Я людям дал средство — совесть и разум. Люди, ваша судьба в ваших руках — действуйте сами, сами, сами. А в минуту слабости вам поможет вера — мой ободряющий кивок! Я открыл путь. Да, он трагический, но это путь из катастрофы. Добро беззащитно без памяти о зле. Но, чтобы сохранить память о зле, и зло должно быть нешуточным. Вот почему я допустил зло, которое надо победить людям, чтобы навсегда сохранить память о нем. Надо победить его людям, а не устранять Богу.
— Однако ты страстный, — заметил дьявол, несколько подавленный пафосом Бога. — А говорил, что в последний раз испытал страсть, когда создавал человека.
— А я его и продолжаю создавать, — успокаиваясь, сказал Бог.
— И потом что это? — недоуменно продолжал дьявол. — Ты прямо обращаешься к людям, как будто они вокруг нас. Где люди? Мы на небесах! Ты забываешь, что это ты слышишь людей на Земле, а люди тебя не слышат.
— Да, я увлекся, — вздохнул Бог, — но примерно то же самое мой сын прямо говорил людям. Они слышали его.
— Особенно Иуда, — не удержался дьявол.
(Явно я что-то забыл. Может, существует склероз сна?)
Бог. Только что на Земле видел чудесную картину. Две маленькие девочки зашли в магазин. Одна из них купила одну конфетку. Денег у нее было только на это. Выходя из магазина, та, что купила конфетку, развернула ее и протянула фантик подружке: на, держи! И в это время сама конфетку протянула в рот. Только я с грустью подумал: вот так воспитывается эгоизм, как она, откусив полконфетки, вторую половину отдала подружке! Даже только ради такого милого зрелища стоит следить за тем, что делается на Земле!
Дьявол. А ты не понял, почему она отдала подружке полконфеты?
Бог. У этой маленькой девочки добрая душа!
Дьявол. О наивность! Якобы святая! Ты же сам своим огорчением внушил ей поделиться конфетой. Она собиралась сама ее съесть. Этот фантик раскрывает ее первоначальный замысел. Она этим фантиком пыталась отделаться от своей подружки! Ты, ты ей внушил поделиться конфетой!
Бог. Какая глупость! Да еще со своим дурацким рассуждением об этом фантике. Мне ли не знать, внушал я ей что-нибудь или нет! Ничего я ей не внушал. Наоборот, ее доброе сердечко внушает мне, что на человечество еще можно надеяться и стоит, стоит проявлять к нему великое терпение. Поступок этой маленькой девочки дает мне больше надежды на победу моего замысла, чем дела всех политиков, вместе взятых!
Дьявол. Однако легко же угодить Богу!
Бог. Да, самое крошечное добро есть великое добро, когда оно делается без всякой задней мысли, от чистого сердца! И не случайно ты придумал эту витиеватую хитрость с фантиком. Ничего так не тоскует по теории, как зло. Ложь всегда долго объясняется. Правду узнаем с полуслова.
Дьявол. Скажи: есть у человека какое-нибудь преимущество перед Богом?
Бог. Есть. Человек может сказать: Господи, помоги! — а мне некому это сказать… Кстати, опять голос этого балбеса! — раздраженно добавил Бог. — Опять просит меня: помоги моему неверью! Раз сто уже просил! Завтра попросит: помоги ублажить мою жену! Бессовестнейшая тварь!
— А я помогал некоторым мужьям ублажать их жен. Сам лично не ленился их ублажать!
— Ну, это по твоей части!
— А почему бы тебе не помочь этому человеку, когда он просит: помоги моему неверью?
— Некоторым помогаю, но в особом смысле. Когда меня об этом просят, я мгновенно вижу всю подноготную человека! И я сразу вижу, очистил ли он себя до той чистоты, которая была доступна его человеческим силам. Но это бывает редко. Обычно люди с ленивой душой просят Бога: помоги моему неверью! А сам, сам что ты сделал, чтобы прийти к вере? Помоги ему сегодня с верой, он завтра попросит: Боже, потри мне спину и мочалку не забудь прихватить!
Никакой помощи таким! Но если человек жаждет божественной чистоты, а собственных сил ему не хватает, и он, безмерно страдая от этого, просит: Боже, помоги моему неверью! — тогда я помогаю. А точнее, он силой искренности своей мольбы сам прорывается ко мне, и я его принимаю. Я помогаю людям не тем, что помогаю, а тем, что я есть! Больше всего ненавижу иждивенцев Бога!
— А как ты относишься к пенсионерам Бога?
— Заткнись! В этих вопросах мне не до шуток!
— Ну, тогда всерьез. Что ты выше ставишь в человеке — разум или совесть?
— У совести всегда достаточно разума, чтобы поступить совестливо. А у разума иной раз недостаточно совести, чтобы действовать разумно. Сам пойми, что выше.
Дьявол. Назови самое прекрасное, что ты видел в людях.
Бог. Самое прекрасное, что я видел в людях, — это вдохновленное состраданием лицо матери над постелью больного ребенка. Дуновением любви она вдувает в него здоровье! Ребенок, который никогда не видел такого лица матери, обречен быть неполноценным. Женщина, никогда не склонявшаяся над постелью больного ребенка с выражением вдохновенного сострадания, не женщина, а приспособление для онанизма.
Дьявол. Какой тип человека самый подлый?
Бог. Самый подлый тип человека — это такой человек, который нащупывает в другом человеке благородство как слабое место и бьет по нему.
Дьявол. Как ты относишься к предрассудкам?
Бог. Снисходительно. Предрассудки бывают и у очень умных людей. Природа предрассудка: зыбкость психического состояния.
Дьявол. Что тебе хочется сказать людям в минуту гнева?
