Он далеко, как все дальнозоркие, отставил книгу и медленно, торжественно прочитал:
— «Двоим лучше, чем одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их: ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другага нет, который поднял бы его.
И если станет преодолевать кто-либо одного, то двое устоят против него: и нитка, втрое скрученная, не скоро ворвется».
Брат Павел отложил книгу и строго посмотрел на слушателей.
— Что означают слова эти? К чему призывают они нас? Какие выводы должен сделать из них каждый? Двояко их значение, глубок их смысл. Помогать ближнему в труде и беде его — пег дела более похвального. Исцелить недужного, накормить алчущего, напоить жаждущего, поддержать слабого — кто из братьев во Христе откажется? Но недуги телесные — не самые страшные. Страшнее беды духовные, слепота безверия. Люди, бредущие по терниям житейским, они ранят стопы свои, но, озаренные светочем веры и знания, они видят цель и смысл жизни. Это придает им сил и бодрости, твердости духовной и телесной. Они, счастливые, не должны забывать о ближнем, идущем рядом с ними, но не знающем, куда идти. Как бы ни было, их, заблудших, много, каждый остается один, ибо с ними и в них нету бога…
Брат Павел говорил легко и бойко, слова сыпались из его красногубого рта гладкие и круглые, как колобки. Всё внимательно слушали. Бритый сосед Алексея открытым ртом ловил слова проповедника, растроганно сопел и хлюпал носом.
Алексей, пригнувшись, почти спрятался за этажеркой. Уши его горели. Он порывался встать и уйти, но боялся, что все обернутся на его шаги, и продолжал сидеть. Вот так влип! Если кто из ребят узнает — хана, засмеют… Бог, вера, Христос… Это было такое древнее, призрачное и никчемушное, что о них никто никогда не говорил всерьез. И не всерьез тоже. Они просто не существовали. Их не было. И все это знали. И вот, оказывается, есть какие-то книги про этого бога и люди, которые их читают и уговаривают друг друга, что надо верить и ждать, когда он снова придет на землю.
Красногубый брат Павел всё так же стрелял глазами и бойко сыпал круглые слова. По этим словам получалось, что церковь стала на службу богатым и эксплуататорам, а истинная вера не знает никакого чинопочитания, в ней нет ни священников, ни первосвященников, а это правильно, потому что отец Иисуса был пролетарием, имел специальность плотника, а сам Христос никаким имуществом не обзаводился, разоблачал богатых и заботился о бедных… Потом он говорил об усмирении гордыни, о том, что каждый должен в этом смысле тренироваться, не брезговать ближним и, чтобы воспитывать в себе смирение, полезно чаще проделывать обряд омовения…
Голомозый и его жена принесли несколько тазиков, разномастных мисок и полотенца. Брат Павел сел, разулся. Голомозый вымыл и вытер ему ноги. Потом сел Голомозый, и ноги ему вымыл брат Павел. То же самое проделали ещё несколько человек. Тазики и полотенца унесли.
— А теперь споем, братья и сестры, наш псалом, — сказал брат Павел.
Старушка в накидке села к фисгармонии, начала по очереди, будто ехала на велосипеде, нажимать педали внизу, а руки положила на клавиши. Фисгармония громко задышала, из неё потянулись тягучие, гнусавые звуки. Все запели. Пели в один тон и тоже почему-то гнусаво, будто все сразу схватили страшный насморк. Алексей плохо понимал слова нудной песни, понял только, что в ней речь идет о том, как Христос снова придет на землю и установится его тысячелетнее царство. Парень с телячьими ресницами пел фальцетом, всё время сбивался с тона, но не умолкал и особенно старательно выводил припев:
Как прекра-асно, как прекрасно
Будет там, будет там!..
Алексей отодвинул стул и, не таясь, вышел. Желтый кобель, увидев его, вскочил на дыбы и, полузадушенный цепью, захрипел. Алексей поискал, чем бы в него пульнуть, но на чисто выметенном дворе не было ни камня, ни палки.
4
Алексей надеялся, что никто не узнает о его посещении адвентистов. Оказалось, его видели.
Напротив плиты, через пролет, стоял большой продольно-фрезерный станок. В смене Алексея на нем работал Василий Прохорович Губин.
При Семыкине Василий Прохорович частенько подходил к плите, умащивался на высоком, в полроста, узком табурете и, поглядывая на свой станок, неторопливо беседовал. После перевода Семыкина в другую смену он подходить перестал. Однако в понедельник, на другой день после молитвенного собрания у Голомозого, он включил самоход, подошел, сел на табурет и долго молча смотрел, как Алексей работает.
— Привыкаешь?
Алексей хотел было небрежно сказать, что привыкать, собственно, нечего, он же проходил практику и всё такое, но вместо этого вздохнул и сказал:
— Трудно…
Василий Прохорович как будто даже обрадовался.
— Очень хорошо! Коли ты это понимаешь, из тебя люди будут…
— Что же хорошего, если трудно?
— А как же? Работать — это тебе не фигели-мигели… Думаешь, зря слова из одного корня, что «труд», что «трудно»?..
— И всегда так будет?
— Привыкнешь — полегче станет, а совсем легко не будет, нет… Легкая жизнь только у жуликов… покуда не прищемят. Ну, а которые дураки, те утешаются — на небе, мол, легко будет. Молятся, у бога подачек клянчат…
Алексей почувствовал, что краснеет, наклонился над чертежом.
— Ты, видать, тоже собрался на небо тропку топтать?
— С чего вы взяли?
— А у соседа моего вчера что делал? Мне всё видать. И как голосят, богу своему жалятся — слышно.
— Голомозый заманил. Я не знал, что они там молиться будут…
— А чего ж ещё штундам делать?
— Каким штундам?
— Ну, штундисты, баптисты всякие… Теперь бога-то, как штаны, каждый по-своему кроит. Собираются по квартирам и молятся. Думают, без попов до бога дорога ближе. А что с попами, что без них, всё одно вокруг себя крутятся. И ты туда же?
— Я в бога не верю.
