Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

К Фике ходит пастор, чтобы преподавать ей основы лютеранского вероучения, учитель чистописания и учитель музыки Рэллиг. Первым двум чего-то достигнуть удалось, бедный Рэллиг не добился ничего: с большим успехом он мог бы обучать гармонии колун — до конца дней музыка осталась для нее бессмысленным и неприятным шумом. Госпожа Кардель обучает Фике французскому языку и житейской мудрости, то есть всему тому, что может понадобиться будущей супруге одного из бесчисленных немецких князьков, подобных ее фатеру.

Однако очень скоро Фике узнает, что перспектива эта под большим вопросом. Подтверждая прозвище, которое дала ей госпожа Кардель, Фике очень рано привыкла незаметно подслушивать, особенно то, что касалось ее, ничем и никак потом себя не выдавая. Однажды она, по обыкновению громко протопав по всей анфиладе комнат левого крыла, к покоям матери подошла на цыпочках и притаилась за полуприкрытой дверью. Иоганна Елизавета разговаривала с баронессой фон Принцен. Говорили о ней.

— Конечно, — сказала баронесса, — ничего яркого, выдающегося в Фике нет, самая заурядная девочка. Но у нее, насколько я заметила, холодный, расчетливый ум, а это не так мало.

— Ах, кому нужен в девицах ум? — возразила мать. — Была бы попривлекательнее, легче было бы выдать замуж. А такую кто возьмет? Если бы не платье, вылитый мальчишка — лицо плоское, ноги короткие, тело без талии, как обрубок…

— Может, еще вытянется, выровняется…

— Ничего не поможет — наружностью она в отца пошла. Испортил породу Христиан Август…

Фике знала, что при этом мать повернулась к зеркалу и увидела в нем подтверждение своей правоты. Каждый раз, когда она говорила о муже, она оглядывала себя в зеркале и неизменно убеждалась, какую она, молодая и красивая, совершила непоправимую ошибку, какую принесла жертву и как погубила свое будущее, выйдя замуж за тупого, неотесанного полковника. О том, что замужество было в свое время даром судьбы, спасением от надвигающегося стародевичества, Иоганна Елизавета прочно забыла, а зеркало, естественно, об этом не напоминало.

Фике начала разглядывать себя в зеркале и сравнивать. Увы, дорогая муттер была права по всем статьям: красоты не было и ничто не предвещало ее появления.

Но права оказалась и баронесса — у маленькой Фике был действительно расчетливый, холодный ум и твердый характер. Она не впала в отчаяние и отнюдь не собиралась мириться с судьбой старой девы, предсказанной ей матерью. Произведя, так сказать, переучет своих ресурсов, она весьма трезво оценила их и, сообразно с наставлениями госпожи Кардель, принялась делать себя. Как истая француженка, госпожа Кардель старалась привить некрасивой и неуклюжей немочке хотя бы азы высокого искусства нравиться. Прежде Фике пускала ее поучения мимо ушей, теперь поглощала с жадностью и старательно выполняла.

У женщины, говорила госпожа Кардель, должны быть легкие движения, гибкий стан и грациозная походка.

Фике перестала размахивать руками и начала семенить.

От этого походка ее сделалась жеманной, но все-таки это было лучше, чем размашистое мальчишеское вышагивание. По мнению госпожи Кардель, мужчины мало интересуются тем, что думают и чувствуют женщины, и еще меньше понимают это, они ценят в женщине не собеседницу, а слушательницу, чтобы они сами могли распускать перед ней свои павлиньи хвосты… Фике научилась внимательно слушать, лишь изредка вставляя замечания, которые чаще всего были поддакиванием и выражением сочувствия. Очень скоро окружающие стали говорить Иоганне Елизавете, какая у нее не по возрасту умненькая дочь и как приятно с ней беседовать, а Фике впервые поняла, что окружающие не столь умны, как им самим кажется, если их так легко обманывать.

— Конечно, хорошо, — говорила госпожа Кардель, — когда женщина красива, но это не обязательно. Мы, французы, считаем, что некрасивых женщин нет, есть только женщины, которые себя не знают. Главное в женщине — шарм, обаяние… Она должна быть любезна, мила в обращении, знать, что ей к лицу, а что нет. Вот, например, вы, мадемуазель, имеете дурную привычку сжимать губы и смотреть исподлобья. Это делает ваше лицо неприязненным, даже отталкивающим. А когда вы улыбаетесь, у вас прорезываются такие милые ямочки на щеках и лицо сразу становится привлекательнее… Нет, нет, не следует открывать рот до ушей! Должна быть легкая, как бы скользящая улыбка…

Зеркало подтвердило правоту госпожи Кардель, и с тех пор Фике непрестанно улыбается. Даже когда мать бранит ее. Иоганна Елизавета не понимает причины этого и, негодуя, восклицает:

— Посмотрите — она стала идиоткой! Ее бьют по щекам, а она скалит зубы…

Фике не стала идиоткой. Она раз навсегда решила быть привлекательной. Такой ее делала улыбка, и потому она не переставала улыбаться. Это бывало невпопад, да и улыбка у нее еще детская — всегда одна и та же.

Когда Фике подрастает, мать, уезжая к родственникам, берет дочь с собой — в Брауншвейг к герцогине Вольфенбюттельской, у которой воспитывалась, в Гамбург к своей матери, вдове епископа Любекского, в Эйтин к своему брату принцу, епископу Любекскому. Там впервые Фике видит жизнь настоящих герцогских дворов, сравнивает с прозябанием комендантской семьи в захолустном Штеттине, и раскаленная игла зависти впивается в ее сердце. С тех пор эта рана не заживает — игла не стынет, не тупеет, а, напротив, становится все острее и раскаленнее. Мать возила Фике даже в Берлин и взяла с собой на королевский прием. Своих гостей на больших приемах Фридрих II не кормил не только из скупости, но и из презрения к ним. Король считал, что подданные должны насытиться лицезрением монарха, а животы пусть потом набивают у себя дома. Но Фике и дома долго не могла проглотить ни кусочка, так потрясли и заворожили ее роскошь апартаментов и туалеты дам. Какими убогими показались ей теперь все герцогские дворы по сравнению с королевским…

В 1739 году принц Адольф Фридрих, епископ Любекский, созывает в Эйтин всех родственников, чтобы познакомить с наследником голштинского престола, опекуном которого он стал. Покойный герцог голштинский под конец жизни мечтал только о двух вещах: отвоевать у Дании захваченный ею Шлезвиг и напиться по-настоящему… Первая мечта не осуществилась, а второй — после длительной тренировки — он достиг и помер. Наследнику Карлу Петеру Ульриху всего одиннадцать лет, и, разумеется, за него все решает и делает дядя-опекун. Адольф Фридрих — родной брат Иоганны Елизаветы. Она, конечно, тоже едет в Эйтин и берет с собой Фике. Дядьев, теток и других родственников собирается множество, они занимаются своими делами, а троюродные брат и сестра между тем имеют возможность познакомиться поближе. Однако близкое знакомство не получается, хотя они много разговаривают, так как, в сущности, говорит один Петер Ульрих, а Фике только слушает и поддакивает. Сначала она думает, что он рад вырваться из сковывающей обстановки официальных церемоний и отвести душу со сверстницей — Фике всего на год моложе его, — но, оказывается, он просто неостановимый болтун. В нем ничего не держится — что ни придет в голову, он тут же выпаливает.

И конечно, хвастает и привирает.

Петер Ульрих не нравится Фике. Он большеротый, нескладный подросток и в своем военном мундире просто смешон. А может быть, Фике только так кажется, ей приятно думать о нем неприятное потому, что, совершенно того не замечая, Петер Ульрих своей болтовней очень больно ранит и без того уязвленную душу Фике?

Петер Ульрих рассказывает, как он любит все военное и особенно смотреть вахтпарады, что в девять лет он стал сержантом и нес настоящую службу — стоял, когда нужно, на часах, в карауле, а недавно произведен в секунд-лейтенанты. Нравится ей мундир секунд-лейтенанта? Впрочем, девчонки в этом не разбираются… А еще он любит играть на скрипке. Если она хочет, он может ей поиграть… Не хочет? Странно! Его учитель итальянец Пиери находит, что он играет уже недурно, вполне недурно. Вот когда он станет герцогом, он выпишет из Падуи великого Тастини, чтобы стать настоящим виртуозом… Вообще, если бы не военное дело, которое он любит больше всего, он стал бы просто музыкантом. Может, даже великим музыкантом, как сам Тастини… Но он будет военным, как все герцоги. И как только он вырастет и станет герцогом, так немедля отвоюет у Дании Шлезвиг. Эти проклятые датчане у него прямо под носом.

Из окон его дворца в Киле видно датскую границу…

Какой же государь может терпеть, чтобы враги заглядывали к нему в окна?.. А потом он станет королем.

Шведским. Он ведь наследник не только голштинского престола, но и шведского. Сейчас он учит шведский язык…

Вообще-то он наследник и русского императорского престола. Его мать была дочерью русского императора Петра, значит, он его внук и имеет все права на престол.

Русский монах уже начал учить его своей вере, но потом императрицей стала племянница Петра, и она, конечно, не допустит к трону внука Петра, будет тянуть своих…

Но это даже лучше. Он станет шведским королем и сделает то, чего не сумел Карл XII — разобьет эту дикую страну… А кем станет она, когда вырастет? Впрочем, что спрашивать? Она никем не станет. Выйдет замуж или останется старой девой… Женщин в короли не берут.

Королем должен быть военный, значит, мужчина…

Фике улыбается и поддакивает, но раскаленная игла впивается в ее сердце еще глубже. Конечно, нескладный губошлеп плетет глупости — была царица Клеопатра, в Англии королева Елизавета, в Швеции — королева Христина, а Австрии и сейчас императрица Мария-Терезия, а в России — Анна. Но он говорит и правду — она, Фике, не станет никем. Не будет ни императрицы, ни королевы Софии. Она не может стать даже герцогиней в жалком Цербсте — отец передал право владения своему брату, а если у того не будет детей, герцогство унаследует младший брат Фике..

Как ни ноет незаживающая рана честолюбия, все-таки Фике остается девочкой и занимается тем, чем должна заниматься: играет со сверстницами, старается не подвертываться под гневливую руку Иоганны Елизаветы, учит уроки и внимает наставлениям гувернантки. Госпожа Кардель — живая француженка, а не скучный немецкий педант и свои наставления умеет облекать в легкую, занимательную форму, рассказывает Фике всевозможные истории о выдающихся людях далекого прошлого и прошлого совсем недавнего. А так как, по распространенному тогда мнению, выдающимися людьми являются только всякого рода властители, вояки и их ближайшие сподвижники, то все это были истории о царях, королях, полководцах, а если о женщинах, то таких, чья жизнь была наполнена бурным кипением страстей.

Фике слушает эти истории затаив дыхание, боясь проронить слово, а потом размышляет о них, примеряет героев к себе и себя к героям. Очень скоро она выбирает для себя идеалы — мужской и женский. Мужским становится — на всю жизнь! — афинский стратег Алкивиад.

Сначала он прославил своими победами себя и Афины, потом перебежал в Спарту и столь же доблестно проявил себя там, не поладил со спартанцами и ушел к персидскому сатрапу Тиссаферну, потом снова переметнулся на сторону Афин и воевал против Спарты… Госпожа Кардель, отдавая должное талантам Алкивиада, отзывается о нем неодобрительно, так как, по ее мнению, он был изменником своей родины и вообще вероломным человеком, на которого нельзя положиться.

Фике с этим не соглашается. Алкивиад был выдающимся человеком, а к человеку выдающемуся не применимы общие мерки — высокое положение человека ставит его выше обычных норм. Пренебрегал всякими мерками и другой любимый герой Фике, Генрих IV. Он был гугенотом, то есть протестантом, но, чтобы овладеть Парижем, стать королем Франции, перешел в католичество, сказав при этом: \"Париж стоит мессы\". Госпожа Кардель осуждает его за вероотступничество и распущенность. В ней просто говорит гугенотская закваска и плебейская кровь.

Подумаешь, месса… Месса — католическое богослужение. Богослужение может быть и таким и сяким, каким угодно, но Париж и Франция только одни, и, конечно, Генрих поступил мудро, когда приобрел их, заплатив в конце концов не такую уж высокую цену. Правда, Генрих IV всего-навсего переменил вероисповедание, он был и остался среди французов, в то время как Алкивиад переходил из одного государства в другое. Но измена родине, вероотступничество — эти понятия имеют значение для простонародья. Монархи стоят выше верований и узколобого патриотизма. Разве можно считать изменником ганноверского курфюста, которому Англия предложила королевский трон? Правда, он не знал ни слова по-английски и не понимал, о чем говорили его подданные, но это не мешало ему быть английским королем под именем Георга I. И разве это хуже, чем оставаться маленьким курфюрстом в захолустном Ганновере? А если какая-нибудь принцесса становится женой короля другой страны, ее тоже нужно считать предательницей, изменницей прежней родины? Абсурд! Для царствующих и правящих есть только один закон — победителей не судят.

Все остальные — для подданных.