Бог. (Забыл начало ответа, но помню конец.) …Выше голову, сукины сыны!
Дьявол. Какая разница между умом и мудростью?
Бог. Ум пронзает. Мудрость обтекает.
Дьявол. В чем соблазн запрета мысли?
Бог. Запрещающий мысль думает, что он тоже мыслит, но в обратную сторону.
Дьявол. Что ты скажешь по поводу того, что люди все время мечтают о счастье, а жизнь их все время — по голове, по голове!
— Нацеленный на счастье всегда промахивается, — отвечал Бог, — но нацеленный на спасение другого человека от несчастья иногда добивается своего и становится счастливым до нового несчастья.
Дьявол. Вот ты говоришь: любовь, любовь! — а самая большая страсть человека — это страсть возмездия. Человек, униженный подлостью мерзавца, больше всего мечтает о сладости возмездия, и ему плевать на твое учение о любви!
Бог. Возмездие — это кровавое прощение зла. Но зло нельзя прощать, но и нельзя мстить. Однако для разумного человека есть выход из тупика. Он должен обернуть страсть возмездия на свою жизнь, и он вдруг увидит со всей ясностью, что сам не всегда был справедлив, сам должен заняться своими грехами, и окажется, что именно подлость унизившего его мерзавца раскрыла ему глаза на его собственные слабости.
— Выходит, подлец полностью оправдан! Он даже был полезен! — радостно воскликнул дьявол.
— Никогда! — загремел Бог. — Сделавший подлость каленым покаянием должен выжечь из своей души эту подлость! Иначе я беру его на себя. И он у меня так завопит в аду, что в раю услышат его и вздрогнут!
— Но, допустим, — продолжал дьявол, — человек, сделавший подлость, покаялся и подходит к человеку, которому он сделал подлость. Что тот ему должен сказать?
— Не мщу, но и не прощу, — ответил Бог.
— И это все? — удивился дьявол.
— Все! Большего нельзя требовать от живого человека.
— Как ты знаешь, — сказал дьявол, немного подумав, — во все века люди нередко заставляли работать правду на ложь. Что ты по этому поводу скажешь?
— Правда, которую заставили работать на ложь, — печально заметил Бог, — умирает от брезгливости… Но иногда она по слабости приспосабливается ко лжи и становится наиболее убедительной частью лжи за счет авторитета бывшей правды. И именно она страшнее всякой лжи мстит правде за то, что сама когда-то была правдой.
— То-то же, — с удовольствием подтвердил дьявол и вдруг вспомнил, — а вот твой сын говорил: надо любить врага. Но ведь это логический абсурд! Человек, любящий врага, и не может иметь врага. Следовательно, его любовь, направленная на врага, которого он на самом деле любит, не одолевает враждебности к врагу, потому что он его любит и на самом деле у него нет никакого врага.
— Это ловкая софистика, — возразил Бог. — Иногда, например, мужчина любит женщину, даже зная, что она ему враждебна. Такое бывает и у женщин. Но, конечно, мой сын по молодости иногда завышал возможности человека, чтобы поощрить его на добрые дела. Ошибка благородства — самая простительная.
— Не удивительно ли, — сказал дьявол, — что я, сотни раз видевший тебя, первый в мире атеист, потому что не верю твоему замыслу?
— Гораздо удивительней, — ответил Бог, — что миллионы людей, никогда не видевшие меня, верят в меня, потому что поверили в мой замысел.
— А что, если ты терпишь меня, — вдруг спохватился дьявол, — чтобы в случае провала твоего замысла в конце веков все свалить на меня?
— Нет, — усмехнулся Бог, — хитрость — оружие слабых. Вообще, люди сильно преувеличили твое влияние, чтобы скрыть собственную порочность. Дьявол — оправдание ленивого духа. Твое влияние, конечно, есть, и я слежу за ним. И вообще, атеисты мне тоже нужны, чтобы верующие, глядя на них, беспрерывно уточняли мой замысел в своей жизни.
— Хорошо, — сказал дьявол несколько глумливо, — предположим, хотя я, конечно, этому не верю, все люди пошли за тобой, и мир стал разумным и благополучным. Браво! Браво! Не скажут ли тогда люди: мы все лучшее взяли у Бога. Больше он нам не нужен. Мы теперь сильнее его, нас миллиарды, а он один.
— Этого не может быть, — возразил Бог, — это было бы нарушением первого закона нравственной динамики: сила, полученная людьми от Бога, не может быть равной источнику этой силы. Если они так подумают, снова воцарится хаос.
— Но мы говорим о далеком будущем, — не унимался дьявол, — а в сегодняшней жизни я замечал, что один голодный нередко побеждает трех сытых. Как быть с бедными людьми и даже странами?
— Это ты правильно заметил, — отвечал Бог, — у голодного при виде сытого утраивается ярость. Старая истина — сытым надо делиться с голодными. Сытых слишком много, и они стали наглядны. Раньше так не было. Пока не поздно — надо делиться.
— А твои возлюбленные люди, — напомнил дьявол, — с удовольствием говорят: деньги не пахнут! Так они и поделятся!
— Деньги и в самом деле не пахнут, когда они в вонючих руках, — ответил Бог. — Но я о чем-то другом говорил до этого. Напомни!
— Ты говорил, что знак твоего существования есть и на Земле, — напомнил дьявол.
— Да. Это совесть. Никакими земными причинами ее не объяснить.
— Но ведь люди могут думать и думают, — вставился дьявол, — что человек стал совестливым в результате эволюционного процесса.
— Это неразумно. В результате развития ума, возможность которого я же в них вложил, они стали смекалистей для облегчения собственной жизни. Но эта смекалистость их слишком далеко завела. Развитие ума было развитием выгоды, развитием удобства жизни. Тогда как совестливость — всегда земная невыгода, земное неудобство.