— Ну и правильно. Бог, он кому нужен? Кому прятаться надо. Голомозым, например, без бога никак. Бог им заместо забора, они за ним свою двуличность прячут. Взять того же Голомозого. Вон какую домину выстроил! Сад, огород. Думаешь, на зарплату? Зарплата ему — для прикрытия; баба его за яблоки на базаре в одно лето столько насшибает, что ему и в пять лет не наработать. Его послушать, так он вроде последнюю рубашку отдаст, а ребятенок падалицу поднимет — он из ружья бы палил, кабы не боялся, что засудят. И выходит, все его божественные слова — фальшь и враки…
Иначе, но столь же категорично высказался и Вадим Васильевич, когда Алексей рассказал ему о том, что побывал у адвентистов. Он зажал нос в кулак, посопел в него и сказал:
— Бог, милый друг Алексис, это было удобное изобретение. Эскимос при незадаче порол своего деревянного или костяного бога: куда, мол, ты глядел, когда происходило несчастье… Православные христиане уже не держали бога под рукой, поместили его на небо, и выпороть его стало трудновато… Однако всегда можно было свалить вину на бога — его воля… И вдруг бога не стало, человек остался наедине с самим собой. Некого пороть и не на кого сваливать. Ты — всему причина и сам во всем виноват: в хорошем и в дурном. И оказалось, глядеть себе в глаза трудно, наедине с собой непривычно и жутко. Для этого надо быть очень честным. И очень смелым… Да. И могут это не все. Далеко не все! — Вадим Васильевич вздохнул и помолчал. — Великое может стать смешным и жалким, а ничтожное — великим… Только время определяет действительную ценность идей, людей и вещей. Так и с религией. Когда-то огромный мир бога и веры стал всё более умаляться, уходить, пока не осел прочно в маленьком мире, где ворованная любовь, соседские плевки в борщ, прилипчивые, как чума, модные песенки, хулиганская ругань…
С тех пор прошло больше года, к адвентистам Алексей больше не ходил и от разговоров с Голомозым уклонялся, а Василий Прохорович, как прежде, при Семыкине, частенько стал подходить к плите покалякать и незаметно превратился для Алексея в дядю Васю. Почти все его разговоры были в сущности монологами. Взмостившись на табурет и поглядывая то на Алексея, то на станок, он неторопливо излагал свою точку зрения на какой-либо предмет — а своя точка зрения была у него на все предметы — и вовсе не требовал участия Алексея в разговоре: сам задавал вопросы и сам отвечал на них, выдвигал возражения и тут же их разбивал. Болтовня старика не мешала. Алексей вчитывался в чертежи, ставил и снимал детали, а дядя Вася говорил и говорил. Больше всего он любил распространяться о месте и значении рабочего в жизни и о жизни вообще.
— Жить — это не просто! — говорил он. — Да… Тут тебе и сверху печет, и сбоку продувает, и сзади подталкивает. А ты сумей не сбиться, линию найти… Ты свою нашел?..
— Не знаю. Наверно, нет.
— Как так?
— Я сталеваром хотел быть. А вот…
— Значит, мало хотел…
Нет, он очень хотел, а не получилось. И не только у него. Вот были они все вместе, мечтали, спорили, надеялись. И ничего не получилось. Мечты не сбылись, надежды не оправдались. Витька хотел стать капитаном и не стал: умер отец, пришлось идти на завод учеником, теперь фрезеровщик. Яша Брук кончил с медалью, поехал в Киев, в политехнический. Не приняли, хотя и медалист. Теперь, кажется, в городской библиотеке что-то такое делает и то вроде без зарплаты, а так чего-то подбрасывают… А Наташу приняли. Уж лучше бы наоборот: приняли бы Яшу, а её — нет. Тогда ей не нужно было бы ехать в Ростов, А то вот осталось несколько дней, а он всё никак не может ей сказать…
А он сам? Собирался стать сталеваром, и ничего не вышло. Ему сказали, что группа сталеваров укомплектована и нужно идти в слесари. Он тогда побежал к Еременке, доказывал, что ему обязательно нужно в сталевары, что он хочет, у него призвание… Еременко долго слушал, вытирал платком лоб и вдруг сказал:
— А я люблю черешню.
Лешка от неожиданности открыл рот.
— Нет, не есть… Есть я её, конечно, тоже люблю. А ещё больше — сажать и выхаживать. По моему рассуждению, это самое что ни на есть красивое дерево на земле. Весной, как зацветет, это же разве дерево? Невеста!.. Мне по моему характеру садик бы иметь и хлопотать в нем. А я вот сижу тут, тебя, дурачка, слушаю да ещё уговаривать должен… Думаешь, мне это очень нравится? Ты погоди губы надувать! Ты, голубчик, пойми: мы пошли тебе навстречу, приняли раньше, чем положено, поскольку ты — сирота, воспитанник детского дома. А ты кобенишься. Подумай сам, чего выйдет, если каждый будет вроде тебя: того не хочу, а желаю этого. Таким манером всё наше государство вверх тормашками полетит. Правильно я говорю?
Что Лешка мог возразить? Что государство никуда не полетит, если он, Алексей Горбачев, станет сталеваром? Или пускай оно идет куда хочет, а он хочет в мартеновский? А потом уже, когда Еременко сам позвал его и предложил «взять курс на разметку, поскольку есть такая наметка», Лешка даже не возражал. Если не в сталевары, какая разница, кем быть?..
Еременко молодец, своих ребят не забывал и, как любил повторять, доводил «до ума». А в случае чего, бросался за них в драку на кого угодно, как тогда с Витковским…
Каждый раз, когда группа заканчивала учебу и практику, ребята получали разряды и были оформлены, Еременко в первый день их самостоятельной работы сам приводил всю группу строем в цех и сдавал начальнику с рук на руки. «Чтобы чувствовали! — говорил он. — Не с ветру пришли, а трудовые резервы…» Может, хотел он поторжественнее обставить вступление ребят в коллектив, чтобы запомнили на всю жизнь и гордились, а может, просто тщеславно показывал свой «товар» лицом… В Лешкиной группе торжество не получилось. В цехе сменили начальника, Витковский, за какие-то грехи или упущения переведенный из главных механиков, рвал и метал. Он исподлобья посмотрел на выстроившихся в центральном пролете ремесленников и отрывисто спросил:
— Что за пацаны? Зачем?
Еременко, улыбаясь и, как всегда, вытирая пот, сказал, что это — не пацаны, а станочники, новое пополнение.
— У меня станков с сосками нет! Мне с них работу спрашивать или на горшок сажать?! Ты кого привел?