В выборе женского идеала Фике некоторое время колеблется. Ей очень нравится Клеопатра, жгучие страсти египетской царицы, ее бесчисленные романы, борьба с грозным могуществом Рима. Но в конце концов Клеопатра капитулирует — как же можно иначе оценить ее самоубийство? Убить себя — значит отступить, признать свою слабость. То ли дело Христина Августа Шведская! Вот женщина, которая никогда и ни перед чем не отступала!

И не в древности, где-то в непонятно далеком Египте, а в Европе и совсем недавно — в минувшем веке. Стало быть, не только знойный Юг, а и холодный Север может порождать бурные темпераменты и кипение страстей.

Страсти клокотали в Христине, а ее темперамента не могли сдержать никакие условности, ни светские, ни религиозные. Христине всего шесть, когда гибнет ее отец Густав II Адольф и сословия Швеции присягают ей как наследнице и будущей королеве. Она вступает на престол в блеске красоты, ума и образованности. Она знает восемь языков, не считая родного, шведского, покровительствует наукам и искусствам, но, обожая охоту, не уступает в выносливости и мужчинам. Суровая скудость шведского двора сменяется роскошью. Со всей Европы в Стокгольм стекается все, что может придать блеск и славу ее трону.

Христину называют новой Минервой и Северной Палладой. Она недолго остается на престоле. Скаредные бюргеры, одичавшие по своим захолустьям бароны с ужасом смотрят на тающую казну и пытаются пригасить слишком яркий блеск королевского двора. Но Христина не из тех, кому можно диктовать условия и кого удается ограничить. Она отрекается от престола в пользу Карла Августа и навсегда покидает Швецию, внезапно принимает католичество и отправляется в Рим. Там ее принимают с распростертыми объятиями — не так часто случается, чтобы королевы стран, охваченных лютеранской ересью, возвращались в лоно апостольской церкви. Правда, Христина королева бывшая, но — пути господни неисповедимы! — кто знает, как сложится ее дальнейшая судьба, и, быть может, став верной дочерью католической церкви, она возвратит в нее и все заблудшее в лютеранстве стадо — шведский народ… Христина поселяется в роскошном палаццо Фарнезе. Папа Александр VII, который возлагает на Христину такие большие надежды, приказывает кардиналам окружить бывшую королеву заботой и вниманием, неустанно укреплять ее в благочестивом рвении во славу церкви. В те времена пурпурную мантию получали не только за выслугу лет, и среди кардиналов было немало людей, далеких от преклонного возраста. Именно они самоотверженно принимаются исполнять приказания святого отца. Христине в ту пору всего двадцать восемь лет, она в полном расцвете красоты, женственной прелести и вовсе не склонна испытывать почтение к молодым мужчинам только потому, что те носят красные балахоны. Очень скоро обнаруживается, что от всего благочестия новых наставников Христины только эти балахоны и остаются. Они никогда не покидают ее, сопровождают повсюду, участвуют во всех ее затеях и эскападах, и набожные жители апостольской столицы частенько, заслышав гром копыт, прижимались к стенам домов, чтобы освободить дорогу, и провожали изумленными взглядами невиданную кавалькаду — впереди скакала белокурая красавица, а за нею ее свита, ее рабы и конвой в развевающихся пурпурных мантиях. Поговаривали, что некоторые из них, найдя укромное место и скинув предварительно мантии, при помощи шпаг решали вопрос, кому занимать больше места в любвеобильном сердце бывшей королевы. Оно вмещало многих, но не выносило изменников, и однажды в Париже, узнав об измене своего обершталмейстера маркиза Монольдески, она попросту убила его. Правда, после этого ей пришлось спешно покинуть Париж и возвратиться в Рим. Она и здесь не церемонилась со своими поклонниками. Поссорившись однажды с кардиналом Медичи, она пришла в такую ярость, что приказала доставить пушку к его дворцу, навела ее и сама выпалила. От ядра на стене осталась только выбоина, значительно больше пострадала репутация кардинала — весь Рим хохотал и восторгался воинственной любовницей. Что было делать святейшему отцу? Не сажать же бывшую королеву в замок святого Ангела?! И святейший отец ограничился внушением… кардиналу.

Вот так жила шведская королева Христина, подчиняясь только своим желаниям, прихотям и смерти, которая настигла ее в 1689 году.

Когда Фике по своему обыкновению прикидывать героев и героинь к себе, а себя к ним думает о том, как бы ей хотелось прожить свою жизнь, она неизменно возвращается к мечте стать похожей на Христину Шведскую.

Именно мечте. Никаких надежд на это у нее нет и быть не может. Несмотря на юный возраст, она очень трезво оценивает свои возможности. Голштинский дурачок, как про себя называет Фике троюродного брата, нечаянно сказал о ее будущем правду: или супружество с какимнибудь захудалым князьком, а то и просто обер-офицером, или стародевичество, жизнь из милости, в приживалках, у своего брата или у другого родственника, побогаче.

А дуракам — счастье. Видно, не зря сложилась такая поговорка. Голштинский дурачок готовился стать шведским королем, но в России императрицей вдруг сделалась дочь Петра Елизавета, тут же вытребовала к себе голштинца, который доводится ей племянником, объявила его великим князем и наследником российского престола.

Фике не имеет никакого понятия, что представляют собой Швеция и Россия, но дома так много говорят о внезапно свалившемся на голштинца счастье, так расписывают необъятность России, ее могущество, ее богатство… И все это достанется нескладному, большеротому мальчишке…

Раскаленная игла зависти и жалости к себе еще глубже впивается в бедное Фикино сердце. Дуракам счастье…

А ей остается только мечтать. Ведь мечтают даже самые трезвые, холодные и расчетливые умы, а как же не мечтать о лучшем будущем девочке-подростку, если действительность —; хуже некуда, а. будущее не сулит ничего лучшего? И в мечтаниях своих Фике видит себя Золушкой… Ну конечно, не настоящей Золушкой из детской сказки. Та была дочерью лесника, грязной замарашкой, а Фике все-таки принцесса. Но если сравнивать с другими принцессами, то она самая настоящая Золушка, потому что нет, наверно, принцессы беднее и несчастнее.

Будущее не предвещает ей ничего хорошего, и как же тут не мечтать о том, что вдруг появится добрая волшебница и совершит чудо… Такие мечтания холодный ум Фике разрешает себе не часто. Из детского возраста она уже вышла, в чудеса не верит, так как знает, что их не бывает, как не бывает и добрых волшебниц…

Но жизнь, оказывается, больше похожа на сказку, чем думает Фике, потому что сказки рождаются жизнью.

На Фике внезапно сваливается самое настоящее чудо.

Впоследствии это чудо будут приписывать себе многие — и Брюммер, воспитатель великого князя, и прусский посланник в России барон Мардефельд, и министр Фридриха фон Подевильс и, наконец, сам Фридрих II. Как же упустить возможность пристроиться к чужой удаче, если есть надежда извлечь из нее какую-то выгоду для себя?

На самом деле все они никакого отношения к чуду не имели. Как и полагается в сказке, совершила его добрая волшебница, которая для этого случая обернулась русской императрицей Елисавет Петровной. Из всех кандидатур — а их было множество — Елисавет Петровна выбрала самую жалкую и ничтожную. Во-первых, это соответствовало правилам игры (добрые волшебницы всегда покровительствуют самым ничтожным), а во-вторых, Елисавет Петровна, при всей ее ветрености, легкомыслии и абсолютном отсутствии какого-либо образования, была не лишена природного ума и даже имела некоторые принципы и убеждения. Елисавет Петровна была, так сказать, первым борцом против низкопоклонства перед Западом, а точнее говоря, с немецким засилием. Во время царствования Анны Ивановны немцев в России, а особливо при дворе набралось преизбыточно, и Елисавет Петровна не хотела умножать их число. Отпали кандидатки из королевских семей — французской, английской, саксонской, прусской, а из бесчисленного множества немецких княжон она выбрала принцессу самого захудалого АнгальтЦербстского герцогства. Рассуждала Елисавет Петровна при этом просто и достаточно резонно: с одной стороны, такой сверчок будет знать свой шесток, не посмеет заноситься, а с другой — не потянет за собой многочисленную свиту, родственников, свойственников и всяких проходимцев, охочих до российского пирога…

Еще немного, и чудо угадало бы — совсем по-сказочному — как раз под Новый год. Однако дороги того времени задерживали не только путешественников, но и чудеса, — эстафета из Берлина прибывает первого января нового, 1744 года. В письме на имя Иоганны Елизаветы Брюммер прежде всего пространно расписывает свои исключительные заслуги в устроении имеющего произойти события, а затем сообщает пожелание императорского величества, дабы принцесса Иоганна Елизавета и ее дочь со всей возможной поспешностью прибыли в Россию к императорскому двору. Папеньку с собой не брать. Для расходов на путешествие, а также \"чтобы сделать несколько платьев\", прилагается чек на десять тысяч рублей. А ехать надлежит в секрете под именем графини Рейнбек.

О том, какое именно событие имеет произойти, Брюммер не пишет, но и так цель поездки ясна всем. Дорогая муттер счастлива беспредельно. Наконец-то она окажется на сцене, достойной ее. Она будет блистать, повелевать, направлять политику, вершить судьбы людей и наций.

Императорский двор — не чета королевскому, который до сих пор не оценил ее по достоинству. Там… о, там она себя покажет! Дорогой фатер, напротив, чрезвычайно удручен и встревожен. Не тем, что его приказали с собою не брать, а загробным будущим дочери: для замужества с русским наследником могут потребовать перехода в греческую религию, а отказаться от лютеранства означает погубить свою душу. И Христиан Август сочиняет Pro memoria — наставления для жены и дочери, в котором предлагает по возможности уклониться от перехода в чужую веру, а далее настоятельно советует ни во что нос не совать, в интриги и политику не вмешиваться, а только изо всех сил и во всем угождать императрице и наследнику.

А что же Фике? Фике улыбается. Она взбудоражена, прямо наэлектризована, из нее только что не летят крохотные искры, как из кошки, когда ее гладят. Нет раскаленной иглы в сердце, мгновенно затянулась незаживавшая рана — мир прекрасен, потому что ее будущее — сказка, которая не могла даже присниться. И только гдето в глубине — все-таки Фике всего пятнадцать лет — копошится мохнатый клубок страха: а вдруг все это действительно только прекрасный сон и он внезапно оборвется… Фике не дает этому клубку разматываться и — улыбается. Но ведь предстоит супружество с \"голштинским дурачком\", нескладным, большеротым мальчишкой?

Ах, боже мой, где гарантия, что другой жених был бы лучше? И говорил же Генрих IV, что Париж стоит мессы.

Ради императорского престола выйдешь и за осьминога…

Путешествие графини Рейнбек с дочерью меньше всего напоминает сказку. Ни настоящей торговли, ни прочих связей между Россией и Пруссией нет, поэтому нет и путной дороги — от Берлина до Риги сплошные ухабы, ямы и колдобины. Зима бесснежная, ехать приходится в каретах, но на случай, если выпадет снег, за каретой по голой земле волокутся сани, чему все встречные потешаются, показывают пальцами. Снега нет, однако стоят морозы, с Балтийского моря дует ледяной ветер. Отогреваться и ночевать приходится на почтовых станциях, которые больше похожи на хлевы — рачительные хозяева, спасая телят и поросят от холода, держат их в домах.

Но принцесса Иоганна Елизавета и ее дочь готовы стерпеть и перенести что угодно.

Сказка начинается на левом берегу Западной Двины.

Нет, никто не примеряет Фике хрустальную туфельку. Нет надобности в туфельке, не нужен уже и псевдоним, можно покинуть нелепый каретно-санный поезд, путешественниц ждут прекрасная карета, вице-губернатор, городская знать и кирасиры почетного эскорта, а когда они переезжают Двину по льду, залп крепостных орудий возвещает вступление Фике в страну чудес и беззакония. Сказка развертывает всю свою фантасмагорию: трубы и литавры, почетные караулы, дворцы, часовые у дверей, реверансы и поклоны, столы, гнущиеся от серебра, ослепительные туалеты, драгоценности, ливреи, мундиры и первый подарок императрицы — соболья шуба, крытая парчой…

А потом ошеломляющая роскошь Санкт-Петербурга, путешествие в императорском возке, обитом изнутри соболями, с остановками уже не в станциях-хлевах, а в \"путевых дворцах\", бесчисленные купола церквей старой столицы, город из восточной сказки — сплошь деревянный, в деревянных же, ярко раскрашенных кружевах.

И наконец — встреча с растроганной императрицей, великим князем Петром Федоровичем, пожалование матери и дочери ордена Святой Екатерины, и дары, не снившиеся обнищалым немецким принцессам дары…

Императрица растрогана воспоминаниями: Иоганна Елизавета так похожа на своего покойного брата, жениха Елисавет Петровны, не успевшего стать мужем. Невеста?

