Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

\"…и тайны роковой Ужасен мрак…\" И.КОЗЛОВ
1

Мистера Гана привезли из Чугунова. Прежде он побывал в Киеве на выставке передового опыта, потом захотел посмотреть областную сельскохозяйственную.

Поэтому сложилось впечатление, что сельским хозяйством он интересуется всерьез, отнеслись к нему доброжелательно, как к специалисту, который может дать полезные советы. Но, должно быть, мистер Ган не хотел выдавать секреты американских успехов или попросту не знал их, а решил, поскольку приехал в качестве туриста, развлекаться на всю катушку. Никаких советов он не давал, на выставке ни на что, в сущности, не смотрел, а шатался из павильона в павильон, молотил своими лапищами по плечам колхозников, состоящих при экспонатах, спрашивал, откуда они родом, ржал, как жеребец, и приглашал на \"уан уодка\". Приглашения такие не принимались, но он все равно лез в задний карман и доставал плоскую изогнутую флягу с навинчивающейся крышкой — чаркой. Прикладывался он к ней регулярно, поэтому все время был на взводе. Мистер Ган знал несколько русских слов, но этого было, конечно, недостаточно, и при нем состоял переводчик — очкастый молодой человек с одутловатым, обиженным лицом. Обида относилась, по-видимому, к собственной судьбе: другим переводчикам попадались люди как люди — ученые там, артисты, с ними хоть интересно поговорить, а ему досталась эта горластая орясина, пьет, как лошадь, заставляет пить и его, а ему пить нельзя, потому что у него плохо с почками, опять вот появились отеки и мешки под глазами.

Через два дня мистер Ган всем смертельно надоел.

Он отрывал людей от дела, хлопот с ним была пропасть, а толку от него никакого, и никто не знал, что с ним делать дальше. Поэтому все обрадовались, когда он захотел посмотреть \"уезд\" и на туристской карте ткнул пальцем в ближайший от областного города райцентр Чугуново.

Здесь и вовсе делать было нечего. День был воскресный, базарный, и мистер Ган потолкался на базаре. В своих выгоревших брезентовых джинсах и расхристанной клетчатой рубахе мистер Ган был похож на босяка. Он щупал овощи, из-под косматых черных бровей мимолетно, но пристально заглядывал в лица и горланил так, что даже видавшие виды перекупщицы вздрагивали, а лошади нервно пряли ушами. Колхозники вприщурку наблюдали за ним и посмеивались, но от \"уан уодки\" уклонялись: кто его там знает? Лучше пить на свои…

Потом забрели в краеведческий музей. Мистер Ган посмотрел на застекленные ящички с образцами почв, осовело постоял возле столика-витринки, в которой были выставлены какие-то пустяковины, отмахнулся от развешанных по стенам фотографий и пропыленных снопиков различных злаков. Выйдя на улицу, мистер спросил, где ресторан, но ресторан оказался закрытым на переучет.

— Перье-учет? — повторил Ган и начал считать на пальцах: — Раз котльета, два котльета, три котльета…

— Ну, это наше дело, — обиделся сопровождавший их секретарь исполкома. — Чего надо, то и учитываем… — Не рассказывать же американцу, что директор ресторана проворовался и теперь подсчитывали, сколько он успел украсть.

Мистер Ган пожелал, чтобы его отвезли в тайгу.

— Он что, с приветом? — спросил секретарь и ковырнул себя пальцем в висок. — Какая у нас тайга? Пускай в Сибирь едет, если ему в тайгу приспичило.

— Лес какой-нибудь есть? — тоскливо спросил переводчик.

На всю область лес был только один — вокруг Семигорья и как раз в Чугуновском районе. И уж лес что надо: речка, скалы — не хуже, чем в тайге. Плохо только — в лесничестве негде мистера устроить, не селить же в конторе или сельской хате. Но ведь там, рядом с Ганышами, строится Дом туриста!..

— Вот туда и везите. А еще бы лучше — к черту на рога, чтоб он пропал, долдон горластый…

Мистер Ган с интересом слушал их разговор и невпопад кивал головой.

Председателю сельсовета в Ганышах по телефону сообщили, что к нему в село приедет американец и надо его принять как положено.

— А что с ним делать? — спросил Иван Опанасович.

Ему объяснили, что ничего особенного делать не надо.

Если захочет что смотреть, пускай смотрит — у них там никаких военных объектов нет и не предвидится. Главное, нужно принять, как полагается по законам гостеприимства. Ну и это самое — по банке он ударить горазд, так чтобы все было в ажуре… Насчет питания и прочего указания получит председатель колхоза Головань. Но ответственность за все лежит на нем, Иване Опанасовиче.

— Да на кой черт он сдался? — раздосадованно спросил Иван Опанасович. — Что нам, делать больше нечего?

— Темный ты все-таки человек, Шинкаренко! Про государственные интересы надо думать, а не только про свой сельсовет… А у тебя все условия — Дом туриста.

— Так его же еще не открыли!

— Ну, как-нибудь там сориентируйся, организуй, чтобы был порядок… Словом, действуй, скоро приедут.

Дом туриста стоял среди леса на берегу реки, в двух километрах от села. Расположили его красиво — на высокой гранитной скале, отвесно обрывающейся к Соколу, так что вид из окон на грабовый массив и широкий плес был прекрасный. Правда, оказалось, что от реки к дому нужно подниматься метров на двадцать по крутой, неудобной тропе, но об этом вспомнили лишь тогда, когда дом построили. Что ж его, разбирать и перетаскивать на другое место?! Решили, что туристы выдержат, на то они и туристы…

Дом был почти готов, открыть его предполагали к Первому мая, уже начали завозить в кладовую всякое имущество, оборудование и даже подбирать штаты, но строительных рабочих внезапно перебросили на достройку кинотеатра в областном центре, дом остался недоделанным, и набранный персонал распустили, кроме сторожа, которым состоял Свирид Бабиченко, мужчина суровый и немногословный. Сторож был необходим, так как дом, стоящий на отшибе, не годилось оставлять без присмотра, чтобы не случилось какого безобразия.

Из колхоза прибыла машина с бабами. Бабы быстро помыли полы и окна, поставили койки, прочие необходимые вещи и умчали на том же грузовике. Иван Опанасович и председатель колхоза Головань приехали, чтобы все проверить. В комнатах было чисто и аккуратно, разило, правда, непросохшей олифой, сиккативом и сырой штукатуркой, но это были мелочи жизни, как сказал председатель колхоза, разок переночует — ничего ему не сделается. Вопрос — чем его кормить? Ну, продукты колхоз отпустит. А кто будет готовить? Он же небось нормальную человеческую еду жрать не станет, а у них тут шеф-поваров нету, чтобы выделывать всякие капиталистические штучки-мучки… Поговорили с той хозяйкой, с этой — никто не хочет. У каждой на руках своя семья, да и больно нужно: старайся, старайся, а он потом будет нос воротить — не угодила… Пускай ему в Америке угождают, у нас теперь прислуги нету.

Судили-рядили, так никого и не нашли, пока, наконец, не отозвался Бабиченко. По своей должности сторожа, а сейчас единственного хозяина, он присутствовал при всех приготовлениях и следил, чтобы не было никакого ущерба имуществу, за которое отвечал он.

— Если по-простому, — сказал Бабиченко, — так и моя Власовна сможет. Только чтобы без фокусов!

— Да какие фокусы! — закричал обрадованный Иван Опанасович. — Что он тут, свои законы будет уставлять?.

Ну, Свирид, выручил прямо не знаю как! Власовне колхоз трудодень засчитает, а с меня считай пол-литра за такое дело… Да и сам тут подхарчишься…

— Это нам не требуется! — жестко отрубил Бабиченко. — Не нуждаемся.

Бабиченко действительно не собирался живиться на дармовщину, расчет у него был совсем другой. Добра всякого в доме было немало, отвечать за него не шутка, особенно теперь, когда будут чужие люди, но и круглые сутки торчать здесь — тоже мало радости. А так — днем жинка за всем приглядит между делом, сам он придет сторожить только на ночь, а днем может заняться дома по хозяйству.

— Ну нет так и нет, — примирительно сказал Иван Опанасович. — Чего тут обижаться? Давай присылай свою жинку.

Вскоре в кухонной плите Дома туристов загудел жаркий огонь, Власовна захлопотала над столом. И вовремя, так как гости были уже близко.

Всю дорогу американец болтал как заведенный, задавал бесконечные вопросы, но переводчик еле отвечал.

Его растрясло на булыжной дороге, он побледнел, закрыл глаза и полусидел-полулежал, откинувшись на спинку сиденья. Мистер наконец отстал от него, ненадолго притих, но когда машина въехала в лес и по обе стороны шоссе поднялись могучие стволы строевых сосен, начал восторженно цокать языком, вертеться на сиденье и восклицать:

— It\'s beautiful! It\'s just amazing![1] За поворотом открылась узкая пойма Сокола, мостик через него, а на пригорке справа бело-красные руины.

— What is it? [2] — показал на них мистер Ган.

Секретарь исполкома понял без переводчика.

— Бывший дом помещичий… Помещик здесь жил. До революции.

— Помеш-чик… — повторил мистер Ган. — And where is [3] помешчик? Пу? Пу? — И он потыкал перед собой вытянутым указательным пальцем, будто стрелял.

— Да кому он нужен, стрелять его? — сказал секретарь. — Сам куда-то смылся во время революции…

— Смы-лся?

— Ну, драпанул… Убежал, значит.

Мистер Ган понимающе кивнул, оглянулся на оставшиеся позади руины и поцокал языком. Сверх всяких ожиданий обед прошел прекрасно, или \"бьютыфул\", как без конца повторял мистер Ган. Знакомясь, он и оба председателя долго трясли друг другу руки, хлопали по плечам и, не щадя скул, улыбались. Стол, заставленный пирамидами огромных алых помидоров и тугих, хрустящих огурцов, привел американца в восторг, он начал тыкать в них пальцем и кричать свое \"бьютыфул\".

— Да уж, качество будь здоров! — без ложной скромности сказал председатель колхоза. — Свои, не магазинные!

А когда Власовна принесла пылающий жирный борщ, в котором ложка стояла торчком, восторги мистера Гана перешли все пределы.

— Притворяется небось? — потихоньку спросил переводчика Иван Опанасович.

— Да нет, — вяло ответил тот. — В Америке еда у них красивая, а не вкусная. Как вата.

— Ты что квелый? И не ешь ничего?

— Заболел.

— Так иди, отлежись.

— А как вы без меня разговаривать будете?

— Нам с ним международную политику не решать.

А это дело, — кивнул Иван Опанасович на бутылку \"Столичной\", — пойдет без всякого разговору. В крайности на мигах договоримся. В войну еще как договаривались…

Без переводчика действительно обошлись свободно.

Они усердно потчевали друг друга и, хотя каждый говорил по-своему, прекрасно друг друга понимали. Иван Опанасович заметил про себя, что заокеанский гость пьет не так уж много, он больше колготился, галдел вокруг каждой стопки, но отпивал глоток и ставил ее обратно.

Это было к лучшему — значит, человек знал свою меру.

Рабочий день пропал. Поначалу Иван Опанасович и Головань огорчались, но после трех стопок махнули рукой — враз на два стула не сядешь, на двух свадьбах не погуляешь, — а тут бросить нельзя: можно сказать, государственное дело, международные контакты. Секретарю Чугуновского райисполкома и вовсе нечего было огорчаться: он выполнял данное ему поручение, а главное — избавлялся наконец от надоевшего иностранца и рассчитывал, как только жара спадет, отправиться домой.

Уехать ему удалось лишь поздно ночью. После обеда Иван Опанасович и Головань посидели немного для приличия и поднялись уходить — день угасал.

— No! No! — закричал мистер Ган. — Тепер… да?

Тепер нада… река, ривер… Как это? Campfire… Костьер, да?.. Самовар and song… Песня. Yes? — и вдруг запел: — \"У самовара йя и мойя Маш-ша…\"

\"Ишь ты, — удивился про себя Иван Опанасович, — и это знает…\"

Сам Иван Опанасович слышал песню о Маше и самоваре еще до войны, когда был пацаном.

— Само-вар it\'s very good![4] — долдонил свое мистер Ган.

— Да поздно уже, — сказал Головань. — И где его взять, тот самовар?

Иван Опанасович и он, если уж пили, так не чай, в крайности — молоко, и самоваров в домах у них не было.

Призвали на совет Власовну. Став у притолоки, она пригорюнилась, подумала и сказала:

— Сроду они у нас были, самовары? Мы воду в кастрюлях, макитрах кипятим. Нету в Ганышах самовара.

Вот разве у Харлампия. У того был — он любит вареную воду хлебать.

— Какого Харлампия?

— Да у мужа Катриного, у деда Харлампия, что в лесничестве.

Возить самовар сюда-обратно, а главное, таскаться с ним вверх-вниз по крутой скале удовольствие маленькое.

Решили ехать все вместе, не за самоваром, а к нему. Там на низком бережку и место можно выбрать получше.

Погрузили весь нужный припас в машину и отправились к Харлампию.

Дед сидел на завалинке и в угасающем вечернем свете читал газету. Выслушав Ивана Опанасовича, он вприщурку посмотрел на американца, оставшегося в машине.

— Так раньше только баре да купцы ездили скрозь самовар на природу любоваться. Хотя, правду сказать, самовар — самоваром, а налегали больше на водочку…

— Этого добра там тоже хватает, — сказал Иван Опанасович, махнув рукой в сторону машины.

Дед крякнул и заметно оживился.

— Самовар имеется, самовар налицо, только без Катри нельзя, она всему имуществу командир.