Ребята в группе, кроме Лешки, которого в то время погнало в рост, подобрались на редкость мелкорослые. Еременко перестал улыбаться, побагровел и вдруг — чего никогда с ним не бывало — закричал:
— У тебя что здесь, цирк? Борцы, гладиаторы тебе нужны?
Витковский ушел в контору, Еременко бросился следом. Ребята, встревоженные такой встречей, против обыкновения, не расползались в разные стороны присесть, облокотиться, а так и стояли тесной группкой, ждали. Наконец Еременко вышел из конторы, не глядя похлопал кого-то из ребят по плечу:
— Всё в порядке, голубчики, давайте по местам… Но в случае чего — враз ко мне!..
В ожидании «случая» он несколько раз приходил в цех, проверяя, не затирают ли его питомцев, не придираются ли попусту, но ремесленников не затирали, попусту не придирались.
Так без всяких торжеств и речей они и начали: приходили по гудку, снимали табели и шли к станкам, Алексей — к разметочной плите.
В газетах и книжках он читал о ребятах, как они, окончив школу или ремесленное, идут на завод, как поначалу немножко там ошибаются или бедокурят — проедают, например, зарплату на конфеты, — а потом очень быстро исправляются, становятся передовыми, гордыми и счастливыми.
Алексей заговаривал о таких книжках с товарищами, они, смеясь, отмахивались — «мура!», проверял себя, но ничего похожего не получалось и у него. Конфет он не любил и зарплаты не проедал, пока ничего не портил, но ни счастья, ни гордости не испытывал. К концу смены болели ноги, ещё раньше начинало ломить поясницу, непрерывно нужно было ворочать, двигать тяжелые отливки и поковки, в цехе душно, от испарины тело всё время кажется грязным, руки стали шершавыми от клеевой краски, окалины и формовочного песка. И постоянно приходится ругаться с мастером: то нет наряда, то наряд есть, а нет чертежа, а то и ни того, ни другого. Или с Маркиным. Очки мало помогают, видит он плохо и, чуть что, кричит, будто ему нарочно размечают так, что ничего не видно… И каждый день одно и то же. Вставать по гудку в шесть, всухомятку что-то жевать, бежать к автобусу, который отвезет на завод, долго идти пешком к цеху и в холод, и в дождь, и в зной. И никакого счастья, ничего героического в этом не было. Особенно трудно было в самом начале, когда учителя его перевели в другую смену и Алексей впервые остался один у плиты.
Семыкин давно уже не помогал, не проверял размеченные Алексеем заготовки, но он стоял рядом, в любую минуту мог посоветовать, помочь или вступиться, если что-нибудь оказалось бы не так и пришлось отвечать за ошибку, недогляд или даже брак. Его сорок лет, седьмой разряд и спокойная уверенность были опорой и заслоном от любых неожиданностей и осложнений.
И вдруг опоры и заслона не стало. Рано или поздно это должно было произойти. Алексей был к этому готов, но, когда это случилось, оказалось, что он совершенно не готов и случилось всё слишком рано. Он стоял у плиты и всем телом ощущал направленные на него выжидательные и настороженные взгляды из всех пролетов, от всех станков. От этих взглядов у него деревенели шея и спина, сводило руки. Он поднимал голову, поспешно оглядывался — никто на него не смотрел. На минуту напряжение ослабевало, потом появлялось снова. Он проверял сделанное дважды, трижды и, так как очень боялся ошибиться и напутать, путал, ошибался и начинал сначала. Всё, что он знал и умел, вдруг оборачивалось незнанием и неуменьем…
— А почему хотел быть сталеваром? — допытывался дядя Вася. — На портретах красоваться? Специальность у тебя не громкая, однако гордая, без неё все другие ни тпру ни ну… У нас завели моду — об одних кричат, про других молчат. Кричат про доменщиков, сталеваров. Вроде как они генералы в рабочем деле… А почему так считается? Потому что они на конце стоят, как пекарь. Кто-то хлеб сеял, убирал, зерно молотил да молол, а он с пылу с жару пироги выдает, — ему, выходит, слава и почет… А на самом деле в нём доблести, как в других, — стоит при своём деле, и всё. И без других ни взад ни вперед. Считается, сталевары — ведущая профессия, других, значит, ведут… А ну-ка, ты вот деталей не разметишь, станочники не обработают, слесаря не соберут, и будет «кукушка» ржаветь, как дырявый чайник: ни тебе лом подвезти, ни чугун, ни флюсы. Опять же футеровщики, огнеупорщики — без них сталь где варить, куда лить? В карман? Коксовики, доменщики газа не дадут — на костре варить будешь? Выходит, никакие они не ведущие, а следом идущие. И коли перед ними народ своё дело не сделает, ничегошеньки они не могут… Важно не кем быть, а каким быть! Да. Каждый в своём деле может быть как бог Саваоф.
— Так уж и бог!
— А ты думал? И Карл Маркс говорил: рабочий — это демиург, что по-древнему означает бог, творец. Ты Карла Маркса читал?
— Нет. Нам про него рассказывали.
— «Рассказывали»… Всё-то вы понаслышке, как дрозды, с чужого голоса. До всего, брат, надо своим умом доходить, а не на слово верить, А то сегодня тебе про одно скажут — белое, ты поверишь, завтра про то же самое, что оно — черное. И ты снова поверишь?
— Нет.
— Поверишь! За душой-то у тебя только и того, что тебе в уши надули… А надуть чего хочешь можно. Или ещё хуже — и тому и другому верить перестанешь. А это уж последнее дело, когда человек ни во что не верит. Это как дерьмо в проруби: ни взлететь, ни утонуть… А когда до всего своим умом дошел — тут уж тебя никто не собьёт. Вот, к примеру, я. «Капитал» я, конечно, не осилил — образования не хватило, — а другие книжки читал. Рабочему книжки эти нужные, чтобы он гордость свою понимал.
— Для утешения?
— Утешение только дуракам помогает. А умным понимать надо.
Рассуждения дяди Васи хотя и не вызывали такого раздражения, как покусывающие речи Голомозого, но помогали так же мало. Помогла привычка. Чем больше втягивался, привыкал Алексей, тем меньше уставал. Однако творцом, демиургом, как говорил дядя Вася, он себя не чувствовал. Он размечал детали, части каких-то станков, машин, и они бесследно исчезали. Делал он всё больше и лучше, но всё сделанное уходило из поля зрения, и ему казалось, что вся его работа — только видимость, никаких результатов и следов после неё не оставалось.