Не больно казиста, да ведь с лица не воду пить, была бы тиха да послушна…

У Иоганны Елизаветы голова идет кругом от блеска, роскоши и предвкушения ослепительного будущего, когда она приберет к рукам простоватую императрицу, выживет вице-канцлера Бестужева и с помощью обаятельного маркиза де ла Шетарди и барона Мардефельда будет определять судьбы России…

Карл Петер Ульрих, а теперь Петр Федорович повзрослел, стал благообразнее и уже не кажется Фике нескладным губошлепом, как когда-то. Он искренне радуется ее приезду, и Фике настраивается проникнуться к нему чувствами, какие полагается испытывать к своему суженому, но как только они остаются одни, оказывается, что он, в сущности, остался таким же — в нем по-прежнему ничего не держится. Он действительно, на самом деле рад приезду кузины — они станут дружить, он теперь будет иметь человека, с которым можно говорить без всяких опасений, раз они родственники. Он здесь влюбился в фрейлину Лопухину и хотел на ней жениться, но ее мать за что-то сослали в Сибирь. Придется теперь жениться на ней, на Фике, потому что этого хочет тетка…

Он болтает и болтает, не замечая, как оскорблена и унижена его признанием Фике.

С каким наслаждением она впилась бы ему ногтями в лицо, но она улыбается. Это она перенесет. Она перенесет не только это… \"Париж стоит мессы!\" В конце концов ей наплевать — любит или не любит ее голштинский губошлеп, важно, чтобы полюбила его тетка.

И Фике лезет из кожи вон, чтобы угодить, понравиться, очаровать. Если бы этих кож у нее было десять, она вылезла бы из всех десяти. Как дрозд, с голоса, Фике заучивает молитвы с помощью Симона Тодорского, а с Ададуровым карабкается по немыслимым хребтам варварского языка. \"Аз, буки, веди, глаголь…\" Кто только придумал такой нелепый алфавит, непроизносимые слова и правила, состоящие из исключений?! Однако науки науками, главное — искусство нравиться. Осталась в Пруссии незабвенная госпожа Кардель, мать занята собой и делами, помочь Фике некому. И она сама изучает, создает, осваивает и применяет это искусство. Она неизменно приветлива, ласкова и доброжелательна, отзывчива и сердечна. В недолгие часы, когда удается остаться наедине с зеркалом, она старательно отрабатывает главное средство своей привлекательности — улыбку. Теперь уже не девочка-подросток, а девица на выданье, почти невеста, одной и той же детской улыбкой не обойтись.

Девичество не слишком смягчило и скрасило почти мужские черты ее лица, приходилось самой восполнять недосмотры провидения… Вот тогда и разрабатывает Фике свою гамму улыбок — застенчивую и открытую, простодушную и радостную, ласковую и восхищенную, смущенную и поощрительную, печальную и снисходительную, добрую и понимающую, огорченную и ободрительную, а про запас, на потом — покровительственную и милостивую, ироническую и насмешливую, язвительную и надменную…

Усилия Фике действуют безотказно и только в двух случаях дают осечку — вице-канцлер граф Алексей Петрович Бестужев из-под лохматых бровей бесстрастно наблюдает ее ухищрения, но ни на йоту не поддается, а великий князь и ее будущий жених попросту их не замечает. Однако все идет хорошо. Вот только муттер…

Относительно вероисповедания Фике, конечно, следует примеру Генриха IV, а не рекомендации отца, но остальные его наставления свято соблюдает: ни во что не вмешивается, ни с кем особенно не сближается, но никем и не пренебрегает. А муттер вовсе не считала, что Pro memoria может относиться и к ней. И что ей наставления недалекого мужа, если она получила инструкции от фон Подевильса и самого Фридриха II?! И со всем своим нерастраченным пылом, с кипучей и столь же бестолковой энергией Иоганна Елизавета бросается в большую политику…

Фике начисто не знает географии, ничего не понимает в политике, но очень наблюдательна. Правда, наблюдательность ее как бы вывихнута — она замечает все, что касается или может касаться ее, и не обращает внимания на все остальное. Такой вывих весьма распространен в роде человеческом, и не следует ставить его в вину Фике.

В конце концов, он определяется инстинктом самосохранения, а люди значительно чаще руководствуются инстинктом и чувствами, нежели разумом. Все, что говорит и делает муттер, может повлиять на положение, судьбу дочери, не удивительно, что Фике пристально наблюдает за дорогой родительницей. Разумеется, Фике не смеет сказать и слова, так как немедленно будет отхлестана по щекам, но всем своим поведением старается показать, что она в стороне, ни к чему не причастна и причастною быть не хочет.

Иоганне Елизавете тридцать два года, в политике она понимает не многим больше Фике, дипломатическая практика ее на уровне голштинско-штеттинских сплетен, а недостаток ума и знаний ей возмещает гигантское самоуважение. Там, за ее спиной, фон Подевильс и сам великий Фридрих, а здесь единомышленники — очаровательный маркиз де ла Шетарди, солидный Мардефельд, продажный, но ловкий и влиятельный Лесток. При их помощи она поссорит Россию с Австрией, оторвет от Англии и организует четверной союз России, Пруссии, Швеции и Франции. Сама императрица легкомысленна, ее нетрудно прибрать к рукам, главное препятствие — ненавистный Бестужев, первым делом нужно свалить его…

Бестужев — один из последних \"птенцов гнезда Петрова\", а из того гнезда вылетали не трясогузки — орлы.

Ему было пятнадцать лет, когда Петр послал его за границу учиться. Двадцать лет он в дипломатической службе, посланник при многих дворах. Он образован, умен и незыблемо тверд в своих убеждениях, кои направлены на благо государства Российского, как понимал его Петр, а за ним и Алексей Бестужев. Он отнюдь не ангел, как истый сын своего века, любит деньги, но не торгует ни собой, ни державою. Фридрих в отместку ославил его \"продажным\", так как, несмотря на многочисленные и сверхщедрые посулы, подкупить Бестужева ему не удалось. Он сторонник проводившейся Петром дружбы с Англией и Голландией, Австрией и Саксонией и даже в невесты для наследника рекомендовал саксонскую принцессу. С появлением ангальт-цербстской Бестужев примирился, но мириться с происками Фридриха не собирается. Король прусский стал \"больно захватчив\", вот только что отхватил у Австрии Силезию, попусти — полезет и дальше. Потому и тщится Фридрих поссорить Россию с Австрией, чтобы она сквозь пальцы посмотрела на этот захват. И подоплека четверного союза очевидна вице-канцлеру: постепенно оттеснить Россию от моря, снова спихнуть ее в азиатчину. Через несколько лет Бестужев пойдет на союз с Францией, но только потому, что тогда союз будет направлен против слишком \"захватчивого\"

Фридриха…

Алексей Петрович невозмутимо наблюдает за суетой ангальт-цербстской герцогини. Она опасна не более, чем не в пору заквохтавшая курица, но с нею и за нею коршуны — Шетарди, Мардефельд, Лесток… И потому ведомый лишь непосредственному начальству чиновник комиссии иностранных дел Гольбах \"неусыпно трудится\", вскрывая и читая письма маркиза Шетарди. Тот снова прибыл в Россию в качестве посла Франции, но верительных грамот не вручает, ловчит, выжидает и живет как бы вроде частного лица. Поэтому, когда Бестужев представляет императрице пахучий букет писем маркиза, следует повеление — в 24 часа под конвоем выслать оного маркиза из Москвы и далее из пределов державы с запрещением заезжать в Санкт-Петербург. А Бестужев не только не \"свален\", но из вице-канцлера становится канцлером.

Из писем Шетарди очевидна и неблаговидная роль прусского агента, которую с таким одушевлением играла Иоганна Елизавета. Фике в ужасе — а ну как ее и дорогую маменьку с таким же позором выдворят из империи, куда зазвали в качестве невесты? Но тактика 0-ике вполне себя оправдала — гнев императрицы обрушивается только на муттер и не касается дочери. Не в пору расквохтавшуюся куру окунают в холодную воду опалы, и на некоторое время она затихает.

А дело идет своим чередом. Молитва заучена, и в конце июня в дворцовой церкви при полном стечении высоких чинов светских и духовных Фике \"на чистейшем русском языке\", как сообщает официальный отчет, старательно лепечет: \"Оче наш ише еси на непеси…\" Принцесса София Фредерика Августа перестает быть, появляется Екатерина Алексеевна. А на следующий день уже в Успенском соборе объявляется указ о помолвке Екатерины Алексеевны с великим князем и повелевается почитать ее великой княгиней с титулом ее императорского высочества. После этого большой прием и торжественный обед, во время которого она впервые садится на трон… Не на стул, не в креслах — на трон! Боже мой!

Какими далекими и жалкими кажутся ей родительские домы в Штеттине и Цербсте по сравнению с этим дворцом, сверкающим золотом и зеркалами. На какую умопомрачительную высоту из безвестности вознесло тебя, Фике, мановение Фортуны. И вот он рядом — всего только одна ступенька отделяет тебя от другого трона, выше которого уже ничего нет и быть не может: с именным вензелем и императорской короной над ним… Не кружится ли у тебя голова, Фике, на такой высоте? Кружится. Ох, как кружится! От счастья…

9

Однако счастья-то и не оказывается. То есть обыкновенного счастья — домашнего, уютного, как говорится, семейного. Когда любящий супруг жить не может без супруги, а она без него, когда даже краткая разлука в тягость и в муку, а встречи потом — блаженство, когда от радости хотят обнять весь мир, но предпочитают делать это друг с другом… Такого у Фике нет. Ни до замужества, ни потом. Великий князь до свадьбы дружелюбен и равнодушен. С невиданной роскошью и блеском целых десять дней продолжается свадебный праздник. После праздника ничто не меняется к лучшему — великий князь и супруг так же дружелюбен, только равнодушен, пожалуй, еще больше. Он по-прежнему выбалтывает все о своих заботах, делах, затеях и — романах. Через две недели после свадьбы он рассказывает жене о своей любви к фрейлине Корф, потом к младшей Шафировой, потом снова и снова. Фике бледнеет от гнева и ненависти, но поддакивает, кивает и улыбается.

Браки заключаются на небесах. Это придумано для заурядных людей. Уютное домашнее счастье — для бюргеров. Браки правителей предрешаются в тиши кабинетов, недоступных простым смертным, и диктуются соображениями, непонятными им. Счастье в любви найти не трудно, его даже не нужно искать, оно само прибежит к тебе, когда ты на троне или возле него. Трудно найти незанятый трон, который бы терпеливо поджидал именно тебя…

Трон предназначен не ей, но она рядом и не хочет затеряться в его тени. И Фике — Екатерина — теперь она все больше привыкает к своему новому имени — еще старательнее продолжает делать себя, тем более что никаких помех и препятствий этому уже нет. Дорогая муттер быстро оправилась после взбучки, которую ей задала императрица в Троице-Сергиевой лавре, и снова принялась интриговать. Поэтому после свадьбы ее вежливо, но непреклонно выпроваживают из Санкт-Петербурга домой, а вдогонку посылают поручение сообщить Фридриху требование отозвать ее конфидента барона Мардефельда.

Великий князь занят охотой, изучением фортификаций, прочих военных искусств и своими любовницами, ему не до жены. Екатерина ездит верхом, тоже увлекается охотой, но охотится одна, только в сопровождении старого егеря. Она непременно бывает на всех приемах и, конечно как все тогда, играет в карты, но досуга остается много, и она не тратит его напрасно.

Труднее всего с внешностью. Хорошо императрице, если она удалась в родителя и с высоты своего гренадерского роста может при нужде величественно и надменно смотреть на приближенных сверху вниз. А Фике коротышка — ниже среднего роста. Туловище у нее длинное, а ноги коротковаты. Ну, укоротить талию и скрыть ноги помогают платья, они же скрывают высокие каблуки, благо платья до пола, у туфель видны лишь носки. Потом прямо ото лба взбитая высокая прическа. Что еще? Никогда не гнуться, не сутулиться, не опускать голову. Она приучает себя к такой распрямленности и вытянутости, что только перед императрицей спохватывается и сгибается в поклоне. От всего этого Фике станбвится как бы выше ростом, но величавости не приобретает. Натурально! Если бы дело было в росте, любой дровосек годился бы в императоры… Величие не в лишних вершках, а в ощущении собственной значительности, в уверенности в том, что ты, независимо от роста, действительно выше других. Фике долго ищет в зеркале и наконец находит: она вырабатывает у себя привычку никогда не поднимать глаз на собеседника, какого бы роста он ни был, смотреть прямо перед собой из-под полуопущенных век, прямо и как бы за собеседника, будто она видит не только его, но и то, что в нем скрыто, и то, что находится за ним.

И это дает прекрасные результаты: кроме императрицы и ее мужа, все собеседники несравненно ниже ее рангом, для того чтобы уловить взгляд Екатерины, им приходится склоняться перед ней, и, не отдавая себе отчета в причине этого, они изумляются врожденному величию, с каким держится ее императорское высочество, великая княгиня…

Красавице ум и образованность могут заменить ее красота и женственная прелесть. Фике себя не обманывает — у нее нет ни того, ни другого. Только огромными усилиями она сделала себя слегка привлекательнее и научилась держаться, как подобает ее высочеству. Но что проку, если ее высочество будет величаво молчать, как пень, и заученно улыбаться, как кукла? Ум Фике замечен еще баронессой Принцен. С тех пор она не поглупела, однако алмаз становится бриллиантом только после шлифовки. И Фике принимается шлифовать свой алмаз. Досуга достаточно, а книги по ее поручению ей привозят, присылают из-за границы. Виршей Фике не читает — она улавливает в них лишь обнаженные мысли, а их там не так уж много, художественные красоты для нее равнозначны перемежающемуся дождю, не любит она и романов — ей не интересны выдуманные истории о жизни каких-то никому не известных и не нужных людей.

Другое дело жизнеописания людей великих, выдающихся… Позже она примется за сочинения прославленных французских философов. Образование Фике не пошло дальше уроков госпожи Кардель, сочинения ученых мужей она понимает с пятого на десятое, и, в конце концов, в голове ее образуется совершенная каша. Однако это не влечет за собой дурных последствий. В жизни и делах она неизменно руководствуется только своим трезвым, холодным и расчетливым умом, а сочинения блистательных французов ей нужны совсем для другого. У нее отнюдь не перегруженная, можно сказать, девственная и очень цепкая память. Фике запоминает множество изречений, острот, легких, изящных оборотов и по мере надобности пускает их в ход, далеко не всегда ссылаясь на авторов. Как же после этого иностранным дипломатам и гостям не изумляться эрудиции, остроте и блеску ума великой княгини?

Что же касается придворных, то — некуда правду деть — большинство их, если и читает, так только Брюсов календарь, который содержит предсказания погоды на тысячу лет вперед, а также точные рекомендации, в какие дни следует \"баталию творить\", \"власы стричь\", \"брак иметь\" и прочее и прочее, вплоть до того, в какой день \"мыслити начинать\"… Не удивительно, что ее императорское высочество поражает придворных своими познаниями.

Все остальное выполняет и довершает титул.

Странным образом наука, называемая социальной психологией, до сих пор не исследовала вопрос о том, как влияли титулы на самих носителей этих титулов, а также на то, как титулы сказывались на окружающих, определяли отношение людей, стоящих ниже на социальной лестнице, к тем, кто, благодаря титулу, стоит ступенькой выше или даже находится на самой вершине пресловутой лестницы. Титул не просто высокопарные слова, писанные с больших букв, а слова или словосочетания, которые в силу узаконения, а затем и традиции становились как бы магической формулой, отделяющей ее носителя от остальных людей, показывающей его непохожесть, отличие и превосходство над другими. Магия эта действовала не вдруг, а исподволь, незаметно, помимо воли и сознания людей. Быстрее всего подпадали под ее воздействие сами носители титулов. Ближайшее окружение, которое зависело от их воли и щедрости, угодничало и раболепствовало для того, чтобы щедрость эту закрепить и увеличить, восхваляло и превозносило их действительные и мнимые достоинства. Рано или поздно от этого не престанного славословия голова у титулоносителя шла кругом, сомнения, неуверенность, которые еще копошились, быть может, в его душе, гасли, он искренне начинал верить — его все так в этом уверяют! — он просто убеждался в том, что он на самом деле мудр, велик, даже красив, и привыкал держаться соответственно своему титулу и новому самоощущению, а тогда хвалебный хор звучал еще стройнее и звонче.

У громадного большинства людей, которые не знали, не видели своими глазами такого титулоносителя, представление о нем складывалось понаслышке. Наслышка шла от тех, кто стоял между народом и носителем высокого титула, они же говорили о нем только в превосходной степени, расписывали его мудрость, красоту, доброту и справедливость. В повседневной жизни доброту и справедливость люди находят не часто и потому постоянно взыскуют их. Если носитель титула добр и справедлив, он, естественно, мудр и велик, но человек такой духовной красоты не может быть безобразным уродом, он непременно должен быть и внешне, физически красивым.

Магический круг замыкался — титул из признака социального различия превращался в непременное условие и даже представлялся причиной всех самых лучших человеческих качеств и совершенств. И когда люди сталкивались с носителем титула, они воспринимали его не только непосредственно, при помощи зрения и слуха, но и опосредствованно — на их восприятии бессознательно сказывалось представление о нем как о человеке, исполненном совершенств, прекрасном во всех отношениях. Причем в данном случае влияло на человека не только его собственное представление, но и, так сказать, соборное, а давление соборных чувств и представлений на отдельных людей нет нужды доказывать. Иными словами, люди начинали воспринимать носителя титула не таким, каков он на самом деле, а каким они его себе представляли, каким он должен быть по их мнению. Эта аберрация восприятия на протяжении человеческой истории породила множество легенд. Некоторые из них впоследствии развенчивались, большинство оставалось жить.

Чем реже и выше титул, тем сильнее такая аберрация, тем шире и глубже ее влияние.

Кем был бы царь Федор Иоаннович, не носи он царские бармы? В деревне — дурачком Федей, пастухом.

В городе — блаженным, юродивым, то есть тем же дурачком, которому добросердечные купчихи давали бы копеечку, а мальчишки бы дразнили и швыряли в него камнями.

Титул не только охранил Федора от такой судьбы, но и поставил над людьми умными, многоопытными и знающими. Таких примеров можно привести множество.

Немалую роль в распространении титулатурной аберрации играли литература и искусство. Если говорить о внешнем облике титулованных особ, то более всего в распространении ее повинны скульпторы и живописцы.

И следует сказать правду: иногда бессознательно, а большей частью вполне сознательно художники, изображая титулованных особ, прилагали все усилия, чтобы облагородить, приблизить к идеалу их портреты. Речь идет не только о каком-то мелком, незначительном приукрашивании. Иногда придворные живописцы творили на своих полотнах подлинные чудеса: уроды становились красавцами, карлики прибавляли в росте, плешивые обретали пышные кудри, колченогие — безупречную стать, и даже горбатые выпрямлялись задолго до пресловутой могилы, которая будто бы одна может их выправить… Кривой князь Потемкин-Таврический на портретах обрел и второй глаз, с лица Алексея Орлова чудесным образом исчез уродовавший его шрам, а безобразный император Павел стал вполне благообразным. Легче всего задним числом пинать художников, обвинять их в приукрашивании, даже раболепии, только не мешает при этом помнить, что прежде всего ХУДОЖНИК выполнял заказ, и если бы заказанный портрет, вместо того чтобы украсить портретируемого, принижал его, подчеркивал его дурные или неприглядные черты, то художнику в лучшем случае не заплатили бы и даже прогнали его, то есть лишили бы куска хлеба, а в худшем — тут у титулованных особ всегда было множество способов отбить охоту писать на них пасквили… Кроме того, художники, как и все люди, тоже бывают подвержены аберрации, вызываемой титулом.

Портретов Фике пока не пишут. Отношение к ней окружающих первоначально определялось вовсе не ее действительными качествами, а намерением императрицы женить на ней наследника. Но легенда зарождается уже тогда, а когда Фике становится великой княгиней и ее императорским высочеством, ничего больше не остается, как эту легенду продолжать и развивать. Так и происходит. В глазах окружающих Фике не только все больше и ярче обнаруживает свои достоинства, но и неостановимо хорошеет. Изредка случается, что у человека со стороны, никак с императорским двором не связанного, складывается другое впечатление. Когда парижский бонвиван, некий месье Фавье, впервые видит тридцатилетнюю Екатерину, он находит, что она маленького роста, не грациозна, а жеманна, у нее вдавленный рот, длинный нос и еще длиннее подбородок, на лице следы оспы и что увлечься ею нельзя. Но ему, конечно, и в голову не приходит высказывать при дворе свой взгляд на великую княгиню. Да и может ли иметь значение мнение какого-то безвестного Фавье, если без малого весь двор и дипломатический корпус находят, что великая княгиня умна, обаятельна и во всех отношениях прелестна.

Всего этого Фике добивается не враз, а в долгие годы ожидания. Однако уже в первый год замужества раздается предостерегающий удар колокола — удар, который мог предвещать похороны ее надежд. Прошло девять месяцев после свадьбы, а все хлопоты, интриги, труды и затраты не принесли нетерпеливо ожидаемого результата — наследник не появился. Императрица огорчена и раздражена — для чего тогда весь огород городили?

И она, не обинуясь, высказывает Фике свою досаду.

Чтобы достигнуть желанной цели, к великой княгине приставляется обер-гофмейстериной двоюродная сестра императрицы и ее любимица Марья Гендрикова, выданная замуж за камергера Чоглокова. Обер-гофмейстерина должна влиять на великую княгиню своим примером и, согласно инструкции, составленной Бестужевым, внушать ей, что она \"возвышена в императорское высочество\" ни по каким другим причинам, кроме одной — \"дабы империи пожеланный наследник\" был произведен на свет… Увы — ни от каких внушений дети не рождаются, а инструкция тоже не заменяет мужа.

Между тем и к Фике приходит любовь. Для начала — с лакеем… Что поделаешь, если ей семнадцать, муж — не муж, а мужнин камер-лакей Андрей Чернышев так статен и пригож? Нужно отдать ей должное: Фике всегда расплачивается с аккуратностью немецкой лавочницы. Потом она будет платить избранникам баснословные наградные, а однажды, боясь его, предложит бывшему возлюбленному миллион рублей отступного. Начало очень скромное — Андрею Чернышеву она дарит часы и шпагу за доставленное счастье. Оно длится недолго: возникают подозрения, Чернышева и двух его двоюродных братьев, тоже лакеев, сажают под арест, а после двухлетнего следствия все трое высылаются на Оренбургскую линию. На смену Чернышеву-лакею приходит другой Чернышев, Захар, уже граф и камер-юнкер. Потом наступает черед тоже графа, но уже камергера…

Проходит семь лет, а горячее желание императрицы и главный пункт инструкции Бестужева остаются невыполненными — наследника нет как нет. После очередного нагоняя от императрицы обер-гофмейстерина Чоглокова затевает с великой княгиней очередной разговор \"по душам\". Она долго плетет о добродетели, супружеском долге и вдруг делает несколько странный вывод: иногда, мол, соображения высшего порядка допускают исключения из правила. Фике слишком умна и осторожна, чтобы отрицать или соглашаться. Тогда Чоглокова от высоких материй переходит к практике: не может быть, чтобы ей, великой княгине, никто не нравился. Кто же — Нарышкин или Салтыков? И уж совсем напрямик добавляет — от нее, Чоглоковой, затруднений великой княгине в этом деле не будет…

Что ж, юный камергер Сергей Салтыков, по мнению Фике, \"прекрасен, как день\", и хотя он всего два года назад женился по любви, это не мешает ему пылать страстью и к великой княгине. 20 сентября 1754 года у Фике рождается сын, духовник нарекает его Павлом, повитуха пеленает младенца и уносит. \"Весь народ\" тут же принимается ликовать и праздновать рождение наследника русского престола и предается ликованию вплоть до великого поста. А Сергея Салтыкова через семнадцать дней после рождения наследника посылают с этой радостной вестью к шведскому двору, потом его отправят представителем России в Гамбург…

Только через сорок дней видит Фике ребенка во второй раз. Нерасторжимая на всю жизнь, кровная связь между матерью и ребенком образуется в первые часы и дни из жестоких мук, счастья, панических тревог и нежных забот. Вот он уже живет не в ней, отдельно, сам по себе, но еще не только глазами и ушами она видит и слышит его, а чувствует, ощущает всем телом, каков он, что с ним, и в любом хоре орущих грудников безошибочно отличает голос своего. Родившиеся у детской колыбели страх и нежность мать пронесет до могилы. У Фике, едва затлев, они гаснут навсегда. Извиваясь в свивальнике, как червяк, краснолицый младенец надсадно кувакает, а она не испытывает к нему никаких чувств. Она даже не может с уверенностью сказать, не знает — он ли это? ее ли сын?

Но боже упаси, чтобы это заметили окружающие! И Фике вполне натурально изображает растроганность и \"матернюю любовь\". Это дается тем более легко, что продолжается недолго, а в будущем встреч с сыном не будет по нескольку месяцев.

Итак, единственная цель, ради которой Фике из захолустной безвестности \"возвышена в императорское высочество\", достигнута. Императрица успокаивается — преемственность престолонаследия Петровой линии утверждена, теперь соперничество провозглашенного в младенчестве императором Иоанна, сына Анны Брауншвейгской, не опасно. О воспитании Павла она позаботится сама, чтобы и признака не было немецкого духа, которым так безнадежно заразили племянника.

Племянник о младенце высказывается в узком кругу друзей кратко и столь определенно, что приводит в смущение и этих вояк, не склонных к тонкости чувств и деликатности выражений. Правда, получив подарок в виде ста тысяч рублей за отеческие, так сказать, труды, Петр Федорович приходит в прекрасное расположение, однако с Екатериной теперь встречается только на людях, а младенца не навещает вовсе. Ему некогда. Он занят строительством крепости в подаренном императрицей Ораниенбауме, муштрой своей роты голштинцев и любовью к Лизавете Воронцовой. Старшая дочь сенатора Романа Воронцова одиннадцатилетней девочкой принимается к великокняжескому двору, становится фрейлиной великой княгини и, войдя в возраст, прочно покоряет сердце Петра Федоровича.

А Фике? Пожалуй, ей становится даже лучше. Во всяком случае надзор за ней становится не столь строгим, она больше располагает собой, своим временем и не скучает. У нее есть свой круг собеседников, друзей, теперь иногда она даже незаметно исчезает из дворца, переодевшись в мужское платье… И сердце ее недолго остается незанятым. В Санкт-Петербург прибывает новый английский посол, вручает верительные грамоты, потом представляется и Малому, великокняжескому двору. Чарлз Вильяме дипломат дальновидный и проницательный.