Совестливый человек жертвует постижимыми удобствами ради непостижимых удобств. Непостижимые удобства ему удобней! Поэтому совесть не могла быть следствием стремления к выгоде и земным удобствам. Совесть — это стыд передо мной, но многие люди еще недостаточно разумны, чтобы это понимать.
— Постой! А что, если совесть развивалась, хотя я, конечно, в это не верю, чтобы сохранить человека как вид. Конечно, смешно, но, может быть, это инстинкт самосохранения человечества?
— Совестливый человек и на необитаемом острове совестливый. Так что люди здесь ни при чем. Это стыд передо мной.
— А может человек покраснеть на необитаемом острове? — вдруг спросил дьявол.
— А зачем ему краснеть на необитаемом острове? — удивился Бог.
— Ну, например, если он захочет побаловаться с обезьянкой? — вкрадчиво сказал дьявол.
— А зачем ему баловаться с обезьяной, — еще больше удивился Бог, — чтобы угодить Дарвину?
— Вот именно, чтобы угодить Дарвину! — расхохотался дьявол. — Ох и знаток человеческих душ!
— Ты намекаешь на низ? — осторожно спросил Бог.
— Кто же тебе намекнет на низ, если не я? — весело ответил дьявол.
— Да, — сказал Бог, — низ человека ничем не отличается от низа обезьяны, и в этом Дарвин прав. Но человек стал человеком, когда я ему придал верх! И верх победит. Все живое тянется вверх! Без Бога человеку некуда расти! Он плющится!
— Нет! — возразил дьявол. — Низ оттянет! Карабкаться трудней, чем сползать!
— Придав человеку верх, я придал ему дух! — гордо сказал Бог. — А дух всегда тянется вверх! Сползает все, что потеряло дух! Главное — не терять дух! Ты думаешь, мне, Богу, легко было сохранить дух при виде всего, что творится на Земле?! Сколько раз я в отчаянии думал: а не начать ли все на другой планете?!
— Что же тебя удерживало?
— Долг перед людьми, которых я создал! — воскликнул Бог. — Как же я могу их оставить наедине с их глупостью? Я встряхивался и восставал духом!
— Но ты же сам сказал, что ты не вмешиваешься в дела людей, — напомнил дьявол.
— Да, я в их дела не вмешиваюсь, — согласился Бог. — Но ведь я же сказал, что совесть — это стыд передо мной. Перед кем же они будут стыдиться, если меня не будет? Но этот стыд передо мной человек нередко чувствует как стыд перед другим человеком. И это хорошо. Это ему должно напоминать: человек — мое подобие. Но самый сильный стыд человек испытывает ночью наедине со мной. Когда затихает мир, совесть слышней.
Из века в век человечеством обычно управляли бессовестные люди, и они заставляли людей убивать друг друга, чтобы возвысить самих себя.
— А почему не самые совестливые управляли человечеством? — спросил дьявол. — Они что, не работоспособные?
— Эта вечная драма, — печально сказал Бог. — Чтобы проникнуть во власть, надо пройти длинный вонючий коридор. Затаив дыхание, этот длинный коридор пройти невозможно, а дышать этим вонючим воздухом совестливый человек не может. Надо дождаться, Чтобы народ стал достаточно совестливым, и тогда этот вонючий коридор исчезнет и самые совестливые придут к власти. Червивая вечность политики кончится.
— Но если совесть идет от тебя, надо полагать, ты всех людей снабдил равной дозой совести. Куда она потом подевалась у многих? Что-то здесь не стыкуется у тебя, — заметил дьявол.
— Вопрос сложен, — отвечал Бог. — Семена совести, которые я вкладываю в души людей, равноценны. Но неравноценна почва души, в которую ложится семя. Неравноценен разум людей, которые пытаются понять сигналы совести. Неравноценно окружение людей, с которых разум человека берет пример и тем самым то заглушает голос совести, то, наоборот, усиливает его.
— Если ты такое значение придаешь почве души, в которую вкладываешь зерно совести, разве не от тебя зависит изменить эту почву?
— Нет, это случайность рождения. Я ее не могу изменить. Сила моего замысла как раз состоит в том, чтобы из реальных, разных людей создать полноценное человечество, а не выдумывать искусственных людей. Для этого у меня достаточно ангелов. Я бы мог людей заменить ангелами, но это неинтересно, к тому же ангелы не размножаются. Совесть развивается в борьбе со злом, и будущее добра обеспечивается бдительной памятью о побежденном зле.
— Ну, а как ты относишься к коллективу? — вдруг спросил дьявол.
— Плохо. Коллектив не краснеет. Человек краснеет один. Всякий коллектив опускает мысль до уровня самых глупых.
— А почему люди склонны собираться в коллектив?
— Чтобы не краснеть. Они жаждут освободиться от бремени своей совести и передать ее вожаку.
— Ты хочешь сказать, что человек — это штучный товар?
— Я хочу сказать, что человек — это вообще не товар.
— Но почему-то его можно купить, — весело отозвался дьявол, — я в этом тысячи раз убеждался. Товар — деньги — товар. Что ты думаешь о Марксе? Его учение много шуму наделало в последнем столетии.
— Его учение ошибочно, — ответил Бог. — Если бы рабочий в глубине души отказывался разбогатеть, пока не разбогатеют все бедняки, классовое учение Маркса было бы правильным. А так как мы знаем, что такой психологии у рабочего нет, его учение вредно, оно озлобляет людей друг против друга. Маркс родил Ленина, Ленин родил Сталина, Сталин родил Гитлера, Гитлер родил Муссолини, Муссолини родил Франко…
— Наши захватили полмира! — не выдержал дьявол. — Скажи честно, это ты потом вмешался и все разрушил?