Иначе было с долбежным станком, стоявшим у начала главного пролета. Его разобрали для срочного капитального ремонта. Мастер, которого за склонность к спешке и страху перед начальством называли в цехе Ефимом Паникой, почти всё время стоял над душой, торопил, подгонял, и, должно быть, поэтому Алексею запомнились детали долбежного, которые он размечал. Приходя в цех, уходя из него. Алексей видел, как возле оголенной станины накапливалось всё больше готовых деталей, как слесаря подгоняли их, шабрили рабочие плоскости и начинали собирать. Это уже была не видимость, а настоящая большая и нужная вещь. Алексею нравилось наблюдать, как станок рождается заново — он ведь рождался и при его помощи! — и если выдавалась свободная минута, подходил, смотрел, как его собирают. Сборку закончили, станок опробовали, на нём снова начал работать прежний его хозяин, старый долбёжник. У Алексея целый день было праздничное, радостное настроение. Его станок работал! Ну, не его, конечно, одного, но он ведь тоже делал, тоже помогал, и без его, Алексея, помощи он был бы, наверно, не таким, каким-то другим, а этот был своим… И каждый раз, приходя в цех, Алексей посматривал на его зеленую станину, сверкающие плоскости, матовые шкивы, отполированные руками рукоятки. «Работаешь, старик? Давай, давай!»
Алексей даже огорчился, когда у старого долбёжника появился ученик: невысокий коренастый парень в солдатской гимнастерке. Лицо у пего было широкоскулое, с маленькими раскосыми глазами, на верхней губе росли редкие черные волоски. Это был комсорг цеха, звали его Федор Копейка. То, что он комсорг, ничего не меняло — мог запороть станок за милую душу, как и всякий… Комсорг учился старательно, потел от усердия, вместе с потом размазывал по лицу масло и ходил поэтому всегда замурзанный, но станок не запарывал.
Потом Алексею довелось размечать цилиндр, золотники и несколько дышел для заводской «кукушки» — маленького, без тендера, паровозика. Это был 9П-782. Алексея и теперь потянуло проследить, куда ушли размеченные им части. После работы он бегал на сборку и смотрел. Паровозик отремонтировали. Деловито сопя и звонко покрикивая, он опять начал сновать по гигантскому заводскому двору, то толкая перед собой огромные, пышущие зноем ковши с расплавленным чугуном от домны к мартеновскому, то уволакивая в отвал ковши со шлаком. Кургузый паровозик этот казался Алексею необыкновенно красивым, а пронзительный свисток его самым звонким и приятным. Каждый раз, увидев свой 9П-782, Алексей провожал его взглядом и, даже не видя, узнавал по свистку. Это тоже был его «крестник».
У мостового крана, ходившего под главным пролетом механического, полетели зубья ведущей шестерни. Новую шестерню для крана размечал Алексей. И потом каждый раз, когда, рокоча и подвывая, кран двигался над головой, Алексею в этом рокоте слышался голос нового «крестника».
Таких «крестников» становилось всё больше и больше. Они не были живыми и вместе с тем как бы жили: двигали, двигались сами, работали… Проходя по двору, он слышал звонкий голос «своей» «кукушки», у самого входа в цех стоял коренастый, чем-то похожий на нового хозяина Федора Копейку долбежный, брызгал малиновыми искрами шлифовальный, рокотал мостовой кран, торопливо, будто запыхавшись, поперечно-строгальный выговаривал: вжик, вжик…
Алексей и теперь не чувствовал себя творцом: он сам, один, не сделал ничего, ни одной вещи, ни одного станка или машины. Его работа растворилась в работе других, её заканчивали люди, которых он даже не знал. Но сделанное им направляло, определяло всю дальнейшую работу, её конечный результат.
Плита стояла посреди цеха. Краны, вагонетки, а иногда и просто руки чернорабочих в заскорузлых, рваных рукавицах несли к ней всё, что поступало в цех, — шершавые иссера-черные чугунные и стальные отливки, тускло поблескивающие бронзовые, сизо-красные, в осыпающейся окалине поковки. Отсюда, исчерченные по меловой, сразу берущейся ржавчиной краске, они растекались по станкам. Их обтачивали, строгали, долбили, сверлили, фрезеровали, шлифовали. Они возвращались вновь на плиту, снова, исчерченные, простроченные кернерами, уходили к станкам, их снова шлифовали, фрезеровали, сверлили, долбили, строгали, растачивали.
Всё, что делал, подготавливал и выпускал цех, проходило через плиту. От всех станков, из всех пролетов, отделов к ней тянулись, на ней скрещивались, сталкивались, боролись, побеждали или отступали и уступали интересы и устремления сотен, тысяч людей. В цех со всех сторон наплывали требования, устремления других цехов, отделов, заводоуправления, конструкторского бюро, БРИЗа, главного механика, энергетика, главного инженера, технолога… Случалось, приходили заказы, требования от завода имени Ленина, из порта, паровозного депо, трамвайного или поступал, как сейчас, большой спецзаказ… И всё — то еле слышно, в шелесте бумаг, то в пронзительном трезвоне телефонов, то в вежливых и язвительных спорах планерок и заседаний, то в ругани во всё горло на месте, в цехе, — собиралось, сгущалось и разражалось над чугунной разметочной плитой, строго поблёскивающей недавно простроганным зеркалом…
Теперь Алексей не жалел, что не стал сталеваром. Профессия разметчика действительно была не громкая. Она была строгая. Здесь нельзя было ничего делать шаляй-валяй, надеяться, что кто-то «подрубает», «подчистит». Малейшая ошибка разметчика вела за собой вереницу чужих ошибок, делала бессмысленной, бесплодной работу множества других людей. У Алексея исподволь, незаметно выработалась жесткая требовательность к тому, что делал он сам, а потом и к тому, что делали другие. Ошибка и фальшь означали и могли означать только одно — брак. И так во всём… Незаметно для него жесткая требовательность распространилась на всё, что говорил и делал он сам, другие люди. Что, кроме вреда и ошибок, могла принести фальшь во всем остальном?.. И как нельзя было сделать правильно разметку, не прочитав весь чертеж, не поняв устройства и назначения узла, так нельзя было и определить своё отношение к людям, не разобравшись во всём до конца, не решив, кто они и что они.
