осклабился, но Федор Михайлович свирепо покосился на него, и он присмирел. — Надо что-то придумать… Стоп, стоп, стоп! У меня мелькнула мысль. Не ручаюсь за гениальность, но, кажется, она близка… Что, если сделать так: вы — на юг, а мы втроем — на запад?

— Куда на запад?

— В лесничество. Думаете, ему будет плохо? Соблазнов — никаких. Лес, река. Воздуха — тыщи пудов. Чистейшего. Здоровей. Богатырей. Как идейка?

У Антона перехватило дыхание.

— Право, не знаю… — сказала тетя Сима. — Конечно, хорошо, если мальчик побудет на лоне природы…

— Вот именно. Зачем ему торчать здесь? Хоть и окраина, а все-таки город. Миазмы и маразмы, газы и заразы.

— Да, да, я понимаю… Но это ведь даже не село, насколько я понимаю, а лес. Там всякие животные…

— За последние сто лет львов, тигров, ягуаров и леопардов там не замечено. Волков истребили. Самые хищные животные, с какими он может встретиться, — козел или корова, но для этого ему придется специально идти в село, до которого три километра.

— А река?

— Река отличная. Скалы, заводи, плесы.

— Но он может… утонуть…

— Это я-то? — возмутился Антон.

— Утонуть там можно только, если привязать себе камень на шею, чего, я полагаю, он не сделает. Потом он будет со мной и Боем. Кое на что гожусь я, а Бой — он же водолаз, его основная профессия и призвание — спасать тонущих… Он давно мечтает кого-нибудь спасти. Решайте! Мы — в лес, а вы ныряйте в свою стихию.

— Нырять мне, к сожалению, не придется. Не умею плавать.

— Раз плюнуть.

— Плюнуть?

— Простите, Серафима Павловна, я хотел сказать, что это проще пареной репы — научиться.

— Боюсь, не в моем возрасте.

— Морям все возрасты покорны, — так ведь сказал поэт?

— Умоляю вас! Не выношу, когда уродуют прекрасные строки…

— Больше не буду! Так как, заметано?

Тетя Сима решительно отказывалась и соглашалась, раздумывала и колебалась. Наконец мечта всей жизни, объединенные усилия Антона и Федора Михайловича, неопровержимые доводы и заверения победили. Тетя Сима сдалась, но при условии, что она вызовет по междугородному телефону брата и только с его согласия отпустит Антона.

— Боже мой, боже мой! — сказала тетя Сима, когда Федор Михайлович повел Боя гулять. — Мне просто не верится, что на самом деле сбудется мечта стольких лет… Какой отзывчивый, хороший человек Федор Михайлович!

— Законный парень. Железо!

— Какое железо? При чем тут железо?

— Ну… так говорят.

— Кто «говорят»? Это же дикая бессмыслица!.. И он для тебя не «парень», а дядя Федя… Он очень хороший человек, но его манера выражаться… У тебя и так ужасный жаргон. А если ты еще от него наберешься?..

2

Антона качало и заносило. Он не знал, куда себя девать и что делать. Время остановилось, хотя часы шли. И на руке у дяди Феди, и допотопные на цепочке у тети Симы, и тумбовые в столовой, где спал Антон, и настольные в комнате папы, и электрические на углу возле универмага. Часы шли, тикали, стучали, били. Утро сменяло ночь, ночь гасила день, но время стояло. Оно окаменело. Отъезд не приближался, а отдалялся, потому что каждый час был длиннее предыдущего, дню не было конца, оранжевый блин солнца намертво прикипал к эмалевой сковородке неба, день вырастал, вспухал, растягивался в год, а неделя уходила в космическую бесконечность, где не было ни пределов, ни сроков.

Антон маялся, изнывал и томился. Иногда вдруг его пронзало опасение, что поездка не состоится, — он ужасался, впадал в отчаяние, но оно тут же таяло. У него болели скулы от улыбки, растянувшей лицо. Он мог и думать и говорить только об одном. Даже головокружительный, победоносный бег киевского «Динамо» к золотым чемпионским медалям не трогал его; фантастические голы Лобановского и Базилевича оставляли равнодушным. Он прожужжал уши тете Симе и смертельно надоел соседским ребятам. Блаженно улыбаясь, Антон снова и снова говорил им:

— А знаете, ребята…

— Знаем, — отвечали они. — Ты, Бой и дядя Федя… Вчера сообщали по телевизору. Завтра передадут по радио. И скоро с вертолетов будут сбрасывать листовки. Поехали лучше купаться, чокнутый…

Антон не обижался. Они говорили так из черной зависти. Да сейчас он и не мог обижаться. Ни на кого. Весь мир стал прекрасным и удивительным, а люди необыкновенно добрыми и хорошими. И Антон был добрым и хорошим. Он любил всех и готов был всех одарить своей радостью. Он расшибался в лепешку, чтобы помочь и угодить тете Симе. Она всегда была ничего, но только теперь Антон понял, какая у него мировая тетка. Если бы тетя Сима вывалила сейчас на него все изречения всех великих, он перенес бы и это. Но тетя Сима тоже вроде как бы слегка трёхнулась. Она непрестанно говорила об Алуште и Бахчисарае, о море и Чатыр-Даге, и Антон безропотно слушал, хотя ему нестерпимо хотелось говорить самому. О лесе и Бое, о реке, бушующей среди скал, о чащобах и звериных тропах, а прежде и больше всего — о дяде Феде…

Вот кто был на самом деле умнейший и добрейший, несравненный и необыкновенный — словом, мировейший из мировых. И как дико, бешено повезло Антону, что дядя Федя получил ордер на комнату в той же квартире на Чоколовке, куда переехали они.

Как только в новой квартире расставили мебель, все прочее имущество разложили и растыкали по углам, мама и папа уехали в очередную командировку, Антон остался с тетей Симой. Большую часть времени они проводили в кухне: там ели, чтобы не пачкать в комнате, там читали или просто разговаривали, если вечер был пустой, то есть Антону не удалось сбежать в «киношку». В один из таких пустых вечеров они сидели после ужина и разговаривали. Вернее, говорила одна тетя Сима о том, что коммунальная квартира — это все-таки плохо. Пока они одни, в квартире и чисто и тихо, потом, как переедут, — мало ли кто может переехать! — и начнется, как на прежней… В это время раздался звонок. Антон побежал в прихожую, открыл. За дверью стоял человек с чемоданом и рюкзаком…

— Разрешите? — спросил он, отвернулся и сказал кому-то в сторону: — Сидеть и ждать!

Он закрыл за собой дверь, поставил чемодан.

— Давайте знакомиться. Ваш соквартирник. Зовут Федором Михайловичем. Нрав смирный, почти кроткий, хотя и не совсем ангельский. Подробности потом. Простите, сгораю от нетерпения увидеть свои апартаменты… Вот это? — Он открыл ключом дверь пустой комнаты, зажег свет и присвистнул. — М-да, — сказал он. — Променять «роскошный полуизолированный полуподвал в центре гор. без уд.» на эту шкатулку для лилипутов!..

Тетя Сима с плохо скрытой надеждой спросила:

— А вы женаты?

— К счастью, не успел… Но семейство у меня есть. Я не хотел вас сразу травмировать.

Он подошел к двери, отключил собачку замка и громко сказал:

— Бой, открой дверь и входи.

От резкого, сильного толчка дверь распахнулась настежь, и порог переступило невообразимо черное и огромное существо.

Антон почувствовал вдруг, что у газовой плитки чрезвычайно острый и твердый угол.

Тетя Сима попятилась, наткнулась на табуретку, машинально села и, прижав руки к груди, сказала слабым голосом:

— Что… что такое?

— Мой песик. Собачка.

— Собачка? Это… это же медведь!

— Некоторое сходство есть, но чисто физиономическое. Что же касается калибра, то черные медведи меньше, а бурые несколько крупнее. Да вы, пожалуйста, не бойтесь, личность он интеллектуальная и вполне воспитанная.

«Интеллектуальная личность» заполнила всю кухню. От носа до кончика хвоста в нем было не меньше двух метров. Густая длинная шерсть переливалась крупными волнами. Она блестела под светом лампочки, будто смазанная маслом. Могучая шея обросла пышным воротником, а грудь была так велика, что передние мощные лапы казались короткими. Длинный пушистый хвост страусовым пером свисал до бабок. Пес стоял неподвижно, подняв голову, внимательно слушал, что говорил Федор Михайлович, и поглядывал то на тетю Симу, то на Антона.

— Ну вот, Бой, — сказал Федор Михайлович. — Теперь это наши соседи. Их надо любить, они хорошие. — Кончик страусового пера слегка вильнул влево и вправо. — Иди поздоровайся с тетей.





Бой сделал два шага, слегка приподнял голову, из полуоткрытой пасти высунулся длиннющий ломоть розовой чайной колбасы и лизнул тетю Симу в щеку.