— Нет, — сказал Бог со скромной гордостью за человека, — тут люди сами проявили отвагу и ответственность.
— Вот ты все говоришь: совесть, совесть, — напомнил дьявол, — но ведь ясно, что человечество живет совсем другими страстями! А совесть… Так… Провинциальное воспоминание из времен твоего сына.
— Да, человечество в основном пока живет другими страстями. И бессовестность имеет почти полную власть. Но обрати внимание на одно обстоятельство: бессовестность пытается доказать, что она совестлива, а не совесть пытается доказать, что она бессовестна. Даже полная, абсолютная власть бессовестности не осмеливается прямо объявить о своей бессовестности. И так тысячелетия! Это грозная память о первозданном замысле моем, который я вложил в человека. Она когда-нибудь бурно прорвется! А ты не тоскуешь по совести?
— Той самой, которую ты забыл вложить в меня? — ехидно напомнил дьявол. — Ни малейшей тоски. Если б ты знал, скольких я соблазнил! Особенный кайф я испытываю, совращая людей с солидным общественным авторитетом. И как легко! Иногда даже хотелось сказать им: да посопротивляйтесь хоть немного моим соблазнам, тогда мне приятней будет вас совращать! Хотя не скрою, были люди, которых я не одолел. И, представь себе, я испытывал к ним уважение, но не за совесть, а за упрямство.
Но не только ты, я тоже, представь, полезен людям. На Земле любовь, братство, дружба — все, все само собой, без моего участия, кончается прахом и тленом! Я только ускоряю события.
Вот влюбленная пара молодых людей. Они собираются пожениться. Но я подталкиваю молодого человека к соблазну, и свадьба расстраивается. Ужас! Ужас! А разве лучше было бы, если б он женился, всю жизнь прожил с этой дурой, а в старости в полной безнадежности сказал бы себе: Господи, на ком я женился! На кого угробил свою жизнь! Разве это лучше? Расстроив свадьбу, я даю ему время поумнеть!
— А откуда ты знаешь, что его следующая женщина будет лучше? — спросил Бог.
— По крайней мере, я ему дал время поумнеть! — гордо сказал дьявол.
— Удивительней всего, что даже дьявол иногда ищет свое оправдание в добре! — воскликнул Бог. — Мой замысел непобедим!
— Но, скажи, ты в самом деле так любишь людей? Оставил бы их мне. Пусть себе копошатся!
— Странный вопрос тому, кто отдал людям на гибель своего единственного сына… Но я уже тебе говорил об этом.
— Да! Да! Но я бываю забывчив. Вот и про великий потоп забыл. Но скажи мне, в чем главная тайна человека? Только не повторяй мне банальностей о любви к человеку. Слышать не могу!
— Мое учение о любви люди редко правильно понимают. Это учение о полноте внимания к человеку. Сокровенная, сжигающая душу тайна человека, о которой он редко догадывается, это неосознанная жажда полноты внимания к нему другого человека. Никакие сокровища мира, никакие почести его так не воодушевляют, как полнота внимания к нему лично. Вернее, и почести, и сокровища он добывает из ложно понятого стремления достичь полноты внимания к его личной душе. Но не достигает и тоскует.
Человек — сирота и в толпе, и нередко у себя дома, но не понимает причины своего сиротства и от этого тоскует. Но причина сиротства — отсутствие полноты внимания к его душе.
И вдруг он попадает к хорошему врачу или к хорошему священнику и сразу же чувствует какой-то прилив сил и надежд. Этот врач или священник воодушевил его полнотой внимания, а человек при этом наивно думает, что дело в каких-то профессиональных секретах.
Не только человек, но и все живое чувствует и расцветает от полноты внимания. Ты замечал, что в заброшенных крестьянских усадьбах, где хозяева куда-то переехали, фруктовые деревья дичают, плоды сморщиваются. В чем дело? Хозяева этой усадьбы не окучивали деревья, не срезали высохших веток, а деревья, оставшись без хозяев, хиреют. Через десять лет они дички. Оказывается, даже этим фруктовым деревьям не хватает любящего, заставляющего благодарно и старательно плодоносить взгляда хозяина и особенно его детей.
— Постой, постой, — перебил его дьявол, — а обыкновенное дерево, не приносящее плодов, тоже хиреет на заброшенной усадьбе?
— Нет, — сказал Бог. — Оно и не привыкло к любящим, ожидающим плодов взглядам. Если так обстоит с фруктовыми деревьями, что же говорить о человеке?
Природной полнотой внимания к человеку, я подчеркиваю — полнотой внимания, одарены немногие люди. Но они есть. В России таким был академик Лихачев. И когда случайно такой человек становится собеседником другого человека, вечного сироты, никогда не знавшего полноты внимания и не подозревавшего о причине своего вечного сиротства, происходит чудо, как с фруктовыми деревьями.
В первое мгновение этот человек смущается перед полнотой доброжелательного внимания, ему кажется, что богатства его ума и души преувеличены, не стоят такого внимания. И вдруг он открывает в своей душе такие богатства, о которых и сам не знал. И он делится ими со своим собеседником, уже благодарно удивляясь, что тот заранее знал о богатствах его души и, видимо, потому глядел на него с такой полнотой внимания. Как странно, как замечательно, думает он, что этот человек открыл мне меня!
Вот что думает человек, преображенный полнотой внимания к себе, и есть надежда, что и сам он в будущем будет носителем такой полноты внимания.