…— Дядя Вася, а как, по-твоему, Гущин — передовик?
Василий Прохорович посмотрел на Алексея поверх очков.
— Дружок твой? Прыщ он… на ровном месте, твой Гущин!
Смена кончилась. Алексей поспешно убрал инструменты и зашел за Виктором. Виктор был занят. Растопырив треногу штатива посреди пролета, фотограф наводил аппарат на Виктора. Тот опирался рукой на горку готовых деталей и изо всех сил старался выглядеть солидным. Виктора ещё ни разу не фотографировали для Доски почета, и, как он ни тужился, как ни хмурился, толстые губы его расползались в улыбке. Мимо шли рабочие, оглядывались, ребята помоложе приостанавливались, посмеивались.
— Витька, подбери губу — в аппарат не влезет!
— Это тебя к ордену или сразу в лауреаты?
Виктор надулся, но тут же заулыбался снова.
— Прошу не мешать, — строго сказал фотограф. — Товарищ Гущин, не отвлекайтесь, смотрите сюда.
Фотограф поднял палец, Виктор послушно уставился на него.
— Ты скоро? — спросил Алексей.
Виктор сделал гримасу, показывая, что не знает.
— Товарищи, так же нельзя работать! — рассердился фотограф. — Ну вот — кадр пропал… Давайте ещё раз. Смотрите сюда… Теперь становитесь к станку.
Виктор перешел к станку, фотограф взял штатив и начал выбирать для него место. Алексей махнул Виктору рукой и ушел. Времени было в обрез, чтобы доехать, переодеться и успеть к Наташе.
5
Успеть не удалось. На скамейке возле входа в общежитие сидел дядя Троша. Увидев Алексея, он вскочил, искательно улыбаясь, заспешил ему навстречу.
— Вот и ты… Я уж тут сижу-сижу, думаю: придет ли, нет ли?
— Мне уходить надо.
— Да ведь я на минутку только… Не задержу, нет, нет… — Он суетливо семенил рядом, снизу вверх заглядывая Алексею в лицо.
— Ну, пошли.
— Погоди, давай вот сюда в сторонку отойдем… Понимаешь, беда у меня… — Алексей усмехнулся. — Нет, нет, так всё в порядке… С квартирой! Я снимал там у одной боковушку, вроде чуланчика… А к ней сын приехал, с семьей. Куча детей… Ну, она меня и… «Что ж, говорит, ты жить будешь, а детишек я на улице класть должна?»
— Так куда я тебя? В общежитие посторонним нельзя.
— Сам-то я ничего, перебьюсь. Приткнусь где-нибудь. А вот вещички не знаю куда девать… Люди кругом незнакомые. Оставишь, а потом… У меня и вещей-то всего ничего — чемоданишко с барахлом. А пропадет — жалко! Как-никак последнее. — Губы дяди Троши задрожали.
Алексей молча смотрел на него. Когда-то он мечтал вырасти, снова встретить дядю Трошу и отомстить ненавистной Жабе за всё: за поруганную память отца, за унижение, за побои, за жизнь, которая была бы непоправимо загублена, если бы не чужие люди…
Теперь не было ни ненависти, ни желания мстить. Мордатый, самодовольный и страшный дядя Троша превратился в плюгавого сморчка и не вызывал ничего, кроме брезгливой жалости.
— Приноси ко мне свой чемодан, места не пролежит.
— Вот… Вот уж спасибо! — просиял дядя Троша. — Выручил ты меня — прямо не знаю как… Можно сейчас? Я в один момент… А?
— Давай, только поскорее. Пока переоденусь.
— Сей минут, сей минут!
Дядя Троша засеменил по тротуару. Алексей умылся, переоделся. Дяди Троши не было. Алексей вышел на улицу, посмотрел в ту сторону, куда убежал старик. Его не было. Алексей вернулся в комнату, посмотрел на часы. Наташа уже одета, ждет. Алексей снова выбежал на улицу. Никого. И ребят из комнаты нет. Он побежал отыскивать тетю Дашу, чтобы предупредить о чемодане, — тётя Даша куда-то запропастилась. Алексей решил плюнуть на всё и уходить, но в дверях столкнулся с дядей Трошей. Пыхтя и задыхаясь, он тащил большой фанерный баул.
— Опоздаю я из-за тебя… — сердито сказал Алексей.
— Да ведь не молоденький! И так еле дух перевожу…
Алексей поднял потертый, исцарапанный баул.
— Получше не мог купить?
— А на какие шиши?.. По барину и говядина…
Алексей затолкал баул под свою койку.
— Ну всё, пошли.
— Как? Вот тут и оставишь?
— А где же ещё?
— Да ведь ты здесь не один…
— Ну так что? Никто не тронет.
— Мало ли… Береженого, говорят, и бог бережет…
— Чего ты боишься? У тебя там ценное что?
— Какие у меня ценности!.. Барахлишко всякое — старые кальсоны да рубашки, на них никто не позарится… А документы? Да! Вот документы у меня там… Все справки: где работал, что, как… Барахло и пропадет — не жалко, а документы — сам понимаешь…
— Что же мне его, с собой таскать? У нас вон всё лежит, ничего не пропадает.
— Может, камера есть? Хранения…
— Какая, к черту, камера?! — Алексей посмотрел на часы и выхватил из-под койки чемодан. — На! И цацкайся с ним сам… Некогда мне, понимаешь?
Лицо дяди Троши выразило такой испуг, огорчение и растерянность, что Алексей ещё раз чертыхнулся и побежал отыскивать тетю Дашу. Она уже сидела на своем всегдашнем месте в коридоре, между окном и бачком для воды.
— Тетя Даша, заприте чемодан!
— А сам не можешь?
— Да нет, в кладовку… Это не мой, я потом расскажу…
Тетя Даша выбрала из связки ключ, со вздохом поднялась и, шаркая опухшими ногами, с трудом понесла свое рыхлое, изработанное тело к темной кладовушке в конце коридора. Алексей помчался за баулом. Дядя Троша семенил следом, на ходу проверяя замок. Висячий замочек был новенький, отменно прочный. Алексей сунул баул в угол.
— Ну, всё?
— А квитанцию?
— Какую еще квитанцию?
— Хоть какой-нибудь документик!.. Принято, мол, на хранение… Порядок такой… — заискивающе, жалко улыбаясь, дядя Троша смотрел то на Алексея, то на уборщицу.