Катря появилась в дверях, и лицо ее не предвещало ничего хорошего. Не дослушав Ивана Опанасовича, она без обиняков сообщила, что все они посказились [5]. Люди добрые, которые делом заняты и работящие, спать ложатся, а их, бездельников, на ночь глядя, черти на реку несут. Чего доброго, и ее лайдак, бесстыжие его очи, вместе с ними ладится…

— Не, Катря, — поспешно сказал дед Харлампий, — я не поеду. Не поеду, и все! Не хочу!

Он хорошо знал, что делал, — Катря взвилась.

А кто его спрашивает, чего он хочет или не хочет?

Кто будет отвечать, если эти шалопуты самовар распаяют? Они его будут лудить, что ли? Раньше хоть цыгане лудильщики были, а теперь что? Его стариковскими соплями лудить? Поедет без всяких разговоров и пускай смотрит, а если что, она этот клятый самовар самолично разобьет об его лысую голову… А это еще что за пугало огородное?

Привлеченный шумной беседой, мистер Ган выкарабкался из \"козла\", подошел и, покачиваясь, с любопытством уставился на бушующую Катрю.

Вот такой у них американец? Пускай лучше ей не брешут, все одно не поверит! Да у нас такие голодранцы раньше под церквей с протянутой рукой стояли… А если он богатый, так какого черта, прости господи, босяка из себя строит? Ишь выпучил зенки, вроде и человек, а сам, как баран, ничего не понимает…

Мистер Ган невпопад радостно осклабился и закивал.

— Ишь оскалился — рад-радешенек… А чему радоваться? Шильями их там в зад колют, что ли, чего их сюда нелегкая несет? Мало своих шалопутов, бездельников шатается, теперь еще американцы заявились…

Дед Харлампий проскользнул мимо ругающейся супруги в хату, вынес самовар.

— Воды-то припасем? — спросил он председателя колхоза.

— Так, а зачем? К реке поедем…

— Теперь из той реки только коровам пить…

Дед проворно вытащил из колодца бадейку свежей воды, налил доверху самовар, отчего блестящие латунные бока его сразу запотели, заслезились.

— Good-bye, my fair lady! [6] — сказал американец тетке Катре, сделал ручкой и выхватил у деда самовар.

— Куда? Уронишь, окаянный! — закричала тетка Катря.

Дед попытался отобрать самовар, но пальцы американца оказались железными, он легко отстранил деда и на вытянутых руках понес самовар к машине.

— Осподи! Самое главное чуть не забыл! — спохватился дед, метнулся в сени и вынес мятый порыжелый отопок сапога.

— Это зачем? — спросил секретарь исполкома.

— При самоваре самый главный инструмент! — умащиваясь в машине, сказал дед. — В трубу-то что, из-под носу фукать будешь? Так он до ночи не закипит, а скрозь сапог — в два счета… Ты гляди-ка, понимает! — удивился он, оглянувшись на мистера Гана. Тот поместил самовар между коленями, но не поставил на пол, отчего на ходу расплескалась бы половина воды, а держал за ручки на весу.

Сосновые шишки и рыжий отопыш в опытных руках деда Харлампия моментально сделали свое дело, самовар запел, зашумел, даже зафыркал кипятком. Однако, как и предвидел дед, служил он как бы декорацией, а налегали главным образом на оставшуюся после обеда \"Столичную\". Перепало, разумеется, и самоварному специалисту, отчего дед Харлампий, и без того видевший в жизни больше поводов для смеха, чем для трагедий, стал бесстрашно смотреть даже на предстоящую после выпивки встречу со своей Катрей.

А мистер Ган впал в лирическое настроение, или у него вспыхнули недавние московские впечатления, и он начал лопотать сначала совершенно невнятное — \"Мосееф… деффки… берозка..- деффки\", — потом, наконец, добрался до сути:

— Деффки — коро-вод… Давай, давай, а? Калинкамалинка… Do you understand? [7] Коро-вод…

— Как же, счас! — насмешливо сказал Головань. — Наши девки коров водят, это верно, а вот хороводы для тебя — долго ждать придется…

Мистер Ган внезапно поднялся и через кусты двинулся к Соколу.

— Куда его черт понес? — встревожился Иван Опанасович. — Еще в реку сверзится.

— Ничего, там мелко, — сказал Харлампий. — И может, человеку нужда какая приспичила… Он кто ж таков, капиталист или так себе, житель?

— Кто его знает, — сказал секретарь исполкома. — Переводчик говорил — бизьнесьмен. У них все бизьнесьмены. Хоть фабрику держит, хоть вшивую лавочку, а все одно считается бизьнесьмен…

От реки донеслись гулкое шлепанье по воде, плеск.

Потом мистер Ган громко заухал и радостно загоготал.

Эхо удесятерило гогот и громовыми раскатами обрушило на сидящих за скатертью.

— Ну, чисто леший! — засмеялся Харлампий. — А ведь, кажись, не молоденький. Голова-то, как лунь, седая.

— А у них не разберешь, — сказал Иван Опанасович. — Я на них в Германии, на Эльбе, насмотрелся. Хоть сорок, хоть шестьдесят. И седые, а все гладкие да розовые. А что? Жизнь спокойная, харчи хорошие.

С шумом, треском, словно через кусты ломилось стадо коров, мистер Ган вернулся к костру. Он широко развел руки и почти прокричал:

— Russia… It\'s just wonderful! [8] Матушка-Рус!..

— Ну, положим, — сказал секретарь. — Никакая не \"матушка\", а Советская Социалистическая Республика.

Понятно?

Мистер Ган не понял или не захотел вступать в дискуссию.

— It\'s time to go home, — сказал он. — To bed [9]. — Он приложил руку к щеке и сделал вид, что спит.

— Вот это верно, давно пора, — сказал Иван Опанасович.

Высадив деда с самоваром возле его хаты, они быстро проделали тот же кружной путь к Дому туриста, выгрузили корзину с посудой и мистера Гана. Бабиченко давно заступил на дежурство и теперь, закинув на плечо берданку, мрачно наблюдал, как американец, покачиваясь, побрел в дом.

Исполкомовский \"козел\" подвез обоих председателей до Ганышей и умчался в Чугуново. Председатели постояли минут пять, отдыхая, покурили.

— Ну как прием в теплой, дружественной обстановке? — сказал Головань.

— Не говори! — покрутил головой Иван Опанасович. — Хорошо — завтра уедет, а то так и спиться недолго…

— Ну, бывай. Надо хоть трошки поспать, а то мне скоро по бригадам…

Часов Бабиченко не имел, но по его расчету было около двух, когда американец в огненно-красной пижаме выбежал во двор и закричал:

— Hello, anyone here? [10] Эй!

На дежурстве Бабиченко всегда старался держаться в тени, чтобы его заметить было трудно, а он мог все наблюдать. Сейчас он на всякий случай еще немножко постоял в тени, потом вышел под свет фонаря.

— О! — обрадовался мистер Ган. — Come here, calle a doc [11]. Давай, давай! — помахал он рукой и быстро ушел в дом.

Бабиченко и тут слегка помедлил, чтобы между ними была дистанция — на всякий случай, — и тоже вошел.

Переводчик крючком лежал поперек кровати, залитое потом лицо его было в красных пятнах. Изгибаясь от боли, он даже не стонал, а как-то дико и страшно мычал.

— Ты чего? А? — наклонился над ним Бабиченко.

— Доктора!.. Скорей!.. — простонал переводчик, и глаза его закатились.

— Где его тут возьмешь, доктора? — мрачно сказал Бабиченко.

— Go ahead! [12] Давай, давай! — опять загалдел американец.

— Не могу я, — сказал Бабиченко. — Я, — он — потыкал пальцем себе в грудь, — все, — он обвел пальцем вокруг, — охраняю. Вот! — и для ясности подергал ремень берданки, висящей на плече.

— О! — догадался мистер Ган. — I\'ll be delighted to do it for you [13].

Он даже показал, как будет ходить, держа ружье по команде \"на плечо\", и потянулся к берданке. Бабиченко отпрянул.

— Ишь ловкий какой! Черта лысого ты получишь, а не оружие!

Бабиченко потрясла страшная догадка: а ну как это одна шайка-лейка, и тот, второй, попросту притворяется, и, как только Бабиченко уйдет в село, они подчистую все и выгребут… Вроде и непохоже, вроде тот взаправду больной, а кто их там знает?!

— Давай-давай! — торопил его американец.

— Ты меня не подгоняй! — буркнул Бабиченко. — Без твоей указки знаю, чего мне делать…

Но в том-то и была беда — что делать, он не знал.

Оставить как есть, в село не сообщать? А если человек на самом деле болен и помрет потому, что не доставили куда нужно? Ну, а если оба жулики и разыгрывают комедию, чтобы он, как дурачок, ушел, а они бы тут на свободе орудовали?..

Больной корчился и страшно мычал, американец чтото галдел по-своему, а Бабиченко все стоял и стоял, не зная, на что решиться.

— Ну ладно — шагай! — внезапно сказал он. — Топай вперед. Туда, туда! — махнул он рукой на дверь.

Американец послушно повернулся и вышел во двор, Бабиченко последовал за ним. На всякий случай он снял берданку и взял ее под руку, наизготовку. Он решил увести американца с собой. Если они жулики, то один оставшийся много не уволокет, а то и вовсе побоится — американец-то останется вроде как в залог. А если нет, ни хрена ему не сделается от такой прогулки — вон дубина какая… Американец все понял и быстро зашагал по малоезженой, уже зарастающей колее, так что малорослый Бабиченко еле поспевал за ним.

— Очумел! — схватился за голову разбуженный Иван Опанасович. — Да ты знаешь, чем это пахнет?!

— То мне без внимания! — отрезал Бабиченко. — Там этот второй, который переводчик, вроде…

— Ну?

— Доходит. Того и гляди, помрет.

Только теперь Иван Опанасович спохватился. Все были пьяноваты, устали, хотели спать, поэтому никто не вспомнил о заболевшем переводчике, не заглянул к нему.

И вот результат…

Никакого транспорта у сельсовета нет, машины и лошади принадлежат колхозу, и без председателя колхоза никто распоряжаться ими не может. Иван Опанасович не сомневался, что распоряжение будет, но все же послал Бабиченко к Голованю, чтобы тот пришел сам и жена его тоже, поскольку она когда-то работала медсестрой, а свою жену послал к живущему поблизости колхозному шоферу Дмитруку, чтобы пригнал машину.

Иван Опанасович остался с американцем вдвоем и время от времени испытующе на него поглядывал — оскорбился он тем, что его ночью под угрозой оружия погнали неведомо куда и зачем, или нет? Пожалуется где надо, потом попробуй объясни, почему плохо обращались с иностранцем. За такое дело может нагореть по первое число…

Мистер Ган вовсе не выглядел обиженным. Сидя на крыльце, он закинул руки за голову и любовался вызвездившим небом.

— Isn\'t it marvellous? [14] — сказал он и пояснил: — Красиво!

— Звезды-то? Ничего, здорово, конечно, — озабоченно согласился Иван Опанасович и негромко в сердцах добавил: — У него еще звезды в голове! Мне бы вот так — никаких забот, только на звезды пялиться…

Мистер Ган покивал, привалился к перилам и начал что-то насвистывать.

В третий раз за сутки они сломя голову примчались в Дом туриста. Переводчик был совсем плох. Он уже не стонал, а криком кричал. Иван Опанасович и Головань с трудом уловили, что у него, должно быть, почечная колика. Приступы случались раньше, но так еще никогда не бывало. В такой ситуации следовало, конечно, не за врачом ехать, а больного везти к врачам, в больницу. И как можно скорее. До района ближе, но дорога хуже, а в область и дорога получше, и больница там что надо…

В кузове намостили матрацы, одеяла, перенесли и уложили переводчика. Председателева жена села рядом: придерживать и так, на всякий случай — все-таки медсестра. Иван Опанасович наклонился над переводчиком:

— А с ним чего делать? С мистером этим?

— Да пусть он… — начал переводчик, но его снова пронзил приступ боли, он замычал и так и не объяснил, что должен сделать мистер.

Иван Опанасович спрыгнул на землю. Приходилось решать самому, и Иван Опанасович решил.

— Вот что, мистер, — сказал он, — раз такое стряслось, тебе тут делать нечего. Давай складывай свои вещички и тово, — показал он на машину.

Мистер Ган, помогавший переносить переводчика и потом безмятежно наблюдавший за тем, как его укладывают, всполошился.

— No! No! — замахал он рукой. — I should very much like… I… — он потыкал себя в грудь, потом под ноги, — here… [15] Иван Опанасович и Головань растерянно переглянулись. Как же так его оставлять? Чего он тут будет околачиваться? Одно дело с переводчиком, и совсем другое, когда один… Кто его знает, что он за человек и что у него на уме.

— Нет, — замотал головой Иван Опанасович. — Не положено! Давай уматывай, пускай там в области разбираются. У нас и без тебя мороки хватает…

Мистер Ган быстро-быстро загалдел по-своему, потом бросился в комнату и выбежал со складным спиннингом.

— Fish! — закричал он и сделал вид, будто забрасывает леску. — Риба!.. Ам-ам… Dinner! And to bed [16]. — Он приложил ладони к щеке, закрыл глаза и даже захрапел, изображая спящего.

— Да, — сказал Иван Опанасович. — Вопрос только, какую ты рыбу ловить будешь? Среди вашего брата всякие рыболовы бывают…

Американец напряженно смотрел то на одного, то на другого, лицо его было таким огорченным и растерянным, что Голованю стало его жалко.

— Может, ничего, пускай денек побудет? Куда они его ночью денут? Не в больницу же?.. А ты позвонишь в район, доложишь обстановку — пускай там и решают.

— Ну да! А отвечать кто будет, в случае чего?..

Вот черт, накачался на нашу голову!

Иван Опанасович даже сплюнул в сердцах. Оставить здесь без всякого присмотра — плохо. Гнать силком — еще хуже. Что же его теперь, веревкой вязать или в грузовик берданкой загонять?

— Ладно! — махнул он рукой. — Давай трогай, Михайло. Только не больно тряси, а то не довезешь…

Грузовик зарычал и осторожно выехал со двора.

— Ты, Свирид, приглядывай тут за ним.

— То не моя обязанность! — жестко ответил Бабиченко. — Я к имуществу приставленный!

— Да человек ты или нет? Можешь войти в мое положение? Ну иди ты звони в район, а я тут сторожить буду…

За скулами Бабиченко заходили желваки, но он промолчал.

Американец понял, что ему разрешают остаться, и просиял.

— Thank you ever so much! [17] Спаси-бо!

— Ладно, — отмахнулся Иван Опанасович. — Иди спи покуда…

Ему самому было теперь уже не до сна.

2

Автомобиль — несомненное чудо XX века. Его можно даже назвать богом XX века. Начав со службы человеку, он очень скоро заставил человека служить себе: вынудил опутать землю паутиной дорог, создать новые отрасли промышленности, а они подчинили себе правительства и международную политику. Как настоящий бог, он не уступает в кровожадности ацтекскому Уицилопочтли и каждый год поглощает десятки тысяч человеческих жизней, а своими выхлопными газами медленно, но верно отравляет всех остальных жителей земли… Но не будем преувеличивать: во всем этом виноват не автомобиль, а люди. Автомобиль же попросту — умно сделанная машина, которая становится все совершеннее.

Однако достоинства всегда ходят в паре с недостатками, и чем разительнее проявляются достоинства, тем болезненнее сказываются недостатки. Бывает, что автомобиль заставляет вспоминать даже не лошадь, а своего еще более давнего предшественника — осла. Это четвероногое средство сообщения с доисторических времен везет в упряжке, а чаще прямо на своем горбу человека и его грузы. Он неприхотлив и бесконечно вынослив, кроток и послушен, подчиняется старцам и малым ребятишкам. У него только один, но зато непреодолимый недостаток: он не желает идти в ногу со временем. То ли он не верит в то, что будущее обязательно лучше прошлого, и потому не торопится к нему, то ли прародители раз навсегда запрограммировали в нем житейскую мудрость: \"Тише едешь — дальше будешь\", и потому под вьюком или в упряжке он передвигается только шагом, будучи довольно резвым на свободе. Где бы он ни находился и как бы его ни называли — осел, азинус, ишак, донни, кадди, бурро, эзель, асино, — в начале пути или в конце, утром после отдыха или вечером после перехода, в цветущей долине или в пустыне, в зной или непогоду он одинаково равномерно, не спеша и не медля, переставляет свои копытца. Поэтому его и сейчас ставят впереди караванов; по его ходу можно проверять часы, его переходами можно мерить расстояния. Однако при попытке перегрузить его сверх меры или заставить идти туда, куда, по его мнению, идти не следует, он останавливается.

И тогда — конец. Можно манить его лакомствами, дергать, тащить за узду, за хвост, толкать сзади, бить кнутом, палками — ничто не поможет. Разве что, доведенный побоями до отчаяния, он начнет испускать свои рыдающие вопли и подкидывать задом, но с места все равно не тронется.

Такой \"стих\" находит иногда и на автомобиль, и разница только в том, что причины приступов непреодолимого упрямства у ослов всегда очевидны, если же они случаются у машины, доискаться до причины бывает мудрено. Только что, минуту, секунду назад, автомобиль был в полной исправности, десятки или сотни его \"лошадиных сил\" слитной дрожью изъявляли готовность пожирать километры. И вдруг все эти силы куда-то исчезают и пожиратель километров превращается в груду мертвого железа. Сбегаются знатоки, советчики, сунув головы под капот и отставив зады, они копаются в его медных и стальных кишочках, ищут способ оживить покойника, но он остается бездыханным.

Вот это и произошло с машиной Михаилы Дмитрука на обратном пути из областного центра. Дмитрук остановился за городом возле маленькой речки, чтобы долить радиатор. Воду Дмитрук долил, и на этом все кончилось.

Баллоны были в порядке, тормоза тоже, бензина достаточно, свечи, катушка исправны, искра была, но жизнь из машины улетучилась. Дмитрук проверял все снова и снова, потом начал \"голосовать\" проходящим машинам.

Шоферы охотно и с некоторым оттенком превосходства засовывали головы под капот, проверяли свечи, трамблер, катушку, предохранители — словом, делали все, что и без них знал и умел Дмитрук. Налет превосходства с шоферов слетал, уже без всякого апломба они пожимали плечами, спохватывались, что опаздывают, и уезжали.

Автомашиной до Ганышей нормального хода полчаса, пешком день пути — не побежишь, да и машину не бросишь. Измучившись вконец, Михайло Дмитрук захлопнул капот и сел за баранку, решив ждать попутной, чтобы проситься на буксир, потом механически повернул ключ в замке зажигания, стартер зарычал, и машина мягко задрожала — мотор завелся. Едва не плача от злости и радости, Дмитрук включил скорость и газанул.

Так вместо того чтобы вернуться через два часа, Дмитрук подъехал к сельсовету через семь, когда Иван Опанасович успел уже придумать и десятки раз перебрать все мыслимые и немыслимые несчастья, какие могли произойти.

В больницу переводчика приняли без всяких разговоров, дежурный врач сразу закричал, чтобы готовили горячую ванну, а жене Голованя объяснил, что у больного действительно почечная колика, вернее всего, камень оторвался, выходит или вышел из почки, идет по мочеточнику, и потому такая боль. Сейчас ничего определенного сказать нельзя, но если все пойдет хорошо, может, в два-три дня и поправится. Если камень выйдет. А может, и затянется.

С переводчиком более или менее выяснилось. Оставался американец. Бабиченко, отдежурив, зашел и сообщил, что мистер еще дрыхнет, а Бабиченкова жена уже готовит ему завтрак. Спит, так пускай спит, но век он спать не будет… Надо выяснить, тем более что подошло время, когда чугуновские служащие уже появляются в своих учреждениях. Иван Опанасович взял телефонную трубку, и тут техника второй раз в это утро подложила ему свинью.

В нашей необъятной стране, должно быть, уже не осталось района, самого глухого, удаленного угла, который бы не имел телефонной связи. Там, где прежде никакой связи не было, сразу, естественно, ставят, так сказать, последние достижения — полуавтоматические станции, пластмассовые аппараты разных колеров с цифровыми вертушками и пружинными змейками отводов к трубке. А в некоторых, давно телефонизированных районах до поры все остается по старинке: автоматов пока нет, на станциях, где прежде сидела одна-единственная \"барышня\", теперь сидит \"девушка\". Техника, конечно, отсталая, но не лишенная известных преимуществ. Автоматическая станция — штука безликая и безучастная, с ней не поговоришь, не посоветуешься: набираешь номер, свободен — соединит, занят — ответит тутуканьем. А когда за пультом сидит какая-нибудь Соня или Люся — ее все знают, и она всех знает. Ну, разумеется, людей ответственных. Попросишь соединить с таким-то, а Соня отвечает, что сейчас Он разговаривает с Ивановкой или Глушицами. А если вы пользуетесь ее симпатиями, она может даже доверительно посоветовать не звонить сегодня вовсе, потому как сегодня Он не в настроении — григоровский сахарный завод прямо в дым изругал… Хорошая, надежная система. Но если уж она отказывает…

Почему-то когда кино или телевидение показывают сочинения про космос, режиссеры обязательно сопровождают их стонущей, подвывающей музыкой электронных инструментов. Музыка эта напоминает цирковой номер — игру смычком по вибрирующей стальной пиле — и некоторым нравится. Однако к космосу она не имеет никакого отношения: космос не стонет и не подвывает, он молчит. И уж молчит так, как может молчать только космос, в котором атмосферы нет, а значит, не может быть никаких звуков. Полное, абсолютное беззвучие человеку трудно даже представить, поэтому космосу пытались приписать \"шорох звезд\". В безветренную зимнюю ночь, когда дым из труб отвесно уходит в вызвездившее небо, спят не только люди, но и все сделанные ими стада машин, а после мягкого дня круто поворачивает на мороз, вот тогда люди с чутким ухом могут услышать легчайший, еле уловимый шорох. И кажется, будто земля погрузилась в такую беспробудную, безысходную немоту, что шорох этот идет от бесконечно далеких мерцающих над головою звезд. Увы, шуршат не звезды. Знающие люди говорят, что в крепнущем морозе мельчайшие капельки атмосферной влаги превращаются в лед — это и порождает звучание, которое называют шорохом звезд…

Иван Опанасович снял трубку и услышал в ней отдаленные, как с другой планеты, голоса людей, потом они пропали, их сменил шорох звезд. Он снова снял трубку и на этот раз услышал космос, то есть полное и совершенное беззвучие, если его можно слышать. Сначала спокойно, потом все нервознее он снова и снова хватал трубку и… С таким же результатом он мог прикладывать к уху собственный башмак или папку прошлогодних протоколов.

Внезапно, будто из него выдернули кляп, телефон отозвался бойко и громко. Как и ожидал Иван Опанасович, райисполком ничего определенного сказать ему не мог: подобных случаев в районной практике не было, надо связываться с областью.

Через час секретарь райисполкома позвонил сам.

С областью разговор был, и там тоже не знают, как поступить, поэтому свяжутся с Киевом, с \"Интуристом\".

— То ж волынка! — сказал Иван Опанасович.

— А чего ты хочешь, в конце концов? Все должны побросать свои дела и танцевать вокруг твоего американца? Ему ведь без переводчика плохо, а не тебе… Не беспокойся: все, кому надо, — в курсе. Понятно? И нечего поднимать панику. Нравится ему там? Пускай сидит! Ну конечно, если он начнет разводить агитацию или еще чего — тогда другое дело. В общем, ориентируйся, тебе на месте видней…

Иван Опанасович в сердцах так брякнул трубкой, что весь аппарат мог разлететься вдребезги, но запас прочности, который выдержал переживания несчетного числа председателей, не подвел и на этот раз — аппарат уцелел.

На месте видней… Этих бы умников на его место, он бы посмотрел, как они \"ориентируются\"…

Болезнь переводчика, возникшие из-за нее осложнения и так вывели председателя из равновесия, нервотрепка, вызванная сначала взбесившейся автомашиной, потом телефоном, окончательно доконали. Не случись этого, Иван Опанасович сохранил бы свойственное его натуре хладнокровие и развитую житейским опытом неторопливость в решениях и поступках, когда возникали какие-либо сложные, деликатные обстоятельства. Однако все случившееся случилось. Иван Опанасович вконец изнервничался, на какой-то момент потерял голову и поддался импульсивному желанию хоть как-то облегчить свое положение. Увидев бегущего домой Сашка, Иван Опанасович вспомнил недавние свои размышления о нем, о смелых и разумных хлопчиках, которые растут им на смену.

Размышления эти вызваны были происшествиями, которые произошли в Ганышах и Семигорском лесничестве какую-нибудь неделю назад. Санитарно-эпидемический надзор давно изобрел самый легкий для себя способ бороться с бешенством — истреблением бродячих собак. И каждый год все собаки, которые не сидят на цепи или не спрятаны в жилых помещениях, подвергаются \"отстрелу\", или, попросту говоря, расстрелу. Охотников для таких расстрелов найти не всегда легко. Нелегко было и в Ганышах. Поэтому Иван Опанасович поручил его бывшему уголовнику Митьке Казенному, отъедавшемуся после отсидки на хлебах у матери своей, Чеботарихи.

Митька с превеликим удовольствием принялся за дело, перестрелял немало собак, походя ранил маленького мальчика Хому, прятавшего своего щенка, но далее столкнулся с Боем.

Боя, громадного черного ньюфаундленда, привез в лесничество киевский ученый-лесовод Федор Михайлович.

Привез он и соседского мальчика Антона, для которого поездка была как бы подобием курорта. Федору Михайловичу пришлось срочно отлучиться в Чугуново, и он оставил Боя на попечении Антона. У Антона немедленно подобралась компания дружков-сверстников: ленинградская девочка Юка, приехавший из Чугунова Толя и местный, ганышевский Сашко со своим маленьким адъютантом Хомой. В стороне остался Семен Бабиченко, за свою нелепую долговязость прозванный Верстой. Только у него не было каникул — он пас \"хозяйских\", то есть не колхозных коров.

Люди зачастую объясняют, оправдывают свои поступки ссылками на обстоятельства, условия, на неверные указания или на то, что указаний не было. Собаки не умеют оправдываться и не ощущают в том надобности: они всегда поступают сообразно своей природе и тому, чему их обучили. Бою внушили, что в нормальной жизни нормальные люди не стреляют, а если человек стреляет, значит, он хулиган или бандит, стало быть, опасен, и его нужно обезвредить. Поэтому, когда Бой увидел Митьку, стреляющего в собак, он отшвырнул лапой Антона, пытавшегося его удержать, и с ревом обрушился на не досидевшего свой срок уголовника. Он не кусал, не грыз его, а просто сбил с ног, но выпущенное с перепугу ружье поломалось, а сам Митька под хохот односельчан на карачках бежал с поля боя. Озверев от злости, Митька устроил форменную слежку и охоту, чтобы Антона избить, а Боя пристрелить. Но через три дня Митька сам попался — участковый уполномоченный Кологойда поймал его с поличным на браконьерстве, арестовал и увез в Чугуново. Федор Михайлович и Антон с Боем тоже уехали, в Киев. Собирались скоро вернуться, но Юка, Толя и Сашко не очень в это поверили.