Человек вечно любит свою мать, потому что по крайней мере в детстве чувствовал полноту ее внимания к себе. Гибнут семьи, гибнут государства, где граждане не дождались от своих правителей полноты внимания к себе, а бедные ученые гадают, по каким историческим или экономическим причинам погибло государство.
Вот почему великий грех — махнуть рукой на человека! Уж лучше пусть человек на меня, на Бога, махнет рукой. Меня от этого не убудет, убудет он сам, а убыв, очнется и потянется ко мне. Но если человек на человека махнул рукой — от этого съеживается, беднеет душа не только, даже не столько того, на которого махнули рукой, сколько того, кто махнул рукой. И в этом только он виноват.
— Я прямо-таки смущен твоей речью, — глумливо сказал дьявол. — Я всю жизнь исповедовал полноту презрения к людям, и люди меня не подвели. Все сходилось, как у тебя! Но что это за мир, который якобы будет построен в согласии с твоим замыслом?
— Это будет обыкновенный человеческий мир со многими его слабостями, но они не будут злокачественны. Главное, на каждую толкающую человека руку будут две удерживающие его от падения руки. И это хорошо. Главное зло мира не в толкающей руке, а в недостатке удерживающих рук.
— Почему?
— Потому что, когда наготове удерживающая рука, толкающая рука наконец убеждается в бессмысленности своих усилий. Главное зло исчезает.
— Не означает ли это, что ты меня уничтожишь, когда я перестану служить тебе инструментом?
— Нет, я подыщу тебе работенку. Ты будешь назначен мною Духом Научных Сомнений, — шутливо заметил Бог.
— Спасибо и на том, — скромно сказал дьявол и, склонившись к уху Бога, вдруг добавил: — Запомни, человек никогда в жизни не ограничится сладостью арбуза! Это я тебе говорю теперь уже как Дух Научных Сомнений!
— Иди, иди, ты мне надоел, — сказал Бог, слегка отстраняясь от дьявола, — я тебя еще никуда не назначил.
— Исчезаю! — бодро воскликнул дьявол и исчез, на всякий случай смердя лабораторным запахом серы.
Гнилая интеллигенция и аферизмы
Я стоял у остановки на Ленинградском шоссе в ожидании троллейбуса. Нужный мне троллейбус долго не шел, и я от нетерпения стоял, несколько высунувшись с тротуара. Вдруг мимо меня, явно притормаживая, проплыл «мерседес».
Метров через десять он остановился, из него вышел человек и окликнул меня по имени. Я посмотрел на него и сразу его узнал, хотя множество лет мы не виделись. Сейчас он представлял из себя солидную гору, облаченную в хороший костюм. Но очень характерное круглое, бровастое лицо с яркими черными глазами мало изменилось.
Когда-то мы учились в Мухусе в одном классе. Звали его Жора. По математике он был первым учеником. Но по остальным предметам учился посредственно. Он был явно математически одарен. В последний год учебы он иногда дремал на некоторых уроках, положив голову на парту, что свидетельствовало, как мы догадывались, о бурно проведенной ночи.
Забавно было, что учитель математики, сам большой выпивоха, из уважения к его математическим способностям заботился о тишине в классе, когда Жора дремал на своей последней парте.
И наоборот, когда учитель математики, дав нам контрольную работу и будучи под хмельком, засыпал за своим столом под мирный шорох шпаргалок, Жора заботился о тишине в классе.
Учитель математики в своей нищенской даже для послевоенного времени одежде сидел перед нами, облокотившись о стол и залепив растопыренными ладонями лицо. Казалось, он не хочет видеть не только нас, но и весь мир.
Жора мог дремать на любых уроках, разумеется, кроме грузинского.
Учительница грузинского языка была бешеная женщина, а у Жоры случались с ним казусы. Дело в том, что он был наполовину мингрелец, наполовину абхазец. Знал мингрельский язык. А так как мингрельский и грузинский языки очень близки, он иногда, бодро отвечая, незаметно для класса и себя вставлял в свой ответ мингрельские слова. И тут учительница, всегда сладострастно помешкав, говорила:
— Садись, двойка!
Гордость ее в таких случаях была так уязвлена, что она никогда не указывала место, где он ошибся: сам ищи! Она терпеть не могла, когда в грузинскую речь вставляли мингрельские слова. В особенности почему-то междометия. К мингрельцам как соплеменникам она была особенно беспощадна, что говорило о ее строгом бескорыстии.
Бешенство ее было столь велико, что ее боялись не только все ученики, но и директор школы, человек добрый и мягкий. Кстати, тоже грузин.
Она была одинокая женщина. На сильном, жилистом теле головка с маленькой мордочкой летучей мыши. Для тех, кто это плохо представляет, я советую поймать летучую мышь и вглядеться в нее.
В гневе она особенно нерадивых учеников или тех, которые ей казались таковыми, таскала за волосы, словно пытаясь скальпировать их. У нерадивых учеников почему-то всегда были красивые волосы.
Один ученик, сибиряк по происхождению, никак не мог научиться выговаривать мягкое грузинское «л».
— Скажи «лясточка», — терпеливо обращалась она к нему. Видимо, ей казалось, что она удачно наткнулась на русское слово с таким же произношением не дающегося ему звука. Никогда никакого другого русского слова она в пример не приводила.
— Ласточка, — повторял он старательно.
— Лясточка, лясточка, — уговаривала она его.
— Ласточка, — повторял он, приугрюмившись, но не поддаваясь уговорам.
— Лясточка, лясточка, лясточка, — повторяла она все еще ласково, но уже поклокатывая и пробираясь к его густым таежным волосам.
Еще можно было спасти волосы! Но…
— Ласточка, — отвечал сибиряк с обреченным упорством старовера.
Из-за всеобщей ненависти к учительнице я нередко в глубине души жалел ее. Меня она за волосы никогда не драла, потому что мне грузинский язык давался лучше, чем всем другим негрузинам. Я полюбил трагического поэта Николоза Бараташвили, которого одно время мы изучали. Я его читал в классе если не лучше всех, то, во всяком случае, громче всех. Я уже тогда понимал: цель поэзии — докричаться.
Пока я громко читал Бараташвили, силой голоса никак не уступая учительнице, она с горьким упреком смотрела на виновато притихших учеников-грузинов. После моего чтения она с далеко идущей угрозой неизменно рокотала:
— Ох, Берадзе!
Берадзе был очень смешлив. По-видимому, она при помощи трагических стихов поэта пыталась подавить его неукротимую смешливость. Хотя на ее уроках он никогда громко не смеялся, она чувствовала, что он смеется с выключенным звуком.
— Ох, Берадзе! — говорила она иногда невпопад, например, когда в классе не оказывалось мела, а дежурным был не он. Класс начинал хихикать, а Берадзе только молча трясся. Сейчас я ее отношение к Берадзе могу объяснить так — смешливый человек вообще идеологически ненадежен.
Хотя я глубинную жалость к учительнице внешне никак не проявлял, я чувствовал, что она это знает и ценит. Пользуясь этим, я иногда дерзил ей, конечно, в границах допустимого для нее.
Но однажды случайно в душе что-то сорвалось, и я резко перешел границу. Сейчас я даже не помню, что я ей сказал.
Помню, в классе установилась гробовая тишина. Некоторые ученики, словно боясь осколков от предстоящего взрыва, пригнули к партам головы. Но все со жгучим любопытством ждали особенно изощренной казни. Минуты три, сидя за столом, она молча, не мигая, смотрела на меня, по-видимому, в поисках неслыханного наказания. Летучая мышь на глазах превращалась в дракона. И вдруг она обмякла:
— Что с него возьмешь, он же сумасшедший.
Класс грохнул в хохоте. Все знали, что у меня сумасшедший дядюшка. Она гениально нашлась. Она не хотела терять единственного человека, который в глубине души жалеет ее.
Сейчас я думаю, что это была неосознанная жалость к одиночеству тирана. Это тем более удивительно, что к настоящему кремлевскому тирану я тогда испытывал горячую юношескую ненависть.
Нас в классе было трое друзей с обостренным интересом к литературе и политике. Может быть, сейчас это кому-то покажется неправдоподобным, но мы, не наученные никем, тогда уже знали все, что случилось с нашей страной. Не исключено, что дело в том, что у двоих из нас были репрессированы отцы, а третий был вывезен с Кубани, когда там голод, вызванный коллективизацией, косил людей.
Гуляя по городу или даже на переменах мы достаточно осторожно, сторонясь других, говорили о литературе и политике. Особенно мы опасались старосты. Он был большой любитель истории и подозревался в стукачестве, за что мы ему дали подпольную кличку Науходоносор.
Жора был хорошим спортсменом и хулиганистым мальчиком. Бывало, встречая нас в городе и правильно догадываясь, что мы говорим не о том, о чем принято говорить, он неизменно повторял одно и то же:
— Гнилая интеллигенция.
Иногда мы его встречали у пивного ларька. Он всегда зубами открывал бутылку. Если мы при этом были достаточно далеко, он, насмешливым кивком послав нам воздушное презрение, запрокидывал бутылку.
— Гнилая интеллигенция!
Обычно он это говорил с добродушным презрением. Мне казалось, что он знает, о чем мы говорим, знает, что ничего изменить нельзя, и поэтому презирает нашу пристрастность к политическим разговорам. И это было обидно. Мы тоже знали, что ничего изменить нельзя, но не говорить обо всем этом не могли. Слова его раздражали все больше и больше.
Однажды в классе на большой перемене мы втроем стояли у окна и тихо переговаривались. Вдруг Жора подошел к нам и со своей обычной презрительной улыбкой сказал:
— О чем шушукается гнилая интеллигенция?
И тут я не выдержал и ринулся на него. Он был намного сильней меня, но и я тогда занимался спортом. Видимо, от подхлестывавшей меня ярости я эту драку явно для всех выиграл. Прозвенел звонок, нас кое-как растащили, и мы уселись за свои парты. Успокоившись, я подумал не без тревоги: а что я буду делать на следующей перемене, он ведь намного сильней меня?
Но на следующей перемене он не подошел ко мне. Более того, он больше никогда не подходил к нам и не называл нас гнилой интеллигенцией. Хотя никаких слов не говорилось, но я почувствовал, что он зауважал меня. И это было приятно. Я замечал его неуклюжие, мелкие уступки, когда наши интересы сталкивались, и это было особенно трогательно.
После окончания школы я поехал учиться в Москву и потерял его из виду. Стороной я слышал, что Жора связался с блатным миром, отсидел в тюрьме, был выпущен, но, приезжая на лето в Абхазию, я его никогда не встречал.
Лет через десять в Мухусе мы с друзьями сидели в летнем ресторане. Но это были не школьные мои друзья, их, увы, раскидало по всей стране. Вдруг официантка приносит нам три бутылки вина, угощение с какого-то стола, как это принято на Кавказе.
Я огляделся и за одним далеким столиком увидел Жору, одетого в тельняшку. Он тоже сидел с друзьями и улыбался мне. Мы наполнили бокалы и, приподняв их в его сторону, поблагодарили его.
Через некоторое время та же официантка принесла нам еще три бутылки вина. Я посмотрел в сторону Жоры. Улыбка его подтверждала, что дары его несметны. Я счел необходимым на этот раз подойти к нему с бокалом и чокнуться.
Я подошел, чокнулся с ним и его друзьями явно уголовного вида. После чего мы с Жорой выпили и расцеловались. Оказывается, он знал, что я стал писателем, о чем поведал своим друзьям. Чем именно он занимается, мне спросить было неудобно.
— Вот он, видите, — бесстрашно кивнул Жора в мою сторону, — в школе в честной драке победил меня!
Друзья его восторженно зацокали, поражаясь, что Жору кто-то мог победить.
— За что я люблю Жору, — воскликнул один из них, — другой бы не раскололся! А Жора простой!
Но Жора на этом не остановился.
— У нас в школе была чокнутая учительница, — продолжал он, — вся школа, начиная от директора и кончая последним учеником, хезали перед ней от мандража! Один он не хезал! Даже оборотку иногда давал!
Друзья его снова зацокали. Еще громче. Я почувствовал, что количество моих подвигов, помноженное на количество выпитого Жорой, становится опасным для меня. Так оно и оказалось. Жора вдруг помрачнел. Видимо, его собственные воспоминания ему теперь показались чересчур сентиментальными. Или он, вспомнив о школе, сейчас пожалел, что не развил своих математических способностей в институте. Безнадежно опоздал. И такой оттенок можно было уловить. Преодолевая помрачнение, он потянулся поцеловаться со мной и, целуя, слегка оттолкнул меня, сказав:
— Ладно, ладно! Иди к своим гнилым интеллигентам!
Я повернулся и уже пошел было к своему столику, но, глупо вспомнив, что забыл свой бокал, вернулся за ним, что почему-то было унизительно. Боже, а еще предстояло допивать его вино! Он успел рассказать друзьям о причине нашей драки и теперь демонстрировал, что, несмотря ни на что, именно он продолжает контролировать обстановку и остается при своих убеждениях.
…И вот проходит бездна лет, и мы встречаемся в Москве. Он стоит возле своего «мерседеса» и благодушно улыбается мне. Я подошел, потрясаясь больше всего не его «мерседесу», не костюму под цвет машины, а черной бабочке на его груди. Далеко же он ушел от своей тельняшки! Этого я никак не ожидал. Мы как бы горячо обнялись. Я с некоторой тревогой подумал: неужели он опять вспомнит о гнилой интеллигенции?
— Из нашего класса только мы с тобой вынырнули в Москве, — сказал он, очень широко улыбаясь и призывая меня к взаимной гордости.
Когда человека слишком давно не видел, почему-то обращаешь внимание на его зубы, словно пытаешься выяснить — то ли жизнь обломала ему зубы, то ли он ей. Он сохранил свои прекрасные зубы, их как будто даже стало больше.
— Да, — согласился я, — а кем ты работаешь?
— Я директор ресторана… — с удовольствием назвал он его, — слыхал?
— Кто же не слыхал, — ответил я, хотя слыхом не слыхал об этом ресторане.
— А что ты троллейбуса ждешь, — с иронической улыбкой спросил он у меня, — чтобы быть поближе к народу?
Подбирается к гнилой интеллигенции, оторванной от народа, подумал я.
— У меня нет машины, — сказал я и поспешно добавил, чтобы избежать кривотолков, — не люблю технику.
Он насмешливо кивнул головой и вдруг вспыхнул:
— Как здорово, что мы встретились! Я давно мечтаю украсить стены моего ресторана аферизмами и стишками, короткими, но смешными. Сочини! Я тебе хорошо заплачу, если понравятся!
— Какими аферизмами? — спросил я, делая вид, что заинтересовался его предложением.
— Вроде таких, — сказал он, сосредоточиваясь: — «Куй железо, не отходя от кассы» или «Если ты такой умный, почему у тебя нет денег?». Но только не эти, а новые.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я у него: — «Если у тебя есть деньги, зачем тебе ум?».
— Нет, — сказал он, чуть подумав, — среди моих клиентов немало богатых людей. Могут обидеться.
Я приступил к штурму стен его ресторана.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я. — «Чем меньше птица, тем красивей она поет».
— Точно! — воскликнул он радостно. — Например, дрозд! Как пели дрозды в Абхазии!
Дуновение ностальгии на миг соединило нас, и этот миг был прекрасным. Но, подумав, он вдруг нахмурился.
— К сожалению, не подойдет, — сказал он.
— Почему? — спросил я, и в самом деле удивляясь.
— Понимаешь, — вразумительно сказал он, — среди моих клиентов бывают большие люди. Они подумают, что это намек на то, что они большие птицы и поют, как страусы. Это им будет обидно! Представляешь, как безобразно поют страусы!
Казалось, он покинул страусиную страну, не выдержав их пения.
— Сколько лет ты в Москве? — спросил я, как выяснилось, на свою голову.
— Пятнадцать, — сказал он с удовольствием, видимо, считая, что точно уложился со своими планами в эти годы. — А ты?
— Сорок, — ответил я несколько уныло, потому что был не уверен, уложился ли я со своими планами в эти годы.
— За сорок лет, — сказал он сокрушенно, давая знать, что стаж далеко не всегда все решает, — можно было научиться надевать носки под цвет брюк.
Я обрадовался, что дело только в таком микроскопическом несоответствии. И как он это успел заметить! Я же не в шортах!
— У тебя в «мерседесе» случайно не завалялись черные носки? — спросил я с непосредственностью идиота. — Я бы заменил свои.
Он не обиделся за свой «мерседес», а только иронически взглянул на меня. Так, вероятно, капитан крейсера взглянул бы на рыбака, спросившего его на пирсе: братишка, нет ли у вас на крейсере завалящего весла.
— Ты все шутишь, — вздохнул он, — хотя однажды в школе чуть не дошутился с учительницей грузинского… До сих пор не пойму, как она тебя простила.