Проклиная дядю Трошу, баул и всё на свете, Алексей сунул в руки тете Даше карандаш, клочок бумаги и тут же пожалел об этом: писала тетя Даша ещё медленнее, чем ходила. Первое слово «адин» благополучно разместилось, но второе поехало вверх, и бумага кончилась прежде, чем слово: получилось «чима». Тетя Даша подумала, решила, что этого достаточно, и старательно вывела подпись с маленькой буквы — «зуева».
— Вот. — Она полюбовалась своей работой и улыбнулась. — На. Прямо как в банке.
Алексей выхватил квитанцию, сунул дяде Троше и, убегая, прокричал:
— Приходи в другой раз… Пока!
Дядя Троша вслед ему угодливо закивал.
Наташи дома не было. Мать, которой Алексей ещё с мальчишества стеснялся и побаивался, насмешливо сказала, что кавалерам опаздывать не полагается, к Наташе пришла подруга, они ушли к кому-то, а потом пойдут в театр. Алексей, не найдя что сказать, покраснел и ушел. Наташу теперь не отыщешь, в общежитие возвращаться незачем, к Виктору идти не хотелось. Алексей решил проведать Вадима Васильевича.
Знакомство с ним, начавшееся в детдоме, оборвалось, когда Алексей поступил в ремесленное, и возобновилось с поступлением на завод. Осваивая под строгим присмотром Семыкина разметку, Алексей тяготился, как ему казалось тогда, её кустарным характером: каждую деталь нужно размечать отдельно, никакой механизации, всё от руки. А на собраниях и в газетах всё время говорили о рационализации, новаторских приспособлениях, ускоряющих и облегчающих труд. Он решил, что и разметку можно рационализировать, облегчить и ускорить. Надо только подумать. Думал он долго, старательно и втихомолку. Результатом раздумий был чертеж приспособления, которое должно было полуавтоматически переносить контуры чертежа на заготовку. Алексей хотел было показать своё изобретение Семыкину, но потом — сам себе не признаваясь в надежде поразить и сразить учителя необыкновенной конструкцией — решил сначала идти в БРИЗ. И первым, кого он там увидел, был Вадим Васильевич. Раздирая скулы зевотой, тот читал какую-то инструкцию. Приходу Алексея он явно обрадовался.
— Что скажете, молодой человек?
— Вы меня не помните? А я помню, — улыбаясь, сообщил Алексей.
— Вполне возможная вещь! — серьезно ответил Вадим Васильевич, в глазах его запрыгали бесенята.
— А как же! Вы ещё к нам, в детдом, на мотоцикле приезжали, и мастерскую мы потом строили… А как мотоцикл? Ездит?
— Увы! Рассыпался, мир праху его… Хотя, впрочем, праха не осталось — растащили соседские мальчишки…
— Здорово он у вас работал!
— Громко, да…
Они посмеялись, вспоминая треволнения детдомовского строительства, праздник «Первой стружки».
— Ну, а это что? — кивнул наконец Вадим Васильевич на трубку чертежа в руках Алексея.
— Вот — придумал. Может, годится?
Вадим Васильевич, склонив набок голову и зажмурив один глаз, внимательно просмотрел чертеж, потом посопел в кулак и, переходя на «ты», спросил:
— Ты как, очень обидчивый? Говорить сразу или разводить цирлих-манирлих?
— Сразу.
— Тогда скажем прямо: Эдисон из тебя пока не получился. — Смягчая удар, он улыбнулся: — Может, потом прорежется? Вполне возможная вещь! А пока… Как тебя зовут?
— Горбачев, Алексей.
— А пока, милый друг Алексис, — пшик… Понимаешь, штука, которую ты тут изобразил, давно изобретена, называется она пантограф и применяется в чертежном деле… Но черчение — одно, разметка — другое. Чтобы такой прибор мог гарантировать точную разметку, он должен быть очень солидным и сложным, а овчинка, как известно, не всегда стоит выделки… Вот тут как раз и есть такой случай. Окромя всего вышесказанного, существует такая штуковина — копировальный станок. На заводе у нас таких нет пока, а вообще есть. У станочков этих большое будущее! В таковой станочек закладывается чертеж и заготовка. Электронный глаз ползет по чертежу, а фреза срезает с заготовки всякие ненужности… И получается в результате копия того, что нарисовано на чертеже, только в виде готовой металлической вещи. Понятно? Ну вот. Принимая во внимание, что существуют хорошие копировальные станки, зачем же делать ещё и плохие чертежные? Получается вроде как бы не нужно?
— Не нужно.
— Вот и договорились! Обидно?
— Нет, что ж тут обидного?
— Ну, это ты врешь, милый друг! Обидно, да ещё как, по себе знаю. Мне ведь тоже случалось… изобретать изобретенное. И поскольку рабочий день окончился, изобретение похоронено по четырнадцатому разряду, а погода жаркая, может, махнем к морю и смоем вместе с пылью все огорчения? А то от этой инструкции по внедрению и распространению я что-то очумел…
Они махнули к морю. Плавали, валялись на песке и разговаривали. Просидели на берегу до заката. Вадим Васильевич спохватился:
— Друг милый, а не пора ли чего-нибудь пожевать? У меня как-то скучно стало под диафрагмой…
Алексей посмотрел на свою спецовку.
— Тебя смущает фрак? Двинем ко мне. Ксения Петровна перенесет тебя и в таком.
Ксении Петровны дома не оказалось. Вадим Васильевич, сопя и оттопыривая губы, долго шарил в буфете, кухонном шкафчике, гремел посудой в чулане, потом озадаченно остановился посреди комнаты и ухватился за нос.
— Что сей сон означает? — Внезапно он просиял и хлопнул себя по темени. — Еду-то поручено купить мне, а я — забыл!.. Так… Ты читал когда-нибудь высокоученый труд Елены Молховец? Напрасно! Чрезвычайно толстая женщина… То есть книга. В ней кулинарные рецепты на все случаи жизни. От рождения и крестин до похорон и поминок. Там даже есть такой — очень полезный! Я запомнил: «Если к вам пришли в гости, а в доме решительно ничего нет, вы спускаетесь в погреб, достаете холодную телячью ногу…»
— А где же?