Мир полон трагедий и горя. На этом фоне происшествия в Ганышах, поскольку серьезного несчастья там не произошло, не бог весть как важны. Даже для непосредственных участников драматический накал их с течением времени стал ослабевать, затеняемый злобами дней бегущих. Однако ничто не проходит бесследно.

Забытые и, казалось бы, совершенно незначительные происшествия рано или поздно отзываются, влекут за собой последствия, и последствия эти нередко оборачиваются куда серьезнее изначальных причин.

Ах, если бы люди могли предвидеть все результаты своих поступков! Скольких ошибок и несчастий можно было бы избежать, сколько преступлений предотвратить.

Но как может человек предвидеть будущее, если чаще всего поначалу события складываются наилучшим образом, завлекают и манят, сулят успехи и радости, а потом на каком-то незаметном извороте обнаруживается, что посулы обманчивы, казавшееся важным и даже главным не только большого, но и вовсе никакого значения не имеет, а то, что представлялось совершенными пустяками, вздором, не стоящим внимания, оказывается важным и решающим.

Если бы в свое время лейтенант Вася Кологойда, сидя в автобусе, идущем из Чугунова, думал не о своей Ксаночке, кассирше кинотеатра, а обратил внимание на ветхую старушку, которая вздыхала рядом и поминутно крестила рот, если бы Семен не украл сумку из голубого \"Москвича\" и не прослыл вором, если бы Сашко не рисовал карикатур на председателя сельсовета Ивана Опанасовича, ставшего \"гицелем\", а Иван Опанасович по зрелом размышлении не проникся к Сашку известным уважением и доверием, если бы Юка не достигла наконец своей мечты и не узнала страшную, жгучую тайну, если бы Толя не был не только на словах, но и на деле маленьким, но все-таки рыцарем, ну и уж добавим заранее, если бы Антон и Федор Михайлович, а вместе с ними Бой не были самими собой, — все они не оказались бы вовлеченными в происшествия еще более драматические, даже отчасти трагические. Конечно, на международных отношениях происшествие в Ганышах не сказалось бы, но с участниками его могли произойти серьезные передряги, спокойное течение службы некоторых могло внезапно и бесповоротно оборваться и даже произойти кое-что похуже…

С приезда мистера Гана все и началось. Впрочем, этому предшествовало еще одно происшествие, происшествие огорчительное, даже, можно сказать, скандальное — Сашка выпороли.

На свою беду, Сашко не знал древней истории. То есть он знал ее в объеме учебника для пятого класса, но там, к сожалению, о царе Мидасе даже не упоминалось, и потому Сашко не мог извлечь из истории надлежащего урока для себя.

Фригийский царь Мидас умом не блистал, скорее, даже был дуроват, но как всякий властелин считал, — что поскольку он возвышен над другими, то, стало быть, и умен, во всем отлично разбирается и может учить других.

Все обходилось до тех пор, пока он не вздумал объяснять богу искусства Аполлону, что тот-де на своей золотой кифаре играет неважно, а вот козлоногий фавн, по имени Марсий, на тростниковой дудке играет не в пример лучше. Раздосадованный Аполлон наградил за это Мидаса ослиными ушами. Что делать? Какой будет у царя авторитет, если подданные узнают, что у него ослиные уши? Чего доброго, могут подумать, что у него не только уши ослиные… Чтобы спрятать уши, Мидас изобрел специальный головной убор — сужающийся кверху высокий колпак. Длинные ослиные уши царя отлично в нем разместились. Каждый верноподданный фригиец, чтобы сделать царю приятное, считал своим долгом надеть такой же колпак. Постепенно он превратился в национальный головной убор, его так и стали называть — фригийским колпаком. Тайна царя была таким образом скрыта, но одному человеку пришлось ее открыть: чтобы не зарасти, подобно дикому зверю, царю приходилось время от времени призывать придворного брадобрея, и тот видел царские уши во всей их ослиной красе. Царь пригрозил брадобрею смертью, если тот выдаст государственную тайну. Пренебрегать угрозой не приходилось, цари, как известно, головами подданных дорожили не более, чем скорлупой съеденных орехов. Брадобрей дрожал от страха, но его прямо распирало нестерпимое желание сообщить известную ему тайну хоть кому-нибудь.

Наконец он не выдержал, побежал в укромное место на берегу моря, выкопал в земле ямку и, заглушаемый шумом волн, прокричал в нее: \"У царя Мидаса ослиные уши!\" У брадобрея, что называется, свалилась гора с плеч — и тайну рассказал, и голову сохранил. Однако в той ямке пророс троссник, разросся и под налетавшим ветром зашелестел: \"У царя Мидаса ослиные уши…

У царя Мидаса ослиные уши…\" Так всему миру стала известна смешная Мидасова тайна, и находчивого брадобрея с полным правом можно назвать первым в истории разносчиком новостей — представителем доблестного племени журналистов, хотя в ту пору никаких газет и журналов еще не существовало.

Судьба царского брадобрея неизвестна, зато хорошо известно, что Сашко в буквальном смысле на собственной шкуре проверил справедливость истины: тайна только до тех пор остается тайной, пока она известна одному.

Как и многих, его погубила жажда славы: он неосмотрительно похвастал своими подвигами, и тайна его моментально разнеслась, как говорят, по секрету всему свету.

Свет Ганышей мал, и скоро все узнали, что именно Сашко, а не кто-то другой рисовал карикатуры на председателя сельсовета Ивана Опанасовича, который организовал истребление в селе собак и поручил это уголовнику Митьке Казенному.

Царя давным-давно свергли, бога отвергли, но отец Сашка, человек совсем еще не старый, часто повторял любимую поговорку своего отца: до бога высоко, до царя далеко, а до начальства близко, особенно если оно местное, и не следует портить с ним отношения. Во исполнение этого завета маленький подрыватель начальственного авторитета и был выпорот ремнем армейского образца, сохранившимся со времен войны. Как потом выяснилось, отец одним из первых узнал о подвигах сына, но молчал до воскресенья. Только в воскресенье, после обеда, когда соседи уже повыходили из хат, кто по делу, а кто просто посидеть в холодке, отец спросил у Сашка:

— Так люди говорят, это ты на нашего председателя карикатуры малевал… То — правда?

Сашко встревоженно вскинулся, но врать не стал.

— Правда.

— А ты кого спрашивал?

— А чего спрашивать, если я правду нарисовал? — Сашко на всякий случай поднялся, чтобы быть наизготовке.

— Ага, ты, значит, такой разумный, сам все понимаешь?.. Вот я тебе сейчас покажу, чтобы ты не был такой разумный… — угрожающе сказал отец. — Только смотри, кричи громче!.. — внезапно добавил он и подмигнул.

