Орлов Владимир Николаевич
Гамаюн
(Жизнь Александра Блока)
НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ СЛОВ
Достоевский сказал, что поэт сам создает свою жизнь – и притом такую, какой до него не было. Блок, не опровергая Достоевского, думал, что корень жизни поэта – в стихах, а сама по себе жизнь (личная жизнь) – это просто «кое-как».
Между тем корень один: он прорастает в стихи из жизни, из личности поэта – во всех ее исканиях, находках и потерях, надеждах и разуверениях, падениях и взлетах.
«Чтобы что-нибудь создать, надо чем-то быть», – заметил Гете.
Мне хотелось запечатлеть движение единственной и неповторимой жизни поэта во времени. Поэзия начинается тогда, когда поэт выходит в мир. Дело поэта есть не что иное, как личная жизнь в истории. Тем самым задача биографического повествования – показать, как жизнь становится судьбой.
Огромен личный мир Блока и полон отзвуков его времени. Душа поэта – самый чуткий сейсмограф, способный в мгновенном впечатлении уловить малейшее колебание исторической почвы. Сквозь личный мир Блока прошли все бури, катастрофы, вся вера и все отчаянье его сложного и трудного века.
Виктор Васнецов на одном из своих полотен изобразил Гамаюна – птицу черного пера с мрачно-прекрасным человеческим лицом, воспетую в древнерусских сказаниях как существо, пророчествующее о грядущих судьбах. Александру Блоку шел девятнадцатый год, когда, под впечатлением этой картины, он написал стихотворение «Гамаюн, птица вещая».
Она вещает и поет,Не в силах крыл поднять смятенных…Вещает иго злых татар,Вещает казней ряд кровавых,И трус, и голод, и пожар,Злодеев силу, гибель правых…
Это как бы заставка ко всему его творчеству: в незрелых юношеских стихах уже зазвучала та нота безумной тревоги и мятежной страсти, которая составляет самое существо великой поэзии Блока.
Предвечным ужасом объят,Прекрасный лик горит любовью,Но вещей правдою звучатУста, запекшиеся кровью!
Прошло несколько лет – и Блок сам стал Гамаюном России, ее вещим поэтом, предсказавшим «неслыханные перемены», что изменили весь облик нашего мира.
Нужно умереть, чтобы жизнь стала судьбой. Блок умер на сорок первом году. Это не так мало для гения. Пушкин ушел тридцати семи, Лермонтов не дожил и до двадцати семи.
Я попробовал рассказать о жизни Александра Блока, выбрав свободную форму изложения, но не допуская ни малейшего вымысла. Жизнь Блока воссоздана здесь по его дневникам, письмам и сочинениям, а также по свидетельствам людей, хорошо знавших поэта и сказавших о нем правду.
Книга посвящается Елене Юнгер.
5 июля 1977
ГАМАЮН
«…есть такой человек» (я), который думал больше о правде, чем о счастьи.
Александр Блок
Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете…
Александр Блок
Ни нужда, ни цензура, ни дружба, ни даже любовь его не ломали; он оставался таким, каким хотел быть.
Л. Д. Блок
ВСТУПЛЕНИЕ
ПЕТЕРБУРГ В 1880 году
1
На самом краю России – там, где плоская земля в колеблющемся тумане неприметно сходит в плоскодонное холодное море, на зыбкой болотистой почве, под низким белесым небом трудно дышал, тяжко ворочался и медленно затихал к ночи большой город.
В 1880 году население Петербурга перешло за восемьсот пятьдесят тысяч.
Город был наводнен извозчиками. В потоке затрапезных ванек мелькали резвые лихачи, щегольские экипажи, тяжелые кареты. По нескольким линиям – по Невскому, по Садовой, на Васильевский остров, на Выборгскую сторону – по рельсам неторопливо бегала конка: упряжка в две лошади, большой фонарь спереди, узенькая лестница винтом на открытый империал. Проезд в вагончике стоил пятак, наверху, на вольном воздухе, – три копейки. Как ни медлительна была конка, а все же случались дорожные происшествия. В назидание зевакам в журнале помещается картинка: «Раздавили!..» – дородный мужчина в богатой шубе лежит на снегу, и озабоченно спешит к нему городовой в кепи и башлыке.
Белым, раскаленным светом, потрескивая, светили газовые фонари. Подальше от центра – подслеповато мигали керосиновые. На наплавном Дворцовом мосту уже ослепительно сияли свечи Яблочкова.
В городе много и беспорядочно строили. Бок о бок со стройным чертогом Александринского театра только что возвели пятиэтажную махину в петушином «русском стиле».
Впрочем, Петербургская сторона и большая часть Васильевского острова все еще оставались необжитыми: пустыри, овраги, огороды, одиноко стоящие домишки позади чахлых палисадников.
Все теснее охватывало город кольцо фабричных труб. Они вырастали за всеми заставами – за Нарвской, за Невской, за Московской, поднимались за Большой Невкой.
Рабочий день на фабриках и заводах длился четырнадцать часов – с пяти утра до восьми вечера, с коротким перерывом на обед.
Пришедшие в столицу на заработки крестьяне и мастеровые, кухарки и прачки, всякая бездомная гольтепа – многоликий и горластый люд, готовый на любую работу и на любое темное дело, – от зари до зари толпились, божились и бранились у засаленных столов Обжорного ряда, что обдавал прохожих жаром и вонью возле Никольского рынка.
Герои романов Достоевского попадались на каждом шагу.
«Нива» – иллюстрированный журнал для семейного чтения – собрала (неслыханное дело!) пятьдесят пять тысяч подписчиков – больше, чем все остальные русские журналы вместе. Серьезные люди почитывали в либеральном тогда «Новом времени» фельетоны «Незнакомка» – резкого на язык Суворина Алексея Сергеича.
Появились новые журналы – «Электричество» и «Воздухоплаватель».
В Соляном городке открылась электротехническая выставка. Дамы и господа рассматривали чудеса XIX века – телеграфные и телефонные аппараты, фонограф, «электрическую пушку».
Успехом пользовались публичные чтения с туманными картинами. Молодой физик Хвольсон читал о магнетизме.
Артиллерийский офицер Пироцкий на углу Болотной улицы и Дегтярного переулка успешно провел первый в мире опыт движения вагона по рельсам при помощи электрического тока. (Трамвай в Петербурге пошел, однако, только спустя двадцать семь лет.) Другой офицер, Можайский, разработал проект аэроплана, а подпольщик Кибальчич составил схему реактивного летательного аппарата. Через год Кибальчича казнили за участие в цареубийстве, а проект его погребли в жандармском архиве.
В Томске заложили здание нового университета. А на выборах в Академии наук забаллотировали Менделеева, который только что выпустил поразившую научный мир книгу «О сопротивлении жидкостей и воздухоплавании», – и со всех концов России шел к ученому поток телеграмм, полных сочувствия и негодования.
Восхищение вызывали технические новинки – спальные вагоны Пульмана, «электрические свечи-тушилки» (дорогая игрушка – три целковых за штуку!) или приятный пустячок – миниатюрные фотопортреты для ношения на брелке.
Оживленно обсуждали задуманную экспедицию к Северному полюсу на воздушном шаре. Крупп изготовил колоссальную пушку. Прорыли и торжественно открыли Сен-Готардский тоннель.
Да и Россия кое-чем могла похвалиться. Построили гигантский железнодорожный мост через Волгу, возле Сызрани. Петербуржцы не могли налюбоваться новым Александровским мостом через Неву.
К слову, о Неве… Модным зимним развлечением стали прогулки по невскому льду на креслах. Кресло на двоих – сидят кавалер с дамой, а везет добрый молодец в тулупчике и на коньках. Тут же лапландцы в меховых одеяниях катают на оленях детей и взрослых.