— Вот именно! Где погреб? А главное — где нога? Гуляет, подлая, в собранном виде со всей прочей телятиной… Я тебе по секрету скажу: дама эта, несмотря на ученость, была все-таки дура. Она не описала в своем трактате блюдо, на котором несколько столетий держалась Российская империя… Знаешь ли ты, что такое мурцовка? Не знаешь. «Учись, мой сын, науки сокращают нам дни быстротекущей жизни». Примерно так сказал поэт или несколько иначе…
Вадим Васильевич отрезал несколько ломтей ржаного хлеба, изломал их крупными кусками, нарезал лук и сложил всё в миску, посолил, полил водой, добавил немного постного масла и перемешал.
— Вот держи этот инструмент, — протянул он Алексею ложку, — и считай, что ты цивилизованнее Александра Македонского и даже Аристотеля, потому что они орудовали пальцами… Итак, что есть перед нами? Мурцовка, она же — тюря, она же — опора отечества… Ну как?
— Вкусно! — набитым ртом ответил Алексей.
— То-то! Харч богов!.. Будь богом, уминай этот харч, но помни: есть тюрю можно, самому быть тюрей не следует…
Они умяли мурцовку, потом пили чай. Это был попросту сладкий кипяток, так как чая в доме тоже не оказалось. Воду Вадим Васильевич кипятил в стеклянной банке из-под консервов, воткнув в неё самодельный электрический кипятильник.
— Жена не признает, — пояснил он, — говорит, не вкусно. Но женщины, как известно, народ отсталый, заклятые сторонники кухни и враги прогресса…
Чай был действительно невкусный, у Алексея во рту осталось ощущение, будто он долго сосал медную ложку.
Так началась между семнадцатилетним Алексеем и пятидесятилетним Вадимом Васильевичем их несколько необычная дружба. Вадим Васильевич обрел слушателя, который жадно смотрел ему в рот и которому можно было сказать почти всё, что думаешь. У Алексея появился оракул — учитель жизни и ходячая энциклопедия. Вадим Васильевич знал всё, по крайней мере говорить мог обо всём. И говорил он всегда забавно.
Иногда на него находила хандра. В таких случаях он отмалчивался, отвечал коротко, отрывисто, зачастую язвительно и зло. Алексей охотно бывал у Калмыковых, засиживался допоздна. И только с тех пор как в жизнь его по-новому вошла Наташа, приходить перестал.
Ксения Петровна обрадовалась.
— Алеша! Заходи, заходи… Господи! И куда тебя гонит? Растешь, прямо как картошка в погребе… А ты всё-таки бессовестный! Хоть бы разок зашел в детдом. Людмила Сергеевна всё время о тебе спрашивает.
— Перестань его тащить обратно в пеленки! — прокричал из соседней комнаты Вадим Васильевич. — Он вырос. Вот облысеет, как я, тогда его потянет к воспоминаниям…
Алексей покраснел. Вадим Васильевич угадал то, в чём он не признавался сам себе. Он любил Людмилу Сергеевну и Ксению Петровну, но к встречам с ними не стремился. Они были в его детстве, детство кончилось, и напоминания о нем оставляли его равнодушным.
Другое дело — Вадим Васильевич, он весь взрослый, не любит никаких воспоминаний и говорит только о настоящем и будущем.
Ксения Петровна не заметила смущения Алексея.
— Очень хорошо, что ты пришел, — тихонько сказала она, — а то Вадим опять скис, захандрил… Ну, мальчики, — громко добавила она, — я ухожу. Проголодаетесь — в чулане творог и молоко… И пожалуйста, без холостяцкого свинства.
Проверяя, всё ли в комнате на месте, она оглянулась вокруг и ушла. Для неё и лысый, много старше её муж, которого она считала большим ребенком, и недавний воспитанник — теперь долговязый юноша — были мальчиками, за которыми по-прежнему нужен глаз да глаз.
Вадим Васильевич, заложив руки под голову, лежал на тахте, рядом на полу валялись газеты и журналы.
— Место для седалища найди сам, — мрачно уставясь в потолок, сказал он. — Живешь?
— Живу.
— А зачем?
Алексей замялся.
— Не тужься. Этого про себя никто не знает. Про других — тоже… — Он помолчал. — Ну, рассказывай…
— Я балет видел. «Лебединое озеро».
Вадим Васильевич, всё так же лежа, передразнил: подогнул одну ногу, руки торжественно прижал к сердцу и откинул голову.
Алексей засмеялся.
— На Зигфрида похоже… А музыка?
— Что — музыка? Музыку Чайковского толковать ногами — всё равно что на белендрясах сыграть теорию вероятности… Понятно?
— Нет.
— Мне тоже — нет, — вздохнул Вадим Васильевич и надолго умолк.
— А сегодня к нам в цех писатель приходил, — сказал Алексей.
Вадим Васильевич, не поворачивая головы, скосил глаза.
— Только я фамилии не знаю… Попросился разметить чего-нибудь. Я дал.
— Ну?
— Разметил. Так себе.
— Что говорил?
— Ничего.
— Ну вот — изучил жизнь! Теперь напишет про тебя эпопею…
— Про меня нет, про Витьку, наверно. Он около Витьки долго стоял.
— Это который приятель твой? А что он?
— В передовики лезет.
— А это плохо?
— По-моему, плохо… То есть не вообще, а как он… Никакой он не передовик. Я ему так и сказал.
— Ну?
— Обиделся… Ему и вымпел, и на Доску почета сфотографировали. А всё равно — неправда! И я докажу.
— Что ж, доказывай. Одним враньем меньше будет…
Алексей хотел рассказать во всех подробностях, почему, Виктора нельзя считать настоящим передовиком, но Вадим Васильевич, занятый своими мыслями, явно не слушал. Алексей умолк, полистал журналы, потом попрощался и ушел.
6
Устали оба — и Виктор и Алов. Они сидели битых два часа, но дальше первой странички не пошли.
Сначала всё было легко: родился там-то, тогда-то, отец — партработник… Последнее время был секретарем горкома. Первым секретарем. Мать? Обыкновенно, домашняя хозяйка. Есть ещё младшая сестра Людмила. Перешла в четвертый. Когда пошел работать? Когда кончил семь классов, умер отец… Вот тогда и пошел. Подробнее? Что ж тут подробнее? Обыкновенно…
Рассказывать об этом не хотелось.