— А такой аферизм подойдет? — ринулся я в новую атаку: — «Хороший аппетит в молодости — праздник молодости. Хороший аппетит в старости — праздник маразма».
— Ты что, разорить меня хочешь? — тихо спросил он. — А еще земляк, одноклассник.
— А что? — спросил я.
— Как что! — повысил он голос. — Среди моих клиентов немало старых коммерсантов. Они приходят хорошо покушать, в меру выпить. А ты — праздник маразма! Последнюю радость у людей отнимаешь! Учти, им даже молодые бляндинки не нужны!
— Обязательно учту! — заверил я его.
Он хорошо говорил по-русски, но последние его слова прозвучали с рыдающим акцентом. От волнения, что ли?
Впрочем, я признал его правоту. Такой аферизм в самом деле неуместен в ресторане.
— После того, как я украшу твой ресторан, — сказал я с крохоборской озабоченностью, — я этот аферизм продам молодежному кафе.
— И в молодежном кафе нельзя! — твердо возразил он, словно уже был назначен надзирать за аферизмами всех питейных заведений.
— Почему? — взревел я, впадая в истерику от цензуры.
— Нельзя молодежь и стариков сталкивать лбами, — пояснил он со знакомой интонацией советских редакторов, — тем более перед тарелкой. Учти, что идея моя!
— Какая идея? — удивился я.
— Идея писать аферизмы на стенах ресторана. Мы заключим с тобой договор, что ты не будешь давать аферизмы в другие рестораны.
— Ну хотя бы аферизмы, которые не подходят тебе, я могу продавать в другие рестораны? — взмолился я.
— Нет, — сказал он жестко, но потом добавил: — Я их буду покупать и прятать. Но в книгах можешь использовать. Все, кроме тех, что будут на стенах моего ресторана. Учти, я хитрый.
Это прозвучало так: может, общего образования мне не хватает, но специальное образование у меня на высоте.
— А такой аферизм подойдет? — спросил я скромно. — «Добрых людей больше, чем злых, но злые влиятельней».
— Ты что, с ума сошел! — ответил он. — Среди моих клиентов полно влиятельных людей.
— А такой аферизм подойдет? — не унимался я: — «Женщины любят цветы, потому что цветы поддерживают идеологию внешности».
— Что-то в нем есть, — сказал он и не без сожаления добавил: — Но не подходит. К нашему ресторану прикреплена специальная цветочница. Мои клиенты дарят своим подругам цветы. Этот аферизм будет их смущать. У меня до того культурные клиенты, что иногда шампанское занюхивают цветами! Ну, ладно, — добавил он, — потом поторгуемся на месте. Ты тоже можешь поторговаться, когда я назначу цену. Кстати, давай попробуем стишки. Что мы все аферизмы да аферизмы.
— Давай, — согласился я и, призадумавшись, выпалил:
Раньше как он отдыхал?
Завалясь на нары.
А теперь — каков нахал!
Ездит на Канары.
— Здесь ничего смешного нет. Я в позапрошлом году был на Канарах… Но ты об этом не мог знать, — добавил он строго, как бы в сторону шевельнувшейся мании преследования. — Ничего особенного, — продолжал он, — на страусиной ферме угостили нас яичницей из яиц страуса. Тоже мне фирменное блюдо! Наша яичница из яиц индюшки в сто раз вкусней страусиной!
Он второй раз с раздражением упомянул страуса. Было похоже, что какой-то страус когда-то перебежал ему дорогу.
— К тому же у тебя получается, — добавил он, — что ты, вроде, жалеешь, что человек покинул нары. Сделай все наоборот!
Я напрягся и снова выпалил:
Раньше как он отдыхал?
Ездил на Канары.
Нынче — норму отмахал
И вались на нары!
— Убери нары! — зарычал он, — что такое: нары, нары, нары! Это тебе не пляжные лежаки! Я знаю, что это такое! Этим ты у нас никого не рассмешишь и тем более, учти, не напугаешь!
— Почему? — спросил я, творчески несколько задетый.
— Потому что все схвачено, — отрезал он, — просто бестактно солидным людям напоминать о нарах. Сделай без всяких нар и чтобы было смешно.
Я снова напрягся.
Раньше как он отдыхал?
Рухнув на лежанку.
А теперь — каков нахал?
Лег на парижанку.
— Нет, — сказал он, покачав головой, — для моего ресторана это даже неприлично. Лучше вернемся к аферизмам.
— А такой аферизм подойдет? — снова пошел я на штурм стен его ресторана. — «Закон нужен даже для того, чтобы знать, что обходить».
— Лучший аферизм нашего времени! — воскликнул он. — И как только ты догадался! Для деловых людей это сейчас самый больной вопрос! Чиновники нас дергают: — Деньги! Деньги! Деньги! — А я хочу точно знать, за что я плачу! Покажи закон, который я обошел!
Только я решил, что стена наконец взята, как он раздумчиво добавил:
— Но, с другой стороны, нет, не подходит.
— Почему? — спросил я, чувствуя себя сброшенным с невидимой стены.
— Понимаешь, — сказал он, — среди моих клиентов бывает юридический важняк. Они скажут: — Ах, ему законов не хватает? — И что-нибудь ехидное придумают специально для меня и таких, как я.
— А как тебе такой аферизм? — ринулся я с ботанической стороны. — «Пион — вегетарианский вариант розы: без шипов, но и без запаха».
— Нет, нет, — ответил он сразу, — во-первых, слишком длинно… Нет, это во-вторых. Во-первых, политический намек. Среди моих клиентов бывают солидные политики…
— Какой политический намек? — искренне изумился я.