Развлечений вообще хватало. В Большом и в Мариинском шли в пышных декорациях громоздкие оперы – «Нерон», «Царица Савская», «Риенци», «Аида». В Дворянском собрании – симфонические концерты. Высший свет пропадал на французских спектаклях и на балетах. Людей попроще соблазняли веселым водевилем «Заварила кашу – расхлебывай» или «Радугой первой любви».
Зрелища – на любой вкус. В цирке Чинизелли – умные лошади, прелестные наездницы, уморительные клоуны. Ну, а кто охотник до скоромного – пусть идет в «Пале де Кристаль», где поет и танцует шикозная мадам Дали, а если не боится скандала, то и в злачный «Орфеум», что у Симеоновского моста.
Летом открылся «воксал» в Озерках. Поросшие сосняком берега Суздальских озер быстро застраивались дачами. Дельцы учуяли выгоду – образовалось товарищество на паях, соорудили театр, концертный и танцевальный залы, ресторан, башню, с которой открывалась панорама Петербурга. Скромные Озерки стали соперничать с прославленным Павловским вокзалом… Когда здесь, через четверть века, медленно проходила Незнакомка, от всего этого великолепия остались одни воспоминания.
А в газетах писали, что слишком много народу в столице помирает, примерно по пятьсот душ в неделю, и все больше от чахотки и желудочно-кишечных заболеваний. Это – не считая самоубийств, которые все учащались.
Мельком упоминали о голодающих губерниях. Несколько подробнее – о том, как черногорцы воюют с турками. Еще подробнее – о пожаре барок на Неве и о том, что в жаркие дни Сенная площадь с Вяземской лаврой, приютом босяков, превращается в зловонную клоаку.
На Большой Морской в назначенные часы истово свершался светский променад, и монументальные сановники, а часом и холеные великие князья наблюдали за ним из застекленной веранды Яхт-клуба – самого влиятельного заведения во всей империи Российской.
В газетах – множество объявлений.
Врачи пользуют от секретных болезней.
Рекламируется «целебное мальц-экстрактное пиво».
Демонстрируются дамские туалеты: талия в рюмочку, турнюры, трены, рюши, оборки.
Последний крик моды – резиновые пальто «Макинтош».
Вышли в свет сборники стихов Случевского и Буренина. Анонсируются «Недопетые песни» какого-то Часкова.
«Пятьсот штук канареек только что привезены из Калуги, отлично поют днем и при огне…»
«Мемуары пишет по рассказам ветеранов молодой человек, обладающий литературным слогом…»
«Молодая экономка ищет места к одинокому пожилому господину…»
«Все средства истощены. Две слушательницы Высших женских курсов ищут каких бы то ни было занятий…»
Суетная, мелочная, примелькавшаяся жизнь.
Прошло одно – идет другое,Проходит пестрый ряд картин…
2
И вместе с тем было страшно тревожно. Никто не мог избавиться от ощущения: что-то должно случиться, и очень скоро – со дня на день.
В разговорах, в печати все чаще мелькали зловещие словечки: крамола, нигилист, подпольщик, прокламация, подкоп, динамит, бомба, покушение…
Обыватели косились на взявших силу молодых людей в очках и с пледами, на строгих девиц в аккуратных тальмочках. Это была та самая молодежь, о которой Тургенев, тоже воспользовавшись модным словом, сказал, что она «заряжена электричеством, как лейденская банка».
Наступило время великой смуты и всеобщего потрясения.
Двадцать шестого августа 1879 года Народная Воля вынесла смертный приговор царю. Первого марта 1881 года приговор был приведен в исполнение. На эти полтора года пришелся самый высокий подъем революционно-террористической волны и жесточайших ответных репрессий царизма.
В ноябре 1879 года народовольцы попытались взорвать царский поезд, – дело сорвалось. Пятого февраля 1880-го Россию потряс взрыв в Зимнем дворце. Александр II уцелел чудом. Степану Халтурину удалось скрыться.
Динамитчики в царском дворце – такого еще не бывало… Придворные и сановно-бюрократические круги впали в смятение. С перепугу решено было взять курс на либерализацию. Учредили Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия. Был призван Лорис-Меликов и облечен полномочиями диктатора. Он намерен был действовать в примирительном духе, и намеченную им программу уже успели окрестить «диктатурой сердца».
Прошла всего неделя – в Лориса стрелял Ипполит Млодецкий. Промахнулся – и через два дня был повешен.
В таких чрезвычайных, ни с чем не сообразных обстоятельствах 19 февраля кое-как отпраздновали двадцатипятилетие царствования Александра. Собственно было все, что полагалось, – парад гвардии, прием в Зимнем, толпа на Дворцовой площади, иллюминация. Только не было замечено и тени энтузиазма.
Весь 1880 год, изо дня в день, по всей стране происходят обыски, аресты, политические процессы и казни. Судят и сразу же вешают или шлют на каторгу террористов, экспроприаторов, пропагандистов, подпольных типографщиков… И все же справиться с крамолой власти были не в состоянии. И министры и жандармы потеряли голову.
Царь в общих чертах одобрил мысль Лорис-Меликова о созыве представителей от земства и городов, но окончательно утвердить проект все никак не решался. Он отчаялся, опустился, устал, – устал от охватившего его чувства безвыходности, от семейных неурядиц, от не отпускавшего страха смерти.
Исхудавший, сгорбленный, задыхающийся, крашеный, с остекленевшими глазами любострастный старик, он был занят только улаживанием последствий своего скандального брака с Екатериной Долгорукой.
После первого, каракозовского, выстрела 1866 года было еще четыре покушения. В апреле 1879 года его чуть было не застрелил Соловьев, – бог снова спас. Но взрыв в Зимнем уже не оставлял никакой надежды. Петля затягивалась.
Несмотря на полицейские расправы, провокации и частые провалы, Народная Воля во главе с Андреем Желябовым готовит новое решительное покушение. План разработан до мельчайших подробностей. Изучены маршруты царских проездов по городу. Ведется подкоп на Малой Садовой. На иной случай подготовлены бомбометатели. Александр обложен со всех сторон.
Прошло несколько месяцев – и
… грянул взрывС Екатеринина канала,Россию облаком покрыв,Все издалека предвещало,Что час свершится роковой,Что выпадет такая карта…И этот века час дневной —Последний – назван первым марта.
ПУШКИНСКИЙ ПРАЗДНИК
В разгар всего этого неустройства, разброда и тревожной настороженности в начале июня 1880 года Россия поминала и чествовала Пушкина – через сорок три года после его гибели.
Еще в 1871 году было решено соорудить в Москве народным иждивением первый памятник тому, кто стал первой любовью России. Пока собирали по подписке деньги, пока дважды проводился конкурс, пока отливали монумент по проекту Опекушина, подошел 1880 год.
Казалось бы, властям в это время было не до Пушкина. Но Лорис-Меликов рассудил иначе: авось широкое празднование памяти поэта хотя бы отчасти и на время отвлечет внимание общества от политики, хотя бы несколько разрядит сгустившуюся атмосферу. Поэтому даже траур, объявленный по случаю кончины императрицы, лишь на несколько дней отсрочил пушкинские торжества.
Они начались 6 июня, в пасмурный, ветреный день, заупокойной литургией в Страстном монастыре. К часу дня участники церемонии перешли на площадь, где высился окутанный белым покрывалом монумент в окружении национальных флагов, венков и гирлянд.
Народу собралось несколько тысяч. На первом плане расположилась чистая публика, простой народ оттеснили подальше. На почетных местах – дети и внуки Пушкина, а позади них – ветхий старец, служивший у поэта в камердинерах.
Под звуки гимна и крики «ура» покрывало упало – и Пушкин, задумчиво склонив бронзовую голову, навсегда встал над Москвой.
В эту минуту показалось солнце. Двинулись депутации с венками. Их было много – от всех университетов, от московского дворянства, от театров, газет и журналов, от городских больниц, от присяжных поверенных, от общества приказчиков и кружка хорового пения… Замыкала шествие «трактирная депутация».
Потом пошли торжественные заседания в университете и в Обществе любителей российской словесности, парадные обеды и литературно-музыкальные вечера. Много было во всем этом казенщины, наигранного благодушия и либерального празднословия, застольного витийства, музыки и аплодисментов, звона ножей, вилок и бокалов.
И все же эти пушкинские дни стали большим общественным событием.
Впервые Россия открыто чествовала не самодержца, не полководца, не сановника, но человека частного, который только и делал, что сочинял стихи и повести.
За сорок три года перед тем некрология Пушкина – несколько строк в траурной рамке, написанные Владимиром Одоевским, – вызвала бурю возмущения властей предержащих. «К чему эта публикация о Пушкине? – выговаривало разгневанное начальство редактору газеты. – Что это за черная рамка вокруг известия о кончине человека не чиновного, не занимавшего никакого положения на государственной службе? Ну, да это еще куда бы ни шло! Но что за выражения! «Солнце поэзии»!! Помилуйте, за что такая честь? «Пушкин скончался… в середине своего великого поприща»! Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Писать стишки не значит еще… проходить великое поприще!»
За миновавшие с тех пор без малого полвека русской жизни положение изменилось в корне. На авансцене праздника подвизались дураковатый принц Ольденбургский, представлявший особу царя, и министр народного просвещения Сабуров – холодный, лощеный чиновник, которому через полгода петербургский студент Подбельский публично даст пощечину.
И тем не менее, несмотря на официальный характер церемонии, она приобрела значение народного торжества, хотя народ непосредственно в происходящем и не участвовал. На эту сторону дела сразу же обратили внимание демократы. «Ставя памятник Пушкину, – писал Н.В.Шелгунов, – мы, так сказать, возвели идею о значении печати в общее сознание и укрепили ее всенародно, официально, гражданским актом».
На торжество собрались писатели. Из Парижа приехал Тургенев. Явились Достоевский, Писемский, Островский, Григорович, Полонский, Майков, Плещеев.
Присутствовал, но держался особняком раздраженный Фет. В мракобесном ослеплении он увидел в празднике апофеоз ненавистного ему нигилизма и разразился стихами, которые, восхваляя Пушкина, прозвучали как написанные «против праздника», – так что и огласить их публично было бы неуместно.
От участия в торжестве уклонились Гончаров, Щедрин и Толстой. Тургенев съездил в Ясную Поляну, чтобы уговорить Толстого, но тот заявил, что всякие публичные церемонии – это один грех и пустословие.
Героем первых дней праздника стал бесспорно Тургенев. Каждое его появление, каждое упоминание его имени вызывали восторг, овацию, приветственные крики, общее вставание… Седовласый гигант в парижском фраке и плисовых сапогах (подагра замучила!), с барственной повадкой, легко и уверенно играл как бы предложенную ему публикой роль кровного наследника Пушкина.
Признанное лидерство Тургенева означало, что поле боя на сей раз осталось за либералами. Демократы держались в стороне, а ретроградов оттерли. Взбешенный Катков прорвался с речью на одном из банкетов – и тут-то произошла знаменательная сцена. Катков вдруг заговорил о необходимости примирения враждующих общественных сил «под сенью памятника Пушкину» и, закончив, широким жестом протянул бокал Тургеневу. Тот прикрыл свой бокал ладонью. Либеральный «Голос» писал по этому поводу: «Тяжелое впечатление производит человек, переживающий свою казнь и думающий затрапезной речью искупить предательство двадцати лет».
Но все карты смешало выступление Достоевского.
Это произошло в последний день праздника – 8 июня, в зале Дворянского собрания, нынешнем Колонном зале.
Присутствовала «вся Москва» – просвещенные купцы, знаменитые адвокаты, актеры, писатели во фраках и белых галстуках, генералитет, ослепительные дамы. Между колоннами и на хорах теснилась студенческая молодежь.
Достоевский взошел на кафедру – маленький, невзрачный, угрюмый, с землисто-бледным лицом и бездонными, мрачно сияющими глазами, в мешковатом фраке. Его встретили сдержанными аплодисментами.
Он читал по тетрадке. Начал тихо и сбивчиво, но через пять минут «завладел всеми сердцами и душами» (как говорит слушавший его Глеб Успенский). Сошел с кафедры при гробовом молчании зала…
И вдруг разразилась буря – гул, топот, какие-то выкрики и взвизги. Все вскочили с мест, ринулись к эстраде, кто-то плакал в голос, кто-то обнимался, какой-то молодой человек от избытка чувств упал в обморок. Очевидцы утверждают, что никогда, ни раньше, ни позже, не происходило ничего подобного. Сам Достоевский писал жене, что «зала была как в истерике».
Тургенев, заключая Достоевского в мощные объятия, восклицал: «Вы гений, вы более, чем гений!» Иван Аксаков, присяжный московский оратор, возглашая: «Гениальная речь… Событие в нашей литературе…», отказался от предоставленного ему слова.
Возбужденные дамы пробились на эстраду с громадным лавровым венком и целовали Достоевскому руки…
В тот же день на заключительном концерте Достоевский с мрачным вдохновением прочитал пушкинского «Пророка». Страхов запомнил его таким: «Истощенное маленькое тело, охваченное напряжением. Правая рука, судорожно вытянутая вниз, очевидно удерживалась от напрашивающегося жеста; голос был усиливаем до крика…»
Успех оглушил Достоевского, – он же не был избалован знаками внимания, как Тургенев.
Вернувшись в гостиницу, с пылающей головой, наспех, сбиваясь и перечеркивая написанное, он поделился с женой впечатлениями этого лучшего своего дня. В письме есть поразительная фраза: «Согласись, Аня, что для этого можно было остаться: это залоги будущего, залоги всего, если я даже умру…»
Он умер через полгода. Пушкинская речь была его прощанием с Россией, осталась его завещанием и пророчеством.
Главное из того, во что верил и к чему звал Достоевский, история опровергла. К его призыву: «Смирись, гордый человек!» – Россия не прислушалась. Новое поколение воспитывало в себе не смирение и покорность, а энергию, волю и страсть.
Достоевский революции не принимал. Но то, что он сказал в своей прощальной речи о всемирной отзывчивости нашего национального гения, о русском типе скитальца, откликающегося на всякое чужое горе и страдание и ищущего всечеловеческого счастья, о долге интеллигенции перед народом, – глубоко запало в русскую мысль, стало заповедью для русской литературы и отозвалось в замыслах и всемирно-исторических свершениях русской революции, поведшей за собою угнетенных всей Земли.
После речи Достоевского прошло сорок лет, когда один из его духовных сынов, великий русский поэт, призвавший всем телом, всем сердцем, всем сознанием слушать Октябрьскую революцию, сказал свое прощальное слово – и тоже о Пушкине, и тоже за полгода до смерти.
Восьмое июня 1880 года и одиннадцатое февраля 1921 года – даты, в истории нашей литературы соединенные как бы громадной дугой радуги. Имя радуги: Пушкин.
НАЧАЛО
В 1880 году еще дотягивали свой век люди, хорошо знавшие Пушкина лично. Совсем немного не дожили до пушкинского праздника Федор Глинка и княгиня Елизавета Ксаверьевна Воронцова. Пережили праздник Алексей Вульф, Александра Осиповна Смирнова («черноокая Россети»), канцлер А.М.Горчаков – последний лицеист пушкинского выпуска, Евпраксия Вревская (пушкинская Зизи), Вера Федоровна Вяземская, вдова Дельвига – Софья Михайловна, журналист Краевский, помогавший Пушкину в издании «Современника».
Находилась в это время в Петербурге и семидесятидвухлетняя Александра Николаевна Карелина, которая с самим Пушкиным, кажется, не встречалась, но в молодые годы принадлежала к кругу его ближайших друзей и знакомых.
Когда-то ее в семье звали Сашенькой, а подруги по петербургскому пансиону мадам Шрёттер – Александриной.
До нас дошли письма к Сашеньке Семеновой от ее ближайшей пансионской подруги – Софьи Михайловны Салтыковой (потом – Дельвиг, а еще позже – Баратынской). Письма посылались в 1824 – 1837 годах из Петербурга в далекий Оренбург, где служил родитель Сашеньки – отставной гвардейский офицер. Один из героев переписки – задушевный пушкинский приятель Петр Александрович Плетнев, – он преподавал девицам в пансионе русскую словесность. (Сдается, что обе были немного влюблены в него.) В письмах мелькают имена Пушкина, Дельвига, Баратынского, Рылеева, Бестужева, подробно рассказывается о встречах с другими будущими декабристами – Якушкиным, Кюхельбекером, Петром Каховским.
Сонечка пересылает Сашеньке полученный через Дельвига и Плетнева автограф Пушкина – несколько листочков с отрывками из «Онегина»: «Сохрани их, – это драгоценность… и только мы четверо знаем эти стихи».
Сашенька и сама переписывается с Плетневым. Тот шлет ей книги с лестными надписями. В Оренбурге она встречается с лицейским товарищем Пушкина Владимиром Вольховским, хорошо знакома с другим добрым приятелем поэта – И.Е.Великопольским. Анна Петровна Керн изъявляет ей свои сердечные симпатии в своеручных приписках к посланиям Сонечки.
Сашенька была девицей образованной и с характером. В Оренбурге она зачитывается Юнгом-Штиллингом, штудирует «Историю» Карамзина, углубляется в Шекспира и Шиллера, критикует «Евгения Онегина» (в четвертой и пятой главах нашла «слабые места»), сама сочиняет нечто «о языке киргизов». Плетнев находит в ней «что-то особенное»: «Она, как Орфей, одушевляет самые камни…»
Романтизм диктовал свои законы – и скучный Оренбург в воображении петербургских друзей Сашеньки преображался в заповедный край «роскошного Востока». Дельвиг, посылая ей альманах «Северные цветы на 1827 год», надписывает на книге изящный мадригал:
От вас бы нам, с краев Востока,Ждать должно песен и цветов:В соседстве вашем дух пророкаВолшебной свежестью стиховЖивит поклонников Корана;Близ вас поют певцы Ирана,Гафиз и Сади – соловьи!Но вы, упорствуя, молчите, —Так в наказание примитеЦветы замерзшие мои.
Сонечка зовет Сашеньку Заремой, а Дельвиг – Девой гор. В наружности ее, в самом деле, было «что-то черкесское». На дошедшем до нас дагерротипе (по-видимому, уже сороковых годов) запечатлено тонкое лицо несколько цыганского типа со следами неординарной красоты.
В 1824 году Сашенька Семенова встретила молодого петербуржца – артиллерийского офицера Григория Силыча Карелина, служившего при Аракчееве, неосторожно посмеявшегося над своим шефом и немедленно высланного им в Оренбург, в гарнизонную службу под секретный надзор. Вскоре молодые люди поженились.
Карелин был во всех отношениях личностью замечательной, хотя и со странностями. По отзывам знавших его, это был человек железного здоровья, громадной энергии, неистощимой веселости, «бесконечно умный», глубоко образованный, красноречивый и ко всему прочему – неисправимый либерал. Нрава он был горячего и не очень умел ладить с начальством.
В семье Григорий Силыч бывал редко. С юных лет погруженный в изучение природы, он самоучкой стал выдающимся натуралистом – зоологом, ботаником, палеонтологом, энтомологом. Бродяга по призванию, он всю жизнь провел в далеких и трудных экспедициях по неразведанным районам Сибири, Алтая и Средней Азии. В своих путешествиях, полных увлекательных приключений, он собрал коллекции, которые специалисты именуют «колоссальными». В 1852 году Григорий Силыч вовсе отделился от семьи и застрял в глухом городишке Гурьеве, где и умер в одиночестве двадцать лет спустя. За два года перед тем пожар истребил подготовленные Карелиным одиннадцать томов описания его путешествий. Немногие сохранившиеся письма его замечательны по слогу – необыкновенно живому, свободному.
Александре Николаевне, как видим, выпала на долю нелегкая семейная жизнь. В 1842 году она покинула Оренбург, поселилась в благоприобретенном подмосковном именьице Трубицыно и своими руками подняла четырех дочерей.
Она слыла женщиной властной и суровой, но с годами характер ее смягчился. До глубокой старости она жила сентиментально-романтическими воспоминаниями – наизусть помнила державинские оды, перечитывала немецких, французских и русских поэтов, всему предпочитая Шиллера, Ламартина и Жуковского.
В семидесятые годы Александра Николаевна подолгу гостила в Петербурге у младшей дочери, Елизаветы Григорьевны, бывшей замужем за профессором-ботаником Андреем Николаевичем Бекетовым.
В 1876-1883 годах Бекетов был ректором Петербургского университета. Человек он был общительный, любил молодежь, у него самого нечопорно выросли четыре дочери.
В поместительном ректорском доме, что и поныне стоит на набережной Невы рядом с главным зданием университета – бывшими петровскими Двенадцатью коллегиями, – по субботам бывало шумно. Собиралось до ста человек студентов, кое-кто из профессоров, барышни и дамы.
Внизу, у ректора, толковали о важных материях – о науке, о политике, а наверху, в белой зале и гостиной, веселилась молодежь – играли в petits jeux, музицировали, пели, танцевали, ставили живые картины, даже разыгрывали пьески, потом пили чай с бутербродами и домашним вареньем. Вино и ужин были ректору не по карману.
В один из таких субботних вечеров, 15 ноября 1880 года, третья из сестер Бекетовых, Александра Андреевна, выданная за молодого ученого-юриста Блока, почувствовала приближение родов. Веселившаяся молодежь и не подозревала о том, что происходило рядом, за стеной, в одной из спален верхнего этажа, выходившей окнами на университетский двор.
К утру родился мальчик. Младенца приняла на руки Александра Николаевна Карелина.
Один из последних отсветов пушкинской эпохи блеснул над колыбелью Александра Блока.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
РОЖДЕНИЕ ПОЭТА
Талант растет в тиши уединенья…
Гете
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ДВОРЯНСКАЯ СЕМЬЯ
«Прекрасная семья. Гостеприимство стародворянское, думы – светлые, чувства – простые и строгие». Так говорил Блок о семье, в которой вырос.
Себастьян Фитцек
Живая память старины, фамильные предания, поэзия домашнего очага, налаженный уют. И – верность традициям русского гуманизма и либерализма (главный кумир – Тургенев), ясное сознание общественного долга. И – любовь к работе, к деятельности, понимаемой как призвание и служение. Все интересы сосредоточены на культуре, науке, литературе, искусстве. Презрение ко всему внешнему, мелкому, суетному, меркантильному и карьерному…
Дьявольская рулетка
И при всем том – в новой исторической обстановке – уже некоторая запоздалость и замедленность этой жизни. И еще – строгая требовательность к посторонним людям.
Посвящается C. F. с нежными воспоминаниями. Твоя уверенность была так велика, Что ты не стала ожидать финала.
Так было и с моей семьей:В ней старина еще дышалаИ жить по-новому мешала,Вознаграждая тишинойИ благородством запоздалым…И заколдован был сей круг:Свои словечки и привычки,Над всем чужим – всегда кавычки,И даже иногда – испуг;А жизнь меж тем кругом менялась,И зашаталось все кругом,И ветром новое врывалосьВ гостеприимный старый дом…
Карты, в которые мы играем, тасует судьба
Артур Шопенгауэр
Пролог
До самого конца поэт хранил благодарную память о нравственной атмосфере бекетовского дома. В годы своего духовного перелома он утверждал, что чем глубже и острее чувствует связь с родиной и народом, чем сильнее ненавидит всякое уничтожение и унижение человека, тем большую опору находит в идеалах и понятиях, господствовавших в его семье. «Ведь я… с молоком матери впитал в себя дух русского «гуманизма». Дед мой – А.Н.Бекетов, ректор СПб. университета, и я по происхождению и по крови «гуманист»… Чем более пробуждается во мне сознание себя как части этого родного целого, как «гражданина своей родины», тем громче говорит во мне кровь».
Звонок, навсегда разрушивший его жизнь, настиг его ровно в 18:49. Потом, на допросах, всех удивляло то, что он зафиксировал в памяти точное время. И полицию, и его никчемного адвоката, и обоих сотрудников Федеральной разведывательной службы, которые представились журналистами, а потом подсунули в его чемодан кокаин. Все спрашивали, как ему удалось так точно запомнить время. Деталь столь незначительную по сравнению с тем, что случилось потом. Ответ был очень прост: вскоре после начала телефонного разговора он уперся взглядом в ритмично мигающее часовое табло своего автоответчика. Он так делал всегда, когда хотел сосредоточиться. Его глаза искали точку, на которой можно было сфокусировать взгляд: пятно на оконном стекле, складку на скатерти или стрелку часов. Как будто с помощью этого приема его разум надежно пришвартовывался в гавани и приходил в спокойное состояние, что позволяло ему лучше думать. Когда в прошлом, задолго до того как все это случилось, ему попадались пациенты со сложными психологическими проблемами, точкой опоры для его глаз постоянно служил абстрактный узор древесных волокон на массивной двери кабинета. Это происходило в зависимости от обстоятельств. Например, от света, пробивающегося сквозь тонированные стекла в солидный кабинет его частной практики, ему представлялись картина звездного неба, лица детей или фривольный набросок обнаженной натуры.
Бекетовская кровь…
Когда в 18 часов 47 минут 52 секунды он взял в руку телефонную трубку, он даже не думал о возможной катастрофе. Поэтому в первые секунды и был невнимателен. Его взгляд в возбуждении блуждал по верхнему ярусу его мезонетта
[1] на Жандарменмаркт. Все было великолепно. Луиза, его румынская экономка, постаралась на славу. Еще на прошлой неделе он думал, что его вторая квартира в новом центре Берлина — чистое расточительство, навязанное ему ловким банковским служащим, занимающимся размещением капитала. Сегодня же он радовался, что маклерам до сих пор не удалось по его поручению сдать этот объект экстра-класса. Так что сегодня он сможет поразить Леони меню из четырех блюд, которыми она будет наслаждаться на крытой террасе с видом на иллюминированный Концертхаус. И тогда он задаст ей все те вопросы, которые она ему до этого запрещала поднимать.
Глава семьи – сороковыхГодов соратник; он поныне,В числе людей передовых,Хранит гражданские святыни,Он с николаевских временСтоит на страже просвещенья,Но в буднях нового движеньяНемного заплутался он…
— Алло?
Держа трубку у уха, он поспешил в просторную кухню, оборудование которой лишь позавчера доставили и установили. Как, впрочем, и почти всю остальную мебель и предметы интерьера. Его постоянное место жительства находилось в пригороде Берлина, на маленькой вилле с видом на озеро, поблизости от Глиникер Брюкке, между Потсдамом и Берлином.
Самым темпераментным, энергичным, душевно широким, отзывчивым на чужую беду был в семье именно он, дед, Андрей Николаевич. Ученик и друг старика Бекетова Климент Аркадьевич Тимирязев наиболее приметной чертой его нравственного облика назвал «доброту, горячую любовь к людям, забвение себя ради других».
Финансовое благополучие, позволявшее ему вести подобную жизнь, основывалось на одном удивительном успехе, которого он замечательным образом добился еще в начале своей учебы. Сочувственными беседами он удержал от самоубийства отчаявшуюся соученицу, когда та провалила выпускные экзамены. Ее отец, предприниматель, отблагодарил его за это небольшим пакетом акций своей тогда еще почти ничего не стоившей фирмы, занимавшейся программным обеспечением. А всего несколько месяцев спустя за одну ночь их курс взлетел до головокружительных высот.
— Алло? — повторил он еще раз, собираясь достать из холодильника шампанское, и все же остановился, пытаясь полностью сосредоточиться на словах, которые звучали на том конце провода. Однако помехи оказались настолько сильными, что он смог разобрать лишь отдельные слоги. — Дорогая, это ты?
Бекетовский род – старый, столбовой, записанный в шестую (самую почетную) часть родословной книги по губерниям Симбирской, Саратовской и Пензенской.
— …дай… клятву…
— Что ты говоришь? Где ты? — Быстрыми шагами он вернулся к базе телефона, которая стояла в гостиной, на маленьком столике, прямо перед большими панорамными окнами с видом на Драматический театр. — Сейчас меня слышно лучше?
В XVII веке несколько Бекетовых отличились на царской службе; среди них – боярский сын Петр, стрелецкий сотник, распоряжавшийся на далекой сибирской окраине, строитель Якутского острога, землепроходец, первым вступивший на землю нынешнего Братска.
Конечно нет. Этот телефон хорошо принимал по всему дому. С ним можно было даже войти в лифт, спуститься на семь этажей вниз и заказать себе кофе в холле отеля «Хилтон». И это никак не влияло на качество связи. Причиной плохой связи был явно не его телефон, а телефон Леони…
— …сегодня… больше никогда…
В следующем столетии из Бекетовых наиболее известны двое – Никита Афанасьевич, незадачливый фаворит царицы Елизаветы, генерал-поручик и деятельный астраханский губернатор, несметный богач, сочинитель популярных в свое время песен в русском народном духе и трагедий на античные темы, талантливый актер-любитель, и племянник его – Платон Петрович, издатель, журналист, собиратель портретов знаменитых соотечественников, долголетний председатель Общества истории и древностей российских, близкий друг Карамзина и Дмитриева.
Остальные слова потонули в шипящих звуках, похожих на те, которые издавали старые модемы при подключении к Интернету. Затем эти шумы резко прекратились, и он подумал, что связь прервалась. Он отвел трубку от уха и взглянул на мерцающий зеленоватый экран.
Работает!
Постепенно род хирел и падал.
Андрей Николаевич родился в год восстания декабристов в богатом помещичьем гнезде.
Он рывком поднял телефон. И как раз вовремя. Он уловил одно-единственное внятное слово, прежде чем снова началась какофония завывающих шумов и помех. Одно слово, по которому он понял, что это действительно Леони. Что она хотела поговорить с ним. Что у нее все плохо. И что ее слезы не были слезами радости, когда она выдавливала из себя эти шесть букв, которые будут преследовать его каждый день в течение ближайших восьми месяцев: «мертва».
Мертва? Он попытался уловить во всем этом какой-то смысл, спросив ее, не хочет ли она сказать, что их свидание срывается? Одновременно у него крепло чувство, которое он испытывал, лишь проезжая на автомобиле по незнакомой местности. Которое заставляло его, стоя перед светофором, инстинктивно запирать водительскую дверь, если к его «саабу» приближался пешеход.
Отец его, Николай Алексеевич, воспитанник Морского корпуса, плававший с Сенявиным, был еще большим барином. Когда он выезжал из своей пензенской Алферьевки в Москву, за барской каретой гнали стадо молодых быков – потому что для каждой чашки бульона требовалась особая часть туши, и не из покупного мяса. Человеком он был просвещенным, любил и знал литературу, приятельствовал с Денисом Давыдовым, Вяземским, Баратынским, встречался с Пушкиным. Жена у него была из Якушкиных (племянница декабриста). Под конец Николай Алексеевич разорился, но все же успел дожить свой век, не поступившись старинным укладом.
Значит, ребенка не будет?
Прошел всего месяц, как он обнаружил в ведре для мусора пустую упаковку от теста на беременность. Она ему ничего не сказала. Как всегда. Леони Грегор была из тех, кого можно охарактеризовать словами «молчаливая» и «загадочная». Кто-то менее доброжелательный мог бы назвать ее «замкнутой» или даже «странной».
Со стороны они с Леони казались парой, которую можно снимать для рекламных плакатов. Тема — «счастье новобрачных». Она — нежная красавица с теплым смугловатым цветом лица и темными вьющимися волосами. Он — моложавый мужчина лет тридцати с небольшим, с немного слишком аккуратной прической, в веселых глазах которого, кажется, вспыхивают искорки недоверия: неужели такая красивая женщина и рядом с ним? Внешне они смотрелись гармонично. Но по характеру были диаметрально противоположны.
В сороковые годы молодые Бекетовы – три брата, жившие на редкость дружно, – учились в Петербурге. Старший, Алексей, в Инженерном училище. Средний, Андрей, в университете на восточном факультете, вскоре (ненадолго) перешел в военную службу, в гвардию, потом вернулся в университет, на факультет естественных наук. Младший, Николай (будущий известнейший химико-физик, академик), сперва в гимназии, потом тоже в университете.
В то время как уже на первом свидании он открыл перед ней всю свою жизнь, Леони выдала о себе едва ли не самое необходимое. Только то, что в Берлине она живет недолго, что выросла в Южной Африке и ее семья погибла там во время пожара на какой-то химической фабрике. Не считая этого, ее прошлое напоминало растрепанный дневник с пустыми страницами. Несколько беглых набросков, а местами отсутствуют целые главы. И когда бы он ни пытался заговорить об этом — об отсутствующих детских фотографиях, несуществующей лучшей подруге или едва заметном шраме над ее левой скулой, — Леони немедленно меняла тему или просто слегка качала головой. И даже если после этого в его голове начинал пронзительно звенеть сигнал тревоги, он знал, что эта таинственность не помешает ему взять Леони в жены.
— Что ты хочешь этим сказать, моя милая? — Он переложил трубку к другому уху. — Леони, я тебя не понимаю. Что с тобой? Что значит «больше никогда»?
Вокруг братьев собралась молодежь, страстно исповедовавшая фурьеризм. Среди участников этого конспиративного кружка были Ф.М.Достоевский и Д.В.Григорович (товарищи Алексея Бекетова по Инженерному училищу), поэт А.Н.Плещеев, Валерьян Майков – впоследствии видный критик и публицист, вместе с М.В.Петрашевским составивший знаменитый «Карманный словарь иностранных слов» – книгу, которая сыграла заметную роль в пропаганде социалистических идей в России.
«И кто или что умерло?» — не решался спросить он, хотя не думал, что она на другом конце линии вообще могла его понять. Он принял решение.
В просторной квартире братьев Бекетовых, на углу Большого проспекта и Первой линии Васильевского острова, образовалось нечто вроде коммуны «по Фурье». Достоевский писал брату в ноябре 1846 года: «Я много обязан… моим добрым друзьям Бекетовым, Залюбецкому и другим, с которыми я живу; это люди дельные, умные, с превосходным сердцем, с благородством, с характером». Григорович, в свою очередь, признавался: «Кружку Бекетовых я многим обязан». Здесь «слышался негодующий благородный порыв против угнетения и несправедливости».
— Послушай, любимая. Связь такая скверная, если ты сейчас меня слышишь, то, пожалуйста, положи трубку. Я тебе сейчас перезвоню. Может быть, тогда…
— Нет, не надо! Нет!
Весной 1847 года братья Бекетовы разъехались из Петербурга: Алексей засел в деревне, где в дальнейшем отдался земской деятельности (бессменный председатель Пензенской губернской управы), Андрей и Николай перевелись в Казанский университет. Большинство участников их кружка стали завсегдатаями «пятниц» Петрашевского. Пожалуй, лишь по чистой случайности братья Бекетовы не разделили судьбы петрашевцев. Кто знает – не взошли ли бы они два года спустя вместе с Достоевским на эшафот, чтобы выслушать смертный приговор, замененный каторгой?..
Связь внезапно стала совершенно четкой.
— Ну вот, наконец-то… — рассмеялся было он, но быстро осекся. — Твой голос звучит странно. Ты плачешь?
Фурьеристский заквас в Андрее Николаевиче остался навсегда. Большой ученый, которого в наше время называют «отцом русской ботаники», «выдающимся борцом за материалистическую биологию», «предшественником Дарвина в России», он не замыкался в кругу только научных интересов, но до преклонных лет с юношеским жаром предавался общественной деятельности.
— Да. Я плакала, но это неважно. Просто послушай меня. Пожалуйста.
— Что-то случилось?
Руководство отделом внутренней политики в газете «Русский инвалид» (в 1862-1863 годах). Публичные лекции. Прекрасно написанные научно-популярные книги («Ботанические беседы», «Беседы о Земле и тварях, на ней живущих»), которые действительно дошли до народа и имели громадный успех. Организация съездов русских естествоиспытателей. Учреждение Высших женских курсов и руководство ими (их, по справедливости, должно бы назвать не Бестужевскими, а Бекетовскими). Комитет Литературного фонда. Неутомимая – уже в конце жизни – работа в Вольном экономическом обществе, где разгорелись ожесточенные споры народников с первыми русскими марксистами… Да всего не перечислить!
— Да. Но ты не должен им верить!
— Что?
— Не верь тому, что они тебе скажут. Хорошо? Неважно что. Ты должен…
Человек, обзывавший столпов режима «шайкой развратных и бесшабашных негодяев», Андрей Николаевич на постах декана и ректора завоевал славу стойкого защитника студентов от всякого рода полицейских посягательств, а в высших сферах заслужил репутацию человека беспокойного и не слишком благонадежного; его даже именовали «Робеспьером». Он оказался последним выборным ректором, – воспользовавшись новым жестким уставом 1884 года, власти отрешили его от ректорства, потом – от заведования кафедрой и в конце концов фактически вообще вытеснили из университета.
Конец фразы снова потонул в скрипучих шумах. В этот момент он испуганно вздрогнул, резко обернулся и посмотрел на входную дверь.
— Леони, это ты?
Эта расправа только укрепила общественную репутацию Бекетова в передовых кругах и, конечно, нисколько не поколебала его ученой славы. В числе его друзей и соратников были такие звезды русской науки, как Менделеев, Сеченов, Мечников, Чебышев, Бутлеров, Докучаев.
Он говорил одновременно в трубку и в направлении двери, в которую громко стучали. Сейчас он втайне надеялся, что за дверью окажется его подруга, а плохая связь была из-за того, что она ехала в лифте. Точно. Тогда сказанное ею означало: «Извини, дорогой, что опоздала. Час пик, никогда больше не поеду этим маршрутом. Я просто мертвая».
«Но чему я не должен верить? Почему она плачет? И почему стучит в дверь?»
Отставленный от штатной должности и вынужденный искать другие источники существования, старый профессор записывает: «Если б моя семья была обеспечена, я бы, думается мне, давно бы предался деятельности на пользу ближнего. С трудом и теперь могу отвлекаться от человеческих бедствий… Чувствуя и видя себя совершенно бессильным, страдаю и бесплодно негодую… Опять затеснились в голове вечные мысли или, вернее, утопии о людской жизни».
Сегодня в первой половине дня он послал ей с курьером ключ от квартиры в то налоговое управление, где она временно работала секретаршей, вместе с указанием открыть газету «Франкфуртер Альгемайне» на тридцать второй странице. Там была напечатана данная им схема, как добраться до его квартиры. Но даже если она забыла ключ, то как ей удалось (как вообще кому-то удалось бы) подняться наверх так, чтобы консьержка у входа не сообщила о ее приходе?
Он открыл дверь, но ответов на его вопросы не последовало. Вместо этого возник другой вопрос, поскольку мужчина, стоявший перед ним, был ему совершенно незнаком. Судя по внешнему виду, гость не испытывал большой склонности к посещению фитнес-клубов. Его живот оттягивал белую хлопчатобумажную рубашку так далеко вперед, что нельзя было определить, носит ли он ремень или потертые фланелевые брюки держатся на валиках жира.
Слово утопия пришло не случайно. Знаменитый ботаник не только живо интересовался литературой, не только тесно общался с писателями, но и сам писал в художественном роде – рассказы, путевые записки, автобиографические заметки, роман о крепостном быте, даже стихи, – и кое-что из написанного напечатал. Среди прочего сохранились наброски повести «Город будущего», где старый фурьерист рисует широкую картину обновленного мира: государства уничтожены, войны запрещены, деньги отменены, всюду господствуют свободный труд, наука и техника.
— Извините за беспокойство, — начал тот, смущенно берясь при этом большим и указательным пальцами левой руки за виски, как будто пытаясь остановить приступ мигрени.
Позже он уже не мог вспомнить, представился ли неизвестный и предъявил ли удостоверение. Но уже первые его слова прозвучали так официально, что он сразу понял: этот человек вторгся в его мир по служебной необходимости. Он полицейский. И это было нехорошо. Совсем нехорошо.
Седой как лунь, погруженный в свои труды и заботы, но неизменно общительный, добродушный и приветливый, не по летам бодрый, старомодно-элегантный «идеалист чистой воды» с либеральными речами и неискоренимыми стародворянскими повадками, умудрявшийся дружить с желчным и неуживчивым Щедриным, – таким он запомнился внуку-поэту,
— Мне очень жаль, но…
«О боже! Моя мать? Мой брат? Пожалуйста, пусть это будут не мои племянники!» — про себя он перечислил все вероятные жертвы.
Тургеневская безмятежностьЕму сродни; еще вполнеОн понимает толк в вине,В еде ценить умеет нежность;Язык французский и ПарижЕму своих, пожалуй, ближе…Он на обедах у БореляБрюзжит не плоше Щедрина:То – недоварены форели,А то – уха им не жирна…
— Вы знакомы с некой Леони Грегор?
Сотрудник уголовной полиции потер короткими толстыми пальцами свои кустистые брови, которые резко контрастировали с его почти лысой головой.
— Да.
Прелестны семейные рассказы о том, как этот народолюбивый и барственный старик в своем маленьком подмосковном Шахматове, встретив знакомого мужика, приветливо брал его за плечо со словами: «Et bien, mon petit…» – или, увидев, как мужик тащит березу, срубленную в господском лесу, и не зная, куда деваться от смущения, мог лишь пролепетать: «Трофим, ты устал, дай я тебе помогу…»
Он был слишком растерян, чтобы осознать все нарастающий страх. Какое отношение имеет все это к его подруге? Он взглянул на телефонную трубку, дисплей которой показывал, что связь не прервана. Почему-то ему показалось, что телефон за последние секунды стал тяжелее.
— Я постарался прийти как можно быстрее, чтобы вы узнали об этом не из вечерних новостей.
В 1897 году, в Шахматове, Андрея Николаевича разбил паралич. Он прожил еще пять лет без языка, прикованный к передвижному креслу. В августе 1902 года, в том же Шахматове, Александр Блок положил его в гроб.
— О чем же?
— Ваша спутница… короче, час назад она попала в серьезную автокатастрофу.
Пришел наш час – запомнить и любить,И праздновать иное новоселье…
— Что, простите? — Его охватило невероятное облегчение, и он лишь сейчас заметил, сколько ужаса накопилось в нем. Так, должно быть, чувствует себя человек, которому позвонил врач, сообщая, что произошла ошибка и что все в порядке, просто перепутали анализы на СПИД. — Это, должно быть, шутка? — спросил он, почти смеясь.
Полицейский непонимающе взглянул на него.
Елизавета Григорьевна пережила мужа ровно, день в день, на три месяца.
Он поднес трубку к уху.
— Дорогая, тут кое-кто хочет с тобой поговорить, — сказал он. И все же, собираясь передать трубку полицейскому, он медлил. Что-то было не так. — Дорогая?
Никакого ответа. Раздражающее шипение вдруг стало таким же сильным, как и в начале разговора.
Это была женщина глубоко и разносторонне одаренная, и более всего – талантом неукротимой жизненности.
— Алло? Дорогая? — Он обернулся, пальцем свободной руки указал на свое левое ухо и быстрыми шагами пересек гостиную в направлении окна. — Здесь прием лучше, — объяснил он полицейскому, который медленно проследовал за ним.
Но и это оказалось ошибкой. Наоборот, теперь не было слышно вообще ничего. Ни дыхания. Ни бессмысленных звуков. Ни обрывков фраз. Никаких шумов. И в первый раз он постиг, что молчание может причинять боль, какую не способен вызвать даже самый сильный шум.
Блок в автобиографии много говорит и о бабушке. «Ее мировоззрение было удивительно живое и своеобразное, стиль – образный, язык – точный и смелый, обличавший казачью породу… Характер на редкость отчетливый соединялся в ней с мыслью ясной, как летние деревенские утра, в которые она до свету садилась работать… Она умела радоваться просто солнцу, просто хорошей погоде, даже в самые последние годы, когда ее мучили болезни и доктора».
— Я очень, очень вам сочувствую.
Рука полицейского тяжело легла на его плечо. В отражении панорамного окна он видел, что этот человек приблизился к нему на расстояние нескольких сантиметров. Возможно, у него уже имелся опыт общения с людьми, получившими страшные новости. И поэтому он встал так близко, чтобы подхватить его в случае чего.
Натура «пламенно-романтическая», Елизавета Григорьевна обожала музыку и поэзию, но не терпела никакой метафизики и мистики, утверждала, что тайный советник Гете написал вторую часть «Фауста» для того лишь, чтобы удивить глубокомысленных немцев, не одобряла ни нравственной проповеди Толстого, ни инфернальностей Достоевского и ни в грош не ставила церковную веру. Вообще современники запомнили Елизавету Григорьевну как женщину, «отличавшуюся весьма либеральным образом мыслей».
Но этого не случится.
Она писала маленькому Блоку шутливые стихи, «в которых звучали, однако, временами грустные ноты»:
Только не сегодня.
Не с ним.
Так, бодрствуя в часы ночныеИ внука юного любя,Старуха-бабка не впервыеСлагала стансы для тебя…
— Послушайте, — начал он и обернулся, — через десять минут я ожидаю Леони к ужину. Я вот только что, прямо перед тем как вы постучались ко мне, разговаривал с ней по телефону. Вообще-то я и сейчас еще разговариваю с ней и…
Произнося последнюю фразу, он уже размышлял над тем, как это может прозвучать. Если его спросили, как незаинтересованного психолога, он сам бы поставил себе диагноз: шок. Но сегодня он не являлся таковым. В это мгновение он невольно оказался главным действующим лицом пьесы.
Некоторые юношеские стихи внука она знала, но как отнеслась к ним – неизвестно: вероятно, умилилась, но темное содержание вряд ли одобрила.
«Не верь тому, что они тебе скажут…»
— К моему величайшему сожалению, должен вам сообщить, что ваша подруга Леони Грегор по пути к вам час назад съехала с трассы. Она врезалась в светофор и стену дома. Мы еще ничего не знаем наверняка, но очевидно, машина загорелась сразу. Сочувствую. Врачи ничем не смогли ей помочь. Она скончалась на месте.
Воспитанная в духе строгом и даже суровом, Елизавета Григорьевна была человеком замечательного трудолюбия. С молодых лет она профессионально занималась литературой. Свободно владея несколькими языками, трудилась главным образом над переводами – стихов и прозы (художественной и научной), делая в иной год до двухсот печатных листов. Список ее трудов громаден – от Бокля, Брема и Дарвина до Бальзака, Флобера и Мопассана.
Позже, когда успокоительное медленно начало терять свою силу, в его сознание пробилось воспоминание об одной клиентке, которая однажды оставила детскую коляску перед дверью магазина. Она хотела заскочить туда, чтобы купить тюбик моментального клея. Поскольку было холодно, она, прежде чем войти в магазин, хорошенько укрыла пятимесячного Давида. Когда тремя минутами позже она вышла оттуда, коляска по-прежнему стояла у витрины, но… оказалась пуста. Давид исчез… и исчез навсегда.
Через Елизавету Григорьевну установились живые, непосредственные связи бекетовской семьи с русской литературой. Елизавета Григорьевна была знакома с Гоголем, знала Достоевского, Аполлона Григорьева, Льва Толстого, Полонского, Майкова, Щедрина, переписывалась с Чеховым.
Во время своих терапевтических бесед с душевно сломленной матерью он часто спрашивал себя, а что стало бы с ним в таком случае. Что ощутил бы он, откинув одеяльце в детской коляске, под которым было так удивительно тихо.
Он всегда считал, что ему никогда в жизни не удастся постичь боль этой женщины. С сегодняшнего дня он представлял ее лучше.
Любовь к литературе и, как выразился Блок, «незапятнанное понятие о ее высоком значении» унаследовали от старших Бекетовых их дочери – три из четырех. Одна только Софья (вторая по счету) выключила себя из сферы духовности – выбрала путь не Марии, но Марфы. Остальные – отдали себя служению литературе. Старшая, Екатерина (по мужу – Краснова), рано скончавшаяся, пользовалась известностью и как переводчица, и как автор стихов, рассказов и большой повести «Не судьба», напечатанной не где-нибудь, а в «Отечественных записках». Третья, Александра (мать Блока), переводила с французского и писала стихи, но печатала только детские. Четвертая, Мария, неутомимо переводила, составляла разного рода компиляции и научно-популярные книжки – биографические, географические, исторические, в поздние годы написала книги о Блоке и его семье («Александр Блок», «Александр Блок и его мать», «Шахматово и его обитатели») и биографию отца (две последних остались в рукописи).
Часть I
Спустя восемь месяцев
Из сказанного видно, сколь важную роль играли и сама литература и «старинные понятия» о ее ценности и идеалах в обиходе бекетовской семьи с ее богатыми преданиями и устойчивыми традициями, с царившей в ней атмосферой культурной преемственности. Литературе здесь поклонялись, но с разбором. Уже Достоевский старикам был не совсем по вкусу, а поэзия русская кончалась для них на Фете и Полонском.
Настоящее время
Казалось бы, ничто не могло нарушить ровное течение этой мирной и деятельной жизни…
В игре мы раскрываем, Детьми чьего духа мы являемся.
Овидий
1
Так жизнь текла в семье. КачалиИх волны. Вешняя рекаНеслась – темна и широка,И льдины грозно нависали,И вдруг, помедлив, огибалиСию старинную ладью…
Ствол пистолета у нее во рту оказался неожиданно солоноватым на вкус.
«Забавно, — подумала она, — раньше мне никогда не приходило в голову совать себе в рот свое табельное оружие. Даже ради шутки».
И так же вдруг за кулисами этого чинно-патриархального семейного быта разыгралась тяжелая человеческая драма.
После того как случилась вся эта история с Сарой, она часто раздумывала о том, чтобы во время боевой операции просто выбежать из-за укрытия. Однажды она вышла на буйного без бронежилета, совершенно незащищенная. Но никогда еще не совала свой револьвер себе в рот, держа при этом правый указательный палец на спусковом крючке.
Что ж, значит, сегодня премьера. Здесь и сейчас — в запущенной кухне-столовой ее квартиры на Катцбахштрассе. Все утро она застилала пол старыми газетами, как будто собиралась делать ремонт. Она по опыту знала, какой эффект может произвести пуля, раздробив кому-нибудь череп и разметав кости, кровь и мозг по пространству в сорок квадратных метров. Возможно даже, что собирать улики пришлют кого-нибудь из тех, кого она знала. Может быть, Тома Браунера или Мартина Марию Хелльвига, с которым она много лет назад училась в школе полиции. Неважно. На стены у Иры уже не осталось сил. Кроме того, газеты закончились, а целлофановой пленки у нее не оказалось. И вот теперь она сидела спиной к мойке, оседлав шаткий деревянный стул. Ламинированную стенку шкафа и металлическую мойку после фиксации следов можно будет легко отмыть из шланга. Да и фиксировать будет особо нечего. Любому из ее сотрудников хватило бы и трех пальцев на руке, чтобы сосчитать причины, по которым она сегодня решила поставить точку. Случай был однозначным. После всего того, что с ней произошло, никто всерьез не подумает, что здесь имело место преступление. Поэтому она даже не стала утруждать себя тем, чтобы написать прощальное письмо. К тому же и не знала никого, кому бы это было важно. Единственный человек, которого она еще любила, и так находился в курсе больше остальных и в прошлом году продемонстрировал это более чем ясно: молчанием. После разыгравшейся трагедии ее младшая дочь не желала ее ни видеть, ни слышать. Катарина игнорировала звонки Иры, возвращала письма и, пожалуй, встретив свою мать, перешла бы на другую сторону улицы.
СЕМЕЙНАЯ ДРАМА
«И я даже не посмела бы на нее обидеться, — подумала Ира, — после того, что я сделала».
1
Она открыла глаза и огляделась. Поскольку это была открытая кухня на американский манер, со своего места она сумела оглядеть всю гостиную. Если бы теплые лучи весеннего солнца не вспыхивали так невыразимо радостно на немытых окнах, то она могла бы даже еще раз посмотреть на балкон и лежащий за ним парк Виктория. «Гитлер», — выстрелило Ире Замин в голову, когда она остановила взгляд на маленькой книжной стенке в гостиной. Во время учебы в полиции Гамбурга она написала кандидатскую о диктаторе под названием «Психологическая манипуляция массами».
«Если этот помешанный и сделал что-то стоящее, — подумала она, — так это его самоубийство в бункере». Он тоже выстрелил себе в рот. Но, опасаясь ошибиться и искалеченным попасть в руки союзников, он перед смертельным выстрелом еще и принял яд.
Шестнадцатилетняя Аля была в семье общей любимицей. Далеко не красавица, она светилась очарованием свежести, грации и задора. На фотографии, снятой чуть позже, она стоит, юная и прелестная, опершись локтями на стол, сложив тонкие, нежные руки, в сшитом по моде платье, вся в рюшах и оборках, с бархатной лентой в светлых волосах, спадающих локонами на плечи…
Существо в ту пору безоблачно-веселое и шаловливое, она слыла непримиримой спорщицей, любила принарядиться и при случае невинно пококетничать.
«Может, и мне надо сделать так же?» — колебалась Ира. Но это не были колебания самоубийцы, которая просто посылает своему окружению крик о помощи. Совсем напротив. Ира хотела действовать наверняка. И достаточный запас ядовитых капсул находился под рукой — в морозилке ее холодильника: дигоксин высокой концентрации. Она подобрала пакет с ним во время самого важного в ее жизни задания и не стала сдавать его в комнату хранения вещественных доказательств. «С другой стороны, — Ира задвинула ствол пистолета в рот почти до предела, держа его точно по центру, — какова вероятность того, что я только разнесу челюсть и пуля пройдет мимо жизненно важных сосудов, через незначительные участки мозга?»
Велит ей нрав живой и страстныйДразнить в гимназии подругИ косоплеткой ярко-краснойВводить начальницу в испуг…