Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Не помню, чтобы я слышал взрыв. Может быть, свист, похожий на звук рвущейся ткани, и то не уверен. Мое внимание было приковано к божеству, вокруг которого роилась толпа почитателей; его преторианцы пядь за пядью расчищали ему путь к машине. \"Дорогу, пожалуйста. Пожалуйста, расступитесь\". Верующие толкали друг друга локтями, стремясь увидеть шейха поближе, коснуться полы его одеяния. Окруженный благоговением старец степенно поворачивал голову, приветствуя знакомых, кивая ученикам. Пронзительный, словно клинок ятагана, взор сверкал на его лице аскета. Я рванулся из гущи впавших в транс, стиснувших меня тел, но тщетно. Опустившись в автомобиль, шейх помахивал из-за бронированного стекла рукой, два телохранителя усаживались по обеим сторонам от него… И — всё. Что-то прозмеилось по небу и вспыхнуло, точно молния, на проезжей части; ударная волна, хлестнув наотмашь, разметала скопище народа, державшее меня в плену своей истерии. Миг — и небо взорвалось, улица, секунду назад охваченная религиозным порывом, опрокинулась вверх тормашками. Тело какого-то мужчины или юноши, как черный метеор, пронеслось через кружащийся перед глазами мир. Что это, что?.. Плотная волна пыли и пламени подхватила меня, швырнула прочь сквозь миллионы осколков. Я смутно почувствовал, что меня раздергивает на волокна, как старую тряпку, что я таю в дыхании взрыва… В нескольких метрах — или тысячах световых лет — полыхает автомобиль шейха. Щупальца огня алчно оплетают его, испуская отвратительную вонь горящей плоти. Ровное гудение пламени наверняка ужасно, но до моего слуха оно не доходит. Глухота обрушилась на меня, точно гром, вырвала из городского шума. Я ничего не слышу, не чувствую, я только парю, парю. Целую вечность парю, а потом падаю на землю: я оглушен, разбит, но голова, как ни странно, ясная, и перед глазами не только этот поглотивший улицу кошмар. В тот миг, когда я достигаю земли, все застывает: языки пламени над распотрошенным автомобилем, осколки, дым, хаос, запахи, время… И только небесный голос, кружась над непроницаемым молчанием смерти, поет: \"Мы на нашу улицу вернемся, когда-нибудь, когда-нибудь\". Это даже и не совсем голос — легкий трепет, тончайшая филигрань… Голова моя скачет по ухабам… \"Мама!\" — вскрикивает ребенок. Это слабый, но отчетливый и чистый звук. Он доносится откуда-то издалека, из другого, просветлевшего мира… Пламя, пожирающее машину, отказывается шевелиться, осколки — падать… Рукой я ощупываю крошево щебенки вокруг. Меня задело, я знаю. Пытаюсь пошевелить ногами, приподнять голову; ни один мускул не слушается… \"Мама!\" — кричит ребенок… \"Я здесь, Амин!..\" И вот она, мама, выходит из дымного занавеса. Идет через каменные завалы, окаменевшие жесты, разинутые над пропастью рты. На миг я принимаю ее за Деву Марию — на ней молочно-белое сияющее покрывало, взгляд преисполнен мукой. Моя мать такой и была, лучезарной и грустной, как свеча. Ее ладонь, прижавшись к моему пылающему лбу, без остатка вбирала жар и страхи. И вот она здесь, ее волшебство по-прежнему всесильно. Дрожь сотрясает меня с головы до пят, высвобождая вселенную, запуская бег безумия. Пламя вновь начинает свой жуткий танец, осколки опять летят во все стороны, паника захлестывает все вокруг… Человек в разодранной одежде, с почерневшим лицом и руками пробует приблизиться к горящей машине. У него, конечно, совсем плохо с головой: одержимый непонятным упрямством, он пытается во что бы то ни стало спасти шейха. Вот он дотронулся до дверцы — но струя пламени отгоняет его. В салоне автомобиля горят попавшие в западню трупы. Два окровавленных призрака, зайдя с другой стороны, стараются открыть заднюю дверь. Я вижу: они то ли выкрикивают какие-то приказания, то ли вопят от боли — но не слышу их. Изуродованный старик рядом не сводит с меня растерянного взгляда; он, видно, не понимает, что у него разворочены внутренности и его кровь потоком льется в воронку на асфальте. Другой раненый корчится на россыпи мелких обломков, на спине у него дымится огромное пятно. Он проползает совсем близко от меня, воющий, ошалелый, и испускает дух чуть поодаль, широко раскрыв глаза, наверное так и не впустив в сознание мысль о том, что это могло случиться с ним — с ним. Два призрака наконец разбивают лобовое стекло и бросаются внутрь салона. Остальные уцелевшие приходят им на выручку. Голыми руками они тянутся к охваченной огнем машине, крушат стекла, набрасываются на дверцы и в конце концов извлекают тело шейха. Десяток рук относят его дальше от пекла, укладывают на тротуаре; облачко ладоней, мешая друг другу, тянется к его одеянию. Я чувствую покалывание в бедре, оно подает признаки жизни. Брюк на мне почти не осталось, лишь отдельные прокаленные жаром лоскутья прикрывают тело. Моя нога лежит рядом, ненастоящая, жуткая; тоненькая ленточка плоти все еще соединяет ее с бедром. В этот миг силы покидают меня. Я чувствую, как моя плоть распадается, разлагается… Наконец я различаю завывание \"скорой помощи\"; мало-помалу шум улицы крепнет, обрушивается на меня, как волна, прижимает к асфальту. Кто-то склоняется надо мной, бегло осматривает мои раны и отходит в сторону не оборачиваясь. Я вижу, как этот человек опускается на корточки рядом с соседней грудой обгоревшей плоти, пробует пульс и делает знак тем, кто идет с носилками. Еще кто-то берет мое запястье и тут же выпускает его. \"С этим все. Безнадежно…\" Я хочу его удержать, он же должен вглядеться в своего ближнего — в меня; рука бунтует, не слушается. \"Мама!\" — снова кричит ребенок… Я ищу свою мать в этом хаосе. Вижу только сады, они тянутся сколько хватает глаз… Дедушкины сады… сады патриарха… край апельсиновых деревьев, где всегда лето… И мальчик сидит на вершине холма, мечтает. Небо голубое и прозрачное. Апельсиновые деревья, не разнимая ветвей, словно рук, уходят вдаль. Мальчику двенадцать лет, сердце фарфоровое. Взрывной, лихорадочный возраст; взял и съел бы луну, как апельсин, просто потому, что доверчивость так же безгранична, как радость; он уверен: протяни руку — и сорвешь с ветки счастье целого мира… Я вижу, как наперекор трагедии, на веки вечные изуродовавшей память об этом дне, наперекор умирающим на проезжей части и огню, догрызающему автомобиль шейха, мальчик подпрыгивает и, раскинув руки, будто сокол крылья, летит над полями, где каждое дерево — дивная сказка… Слезы бегут у меня по щекам, оставляя за собой влажные следы… \"Тот, кто говорит, что мужчине не подобает плакать, не знает, что такое мужчина\", — мягко сказал отец, отыскав меня, растерянного, в комнате, где лежало тело патриарха. \"Плакать не стыдно, мой взрослый мальчик. Слезы — самое достойное, что у нас есть\". Я не хотел выпускать ладонь деда, и отец, присев передо мной на корточки, взял меня за плечи. \"Что толку здесь быть? Мертвые мертвы, с ними кончено. Они уже искупили свои грехи. А живые — лишь призраки, что движутся к своему часу\". Два санитара поднимают меня, переваливают на носилки. Задним ходом подъезжает машина \"скорой помощи\" с широко распахнутыми дверями. Чьи-то руки втягивают меня внутрь, только что не бросают посреди других мертвых тел. Меня встряхивает в последний раз, и я слышу собственный всхлип… \"Боже, если это кошмарный сон, сделай так, чтобы я проснулся поскорее…\"

1

После операции ко мне в кабинет заглядывает Эзра Бенхаим, наш директор. Он живой и подвижный, несмотря на седьмой десяток и наметившуюся полноту. В больнице его за глаза называют Сержантом за диктаторство, отягченное любовью к неуместным шуткам. Но в трудных ситуациях он первым, засучив рукава, берется за работу и уходит лишь тогда, когда сделано все возможное.

Еще до того, как я получил израильское гражданство (молодой хирург, я вкалывал в ту пору как сумасшедший, чтобы попасть в штат), он уже здесь работал. Тогда он заведовал всего-навсего отделением и свое небольшое влияние использовал для того, чтобы хоть немного сдерживать недовольство тех, кому я был поперек горла. В те годы сын бедуина не мог войти в элитарное университетское братство, не вызывая у остальных приступов тошноты. Все мои однокурсники происходили из состоятельных еврейских семей, носили швейцарские часы и ставили на парковку автомобили с откидным верхом. Они посматривали на меня свысока, а мои заслуги воспринимали как посягательство на их статус. И когда кто-то из них провоцировал меня на крайности, Эзра, не разбираясь, кто первый начал, неизменно вставал на мою сторону.

Без стука распахнув дверь, он бросает на меня косой взгляд и улыбается уголком рта. Так он обычно показывает, что доволен. Потом — я поворачиваюсь к нему в своем крутящемся кресле — снимает очки, протирает их полой халата и говорит:

— Похоже, ты его с того света вытащил, этого пациента.

— Не будем преувеличивать.

Он водружает очки на нос с некрасивыми ноздрями, покачивает головой; после минутного раздумья его взгляд вновь обретает строгость.

— Пойдешь вечером в клуб?

— Не могу: сегодня жена возвращается.

— А отыгрываться когда будешь?

— Отыгрываться? Ты же меня ни разу не обыграл.

— Так нечестно, Амин. Стоит мне слегка раскиснуть, как ты тут же меня обскакиваешь. А сегодня, когда я чувствую, что в форме, тебе, понимаешь ли, некогда.

Я откидываюсь на спинку кресла, чтобы лучше его видеть.

— Сказать тебе все как есть, мой бедный Эзра? Потерял ты свой прежний удар, вот что, и я этим воспользуюсь — вот увидишь.

— Ты меня раньше времени не хорони. Вот увидишь, я тебя уделаю, раз и навсегда.

— Для этого и ракетка не нужна. Подножка — и готово.

Он обещает поразмыслить над моими словами, подносит ладонь к виску, откланиваясь по-приятельски, и возвращается к делам — покрикивать на медсестер в коридорах.

Оставшись один, я пытаюсь сообразить, что делал до вторжения Эзры, и вспоминаю, что звонил жене. Снимаю трубку, набираю свой домашний номер и после седьмого длинного гудка кладу ее обратно на рычаг. Мои часы показывают 13.12. Если Сихем выехала девятичасовым автобусом, она скоро должна быть дома.

— Ну ты уж совсем-то в свои мысли не уходи!

Доктор Ким Иехуда, вплывая в комнатушку, застает меня врасплох.

— Я постучалась, прежде чем войти, — спешит прибавить она. — Но ты где-то витал…

— Прости, не слышал.

Она царственным жестом отметает мои извинения и, заметив складку у меня меж бровей, спрашивает обеспокоенно:

— Домой звонил?

— От тебя ничего не скроешь.

— А, тогда понятно: Сихем еще не вернулась?

Ее проницательность меня злит, но я умею не показывать виду. Мы знаем друг друга с университетских пор. Заканчивали в разные годы — я был на три курса старше, но взаимную симпатию испытывали с самых первых встреч. Она была хороша собой, непосредственна и действовала напрямик там, где другие студентки сто раз думали: а стоит ли просить прикурить у араба, даже если он красивый парень и учится блестяще? Ким была смешлива и открыта. В нашем романе кипела обжигающая первозданность. Я безмерно страдал, когда ее похитил у меня молодой русский бог, только что расставшийся с комсомолом. Это был сильный игрок, тут нечего было возразить. Потом я женился на Сихем, а русский взял и через день после распада советской империи, ни слова не сказав, улетел на родину. Мы с Ким остались друзьями — близкими друзьями, а долгая работа бок о бок превратила нас еще и в настоящих заговорщиков, которые понимают друг друга с полуслова.

— Сегодня все едут с каникул, — напомнила она. — Дороги забиты. Ты бабушке не пробовал дозвониться?

— На ферме нет телефона.

— Позвони ей на мобильный.

— Она, как всегда, забыла его дома.

Ким обреченно разводит руками:

— Значит, не повезло.

— Кому?

Приподняв восхитительно изогнутую бровь, она грозит мне пальцем.

— У некоторых дальше намерения дело не идет. Ни смелости не хватает, ни задора.

— Пришло, пришло время смелых, — говорю я вставая. — Операция была тяжелая, надо восстановить силы.

Ухватив Ким за локоть, я выталкиваю ее в коридор.

— Иди вперед, красавица. Хочу видеть все твои прелести.

— А при Сихем у тебя язык повернулся бы такое сказать?

— Только идиоты всегда твердят одно и то же.

Смех Ким струится по коридору, словно гирлянда сверкает под потолком хосписа.

Когда мы заканчиваем обедать, к нам подходит Илан Рос. На подносе у него и миллиметра свободного нет. Он садится справа от меня, лицом к Ким. Его халат распахнут на раблезианском брюхе, отвисшие щеки заливает багровый румянец. Для разминки запихнув в рот три куска холодного мяса, он вытирает губы бумажной салфеткой.

— Загородный дом еще подыскиваешь? — спрашивает он меня, на секунду прервав жадное чавканье.

— Смотря где.

— По-моему, я для тебя кое-что нашел. Недалеко от Ашкелона. Хорошенькая вилла; чтобы оттянуться на всю катушку, лучше не бывает.

Мы с женой уже больше года ищем домик на берегу моря. Сихем обожает море. Каждые вторые выходные, если у меня получается с отгулами, мы садимся в машину и едем на побережье. Долго-долго идем по песку, потом, вскарабкавшись на дюну, до поздней ночи смотрим на горизонт. Закат всегда производил на Сихем гипнотическое действие, почему — я так и не смог понять.

— Думаешь, она мне по карману?

Илан Рос издает короткий смешок, и его пунцовая шея трясется, точно желатиновая.

— Я думаю, Амин, ты уже так давно не стеснен в средствах, что тебе по карману как минимум половина того, о чем ты мечтаешь…

Внезапно стены столовой содрогаются от сильнейшего взрыва; дребезжат стекла. Все переглядываются, цепенеют; сидящие у окон встают с мест и смотрят наружу. Мы с Ким бросаемся к ближайшему окну. Люди во дворе больницы застыли, обратив лица к северу. Здание напротив закрывает нам обзор. Кто-то говорит:

— Теракт, похоже.

Мы выбегаем в коридор. Бригада медсестер, поднявшись с цокольного этажа, быстрым шагом движется в сторону вестибюля. Судя по силе волны, рвануло где-то неподалеку. Охранник яростно нажимает на кнопки рации, пытаясь что-то узнать. По словам его невидимого собеседника, информации пока мало. Мы с трудом втискиваемся в кабину лифта. Доехав до последнего этажа, бежим на террасу над южным крылом больницы. Там уже стоят несколько любопытных, приложив ладонь козырьком ко лбу. Их взгляды устремлены на облако дыма, медленно поднимающееся вверх кварталах в десяти от больницы.

— Это в Хакирии, — сообщает по радио охранник. — Бомба или террорист-смертник. Может быть, машина, начиненная взрывчаткой. Пока неясно. Вижу только дым, идущий от места поражения…

— Спускаемся, — говорит Ким.

— Да, правильно. Надо подготовиться, сейчас начнут поступать раненые.

Через десять минут из обрывков информации складывается картина настоящей бойни. Одни говорят, что террористы напали на автобус, другие — что на воздух взлетел ресторан. Коммутатор больницы вот-вот разорвется от шквала звонков. Это красный уровень тревоги.

Эзра Бенхаим отдает приказ о развертывании штаба по оказанию помощи раненым. Медсестры и хирурги собираются в приемном покое, где в неистовой, но строго упорядоченной карусели сменяют друг друга каталки и носилки. Теракты уже не раз сотрясали Тель-Авив, и медицинская помощь становится все более эффективной. Но теракт остается терактом. Притупив восприятие, с ним можно научиться справляться технически — но не человечески. Волнение и страх гонят хладнокровие прочь. Ужас целит прежде всего в сердце.

Вслед за другими я вхожу в отделение скорой помощи. Эзра здесь; бледный, он прижимает к уху мобильный телефон, а свободной рукой пытается координировать подготовку к операциям.

— Смертник подорвал себя в ресторане. Есть погибшие, много раненых, — сообщает он. — Освободите третий и четвертый приемные покои. Приготовьтесь принимать первых пострадавших. Машины «скорой» уже едут.

Ким, бегавшая в свой кабинет, чтобы позвонить домой, находит меня в пятом приемном покое. Сюда будут привозить тяжелораненых. Иногда, если операционных блоков не хватает, ампутации делаются прямо здесь. Вместе с четырьмя другими хирургами мы проверяем инструменты и оборудование. Медсестры, проворные, точные в движениях, хлопочут у операционных столов.

— Там как минимум одиннадцать погибших, — говорит Ким, включая приборы.

За окнами воют сирены. Первые машины \"скорой помощи\" заполняют двор больницы. Оставив Ким заниматься аппаратурой, я иду в вестибюль к Эзре. Крики раненых эхом раскатываются по приемному покою. Почти нагая женщина, огромная, как ее ужас, извивается на каталке. Санитары с трудом удерживают ее в лежачем положении. Ее провозят мимо меня; волосы у нее встали дыбом, глаза вылезают из орбит. Сразу же за ней везут окровавленное тело юноши. Лицо и руки у него почернели, словно он вышел из шахты. Я берусь за каталку и отвожу ее немного в сторону, освобождая проход. Мне на помощь кидается медсестра. Вскрикивает:

— У него же рука оторвана!

— Поменьше эмоций, — одергиваю я. — Накладывайте жгут и немедленно везите в операционный блок. Нельзя терять ни минуты.

— Хорошо, доктор.

— Уверены, что сможете?

— Не беспокойтесь, доктор. Я справлюсь.

За каких-нибудь четверть часа вестибюль отделения скорой помощи превращается в поле битвы. Здесь скопилось не меньше сотни раненых; большая их часть распростерта на полу. На каталках — истерзанные, чудовищно иссеченные осколками, обожженные тела. Вопли и стоны разносятся по больнице. Время от времени надо всем этим взмывает чей-то крик: очередная жертва ушла в небытие. Один из пострадавших кончается у меня на руках — я даже не успеваю его осмотреть. Ким знаками показывает мне, что блок переполнен и тяжелых надо направлять в пятый приемный покой. Какой-то раненый требует, чтобы им занялись немедленно. У него содрана кожа со всей спины, обнажилась часть лопаточной кости. В исступлении он хватает за волосы медсестру. Трое крепких парней с трудом заставляют его выпустить добычу. Чуть подальше другой раненый, чья каталка втиснута меж двух других, кричит и корчится как безумный. Его тело раскромсано. Он так извивается, что падает на пол и принимается молотить кулаками пустоту перед собой. Медсестра, хлопочущая возле него, судя по всему, растерялась. При виде меня в ее глазах вспыхивает надежда.

— Скорее, доктор Амин, скорее…

И тут раненый каменеет; обрываются хриплые вопли, корчи, судорожные движения ногами, все тело замирает, руки медленно опускаются на грудь, словно у марионетки перерезали нити. В долю секунды страдание на его воспаленном лице сменяется холодным бешенством и отвращением. Когда я склоняюсь над ним, он грозно сверлит меня взглядом и кривит губы в нарочитой гримасе.

— Не хочу, чтобы ко мне прикасался араб, — бормочет он, злобно отталкивая меня. — Лучше сдохнуть.

Я на лету ловлю его запястье и крепко прижимаю его руку к телу.

— Держите как следует, — говорю я сестре. — Я должен его осмотреть.

— Не прикасайтесь ко мне, — бунтует раненый. — Не смейте меня трогать.

Он плюет в меня. Ему не хватает дыхания, и тягучий плевок оказывается у него на подбородке; слезы ярости заволакивают ему глаза. Я расстегиваю его куртку. Вместо живота у него — пенистое месиво, сжимающееся при каждом движении. Он и без того потерял много крови, а от воплей кровотечение только усиливается.

— Оперировать немедленно.

Жестом я подзываю медбрата, он помогает мне снова уложить раненого на каталку, и, расчищая дорогу, я мчусь к операционному блоку. Он не сводит с меня ненавидящих глаз, от злобы едва не теряя сознание. Он и хотел бы оказать сопротивление, но судороги лишили его сил. Побежденный, распростертый, он отворачивает голову, чтобы меня не видеть, и отдается подступающему оцепенению.

2

Я выхожу из блока около десяти вечера.

Трудно сказать, сколько человек побывало сегодня на моем операционном столе. Стоило мне закончить с одним, как двери блока распахивались, впуская очередную каталку. Какие-то операции были совсем короткие, другие буквально высосали из меня все силы. Тело точно судорогой свело, руки-ноги не гнутся. Временами у меня темнело в глазах, кружилась голова. И только когда у меня под ножом чуть не умер ребенок, я решил, что меня должен сменить дежурный хирург. Ким потеряла одного за другим троих пациентов, словно какая-то злая сила развлекалась, сводя на нет ее усилия. Она вышла из операционной, ругая себя на чем свет стоит. Наверное, поднялась к себе в кабинет и рыдает там.

Эзра Бенхаим говорит, что число погибших растет — сейчас их уже девятнадцать, из них одиннадцать школьников, отмечавших день рождения одноклассницы во взорванном ресторане быстрого обслуживания; четыре ампутации, тридцать три человека в критическом состоянии. Примерно за сорока ранеными пришли родственники и забрали их домой, остальные покинули больницу самостоятельно после того, как им была оказана необходимая помощь.

Родители, словно лунатики, безостановочно меряют вестибюль шагами, сжимая кулаки, грызя ногти. Большинство, кажется, не осознает масштаба постигшей их катастрофы. Обезумевшая мать хватает меня за руку, впивается взглядом: \"Как моя дочка, доктор?.. Выкарабкается?..\" Подходит мужчина: его сын в реанимации. Он хочет знать, почему. \"Он там уже несколько часов. Что вы с ним делаете?\" И медсестер точно так же разрывают на части. Они стараются хоть как-то успокоить людей, обещая все разузнать. Одно семейство, увидев, что я подбадриваю какого-то старичка, накидывается на меня с вопросами. Постепенно отступая, выскальзываю в наружный двор и обхожу весь комплекс больницы, чтобы попасть к себе в кабинет.

У Ким никого нет. Заглядываю к Илану Росу. Тот ее не видел. Медсестры тоже.

Переодеваюсь, чтобы ехать домой.

По стоянке в беззвучном безумии снуют полицейские. Тишина пронизана стрекотом их раций. Сидящий во внедорожнике офицер отдает распоряжения; на приборной доске лежит ручной пулемет.

Я подхожу к своей машине, сереющей в вечерних сумерках, под легким ветерком. «Ниссан», на котором ездит Ким, стоит там же, где я видел его утром; стекла у передних сидений наполовину опущены из-за жары. Отсюда я делаю вывод, что Ким еще не ушла, но я слишком устал, чтобы ее искать.

Выезжаю из больницы; город кажется безмятежно спокойным. Недавняя трагедия не нарушила его привычек. Бесконечные вереницы машин штурмуют рокадную дорогу на Петах-Тикву. В кафе и ресторанах полно народу. На тротуарах не протолкнуться от любителей вечерних прогулок. Я еду по проспекту Гевирол до Бет Соколов; полицейские на выставленном здесь после теракта контрольно-пропускном пункте направляют водителей в объезд Хакирии — по распоряжению спецслужб этот район наглухо отрезан от города. Мне удается просочиться на улицу Хасмонаим, залитую звездной тишиной. Вдалеке виднеется взорванный смертником ресторан.

Полицейские эксперты, оцепив место трагедии, приступили к его детальному осмотру. Фасад ресторана полностью разворочен; в правом крыле рухнула крыша, исчертив тротуар черными полосами. Вырванный из земли фонарный столб лежит поперек проезжей части, усыпанной мусором и обломками. Взрыв, судя по всему, был неслыханной силы; стекла в окрестных зданиях выбило, штукатурка на многих фасадах вспучилась и отлетела.

— Не стойте здесь, — командует выросший словно из-под земли полицейский.

Движениями фонарика он показывает мне, куда ехать, освещает номерной знак моей машины, затем меня. Инстинктивно отшатывается и хватается за пистолет.

— Без резких движений, — предупреждает он. — Чтобы я видел ваши руки на руле. Что вы тут делаете? Не видите, что территория оцеплена?

— Домой еду.

На помощь подходит второй полицейский.

— Как этот тип сюда пробрался?

— Понятия не имею, — отвечает первый.

Второй в свою очередь пробегает по мне лучом фонарика, окидывает суровым, недоверчивым взглядом.

— Документы!

Протягиваю. Изучив их, он снова светит мне в лицо. Его беспокоит, сбивает с толку арабская фамилия. Так всегда бывает после терактов. Полицейские на нервах, а потому особенно остро реагируют на любую подозрительную физиономию.

— Выходите, — приказывает первый, — станьте лицом к машине.

Я подчиняюсь. Он грубо толкает меня на капот автомобиля, ботинком раздвигает мне ноги и принимается дотошно обыскивать. Другой полицейский идет к багажнику.

— Откуда едете?

— Из больницы. Меня зовут доктор Амин Джаафари; работаю хирургом в больнице Ихилов. Только что вышел из операционного блока. Я вымотан до предела и хочу попасть домой.

— Порядок, — говорит второй полицейский, закрывая багажник. — Здесь все нормально.

Другой не соглашается отпустить меня просто так. Он отходит в сторону и сообщает на центральный пост мою фамилию, сведения из служебного удостоверения и водительских нрав. \"Араб, гражданство Израиля. Говорит, только что из больницы, хирург… Джаафари, с двумя \'а\'… Проверь в Ихилове…\" Через пять минут он возвращается, отдает мне документы и не терпящим возражений тоном приказывает поворачивать назад и больше тут не появляться.

Домой я приезжаю к одиннадцати часам, едва живой от усталости и досады. По дороге меня четырежды останавливали и обыскивали буквально с головы до ног. И сколько я ни предъявлял документы, сколько ни говорил, кем работаю, — напрасно: полицейские смотрели только на мое лицо. Я протестовал, и один парень в бешенстве навел на меня пистолет и пригрозил вышибить мне мозги, если я не заткнусь. Потребовалось силовое вмешательство старшего офицера, чтобы он убрал оружие.

Какое облегчение: на моей улице тихо и спокойно.

Сихем меня не встречает. Она не вернулась из Кафр-Канны. Домработница тоже не приходила, хотя должна была. Постель так и осталась неубранной. Подхожу к телефону: на автоответчике никаких сообщений. После столь напряженного дня отсутствие жены меня беспокоит, но не слишком. Вообще это на нее похоже: вдруг, ни с того ни с сего, взять и остаться у бабки еще на несколько дней. Сихем обожает ферму и долгие бдения на холме, залитом тихим светом луны.

Иду в комнату, раздеваюсь и останавливаюсь перед фотографией Сихем, что горделиво украшает ночной столик. Ее улыбка, словно радуга на небе, заполняет все пространство снимка, но глаза за улыбкой не поспевают. Жизнь не баловала ее. Оставшись сиротой в восемнадцать лет (мать умерла от рака, отец несколькими годами позже погиб в автокатастрофе), она целую вечность не соглашалась выйти за меня замуж. Боялась, что судьба, уже не раз ополчавшаяся на нее, не успокоится. И сейчас, несмотря на десять с лишним лет супружеской жизни и на то, что я люблю ее без памяти, ей все так же тревожно: она твердо уверена, что счастье может померкнуть от любого пустяка. Между тем фортуна безостановочно льет воду на нашу мельницу. Когда мы с Сихем поженились, все мое имущество составлял ветхий драндулет, который ломался на каждом перекрестке. Мы поселились в рабочем районе, где квартиры мало чем отличались от кроличьих нор. У нас была дешевая мебель с ламинированным покрытием, а занавески имелись не на всех окнах. Сейчас мы живем в чудесном доме в одном из самых фешенебельных кварталов Тель-Авива и располагаем весьма солидным счетом в банке. Каждое лето мы улетаем в какой-нибудь новый чудесный край. Мы побывали в Париже, Франкфурте, Барселоне, Амстердаме, Майами, на Карибских островах; у нас куча друзей, которые нас любят и которых любим мы. Мы часто принимаем гостей и бываем на светских вечеринках. Мои научные труды и профессиональные достижения отмечены несколькими премиями; я добился известности и уважения. Среди наших близких друзей и хороших знакомых — важные лица города, представители гражданской и военной власти, а также популярные деятели шоу-бизнеса.

— Любимая, у нашей удачи твоя улыбка, — говорю я портрету. — Она не спит, но ты-то отдыхай хоть иногда.

Я подношу к губам палец, затем прикладываю его к губам Сихем и быстрым шагом иду в ванную. Минут двадцать стою под горячим душем, потом, закутавшись в халат, пристраиваюсь на кухне и жую бутерброд. Почистив зубы, я возвращаюсь в спальню, ныряю в постель и глотаю таблетку, чтобы поскорей заснуть сном праведника…

Телефонная трель гремит как отбойный молоток, электрическим разрядом пронизывает меня с головы до пят. Оглушенный, пытаюсь нащупать аппарат, но не могу даже сообразить, где он. Трезвон раздирает мне нервы. Скольжу взглядом по будильнику: три часа двадцать минут. Снова протягиваю руку в темноту, не понимая, надо ли сначала снять трубку или включить свет.

Свалив что-то на ночном столике, я наконец нашариваю телефон.

Тишина, которая следует за этим, почти приводит меня в чувство.

— Алло?..

— Это Навеед, — произносит мужчина на том конце провода.

Мне требуется некоторое время, чтобы узнать голос Навееда Ронена, высокопоставленного полицейского чиновника. От снотворного у меня туман в голове. Мне кажется, будто я где-то кружусь, как в замедленной съемке, будто снившийся сон бросает меня, оцепеневшего, охваченного дремотой, в другие путаные сны, дробит на тысячу кусков, забавно искажает голос Навееда, нынче ночью доносящийся точно из колодца.

Я отбрасываю одеяло и сажусь в постели. Кровь глухо стучит в висках. Собрав последние силы, стараюсь дышать ровней.

— Да, Навеед?..

— Я звоню из больницы. Ты здесь нужен.

В полумраке спальни светящиеся стрелки будильника переплетаются, оставляя за собой зеленоватые тающие следы. Трубка, словно чугунная, давит на мою ладонь.

— Навеед, я только что лег. Я весь день оперировал и совершенно разбит. Дежурит доктор Илан Рос. Это превосходный хирург…

— Мне страшно жаль, но ты обязательно должен приехать. Если ты себя неважно чувствуешь, я за тобой кого-нибудь пришлю.

— Ну, в этом нет необходимости, — говорю я, ероша волосы пятерней.

Я слышу, как Навеед на том конце провода покашливает, прочищая горло, и сопит носом. Очень медленно я прихожу в себя и начинаю различать предметы вокруг.

Я вижу, как за окном длинное перистое облако наползает на луну. Чуть повыше тысячи звезд притворяются светляками. На улице ни малейшего шума. Как будто, пока я спал, весь город куда-то эвакуировали.

— Амин?..

— Да, Навеед?

— Ты особенно не гони. У нас много времени.

— Если ничего срочного нет, тогда зачем?..

— Пожалуйста, — прерывает меня Навеед. — Я тебя жду.

— Ладно, — говорю я, даже не пытаясь ни в чем разобраться. — Окажешь мне небольшую услугу?

— Смотря какую.

— Сообщи патрулям и дежурным на контрольных пунктах, что я поеду. Когда я возвращался домой, твои ребята показались мне довольно взвинченными.

— У тебя тот же белый \"форд\"?

— Да.

— Сейчас скажу им пару слов.

Я кладу трубку, некоторое время смотрю на аппарат, заинтригованный странностью этого звонка и непроницаемостью Навееда, потом сую ноги в тапочки и иду в ванную умываться.

Во дворе приемного отделения две полицейские машины и одна \"скорая помощь\" перебрасываются вспышками мигалок. После дневной суматохи больница вновь обрела тоскливо-чинный облик. Повсюду видны полицейские в форме; одни нервно покуривают, другие сидят в машинах и, сложив руки на животе, крутят большими пальцами. Я оставляю свой «форд» на стоянке и иду к главному входу. Ночь немного остыла; с моря украдкой поднимается бриз, в нем застряли сладковатые запахи. Я узнаю нескладный силуэт Навееда Ронена, поджидающего меня на лестнице. Одно его плечо нырнуло вниз, к правой ноге, которая лет десять назад в результате случайной травмы укоротилась на четыре сантиметра. Это я настоял на том, чтобы не делать ампутацию. Тогда, после серии успешных операций, я как раз совершил значительный карьерный рывок. Навеед Ронен оказался одним из самых симпатичных моих пациентов. Его моральные принципы были прочны как сталь, а чувство юмора, пусть и не бесспорное, никогда ему не изменяло. Первые весьма крепкие шутки в адрес полиции я услышал от него. Потом я оперировал его мать, что еще больше нас сблизило. С тех пор, если кому-то из его сослуживцев или родственников предстояла операция, он поручал их мне.

За ним, прислонившись к проему дверей главного входа, стоит доктор Илан Рос. Свет, падающий из вестибюля, подчеркивает грубость его черт. Пузо свисает чуть ли не до колен; засунув руки в карманы халата, он с отсутствующим видом глядит в пол.

Навеед спускается по ступенькам мне навстречу. У него руки тоже в карманах. По тому, как он держится, я понимаю, что тут дело надолго.

— Ну вот, — говорю я, не сбавляя шага, чтобы избавиться от только что возникшего предчувствия. — Сейчас я быстро переоденусь…

— Не надо, — говорит Навеед потухшим голосом.

Мне случалось видеть его расстроенным: он не раз привозил своих коллег в больницу на «скорой», но сейчас на его физиономии написано ни с чем не сравнимое уныние.

Царапающий холодок пробегает у меня по спине, переползает на грудь.

— Умер пациент? — осведомляюсь я.

Навеед наконец-то поднимает на меня глаза. Редко мне доводилось встречать до такой степени несчастный взгляд.

— Нет никакого пациента, Амин.

— Зачем было вытаскивать меня из постели ночью, если некого оперировать?

Навеед явно не знает, с чего начать. Его замешательство передается доктору Росу, и тот начинает неприятно суетиться. Я смотрю на них, и меня все больше бесит таинственность, которую они, все сильнее конфузясь, пытаются сохранить.

— Мне объяснят, что тут происходит, или нет? — говорю я.

Доктор Рос, оттолкнувшись ягодицами, отклеивается от стены и уходит обратно в вестибюль, где две до предела измученные медсестры делают вид, что смотрят на экран компьютера. Навеед, собравшись с духом, спрашивает:

— Сихем дома?

Я чувствую, как у меня подкашиваются ноги, но быстро овладеваю собой.

— А что такое?

— Она дома, Амин?

Он старается говорить твердо, но глаза уже заметались. Ледяная рука сжимает мне внутренности. Комок застрял в горле, не дает сглотнуть.

— Она еще не вернулась от бабки, — говорю я. — Уехала три дня назад навестить родных в Кафр-Канну, неподалеку от Назарета… Ты к чему клонишь? Ты мне что собираешься сказать, а?

Навеед делает шаг ко мне. Запах его потного тела сбивает меня с толку, подхлестывает беду, которая вот-вот обрушится на меня.

— Это что же такое, черт возьми? Ты меня к худшему готовишь, что ли? С автобусом, в котором ехала Сихем, что-то случилось по дороге? Он перевернулся, да? Ты это хочешь мне сказать?

— Автобус тут ни при чем, Амин.

— Тогда что?

— У нас здесь труп, надо опознать, — говорит какой-то коренастый угловатый человек, невесть откуда появившийся у меня за спиной.

Я быстро поворачиваюсь к Навееду.

— Похоже, речь идет о твоей жене, Амин, — сдается он, — но без тебя у нас нет полной уверенности.

Я чувствую, что исчезаю, распадаюсь на части…

Кто-то хватает меня за локоть, чтобы я не рухнул наземь. Один миг — и все точки опоры исчезают, точно их ветром сдуло. Я не понимаю, где нахожусь, не узнаю даже стен, в которых столько времени проработал… Направляемый чьей-то рукой, иду по плывущему у меня перед глазами коридору. Резкий белый свет ламп, будто острие ножа, впивается мне в мозг. Мне кажется, я бреду по облаку, ноги проваливаются сквозь пол. В двери морга вхожу, как смертник на эшафот. Какой-то врач стоит у стола… Стол покрыт простыней с пятнами крови… Под перепачканной кровью простыней угадываются человеческие останки…

Вдруг я пугаюсь обращенных на меня взглядов.

Мои молитвы отдаются во мне эхом, как журчание потока под землей.

Врач ждет, чтобы ко мне вернулась относительная ясность сознания, затем протягивает руку к простыне и ждет, когда беспардонный полицейский подаст знак.

Тот кивает головой.

— Господи! — вырывается у меня.

За свою жизнь я перевидал немало изуродованных тел, не один десяток собрал заново; некоторые были так истерзаны — поди пойми, что к чему относится. Но раскромсанные куски, открывшиеся моему взору там, на столе, превосходят всякое вероятие. Передо мной ужас в своем беспредельном безобразии. Лишь голова Сихем, странным образом избежавшая разрушения, выделяется из этого супового набора. Ее веки сомкнуты, рот полуоткрыт, черты лица, словно избавленные от страданий, дышат умиротворением… Можно подумать, что она спокойно спит, а через мгновение откроет глаза и улыбнется мне.

На этот раз мои ноги подкашиваются, и ничья рука не успевает меня подхватить.

3

Мне случалось терять пациентов на операционном столе. Из таких поражений нельзя выйти невредимым. Но на этом испытание не кончалось: я должен был объявить страшную весть близким умершего, которые, не дыша, сидели в вестибюле. До конца дней буду помнить, как их измученные глаза смотрели на меня, когда я выходил из операционного блока. Этот взгляд, пристальный и в то же время отстраненный, исполненный надежды и страха, огромный и глубокий, как тишина вокруг, всегда был один и тот же. В такие минуты я терял веру в себя. Я боялся своих слов, боялся того удара, который они вот-вот нанесут. Я спрашивал себя, как отреагируют родные, о чем они в первую очередь подумают, когда поймут, что чуда не произошло.

Сегодня пришла моя очередь реагировать. Когда простыня соскользнула с того, что осталось от Сихем, на меня словно рухнули небеса. Но, как ни странно, я ни о чем не подумал.

Упав в кресло, я так ни о чем и не думаю. В голове вакуум. Не знаю, в своем я кабинете или в чьем-то еще. Вижу дипломы, висящие на стене, опущенные жалюзи, тени, снующие по коридору, но все это происходит в каком-то параллельном мире, откуда меня вышвырнули внезапно и безжалостно.

Чувствую себя разбитым, одуревшим, полумертвым.

От меня осталась одна беспредельная тоска, сжавшаяся в комок под свинцовым колпаком; трудно сказать, осознаю я несчастье, меня поразившее, или оно уже уничтожило меня.

Медсестра принесла мне стакан воды и на цыпочках удалилась. Навеед пробыл со мной недолго. Появились его подчиненные, и он ушел с ними — молча, низко-низко опустив голову. Илан Рос возвратился на дежурство. Он ни разу не подошел ко мне, не произнес ни слова ободрения. Лишь много позже я заметил, что сижу в этом кабинете совершенно один. Минут через десять после того, как я побывал в морге, пришел Эзра Бенхаим. Он был крайне расстроен, шатался от усталости. Он обнял меня и крепко прижал к себе. У него стоял комок в горле, и он не знал, что сказать. Потом Рос отозвал его в сторону. Я видел, как они спорили в коридоре. Рос что-то шептал ему на ухо, а Эзра отрицательно качал головой — каждый раз все с большим трудом. Чтобы не упасть, он вынужден был прислониться к стене, и я потерял его из виду.

Я слышу, как во двор въезжают машины, как хлопают дверцы. И тут же в коридорах раздается звук шагов, сопровождаемый неясными голосами. Вот торопливо проходят две сестры, везя за собой невидимую каталку. Шарканье ног заполняет этаж, растекается по коридору, близится; передо мной возникают люди с суровыми лицами. Из этой группы выделяется один — коротконогий, лысоватый. Это тот самый грубиян, который говорил, что у него на руках труп, и хотел, чтобы я его опознал.

— Я капитан Моше.

Навеед Ронен стоит в двух шагах сзади. Плохо он выглядит, мой друг Навеед. Растерянный, подавленный. Даром что начальник, он вдруг превратился в рядового.

Капитан протягивает мне какую-то бумагу.

— Это ордер на обыск, доктор Джаафари.

— На обыск?..

— Вы всё отлично поняли. Проедемте к вам домой.

Пытаюсь найти проблеск истины в глазах Навееда; мой друг уставился в пол.

Я снова перевожу взгляд на капитана.

— Почему ко мне домой?

Сложив листок вчетверо, капитан кладет его во внутренний карман кителя.

— По предварительным данным следствия, фрагменты тела вашей супруги являются характерными останками смертника-фундаменталиста.

Я отчетливо слышу все слова офицера, но не могу понять их смысла. Что-то щелкает у меня в мозгу — так моллюск захлопывает створки раковины, ощутив опасность.

Навеед объясняет:

— Это была не бомба, а теракт, осуществленный смертником. Все факты говорят о том, что человеком, который взорвал себя в ресторане, была твоя жена, Амин.

Земля уходит у меня из-под ног. Однако сознания я не теряю. Наперекор всему. В знак протеста. Я отказываюсь слушать дальше. Я не узнаю мира, в котором жил.



Ранние пташки уже спешат к вокзалам и автобусным остановкам. Тель-Авив, еще более упрямый и напористый, чем обычно, просыпается, когда захочет. Никакой катаклизм, никакой масштаб разрушений не помешает Земле вращаться вокруг своей оси.

Зажатый между двумя не слишком вежливыми парнями на заднем сиденье полицейской машины, я смотрю, как справа и слева проплывают дома, освещенные окна, в которых мелькают китайские тени. Гудение мотора катится по улице, как вопль усталой потревоженной химеры, и вновь воцаряется одурелое безмолвие утренних часов будней. В скверике суетится пьяный: отбивается от пристающей к нему шпаны, что ли. У светофора стоят настороже двое полицейских, похожие на хамелеонов: одним глазом смотрят назад, другим — вперед.

В машине все молчат. Водитель слился с рулем. У него широкие плечи и такой низкий затылок, как будто его стукнули трамбовкой по макушке. Его глаза лишь на миг встретились с моими в зеркальце заднего вида, и у меня холод пробежал по спине… \"По предварительным данным следствия, фрагменты тела вашей супруги являются характерными останками смертника-фундаменталиста\". Эти слова будут преследовать меня до конца дней, не иначе. Они крутятся у меня в голове, поначалу медленно, потом, упиваясь своим бесчинством, наглеют, расползаются во все стороны. Голос офицера бьется в висках, повелительный, ясный; в нем полное понимание того, насколько серьезны его слова: \"Женщина, взорвавшая себя… смертница… ваша жена…\" Он подступает ко мне, этот тошнотворный голос, прибывает, как темная вода, топит мои мысли, рвет в клочья мое нежелание верить, а потом вдруг откатывается, унося с собой целые куски моей жизни. В те минуты, когда боль особенно сильна, он вновь вздымается, как волна, рокочущая, пенистая, нависает надо мной, будто, доведенный до бешенства моей растерянностью, хочет расщепить меня на волоконца, уничтожить…

Полицейский слева опускает стекло. Прохладный воздух бьет мне в лицо. С моря долетает запах сероводорода.

Ночь готовится отступить: утренняя заря на подходе. В просветах между многоэтажными зданиями мелькают багровые полоски, вычерчивают неровную линию горизонта. Поверженная ночь еще сражается, обманутая, оглушенная, раздавленная убитыми снами и непринятыми решениями. Небо жесткое, отрешенное, облака разбежались в страхе перед пронзительным блеском новорожденного дня. Его свет слепит, как Откровение, но не греет.

Улица встречает меня неприветливо. Перед моей виллой припаркован автомобиль для перевозки арестованных. По обеим сторонам ограды торчат полицейские. От мигалки другой машины, наполовину въехавшей на тротуар, разлетаются синие и красные блики. Огоньки сигарет краснеют в темноте как нарывающие гнойники.

Меня выводят из машины.

Я толкаю калитку, вхожу в сад, поднимаюсь на крыльцо, открываю дверь дома. Я в полном сознании — и в то же время жду, что вот-вот проснусь.

Хорошо зная свои задачи, полицейские лавиной устремляются в прихожую и растекаются по комнатам. Начинается обыск. Капитан Моше указывает мне на диванчик в гостиной.

— Можно с вами поболтать с глазу на глаз?

Он подводит меня к дивану — учтиво, но властно. Он изо всех сил старается быть на высоте своих полномочий, щепетильно дорожа званием офицера, но его подчеркнутая любезность неискренна. Это просто хищник: сейчас, когда жертва загнана, он не сомневается в своей тактике. Словно кошка, играющая с мышью, он смакует удовольствие, прежде чем приступить к еде.

— Садитесь, прошу вас.

Он вытаскивает из портсигара сигарету, стучит по ней ногтем и ввинчивает ее в угол рта. Щелкнув зажигалкой и закурив, машет рукой, отгоняя дым в мою сторону.

— Надеюсь, вам не помешает, если я буду курить?

Он делает две-три затяжки, следит взглядом за завитками дыма, пока они не сбиваются в облако.

— Ну и огорошила она вас, правда?

— Простите?

— Виноват, кажется, вы еще не оправились от шока.

Его глаза пробегают по картинам на стенах, осматривают содержимое угловых шкафов, скользят по красивым дорогим шторам, задерживаются то на одном предмете, то на другом и, наконец, снова прижимают меня к стене.

— Как можно отказаться от такой роскоши?

— Простите?

— Мысли вслух, — говорит он, поводя сигаретой в знак извинения. — Пытаюсь понять, но есть вещи, которых я не пойму никогда. Это так нелепо, так глупо… Как по-вашему, была возможность ее разубедить?.. Вы ведь наверняка были в курсе ее затеи, не так ли?

— Что вы сказали?

— Я, кажется, выразился ясно… Не смотрите на меня так. Не хотите же вы меня убедить, что ни о чем не подозревали?

— О чем вы говорите?

— О вашей супруге, доктор, о том, что она совершила.

— Это не она. Это не может быть она.

— Почему же не она?

Я не отвечаю ему, а только обхватываю голову руками, пытаясь прийти в себя. Он мешает мне: свободной рукой приподнимает мой подбородок и смотрит в глаза.

— Вы верующий, доктор?

— Нет.

— А ваша супруга?

— Нет.

Он хмурит брови:

— Нет?

— Она не молилась, если вы это понимаете под словом \"верующий\".

— Любопытно…

Он присаживается на подлокотник стоящего напротив кресла, кладет ногу на ногу, упирается локтем в бедро и, щурясь от дыма, аккуратно пристраивает подбородок между большим и указательным пальцами.

Взгляд его сине-зеленых глаз аркой повисает между нами.

— Она не молилась?

— Нет.

— Не соблюдала Рамадан?

— Соблюдала.

— Ага!..

Он трет пальцем нос, не сводя с меня глаз.

— Иными словами, верует, но виду не показывает… Чтобы путать следы и потихоньку вести борьбу. Она, конечно, действовала в рамках какой-нибудь благотворительной организации или чего-то в этом духе; отличные прикрытия, их очень легко свернуть, если что-то вдруг не заладится. Но за работой на общественных началах всегда прячется какое-нибудь выгодное дельце: простакам — местечко в раю, хитрюгам — бабки. Кое-что я об этом знаю, работа такая. Но напрасно я думаю, что докопался до самых глубин человеческой глупости — нет, видно, хожу вокруг да около.

Он выпускает дым мне в лицо.

— Она симпатизировала \"Бригадам мучеников Аль-Аксы\", да? Нет, не им. Считается, что теракты со смертниками у них не в чести. А по мне, так все это дерьмо стоит друг друга. Что \"Исламский джихад\", что «Хамас» — банды выродков, готовых на все ради того, чтобы о них говорили.

— У моей жены нет ничего общего с этими людьми. Это какое-то чудовищное недоразумение.

— Странно, доктор. Ровно то же самое говорят родственники этих кретинов, когда мы приходим к ним после теракта. Они изображают точно такую же растерянность, какая написана у вас на лице, словно не могут уразуметь, что произошло. Вот интересно, это стандартный способ выиграть время или наглая манера морочить людям голову?

— Вы на ложном пути, капитан.

Успокоив меня движением ладони, он начинает снова:

— Как она выглядела вчера утром, когда вы уходили на работу?

— Три дня назад моя жена уехала в Кафр-Канну, навестить бабку.

— То есть в эти три дня вы ее не видели?

— Нет.

— Но по телефону-то разговаривали?

— Нет. Она забыла свой мобильный дома, а у бабки телефона нет.

— А фамилия у нее есть, у бабки? — спрашивает он, вынимая из внутреннего кармана кителя блокнот.

— Ханана Шеддад.

Капитан делает пометку.

— Вы ездили с ней в Кафр-Канну?

— Нет, она поехала одна. Утром в среду я отвез ее на автовокзал. Она села на автобус до Назарета, который отходит в 8.15.

— Вы видели, как она уехала?

— Да. Я уехал с автовокзала одновременно с автобусом.

Двое полицейских выходят из моего кабинета, нагруженные картонными папками. За ними идет третий, в руках у него компьютер.

— Они уносят бумаги.

— Мы их просмотрим и вернем.

— Там конфиденциальные документы — сведения о пациентах.

— Мне очень жаль, но мы должны убедиться в этом сами.

Я слышу, как хлопают двери, как в царящем вокруг грохоте жалобно стонут выдвижные ящики и дверцы шкафов.