На мгновение Сашко даже растерялся, но не стал додумывать или ждать объяснений и метнулся к двери, отец бросился следом.

— Стой, говорю! Все одно никуда не убежишь! — закричал он уже во дворе. В несколько прыжков он догнал сына, схватил за ворот, другой рукой начал расстегивать ремень.

— Да шо я такого сделал?! — закричал Сашко.

— Шо? — тоже закричал отец. — А карикатуры на нашего председателя кто малевал? Я тебе покажу, как с добрых людей насмешки строить…

Соседи подняли головы, наблюдая и прислушиваясь.

Конечно, по нынешнему времени бить мальцов не принято и вроде даже стыдно. Ну, а если для пользы дела?

Чего ведь только не делают люди для этой самой пользы…

Сашко был сообразительным хлопчиком и все понял.

Понял странное пожелание, чтобы он \"кричал громче\" и почему отец не всыпал ему дома, а устроил так, чтобы удары ремня, рев Сашка были слышны соседям. Удары широкого и легкого ремня были громкие, но не очень болезненные, Сашко орал старательно, соседи видели и слышали. Поэтому начальству вскоре все стало известно и отношения с ним сохранились хорошие.

Правда, как потом узнал Иван Опанасович, его после Сашковых карикатур все-таки стали называть \"гицелем\", но потихоньку, за глаза. Тут уж он ничего не мог поделать: на каждый роток не накинешь платок. Да ему в ту пору было и не до этого. Составленный лейтенантом Кологойдой протокол перечислял все преступления Митьки Казенного: браконьерство, пользование запрещенными боеприпасами (жаканы), незаконное хранение оружия, преступно небрежное пользование этим оружием, в результате какового был ранен 1 (один) ребенок, Хома Прибора, \"а могло повлечь за собой и более тяжелые последствия\".

Тяжелых последствий Иван Опанасович ожидал теперь для самого себя. Следователь уже дважды вызывал его в Чугуново и задавал вопросы, на которые отвечать было решительно нечего. Не мог же он сослаться на Степана Степановича, сказать, что сам он решил отобрать ружье у Митьки, но Степан Степанович под свою ответственность ружье Митьке оставил и дал директиву \"стрелять без всякого\". Степана Степановича никто и спрашивать об этом не станет, спрашивали с Ивана Опанасовича, и хорошо, если его привлекут только в качестве свидетеля и суд ограничится частным определением, а могут и запросто посадить на одну скамеечку с Митькой Казенным: как ни крути, а получалось, что он как бы соучастник всех Митькиных преступлений…

Словом, тогда Ивану Опанасовичу было не до Сашка и того, как его выпороли, вспомнил он об этом позже, когда завязался первый узел клубка происшествий, запутавших и старых и малых.

Соседи приняли порку вполне хладнокровно, не видя в ней ничего из ряда вон выходящего. Даже новые дружки Сашка, Юка и Толя, не слишком переживали.

Кстати сказать, сам Сашко не переживал вовсе. После наказания он хотел демонстративно отказаться от ужина, но порка никак не отразилась на его аппетите, есть он хотел зверски, поэтому передумал, сел за стол, только ел молча и насупленно. Отец искоса на него поглядывал, потом сказал:

— Ну, надулся как мышь на крупу? Тебе ж совсем и не больно. Только что обидно. Думаешь, Ивану Опанасовичу не обидно, когда всякие сопляки на него карикатуры малюют? А сейчас и волки сыты, и овцы целы: ты свою правду доказал, а я старшему человеку уважение оказал… Выходит — полный порядок и нечего надуваться.

Сашко мог бы возразить, что хлестать его ремнем — странный способ оказывать уважение старшим, но он этого не сказал и даже не подумал: своего отца он очень уважал, слова его звучали как извинение, и Сашко дуться перестал.

Юка сначала до глубины души возмутилась чудовищной несправедливостью, но когда Сашко рассказал, как отец подмигнул ему и потребовал крика погромче, потом притворно хлестал, а сам Сашко притворно орал, засмеялась и сказала, что такую несправедливость пережить можно. Толя иронически улыбнулся и промолчал.

Его никогда не тронули даже пальцем, поэтому любое рукоприкладство он считал дикостью, но, как мальчик вежливый, не хотел обижать Сашка нелестным отзывом о его отце.

Только Семен Верста отнесся к происшествию с неподдельным живым интересом. От того, что другого бьют, самому легче не становится, но приятно хотя бы то, что бьют не только тебя…

— Ну то как, здорово тебя батько отшмагал? — спросил он.

— Не, — сказал Сашко. — Так только, для виду.

— Брешешь! Там, мабуть, такие узоры — неделю не сядешь…

— Я брешу? — возмутился Сашко. — На, смотри!

Недолго думая он скинул штаны и показал Семену то место, пониже спины, которое некоторым родителям служит скрижалями, на коих они высекают свои моральные принципы. Что тут скажешь? Какова скрижаль, такова и мораль…

На смуглых Сашковых ягодицах не было никаких узоров. Оживление на лице Семена Версты угасло, оно опять стало полусонным, и он углубился в невеселые думы о том, какой он невезучий и разнесчастный: если порют его, так уж порют — неделю приходится спать на животе, а других только для видимости, и им после такой порки хоть бы что…

Иван Опанасович не был злопамятен. Конечно, попадись ему под горячую руку Сашко, он, не ожидая родительского гнева, сам бы надрал уши сопливому обличителю. Однако, поостыв, он не мог — про себя, разумеется, — не признать, что Сашко был прав. Это он, председатель, пошел на поводу у санитарно-эпидемического надзора, который, вместо того чтобы бороться с настоящими разносчиками бешенства — лисицами, — каждый год требует собачьего побоища. Толку от таких побоищ никакого, а вреда много. Для людей вреда.

Разве годится на глазах у ребятишек бойню устраивать?

Человек все живое любить должен, он только тогда и человек. А если он с малых лет привыкнет стрелять в кого попало, ему потом и в человека выстрелить не штука… Да, и выходит стыдная вещь — взрослые, образованные люди этого не понимают, а ребятишки понимают: они собак своих, жучек и тарзанов всяких, собой заслоняют… Что ж, молодые, у них совесть еще шерстью не заросла, им до всего дело. Молодцы, молодцы, разумные хлопчики растут…

Таким образом, вместо того чтобы озлобиться, Иван Опанасович проникся к Сашку, а через него и к его товарищам расположением и даже некоторым уважением. Вот почему, когда на его голову свалился американец и он не знал, что делать, где искать помощи, Сашко Дмитрук своим появлением напомнил о себе и своих товарищах, Иван Опанасович высунулся из окна и окликнул Сашка, тот остановился.

— А ну-ка, зайди до меня.

— А шо такое, дядько Иван? — с опаской спросил Сашко. Ему вовсе не улыбалось повторение недавней порки.

— Да ты что, боишься? Дело до тебя есть…

Сашко вошел в кабинет и остановился у порога.

— Давай, давай ближе. Садись вот тут.