Прежде всего он выясняет who is who, как говорят англичане, то есть кто есть кто, взаимоотношения героев сцены, на которую он вступает, и подоплеку этих отношений. Конечно, он не мог не заметить некую обособленность, даже отчужденность великой княгини, а также ее любезность, свободу суждений и деловой ум. Дружелюбный взаимный интерес переходит со временем просто в дружбу, и что же удивительного или странного, если каждому она по-своему оказывается полезной: господин посол в легкой, светской беседе узнает вещи, знать которые английскому правительству весьма любопытно, его же союзнику Фридриху II даже крайне полезно, а великую княгиню в порядке чисто дружеской услуги он ссужает деньгами, в которых она постоянно нуждается. Однако деньги — не главное. В составе английского посольства находится польский граф Станислав Понятовский. По любимому выражению Екатерины, он прекрасен, как день, и нисколько в том не уступает Сергею Салтыкову. И он европеец с головы до пят: рыцарствен, как поляк, галантен, как француз, и, конечно, истый джентльмен, как англичанин. Ему, правда, только двадцать два года, но ведь и Екатерине всего двадцать шесть… Заметив обоюдную сердечную склонность молодых людей, Вильяме деликатно способствует ее упрочению, он знает об охлаждении великого князя к своей супруге и чисто поотечески ей сострадает. Поведение сэра Чарлза следует объяснять именно отеческим сочувствием, трактовать его как вульгарное сводничество и циничный ход прожженного дипломата могут только вконец испорченные люди…

Но так уж, видно, написано Фике на роду: не бывает света без тени, радости без огорчений и счастья без беды.

Настоящее, если не считать равнодушия мужа, лучезарно — она любит и по-рыцарски любима, — но она не может не думать о будущем, а в будущем все отчетливее проступают контуры надвигающейся беды. С возрастом великий князь и наследник становится все упрямее и самонадеяннее и даже осмеливается перечить самой императрице.

Правда, тетки он боится, и строптивости его хватает ненадолго — сцепив зубы, он покоряется ее воле. Однако императрица больна, и что произойдет после ее смерти?

Елисавет Петровна недовольна племянником — у него все откровеннее проявляются страсть ко всему прусскому и преклонение перед Фридрихом, которого он считает самым великим человеком и полководцем. Как бы он снова не заполонил всю Россию немцами, не отдал ее на поток и разграбление… Фике интересует не судьба России, а собственная. Петр Федорович, уже почти не таясь, говорит, что надо избавиться от Екатерины. Пока он осмеливается только болтать, но ведь скоро получит возможность делать… А ей сидеть сложа руки и ждать, пока это произойдет? А что она может одна? Ее друзья?

Они заверяют ее в своей преданности и негодуют на поведение великого князя, но что они могут, придворные забавники? Да и сколько там их? Нужны союзники умные, сильные и не болтуны, а люди дела. Такой союзник находится, он сам идет навстречу ее желаниям и надеждам.

Великого канцлера Алексея Петровича БестужеваРюмина теснят враги. Это вице-канцлер Михаила Воронцов, который спит и видит самого себя великим канцлером, это могущественные братья последнего фаворита Шувалова, это, наконец, сам наследник, его императорское высочество Петр Федорович. Бестужеву идет седьмой десяток, но он полон сил и энергии, его не коснулась старческая апатия или вялость ума, он не собирается уступать или отступать. Из-под мохнатых своих бровей он зорко следит за всеми происками, выпадами врагов и с прежней ловкостью парирует их. Он тоже думает о будущем, однако не только своем, но и державы Российской. К великому князю и наследнику он относится с плохо скрытым презрением, считает его недостойным императорского престола и отчетливо предвидит, как держава Российская будет не только заполонена немецкими проходимцами, жаждущими богатства и власти, но окажется в фактическом подчинении у прусского короля-хапуги, утратит свою мощь и величие… Ему ли, питомцу гнезда Петрова, мириться с этим?

И мало-помалу складывается заговор. Условия и программу его диктует Бестужев: в случае смерти императрицы, Петр Федорович от наследования престола отстраняется, императором провозглашается его сын Павел Петрович, за малолетством его правление державой вершат его мать, Екатерина Алексеевна, и Бестужев, который, для вящего порядка и пользы отечества, оставаясь великим канцлером, становится подполковником, то есть фактическим командиром всех четырех гвардейских полков, а также возглавляет коллегии военную, иностранных дел и Адмиралтейство. Екатерина согласна на все.

Лучше быть матерью императора, чем, став на короткое время женой императора, превратиться вскоре в узницу какого-либо монастыря, а то и крепости. Участвует в заговоре и фельдмаршал Апраксин, главнокомандующий русской армией. Войска под его командованием только что разгромили немецкие в Восточной Пруссии, и тут разражается катастрофа: Елисавет Петровна, выйдя из Царскосельской церкви, падает без сознания и более двух часов не приходит в себя. Весть о тяжкой болезни, а может быть, и смерти императрицы летит к войскам, и Апраксин, фактически занявший Восточную Пруссию, совершает внезапную ретираду, почти бегство к исходным рубежам — российской границе. Однако императрица не умирает, а паническое отступление армии вызывает всеобщее негодование. Апраксина отстраняют от командования и призывают к ответу. Его даже не довозят до Санкт-Петербурга, а под Нарвой, в урочище со зловещим названием Четыре Руки, чиновники Тайной канцелярии начинают допросы. Апраксин объясняет отступление тем, что плохо укомплектованная и снабженная армия стала небоеспособной, солдаты попросту голодали, а лошади падали от бескормицы. Это — правда. Но была и другая правда — болезнь и возможная смерть Елисавет Петровны открывала Петру дорогу к престолу, и, чтобы преградить ему эту дорогу, в русской армии могла оказаться большая нужда в самой России, чем за ее пределами.

Ничего не открыв и никого не выдав, Апраксин умирает во время очередного допроса. Но машина Тайной канцелярии запущена, и она не скоро остановится.

У Апраксина находят три письма Екатерины. Первые два совершенно невинные поздравления, а в третьем она призывает Апраксина выполнить волю императрицы — прекратить ретираду и продолжать наступление. Благородно? Еще бы! Да дело в том, что великой княгине запрещена приватная переписка, официальные же письма должны идти только через Коллегию иностранных дел.

Один за другим исчезают близкие к Екатерине люди, арестован сам Бестужев. Он исхитряется секретной записочкой известить Екатерину, что успел \"все бросить в огонь\". Улик нет, но подозрения остаются. У начальника Тайной канцелярии Александра Ивановича Шувалова, насмотревшегося в своей должности на всякое, давно появился нервный тик, От любого волнения, вызванного негодованием или даже радостью, у него начинает подергиваться веко, а затем и вся правая сторона лица. Каждый раз при встрече с Екатериной он пристально смотрит на нее и у него начинается этот ужасный тик, от которого у Екатерины внутри все обрывается и холодеет. Ее не арестуют, но страх и неизвестность делают жизнь Екатерины невыносимой, и она идет ва-банк: добивается аудиенции у императрицы, обливаясь слезами, говорит о том, что, если она утратила доверие и милость Елисавет Петровны, ей свет не мил, незачем здесь оставаться и пусть ее отпустят совсем из России…

— Куда тебе деваться-то? — спрашивает императрица.

Деваться ей действительно некуда — давно умер отец, умерла в Париже мать, под пустяковым предлогом ангальтцербстское княжество проглотил Фридрих, а кому нужна соломенная вдова, опозоренная изгнанница, у которой к тому же ни гроша за душой?

Елисавет Петровна расспрашивает и выспрашивает, колеблется и сомневается. В конце концов, вина Екатерины ничем не доказана, а изгнать из страны супругу наследника и мать наследника будущего — какой скандал, какие толки вызовет Это во всех европейских столицах…

Екатерину больше не трогают, но следствие продолжается, и, хотя заговор не раскрыт, в апреле 1759 года граф Бестужев, лишенный всех чинов и званий, ссылается в свое подмосковное имение Горетово, сердечный друг Станислав Понятовский и Штамбке высылаются за границу, брильянтщик Бернарди — в Казань, Елагин — в Казанскую губернию, Ададуров еще дальше — в Оренбург. Екатерина снова остается одна. Ненадолго.

Она не может ждать. Ее подгоняют страсти, страх и неумолимое время, стремительно бегущее к последнему пределу жизни Елисавет Петровны и, стало быть, к решающему рубежу жизни самой Екатерины. Той же весной пятьдесят девятого года при дворе появляется плененный адъютант Фридриха фон Шверин и сопровождавший его Григорий Орлов. Уже первая встреча с ним производит на Екатерину впечатление неизгладимое. Сергей Салтыков и Станислав Понятовский были красавцами, их красота была так нежна и совершенна, что иногда даже казалось женственной. Орлов — воплощение красоты мужественной, на всем его облике лежит отпечаток силы и бесшабашной отваги, а рассказываемое о нем подтверждает, что впечатление это не обманчиво, таков он и есть, истинно русский богатырь. Ах, если бы таких людей было больше, если бы удалось привлечь их на свою сторону!..

Екатерина в пренебрежительном забвении у мужа, не вполне рассеялись и подозрения императрицы, но она попрежнему великая княгиня, и как же отказать ее императорскому высочеству, если полушутливая просьба ее, высказанная в легкой светской беседе, касается вовсе не политики, а сущих пустяков? Милостивое покровительство безвестному, но отменно храброму офицеру только похвально, свидетельствует о патриотических чувствах великой княгини. И армейского поручика Орлова не возвращают в армию, а оставляют в столице, делают адъютантом генерал-фельдцехмейстера, а потом капитаном и цальмейстером. Оказывается, у Григория есть еще четыре брата, и все такие же богатыри. А что гуляки и кутилы, кто за это взыщет? Когда и веселиться, как не в молодости? Зато и друзей у них не перечесть во всех гвардейских полках. Такие же повесы, тоже не отступят ни перед лишним штофом, ни перед козырными картами банкомета и так же — не задумаются, когда нужно будет поставить на карту жизнь…

Хвала молодости и отваге! Они могут сыграть решающую роль, но… только в том случае, если роль эта обдумана и подготовлена зрелыми, опытными умами.

Находятся и умы. Когда Павлу Петровичу исполняется шесть лет, императрица назначает его обер-гофмейстером, попросту воспитателем, генерал-поручика и камергера Никиту Ивановича Панина. Генерал-поручик он только по званию, на самом деле бывалый дипломат. Европейски образованный, много путешествовавший, он умен, дальновиден и в 29 лет уже посланник в Дании, потом долгое время пребывает в Швеции. Он выученик и твердый последователь Бестужева, не хочет поддерживать политику, которую ведет новый канцлер Воронцов, не ждет ничего хорошего и от предстоящего воцарения Петра Федоровича. Не удивительно, что новый воспитатель и мать воспитанника быстро находят общий язык. Правда, общий он только до известного предела: оба за отстранение Петра Федоровича, но Панин непоколебимо тверд в желании императором провозгласить ее сына, малолетнего Павла.

Екатерина улыбается и поддакивает. Спорить не приходится — лишь бы скорее… Но Панин человек крайне осмотрительный и осторожный — излишняя горячность может погубить все и вся, как погубила Бестужева чрезмерная поспешность Апраксина. Надо ждать, пока обстоятельства сложатся самым благоприятным образом.

А они, эти обстоятельства, складываются все хуже и хуже…

Шпион-дурак ложной информацией причиняет своей стране немало вреда. Глупый дипломат может нанести ей ущерб непоправимый. Увы, мнение маркизы Помпадур о французском посланнике в России бароне Бретэле было совершенно справедливым. Посол в чужой стране каждым своим поступком, каждым словом должен служить своей державе, преследовать ее интересы. Не обязательно грубым нажимом, ультимативными требованиями, хотя бывает нужда и в этом. Он должен быть дальновидным политиком и психологом, как можно лучше знать не только людей, занимающих высокое положение в стране, их устремления и желания, отношения друг с другом, но и то, что обычно скрывается — подоплеку этих отношений, иногда даже сплетни, так как они — тоже отражение отношений. Исходя из всего этого, посол должен отдавать себе отчет в том, как любое его действие, сказанное им слово отразятся на хитросплетениях дворцовых интриг и в конечном счете принесут его стране вред или пользу.

Если же посол не умеет этого предвидеть, он плохой дипломат и попросту глупец.

Только глупостью и полным непониманием возможных последствий можно объяснить беседу барона Бретэля, которую он провел в начале февраля 1761 года с великим канцлером графом Михайлой Воронцовым. Посол сказал, что столица переполнена слухами, будто императрица недовольна великим князем Петром Федоровичем, намерена отстранить его от наследования и назначить наследником престола малолетнего Павла Петровича. Кроме того, по его сведениям, великая княгиня Екатерина Алексеевна неоднократно говорила датскому послу барону Остену, что она предпочитает быть не супругой, а матерью императора, в этом случае ее власть и влияние на дела державы были бы несравненно большими.

В сущности, барон Бретэль делает попросту донос на Екатерину. Нет, конечно, он не ставил своей целью донести на великую княгиню, он хотел \"прозондировать\" вопрос, чтобы затем информировать свое правительство, которое панически боялось воцарения Петра Федоровича, заведомого друга и союзника Фридриха II, и, может быть, даже повлиять, поддержать императрицу Елисавету в намерении отстранить Петра. Результат беседы — прямо противоположный. Больная Елисавета уже не в состоянии ничего переменить, да и мнение Бретэля для нее ровно ничего не значит. Но Михаила Воронцов рассказывает о беседе если и не самому Петру, то, во всяком случае, своему брату Роману, а тот не может не сообщить об этом старшей дочери Лизавете, фаворитке будущего императора. В результате Петр Федорович, и без того ненавидивший французов и Францию, врага Фридриха II, только укрепляется в этой ненависти и теперь уже открыто начинает говорить, что прежде всего нужно \"раздавить змею\" — Екатерину. Петр простодушен и добросердечен. Придет время, и он вернет из ссылки всех сосланных Елисавет Петровной. Всех, кроме одного человека — графа Бестужева, который еще тогда был с Екатериной заодно, искал не допустить Петра к трону…

В четыре часа пополудни 25 декабря великий Хронос переворачивает свои незримые часы — высыпаются последние скорбные минуты-песчинки жизни императрицы, текут первые счастливые нового императора и роковые — Екатерины. Настало время \"раздавить змею\". Уже на следующий день в манифесте о своем восшествии на императорский престол Петр, который теперь уже не просто Петр Федорович, а Петр III, даже не упоминает, как принято, ни имени супруги своей, императрицы, ни наследника. Мало того — в клятвенном обещании, которое давали все, присягая новому императору, они клялись быть верными подданными ему и \"по высочайшей его воле избираемым и определяемым наследникам\". Таким образом, снова не право наследования от отца к сыну, а только воля самого императора должна была в будущем определять наследника престола. Так в первый же день царствования Петр уничтожает надежды Екатерины \"стать матерью императора\" и получить власть и влияние в Российской державе.

За первым ударом следуют другие. Сначала это мелкие обиды, нарушения принятого этикета. Екатерина исключена из круга его доверенных лиц, она не участвует в веселых пирушках императора, ее мнения он не спрашивает, высказанное не слышит, к ней не обращается и просто ее не замечает, как если бы она уже перестала существовать. Екатерина с внешней кротостью сносит все.

Она не снимает траура по императрице, выстаивает все заупокойные службы, появляется только на официальных приемах и обедах, где присутствия ее требует этикет.

Супруг-император не думает ни об этикете, ни об элементарных приличиях.

Мир с Пруссией подписан и ратифицирован. По этому случаю учиняется пышное празднество. В воскресенье, 9 июня, после молебна и развода войск на Дворцовой площади в парадном зале Зимнего имеет место торжественный обед на четыреста кувертов. Присутствуют дипломаты и чины первых трех классов. Петр Федорович провозглашает тост за императорскую фамилию. Все встают и под гром пушек Адмиралтейской крепости пьют.

Екатерина тоже выпивает свой бокал, но не встает.

Петр посылает к ней адъютанта Гудовича спросить, почему она не встала, когда пила здоровье императорской фамилии. Екатерина отвечает, что императорская фамилия состоит из императора, его сына и ее самой, поэтому ей и не нужно было вставать. Обозленный этим ответом, Петр снова посылает Гудовича передать Екатерине, что она дура, должна знать, что к императорской фамилии принадлежат также голштинские принцы, его дядья. Он следит за Гудовичем, ему кажется, что тот идет слишком медленно, нерешительно и обдумывает, как бы смягчить его выражение. Тогда его императорское величество впадает в полный \"азарт\" и через весь стол кричит ее императорскому величеству:

— Дура!

На несколько мгновений стол замирает. На глаза Екатерины навертываются слезы. Но прилично ли, чтобы весь двор, послы всей Европы глазели на сморкающуюся, заплаканную императрицу?! — и через минуту она снова улыбается.

\"Азарт\" Петра достигает предела, в тот же вечер он приказывает арестовать \"змею\", чтобы раз навсегда с ней покончить, и только дяде Людвигу удается уговорить его отменить приказ. Надолго ли?

Вот и кончилась твоя сказка, цербстская Золушка, часы судьбы начали отбивать двенадцать, и с последним их ударом исчезнет роскошный дворец, золоченая карета сделается треснувшей тыквой, кучер в галунах превратится в крысу, а белые кони с пышными плюмажами окажутся просто серыми мышами. Так ли уж была добра твоя добрая волшебница? Может, была она вовсе не добрая, а злая, нарочно вырвала тебя из безвестности, чтобы потом среди блеска и роскоши императорского двора опозорить на весь мир и даже не вернуть Фике к убогому очагу детства, а до конца дней похоронить в монастырской келье или крепостном каземате?

Но Фике, мечтавшей о судьбе Золушки, давно уже нет. Есть супруга Российского императора Екатерина Алексеевна. Ей тридцать три года, она в расцвете сил, ее страсти не угасли, а только разгорелись, ее холодный, расчетливый ум стал изворотливее и острее. Семнадцать лет зависимости, непрестанных унижений ее не раздавили, а закалили, неудавшийся заговор многому научил.

Не для того она так старательно \"делала себя\", чтобы бесславно исчезнуть. Ей некуда отступать, и отступать она не собирается. Только одному человеку, сэру Чарлзу, она открыла свою душу: \"Я умру или буду царствовать…\"

Но что она может сделать? Как Христина, бывшая королева Шведская, подкатить пушку и выпалить по дворцу? Когда-то Фике восхищалась этой выходкой, у Екатерины она вызывает презрительную усмешку. Христину тогда не посадили в папскую тюрьму — замок святого Ангела. Здесь не задумаются. Вон она, за свинцовой хмурью Невы каменной жабой распласталась СанктПетербургская крепость и черными провалами амбразур неотступно следит за императорским дворцом… Привести, как Елисавета, триста отчаянных гвардейцев, снять дворцовые караулы и арестовать императора? Елисавет Петровна была цесаревной, дочерью императора. Да вовсе и не она в ту морозную ночь вела гвардейцев — они сами несли ее на руках, умирающую от страха. Их вела тень Петрова, все совершенное им, неотвратимый ход истории, которая работала на них и которую приблудные временщики пытались остановить. Екатерина Елисавете неровня. Кто она? Притворяющаяся набожной крещеная немка, с грехом пополам говорящая по-русски, из милости введенная в императорскую семью, чужая в чужой стране? Ее связь с императорской фамилией не пошла дальше спальной, но и из той ее давно изгнали.

Она не имеет никаких прав и сама по себе ничего не значит для русских, она не может, подобно Елисавете или собственному мужу, законно \"восприять\", не может ничего, могут только другие…

Поход в Данию решен бесповоротно. Все распоряжения отданы, продовольствие и фураж по пути следования войск заготовлены, создан совет для управления державою в отсутствие императора, а сам император после пышного, с фейерверками, и изрядно пьяного празднования вечного мира с Пруссией отправляется в любимый Ораниенбаум, чтобы отдохнуть перед выступлением. За ним, конечно, тянутся приближенные. Нет только никаких распоряжений, решений или указаний касаемо Екатерины Алексеевны. Ее не зовут в Ораниенбаум, ей не предписывают готовиться к походу (приготовилась уже Лизавета Воронцова), ехать куда-нибудь или оставаться. Она попросту брошена, как ненужная ветошь.

Екатерина еще пять дней остается в Санкт-Петербурге, живет в Летнем дворце, где находится также сын, великий князь Павел, и почти никого не принимает. Изредка ее навещает гетман Малороссийский и академии президент Кирила Разумовский, она беседует с воспитателем великого князя Никитой Паниным. Встретиться с Григорием Орловым она не может — тот на подозрении, за ним чуть не по пятам ходит соглядатай, специально для этого оставленный в столице. Но к Алексею Орлову шпиона не приставили, и очень скрытно Екатерина встречается с ним. Он не менее смел и надежен, чем старший брат, только еще отчаяннее и бесшабашней. Орловы и их друзья негодуют и настаивают на немедленных действиях, осторожный Панин предостерегает от опасной поспешности — \"созревшие плоды падают сами\"… — и развивает проекты будущего государственного устройства, когда малолетний Павел станет императором, Екатерина регентшей, но не единовластной правительницей, а — по шведскому образцу — направляемой и поправляемой государственными мужами… Екатерина выслушивает того и другого и — улыбается.

Для \"дела\" нужны деньги, их, как всегда, у Екатерины нет. Французский посланник, еще раз проявляя свою глупость и недальновидность, в деньгах отказывает.

К его английскому коллеге Кейту нечего и обращаться — он горячий сторонник императора. Как тут не пожалеть о незабвенном сэре Чарлзе! Английский негоциант Фельтен оказывается умнее и дальновиднее обоих дипломатов и ссужает сто тысяч рублей.

Екатерина ничего не может и не смеет делать сама.

И она впервые поступает так, как потом в решающие моменты будет поступать всю жизнь, — она удаляется, предоставляет действовать другим. В понедельник, 17 июня, она уезжает в Петергоф, но поселяется не в главном дворце, а в самом отдаленном павильоне \"Монплезир\".

Здесь она никого не принимает, да ее никто и не посещает — кому хочется навлечь на себя гнев императора, посещая его опальную супругу? Должно быть, от слишком усердного чтения у нее почти каждый вечер начинает болеть голова, и она перед сном совершает уединенные прогулки по Нижнему саду, отклоняя все попытки камер-фрау или камердинера сопровождать ее. А Алексей Орлов на караковом жеребце, который теперь уже принадлежит ему, то через одну, то через другую заставу довольно часто отправляется на охоту. Товарищи удивляются — какая в июне ввечеру может быть охота? — однако неизменно напутствуют его обычным пожеланием — \"ни пуха ни пера\". Пожелания не помогают — утром Орлов возвращается с пустыми руками, а взмыленный жеребец способен только на тяжелую трусцу — после многоверстной пробежки под грузным всадником ему уже не до былых состязаний в ловкости со своим хозяином.

— С богатым полеваньицем! — посмеиваются однополчане.

— Может, еще повезет, у полюю чего-нибудь, — отвечает Алексей Орлов и осклабляется в своей сдвоенной. — простодушной и ужасающей — улыбке.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

\"Все люди хотят жить счастливо, брат мой Галлион, но они смутно представляют себе, в чем заключается счастливая жизнь\". СЕНЕКА
1

\" каждого маленького старого городка своя, неповторимая топография, своя физиономия и свой характер, но в одном все они схожи, как близнецы, и если кому-нибудь пришла бы в голову фантазия придумывать для них гербы, то, пожалуй, для всех подошел бы один и тот же. Деревянные эти города, кирпичные или глинобитные, на севере или на юге, на востоке или на западе — все их объединяет, делает схожими одно и то же нехитрое сооружение, которое, если смотреть в корень, есть не только сооружение, но и общественная институция, которую и следовало бы изобразить на гербах. Это — лавочки. Их называют по-разному: лавы, лавки, скамейки, но чаще всего ласковым словом — лавочки. Древний Рим прославился своим Форумом, на котором сначала вели торг, а потом вершили судьбы республики и империи.

Афины славились Агорой. Лавочки нигде и никак не прославились, но в жизни маленьких городков они играют роль не меньшую, чем Форум Романум играл в Риме или Агора в Афинах. Со спинкой, а чаще без нее самая немудрящая доска, прибитая к двум чурбакам, вкопанным в землю возле забора, лавочка — опора и символ, невралгический центр, путеводитель по жизни, средоточие ее начал и концов.

Не ищите таких лавочек в больших городах, тем более в столицах. Там их нет. Нет их и на новостройках, где отчужденно отдаляются друг от друга поставленные на попа многоэтажные жилые ящики. В особо отведенных местах — в скверах и на бульварах — ставят так называемые садовые скамейки с выгнутыми спинками и сиденьями, на железных, иногда на литых чугунных ногах.

Быть может, они и удобнее, такие скамейки, но это совсемсовсем не то. Ничьи, они всегда заняты, переполнены, а если вдруг оказывается свободное место, сидеть там как-то неуютно и даже неприятно — все вокруг чужие, никого ты не знаешь, никто не знает тебя, да и знать не хочет, никому нет до тебя никакого дела, и тебя все более начинает угнетать самое страшное из одиночеств — одиночество в толпе.

Толи дело лавочка в маленьком городке. К ней не нужно идти — она тут же, рядом с калиткой, и она твоя — спина опирается о твой забор, а за ним стоит твой дом. Никто ее не займет и тебя не сгонит — возле каждой калитки стоит своя. В сущности, здесь, между строем этих лавочек, и протекает человеческая жизнь. С утра их занимают самые маленькие. Ну, этим не сидится, они бегают, играют около, а сидят на лавочках самые старшие в родах и семьях. Отогревая на солнышке стынущую кровь, они приглядывают за ребятней, опираясь на костыли, помаргивая выцветшими глазками, слушают и наблюдают идущую жизнь. Когда-то они тоже так вот шумели и торопились, бежали в общем потоке жизни, а теперь он течет мимо, и им остается только вспоминать, смотреть и ждать, когда этот поток незаметно поднесет их к окончательному берегу тишины.

Потом наступает пора служилых и работяг. После работы и обеда они не спят — у рабочего человека нет такой привычки, — а выходят посидеть в холодке, на свежем воздухе. И как покойно лежат их натруженные руки на коленях, как гудят набегавшиеся, настоявшиеся ноги и какой приятной истомой уплывает из тела целодневная усталость.

Здесь с неслыханной на собраниях откровенностью и бесстрашием обсуждают служебные, производственные дела, вскрывается подноготная слов и поступков и, хотя бы на словах, торжествует справедливость. Здесь рождается и вырабатывается общественное мнение, проверяются авторитеты, создаются и навсегда гибнут репутации. Здесь соседки судачат друг о друге, жалуются на мужьев и детей, вспоминают времена, когда, как им кажется, все было так дешево и хорошо, что уже и не верится, что когда-то так было на самом деле.

Потом взрослые уходят на покой, гаснут багровые пожарища закатов, а на щеках юных загораются первые румянцы нежных чувств. Здесь назначаются или непроизвольно, сами собой, происходят первые свидания, здесь томительно и сладко молчат, боясь неловким словом погасить первые проблески любви, ловят ухом еле слышное дыхание друга и доносимые мягкими волнами ветра томные рулады духового оркестра в городском саду, здесь сбываются или рушатся надежды, млеют в блаженстве или разбиваются сердца…

Чугуново в десяти километрах от железной дороги, и громовая чадная поступь индустриализации пока обошла его стороной. Здесь нет никаких исторических памятников, никому не приходит в голову обзывать окрестности иностранными именами, вроде \"подольской Швейцарии\" или \"волынской Ривьеры\", а потому табуны зевак, которых теперь благозвучно называют туристами, своим галдящим многолюдьем и суетой не нарушают спокойного хода жизни.

Здесь не только жизнь движется спокойно, но и сами жители передвигаются не спеша и не толкаясь: ни трамвая, ни автобуса да и вообще никакого городского транспорта в Чугунове нет, все ходят пешком, на своих двоих много не наспешишь, а толкаться и вовсе нет надобности — улицы достаточно просторны, чтобы беспрепятственно разминуться. Поэтому в чугуновцах нет того неиссякающего запаса раздражительности, который так знаком жителям больших городов, они не склонны, чуть что, обзывать других прохожих всякими словами, при встречах снимают шапки и даже желают друг другу доброго здоровья, хотя бы знакомы и не были.

Хорошо это или плохо, но никаких полезных ископаемых под Чугуновом и поблизости не обнаружили, а энергетических ресурсов Сокола могло хватить на крупорушку или маслобойку, от силы на небольшую мельницу. Поэтому природу там никто не покорял, не преобразовывал, и она осталась такой, какой была при дедах и прадедах.

То там, то там возле домов, а на главной улице, где когдато пролегал тракт, а еще ранее чумацкий \"шлях\", по обе стороны мостовой уходят в небо оливковые стволы пирамидальных тополей. Дома в центре, отделенные друг от друга воротами и заборами, еще выходят фронтом, боковыми стенами на улицу, но чуть подальше они уже отступают за палисадники, заборы, показывая только отдаленную крышу, а за заборами бушует, выплескивается на улицу зелень сирени и вишняков. Улицы в свое время никто не проектировал, не прокладывал, тем более впоследствии никто не пытался выровнять, и они прихотливо следовали фантазии хозяев, межевым пределам и рельефу почвы, то причудливо изгибаясь, то вновь выпрямляясь, то взбираясь на возвышения, то западая в низины. Почти круглый год, во всяком случае весной, осенью и большую часть лета, в этих низинах стоят громадные непросыхающие лужи.

Здесь властвуют гуси. С легкой руки неведомого зачинателя-гусевода в Чугунове распространились белоснежные холмогорские гиганты со свисающими до земли жировыми мешками и яркими оранжевыми шишками, которые, подобно коронам, венчают основания клювов. Синими, красными, зелеными чернилами хозяйки окрашивают им шеи, чтобы отличить своих от чужих, но на этом хозяйская власть над гусями заканчивается. Правда, гуси прекрасно знают время кормежки и в назначенные часы расходятся по дворам к своим кормушкам, но потом снова сбиваются в огромные стаи, ведут жизнь привольную и независимую, и хозяйки не боятся, что их украдут.

Необычайно воинственные и горластые, они поднимают оглушительный гвалт, как только кто-нибудь появляется поблизости, и, подобно своим римским предкам, готовы спасти родной город от врагов, но им просто не подвертывается подходящий случай. На заросших травой улицах не редкость увидеть и других представительниц чугуновской фауны — коз, но эти, в силу известной их шкодливости, не пасутся на свободе, а всегда привязаны к колышку и лишь издали с вожделением поглядывают на свисающие через заборы ветви кустов и деревьев. Да что там козы и гуси! В воскресные дни на базарной площади, кроме автомашин, появляются даже живые лошади, и школьники могут увидеть их не только на картинках в учебнике, но и живьем, на свободе, если можно считать свободной жизнь в оглоблях.

Наверно, кто-нибудь решит, что Чугуново — не самый передовой и современный из городов, ставший райцентром. Это будет ошибкой: здесь существуют и действуют все положенные райцентру учреждения. Есть средняя школа и Дом культуры, кино и ресторан, духовой оркестр пожарной команды и музей, радиоузел и чайная. Над городом еще не стоят металлические скелеты строительных кранов, крупноблочное и многоэтажное строительство еще не превратило его в безликое скопище жилых ящиков.

Дома здесь сплошь одноэтажные, но самые разномастные, так что нет надобности разрисовывать их узорами и яркими цветными пятнами, чтобы малыши не заблуживались и узнавали свой дом. Жители знают не только дома, но и друг друга, поэтому витрины фотоателье напоминают семейные альбомы — всюду сплошь знакомые, примелькавшиеся лица. Здесь по утрам, не говоря уже о гусаках, даже петухи кричат громче, чем громкоговорители. Здесь еще не перевелись чудаки, они известны всем и составляют некоторым образом предмет гордости горожан, а среди них, по-видимому, самый известный — Аверьян Гаврилович.

Аверьян Гаврилович о себе этого не думал, да и вообще никогда не думал о себе самом. Ему это было попросту неинтересно. Вся его жизнь, все помыслы были поглощены музеем, его экспонатами и тем, что, по его мнению, должно в экспонаты превратиться. Стараясь отыскать, заполучить или просто купить какую-нибудь вещь для музея, он проявлял бездну изворотливости, даже хитрости и лукавства, на какие в быту был совершенно не способен, и в конце концов достигал цели. Однако приобретенное с такими невероятными усилиями далеко не всегда удавалось включить в экспозицию, то есть выставить, и вещь оставалась лежать в запаснике, как торжественно именовал Аверьян Гаврилович битком набитую кладовку. Тут коса находила на камень. Косой неизменно был Аверьян Гаврилович, а камнем районное начальство.

Оно начисто не интересовалось прошлым, требовало, чтобы музей показывал не старье, а выдающиеся достижения настоящего.

При каждой смене начальства экспозицию приходилось менять — прошлые достижения, как и полагалось, уходили в прошлое, и нужно было показывать достижения нынешние, успехи, достигнутые под новым руководством.

И как ни огорчался, как ни сокрушался Аверьян Гаврилович, все больше старинных экспонатов оказывалось в кладовке, а их место занимали фотографии, плакаты и лозунги.

Вот почему Аверьян Гаврилович был так смущен и даже пристыжен, когда два молодых человека, приехавшие на светло-серой \"Волге\", иронически, почти с откровенной насмешкой начали говорить об экспозиции музея.

Конечно, апломб и заносчивость, с которыми они рассуждали, были неприятны, неловко было и оттого, что оба такие холеные, в белоснежных рубашках — нейлоновых, что ли? — а сам Аверьян Гаврилович в застиранной косоворотке, обтерханные рукава которой он тщетно пытался втянуть в рукава своего хлопчатобумажного пиджака.

Но, в общем-то, они правы — музей не красный уголок и не стенгазета. Жизнь началась не вчера, не зная прошлого, нельзя правильно понимать и оценивать настоящее, народ не должен жить Иваном, не помнящим родства. Это при его-то богатом прошлом!.. И ведь если бы не было материалов, экспонатов! Есть, да еще и какие!

Вон ведь как у этих молодых людей глаза разгорелись, когда он, чтобы оправдаться, повел их в кладовку, то есть в хранилище… Георгия Победоносца из Семигорского монастыря прямо из рук не хотели выпускать. Даже уговаривали отослать в большой музей, все равно, мол, здесь выставить нельзя… И действительно, Чугуново — не Москва, а краеведческий музей — не Третьяковка… Но кто знает, как будет потом, со временем?.. А пока надо пересмотреть все фонды, экспозицию разработать новую, создать общественное мнение, добиваться… И хотя молодые люди вели себя не слишком скромно, Аверьян Гаврилович, будучи человеком справедливым, начал думать о них с определенной симпатией. Что ни говори, столичная закваска большое дело — смелость, размах. Он вот погряз в мелочах, отстал, утратил перспективу, а они — сразу в корень… Нет, надо с этим кончать! Создать актив, привлечь молодых учителей-историков, может, даже старшеклассников побойчее, поразумнее и действовать, действовать… Интерес у молодежи к истории есть. Вот же приходил к нему этот вежливый юноша… Ну что, так сказать, ему Гекуба — Ганыки, их герб? А пришел, расспрашивал.

Значит, интересуется. И разве он — один такой? Их много, нужно только найти, помочь, подтолкнуть…

Коря себя за воображаемую пассивность и бездеятельность, строя планы грядущей перестройки музея и разворота его работы, Аверьян Гаврилович так разволновался, что не мог уснуть. Давно уже затихло, погасило огни и уснуло Чугуново, десятый сон видела в своей комнатушке за стеной сестра Дуся, Аверьян же Гаврилович ложился и вставал, зажигал свет и снова его гасил, но сон не приходил. Отчаявшись, Аверьян Гаврилович решил не тратить времени попусту, зажег свет и сел за стол, чтобы набросать на бумаге контуры грандиозных планов, которые начисто лишили его сна.

При всех прелестях жизни в маленьком городке, в ней есть и отдельные неудобства, например, отсутствие канализации, что заставляет жителей, по мере необходимости и независимо от погоды и времени суток, выходить во двор, что особенно неприятно зимой. Но сейчас стояло лето, ночь была теплой, и Аверьян Гаврилович вышел в чем был — в пижамных брюках, старенькой штопаной сетке и тапОчТках на босу ногу. Как уже сказано, скудный закупочный фонд музея Аверьян Гаврилович пополнял за счет своей зарплаты, а ущербный, благодаря этому, семейный бюджет сестра Дуся поддерживала при помощи огорода. Огород занимал всю площадь двора, потому никаких деревьев, ни плодовых, ни декоративных, во дворе не произрастало, они не ограничивали кругозора, и из любой точки двора было видно здание музея, которое находилось на противоположной стороне улицы, только немного наискосок. Занимаясь своим делом, Аверьян Гаврилович поднял голову, рассеянно посмотрел в сторону музея, и в нем все оборвалось — в двух центральных окнах вспыхнул свет… Кто?.. Зачем?.. Как?..

Еще не успев додумать эти вопросы, Аверьян Гаврилович напрямик, круша грядки и зелень, гигантскими скачками ринулся к воротам, к музею… Он рванул дверь — заперта. На месте и висячий замок, контролька не тронута. Аверьян Гаврилович бросился во двор через всегда распахнутые ворота. Полудикое стадо соседских гусей расположилось в пустом дворе на ночевку, и как только Аверьян Гаврилович вбежал во двор, оно встретило его таким оглушительным стегающим криком, а стоявшие по краю самые крупные сторожевые гусаки, вытянув змеиные шеи, так свирепо пошли в атаку, что Аверьян Гаврилович растерянно пробормотал \"с ума сойти!\", попятился и отступил за ворота. Однако в ярком лунном свете он успел заметить, что окна закрыты и все стекла в них целы… Да и кто бы мог пробраться незамеченным мимо этих клятых гусей? Они не преследовали Букреева, но драли свои глотки ничуть не меньше и не собирались умолкать. Аверьян Гаврилович зачем-то снова дернул ручку двери, она, конечно, осталась запертой. В окнах, выходящих на улицу, все рамы были закрыты, стекла целы. Директору надлежало бы затаиться, подстеречь и схватить вора, так сказать, на месте преступления, но вместо этого Аверьян Гаврилович поступил самым неожиданным и даже нелепым образом: подбежал к освещенному окну, попытался рассмотреть что-нибудь, но ничего через плотную занавеску не увидел, тогда он забарабанил в стекло и закричал:

— Кто там?

Как и следовало ожидать, ему никто не ответил, но свет тут же погас.

Аверьян Гаврилович обругал себя \"дурацкой башкой\" и с досады даже хватил кулаком по этой самой башке: только теперь он понял, как это было глупо, самому спугнуть вора…

Вора?.. А если воров?.. От этой догадки его обдало жаром. Один против молодых, здоровых парней… Они же небось знают всякие там джиу-джитсу, и вообще…

Аверьян Гаврилович бросился домой, стащил с кровати помертвевшую от испуга Дусю, прокричал ей, чтобы она вышла и наблюдала за музеем, а он бежит в милицию.

Милиция находилась всего в двух кварталах за углом.

Аверьян Гаврилович был подвижен и бодр, но последний раз он бегал лет тридцать назад, годы взяли свое, и едва он миновал ярко освещенное луной бетонное кольцо колодца на противоположной стороне улицы и свернул за угол, как в легких захрипело и засвистело, сердце тяжко забухало в ушах, а ноги стали ватными, машистые скачки непроизвольно превратились в жалкую трюпцу. Над входной дверью отделения милиции горела лампочка, она должна бы приближаться, свет становиться ярче, но Аверьяну Гавриловичу казалось, что квартал вдруг начал вытягиваться, как резиновый, а стеклянный шарик лампочки умаляться и пригасать, превращаясь в мерцающее подобие далекой звезды.

2

Васе Кологойде в отделении делать было нечего, и зашел он туда просто отвести душу, так как был зол на весь мир. Если говорить точнее, то не на весь мир целиком и полностью, а на некоторых его представителей. Начать список следовало с Ксаночки, но на нее Вася сердиться не мог, поэтому остались луна, капитан Егорченко и он сам, Вася Кологойда. В сущности, и они не были виноваты, но так уж получалось, что больше винить было некого.

Согласно небесному расписанию, луна появилась над Чугуновом в положенное время и принялась за свою извечную работу — бередить душу собакам, лунатикам и влюбленным. Из всех небесных тел влюбленные более всего ценят луну, но только в тех случаях, когда своим призрачным серебром она заливает все, кроме самих влюбленных, иначе это уже никакое не серебро, а бедствие. В зону такого бедствия и попали Кологойда и Ксаночка, когда подошли к ее дому. Дом, скамейка у калитки да и весь четкий порядок домов были озарены таким ярким светом, что хоть читай районную газету. Противоположная сторона тонула в густой, по контрасту, почти чернильной тени и была плотно заселена — оттуда доносились перешептывание, смешки, тягучее подвывание гитарному бряканью. Но эта сторона была безлюдна и мертва, как поверхность Луны, с которой космические полеты сорвали ореол тайны.

— Посидим? — неосторожно сказал Вася и тут же пожалел об этом.

— На выставке, да? — взорвалась Ксаночка. — Соседям на потеху, да? Может, еще пойдем целоваться перед Домом Советов?

Вася опустил голову. Он, конечно, недоучел…

Нельзя сказать, чтобы нравственность в Чугунове была строже или стояла выше, чем в иных местах, но требования к соблюдению приличий здесь, несомненно, более суровы, чем в больших городах. Там не в диковинку увидеть, как среди бела дня идут или сидят парочки, судорожно вцепившись друг в друга, как вызывающе целуются напоказ. Они думают, что таким способом показывают необыкновенную силу любви своей и одновременно демонстрируют презрение к старомодным условностям и \"мещанскому\" общественному мнению. Бедняжки не понимают, что на самом деле они демонстрируют не силу, а слабость своей любви и ее скоротечность. Если в самом начале любовь нуждается в подтверждении свидетелей, то что от нее останется, когда свидетели уйдут и она окажется перед зеркалом? А что до общественного мнения, то оно равнодушно к этой любви \"на вынос\". Изредка какаянибудь старушка покосится и плюнет с досады, остальные прохожие поглощены своими заботами, нет им никакого дела до этих парочек и их поведения.

В Чугунове все по-другому. Там если и не все знакомы друг с другом, то, во всяком случае, знают наглядно или понаслышке. И не приведи бог подставиться — нарушить какие-либо общепринятые нормы приличия, сделать чтолибо нелепое или смешное, — репутация человека гибнет мгновенно и бесповоротно. До конца дней своих человек этот будет носить кличку или прозвище, в котором лапидарно изложена суть происшествия, например: \"тот, что на свадьбе глечик сметаны съел\", или \"тот, что от цуцика в бочке прятался\", или \"та, что под фонарем целовалась\"…

Кологойду будто кипятком обдало, когда он подумал, что останется от его авторитета участкового уполномоченного, если от лавочки к лавочке провентилируют его по всему городу. Тогда выход только один — увольняйся со службы и беги куда глаза глядят.

— И вообще, — сказала Ксаночка, — хватит! Сколько можно стоять в подворотнях, сидеть на лавочках? Все мои подруги давно уже… — но вместо объяснения того, что сделали ее подруги, Ксаночка заплакала.

Вася опасливо оглянулся и зашептал:

— Ну вот… Ну, Кса, ну не над!.. Ну, что ты в сам деле?.. Разве я не хочу? Я же сколько рапортов написал…

И я ж ищу! Ну, погоди еще немножко…

Он было взял ее за руку, но Ксаночка руку вырвала, брякнула щеколдой калитки, а за калиткой ее удаляющиеся каблучки простучали так сердито, что надеяться на ее возвращение и примирение — во всяком случае сегодня — не приходилось. Вася Кологойда раздосадованно дернул козырек фуражки, стягивая его на нос, и зашагал в отделение. Застать бы сейчас капитана Егорченко, уж он бы сказал ему пару слов!..

Достоинства Чугунова многочисленны и очевидны, недостатков мало, и они не бросаются в глаза, но от этого не становятся менее докучливыми. Самый главный из них — нехватка жилой площади. Почти все дома и домишки на правах наследования и самосильной застройки принадлежат частникам, частники же, как ни взывай к их сознательности, блюдут прежде всего свои выгоды и удобства: они довольно охотно сдают комнаты холостякам и вообще одиночкам, но наотрез отказывают молодоженам или супружеским парам, если у них еще можно ожидать прибавления семейства. Вот эта эгоистическая расчетливость домовладельцев и оказалась непреодолимой преградой на Васином пути к счастью, то есть женитьбе на Ксаночке. Ни собственные поиски, ни рапорты начальнику не дали никаких результатов, а капитан Егорченко, получая очередное заявление, даже рассердился:

— Ну что ты все пишешь и пишешь? Тоже мне писатель нашелся… Что ж, по-твоему: ордера на комнаты у меня в кармане лежат, а я, как та собака на сене, — ни сам не гам и другому не дам?.. Да я бы с дорогой душой — на тебе ордер, и беги скорей в загс, только чтоб на свадьбу позвали… Обещает мне горсовет, и я тебе обещаю. На очереди ты первый. Вот и жди!..

Ему рассуждать легко. Попробуй порассуждать, когда тебе всего двадцать пять и ты любишь Ксаночку, как еще никто на земле никого не любил… Во всяком случае, такова была уверенность самого Васи, и в этом он убеждал Ксаночку.

Капитана Егорченко в отделении, разумеется, не было, там сидел только дежурный — рыхлотелый лейтенант Щербатюк. Стол у него был завален книгами и конспектами. Щербатюк учился на заочном отделении республиканской школы и теперь готовился к сессии. Слушая Кологойду, он машинально кивал, поддакивал, а про себя думал, с какой бы радостью он поменялся местами с Кологойдой. А ведь тоже бегал, требовал, добивался… Добился. Ну и тут же, конечно, пацаненок… Пацан что надо, только черт его знает, что из него будет: днем ест, спит, а ночью орет. Жинка уже еле ноги таскает, он сам забыл, когда — последний раз выспался, одну сессию провалил и начал напрашиваться на дежурства, чтобы позаниматься.

Дежурство, конечно, есть дежурство, но все-таки какие ночные происшествия могут быть в Чугунове? Ну, дружки перепились и подрались, ну, парни завелись из-за девок и опять же подрались. До утра посидят в КПЗ и уходят шелковыми…

— Слышь, Вася, — сказал Щербатюк, — а ну, погоняй меня немножко в части оружия…

Кологойда оборвал свой негодующий монолог и с полминуты растерянно смотрел на Щербатюка, не понимая, зачем он говорил ему все то, что тот и так знал по собственному опыту, потом снял фуражку, расстегнул ворот голубой форменки и потянулся за \"Справочником следователя\".

— Ну, давай — ручное огнестрельное.

— Револьвер Наган, калибр 7,62 — раз, — сказал Щербатюк, зажимая палец. — Пистолет ТТ, калибр 7,62, пистолет системы Браунинг, револьвер системы ВеблейСкотта, пистолет системы Макарова, калибр 9 миллиметров, пистолет системы Стечнина…

— А какое есть холодное оружие?

— Финский нож, кинжал, карманный нож…

— Стоп, стоп! Карманный нож считается уже не оружие, а инструмент. Из каких частей он состоит?

— Ну, колодочка и это… как его? Полотно, да?

— Нет там никакой колодочки, а есть ручка. Полотно бывает у пилы, а здесь клинок. Что в клинке различают?..

Основание, лезвие, обух, острие. Давай зубри, Грицко, а то плаваешь!

— И на кой черт это учить? Только мозги засорять.

— Не скажи! А если тебе доведется следствие вести, писать протокол. И вот, например, нож — главная улика. Что ты будешь писать? \"Эта штука, которая в карманном ноже режет, была изогнута\" — так, что ли?

Щербатюк пренебрежительно хмыкнул, но ответить не успел. Входная дверь распахнулась, и в комнату ввалился Аверьян Гаврилович. Он хватал воздух широко открытым ртом и натужно прохрипел:

— Воры!.. Скорей!.. Помогите!..

— Застегнитесь, гражданин, — неприязненно сказал Щербатюк и показал пальцем.

— Извиняюсь! — вспыхнул Аверьян Гаврилович и трясущимися пальцами устранил небрежность в туалете.

Странным образом это столь прозаическое действие повлияло успокоительно, и Аверьян Гаврилович снова начал обретать дар речи.

— Прошу вас! Надо немедленно. Что ж вы сидите?

Пойдемте или пошлите кого-нибудь со мной!.. Ведь они же там…

— Где там, товарищ директор? — спросил Кологойда.

— Как это где? В музее, конечно! Раз вы меня знаете…

— Кто ж вас не знает?.. Один лейтенант Щербатюк, так он иногородний, а теперь и он узнает… Вот тебе и практика для твоих лекций, — повернулся он к Щербатюку.

— Вася! — Щербатюк положил руку на свою рыхлую грудь. — Будь человеком! Ты ж видишь, — кивнул он на груду конспектов и учебников, и бесформенное лицо его сложилось в гримасу отчаяния.

Кологойда, колеблясь, посмотрел на него, на Букреева и взял фуражку.

— Только имей в виду! Мне будет нужно — заставлю дежурить, хоть ты там рожай, хоть экзамены сдавай…

— Ладно, ладно, — сказал Щербатюк и склонился над конспектом.

Мягкостью характера Аверьян Гаврилович не отличался. Вся его взбудораженность на короткое время сменилась удивлением тому, как равнодушно встретили в милиции ужасную весть о ворах в музее, но тут же перешла в гнев.

— Я не понимаю, товарищи! Вам сообщают о воровстве государственного имущества, а вы, вместо того чтобы действовать, принимать меры, ведете какие-то странные разговоры, переговоры…

— Спокойно, товарищ директор! — сказал Кологойда.

Он надел фуражку, проверил по носу положение козырька и вышел из отделения. — Вот мы уже идем и сейчас начнем принимать меры… Главное — не пороть горячку. Так что это за воры и где вы их видели?

Аверьян Гаврилович рассказал о загоревшемся вдруг в музее свете.

— Так, может, он сам загорелся? Вон у моей хозяйки лампочка была плохо завинчена, как грузовик мимо идет, дом трясется, она и блымает — то загорится, то гаснет.

— Не было там никакого грузовика! И потом — когда я постучал, свет сейчас же погас.

— Постучал? — Кологойда даже приостановился. — Зачем?

Аверьян Гаврилович смятенно развел руками.

— Черт те… Ужасно глупо, конечно… Как-то так получилось… Импульсивно. Понимаете?

— Нет, — сказал Кологойда. — Кабы вы стояли на шухере, тогда понятно, а так…

— Что значит на шухере?

— Ну, на стреме, на страже, по-блатному. Один ворует, а второй сторожит, и в случае какая опасность — дает сигнал…

— Так что же, по-вашему, я, выходит, соучастник?

Я помогаю обкрадывать свой музей?..

— Я того не говорил, а как будет дальше — посмотрим. Вы мне лучше скажите, какие ценности у вас на хранении?

— Как какие? Все!

— Да нет, конкретно — разные там вещи из золота, серебра…

— Ах, такие ценности?.. Нет, таких ценностей у нас нет.

— Вот я и думаю — что в вашем музее можно украсть? Я как-то был, смотрел, а ничего такого не видел…

— Как это вы не видели? У нас чрезвычайно интересные экспонаты! И они имеют большую научную ценность.

Правда, они не имеют рыночной цены, в том смысле, что их нельзя продать-купить… Нет, не думаю, просто не представляю. Ну кто, например, купит окаменевший зуб мамонта?.. Но духовная, воспитательная ценность их…

— Так вот я и говорю — сколько в милиции работаю, а не слыхал, чтобы кто-то украл какую воспитательную ценность… Вор крадет, чтобы сожрать или продать…