…Поход начался так хорошо, у Витьки так здорово всё получалось. Никто лучше его не мог стоять на руле. Даже у Семена «Моряк» рыскал, а у Витьки шёл как по ниточке. А тут ещё шторм… Ну и прихватило их тогда! Через час всех свалило. Остались на ногах только Петр Петрович, Семен да Витька. Им хоть бы что. Ничуточки не укачало. Они всё время и несли вахту, посменно. «Моряк» валился то с носа на корму, то с борта на борт. Тут кого хочешь укачает. Петр Петрович говорил, что шторм баллов на семь, но ребята были уверены, что на самом деле все двенадцать…
На третьи сутки ветер упал, волны стали меньше.
К Бердянску подошли утром. За ночь море успокоилось, ребята отоспались, отдохнули, и теперь их распирала гордость: штормяга был что надо, а они, как настоящие моряки, выдержали свой курс, и никаких гвоздей…
Отмытый штормовыми ливнями город пламенел черепицей, слепил белизной домов. Деревья сушили на легком ветерке помолодевшую зелень, в лужах плыли подрумяненные купы облаков. Мостовая причальной стенки шаталась и дергалась, как пьяная. Ребята с хохотом следили друг за другом, за своими ногами. Они перестали повиноваться. За четверо суток тело приноровилось к зыбкой шаткости палубы, втянулось в непрерывную качку, и теперь, хотя под ногами была надежно неподвижная земля, тело продолжало раскачиваться, ноги искали опоры там, где её не было, и натыкались на неё, когда она не была нужна. Весело горланя, ребята вдребезги разбивали заглядевшиеся на себя в лужах облака и заново учились ходить по твердой земле.
Петр Петрович ушел к капитану порта. Вернулся он скоро, неожиданно строгий и хмурый.
— Все ко мне! — резко скомандовал он. Ребята стихли, подбежали. — Мне нужно отлучиться. Заместителем назначаю Семена Горина. Готовить завтрак, раздать. С корабля не отлучаться, не купаться. Ясно? Гущин пойдет со мной.
Витька готовно зашагал рядом. Зайдя за штабеля пустых селедочных бочек, Петр Петрович остановился, положил руку на Витькино плечо.
— Такое дело, Гущин… Ты показал себя как настоящий моряк. Как мужчина. Понятно?.. Так вот. Мужчиной надо быть всегда…
— А что? Что такое? — нетерпеливо спросил Витька…
— Такое дело… Беда, брат, случилась… Умер отец… Твой отец.
Витька поднял широко открытые глаза на Петра Петровича.
— Вот… — Петр Петрович вынул из кармана кителя бумажку, протянул Витьке. — Телеграмма.
Витька прочитал:
КАПИТАНУ ПОРТА БЕРДЯНСК СРОЧНО ПЕРЕДАТЬ КОМАНДИРУ УЧЕБНОГО БОТА «МОРЯК»
ВВИДУ СМЕРТИ ОТЦА НЕМЕДЛЕННО ЛЮБЫМИ СРЕДСТВАМИ ОТПРАВИТЬ ДОМОЙ УЧМОРА ГУЩИНА ПОХОРОНЫ СЕДЬМОГО ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЧАСОВ НАЧВОДСТАНЦИИ ДОСААФ ЛУЖИН
Горло Витьки что-то перехватило и туго сжало. Он отвернулся и ткнулся лицом в днище бочки. От неё нестерпимо воняло соленой рыбой. «Старые, пустые, — подумал Витька. — Свежая так не воняет».
— Ну, ну… — сказал Петр Петрович. Голос его звучал глухо, как через вату. — Держись.
Он оторвал Витьку от бочки, повернул лицом к себе, смахнул с его лба налипшую рыбью чешую.
— Держись. Мужчина должен держаться — вот!.. — Большой волосатый кулак его сжался так, что побелели косточки. Витька посмотрел на кулак и кивнул.
— Ага.
— Сейчас десять. На автобус ты ещё вполне успеешь…
Горло было по-прежнему чем-то зажато, и не проходила странная глухота. Ломовик беззвучно шлепал широкими, как тарелки, копытами по камням, железные прутья на подводе тряслись беззвучно, и даже мотоцикл, обдавший их сизым дымом, шелестел еле слышно.
На автобусной станции было пусто, окошко кассира закрыто. Грязь на полу, густо замешанная на подсолнечной шелухе, начинала подсыхать. Петр Петрович распахнул дверь к диспетчеру. Тот зубами вытаскивал резиновую пробку из бутылки с молоком, на газете лежала булка. Увидев вошедших, он выплюнул пробку и сердито сказал:
— Русским языком написано: «Сегодня рейсы отменяются».
— Почему?
— Грязь.
— Тут, понимаете, срочный случай…
— При чём тут случай? Одна вышла и за городом на пузо села. Теперь жди, когда из эмтээс трактор пришлют…
— Когда же пойдут?
— А я знаю? Когда дорога протряхнет… Не раньше как через сутки. Дождь вон какой лил. Теперь не грейдер, а… водохранилище, матери его черт!
— Понимаете, у парня отец умер…
Диспетчер посмотрел на Виктора, помолчал.
— Что ж я, автобус по воздуху пошлю?.. А вы вот что: попробуйте на аэродром. Только навряд и там… — с сомнением покачал он головой.
По дороге на аэродром Петр Петрович завел Витьку в чайную, заказал шницель и чай. Витька поковырял шницель и отложил вилку. Есть не хотелось. Почему-то всё время пересыхало горло. Он жадно выпил стакан чая, потом второй. Горло осталось пересохшим.
В комнате дежурного по аэродрому, несмотря на распахнутые окна, плавал синий табачный дым. Четыре летчика весело смеялись. Трое были в кителях и фуражках, четвертый в шлеме и комбинезоне.
— Сюда нельзя! — сказал летчик, сидевший за столом.
— Вы дежурный? — спросил Петр Петрович. — Нужно срочно отправить одного пассажира. Вот этого.
— Какие пассажиры! — засмеялся дежурный. — Мы тут скоро водолазами заделаемся…
— Лягушками. Меня уже квакать тянет… — сказал другой летчик в комбинезоне, остальные заулыбались.
Петр Петрович протянул дежурному телеграмму. Тот прочитал, перестал улыбаться.
— Сами видите — ни взлететь, ни сесть. Ну, отсюда вытолкнем, а там не примут. Почта и та лежит. Вон пилот — с утра дожидается…
— Как же быть?
Дежурный пожал плечами: