Умберто Эко
Осмысляя войну
В этой статье говорится о Войне, войне с большой буквы, не о холодной, а о «горячей», когда воюют при выраженном консенсусе наций, в той форме, которую война приняла в современном мире. Поскольку статья сдается в редакцию в дни, когда армии союзников вступают в Кувейт-Сити, не исключено, что, если не произойдет резких изменений, она будет читаться, когда все решат, что война в Персидском заливе 1991 года дала удовлетворительный результат, удовлетворительный в том смысле, что соответствующий целям, ради которых война затевалась. В подобном контексте речь о невозможности и бесполезности войны рискует показаться нелогичной, так как никто не согласится считать бесполезным или невозможным действие, позволившее достичь намеченных целей. Тем не менее нижепубликуемые рассуждения должны прозвучать независимо от того, как повернутся дела на войне. Они должны прозвучать тем паче, если война позволит достичь «положительного» результата и тем самым создастся иллюзорный вывод, что в каких-то случаях война — разумный выход из положения. Между тем этот вывод необходимо разгромить.
В начале войны звучали и печатались разнообразные призывы и упреки к представителям интеллигенции за то, что они «не заняли позицию» по отношению к совершавшейся драме. Громогласное большинство говоривших и писавших также было интеллигенцией (в чисто ремесленном значении термина): возникает вопрос — из кого же состояло молчащее меньшинство, от которого требовали словесного реагирования?
Безусловно, взывали к тем, кто не поспешил отреагировать «правильно», не примкнул к «нужной» из двух сторон противостояния. И действительно, кто выражался, но в обратном смысле по отношению к ожиданиям другого, получал от того ярлык «интеллектуал-предателя», либо «империалистического поджигателя», либо «происламского пацифиста».
Каждая из двух партий внутри громогласного большинства поддерживалась группой средств массовой информации, и противники выставлялись в таком свете, что вполне заслуживали сыпавшихся обвинений. Сторонники необходимости/неизбежности конфликта рисовались ненасытными ястребами допотопной формации, а пацифисты, как правило зашоренные лозунгами и словесными ритуалами прошедших лет, ежеминутно и поделом обвинялись, что ратуют за сдачу одних для ублажения воинственности других.
Парадоксы бесоизгонятельного танца: те, кто был за конфликт, начинали разговор с расписывания жестокости войны, а те, кто высказывался против, для начала живописали зверства Саддама.
Несомненно, это были дебаты интеллектуалов и профессионалов, но это не было проявлением функции интеллигенции в обществе. Интеллигенция — категория очень зыбкая, что известно. Четче определима «функция интеллигенции». Эта функция состоит в том, чтобы критически выявлять то, что представляется посильным приближением к представлению об истине, — и осуществляться эта функция может кем угодно, даже аутсайдером, но когда этот аутсайдер мыслит о собственном существовании и суммирует эти мысли. И в равнин степени с функцией интеллигента не справляется профессионал от литературы, если он реагирует на события эмоционально и не ставит рефлексию во главу угла.
Поэтому, как говорил Витторини, интеллигент не должен дудеть музыку революции. Не из-за того, что стремится уйти от выбора (он, кстати, вполне имеет право выбирать, но как индивидуум), а потому что для действия требуется устранять полутона и двусмысленности (такова незаменимая роль командующих фигур во всех процессах), а интеллигентская функция состоит, наоборот, в том, чтобы выпячивать двусмысленности и освещать их. Первейший долг интеллигенции — критиковать собственных попутчиков («мыслить» означает беспрестанно каркать и накаркивать). Бывает, что интеллигент в обществе выбирает молчание из-за боязни предать тех, с кем себя идентифицирует, и в убеждении, что при всех их мимолетных и несущественных огрехах в конечном счете они взыскуют верховного блага для всех. Это трагическое решение, и история знает немало примеров того, как люди шли на смерть, искали смерти (за дело, в которое не верили) исключительно потому, что полагали, что нельзя на место верности подставлять истину. На самом же деле верность — это моральная категория, veritas — категория теоретическая.
Не то чтобы интеллектуальная функция была отделена от моральной. Решить осуществлять эту функцию — выбор моральный, точно так же, как моральным является решение хирурга взрезать живое мясо ради спасения чьей-то жизни. Но проводя сечение, хирург не должен расчувствоваться, в частности и тогда, когда вынужден, посмотрев, зашивать, потому что оперировать незачем. Интеллектуальная функция может привести человека к результатам эмоционально непереносимым, поскольку многие проблемы решаются только выводом, что они решения не имеют. Морален и последующий выбор: выразить ли свое заключение или замолчать его (может быть, в надежде, что заключение ошибочно). Такова трагичность положения тех, кто хотя бы на одну минуту берет на себя бремя «парламентера от человеческого рода».
Немало иронии вызывало, даже среди католиков, поведение Папы, который говорил, что воевать не надо, молился и предлагал запасные варианты, выглядевшие несостоятельно при сложности имевшейся картины. Как сторонники, так и противники Папы оправдывали его тем, что бедолага в сущности выполняет свою работу, поскольку говорить иначе ему не пристало. Это справедливо. Папа (с точки зрения его понимания истины) осуществил интеллектуальную функцию и сказал, что воевать не надо. Папа это и должен говорить: следуйте Евангелию, как духу, так и букве, подставляйте вторую щеку. Но как быть, если нас хотят убить? «Обходитесь как знаете, — должен бы отвечать Папа, — дело ваше», — и казуистика относительно обоснованной самозащиты пришла бы на помощь нашей слабой нервной системе, поскольку никто не обязан доводить добродетельность до геройства. Эта позиция настолько безупречна, что если (или когда) Папа присовокупляет нечто, могущее быть истолкованным в качестве практического совета, он отступает от своей интеллектуальной функции и входит в сферу политического выбора (а вот политический выбор должен был бы оставаться личным делом Папы).
При всем том, скажем сразу, интеллигенция в последние сорок пять лет отнюдь не замалчивала проблему войны. Интеллигенция высказывалась о войне с такой миссионерской убежденностью, что сумела коренным образом переделать взгляды всего мира на войну. Мало когда столь же живо, как в данной ситуации, человечество представляло себе всю чудовищность и всю двусмысленность происходивших событий. Никто, кроме нескольких умалишенных, не видел иракский кризис в черно-белом свете. Тот факт, что война тем не менее разразилась, означает, что агитация интеллигенции не имела исчерпывающего успеха, была не до конца эффективна, не освоила достаточного исторического пространства. Досадные недоработки! Но факт остается фактом: нынешний мир видит войну другими глазами, не как она виделась в начале столетия, и, если сегодня кто-то заговорит о прелестях войны как единственно возможной гигиены мирового масштаба, он попадет не в историю литературы (как Д\'Аннунцио), а в историю психиатрии. Война — явление того же порядка, что кровная месть или «око за око»: не то чтобы они уже не существовали на практике, однако общество в наши дни воспринимает эти явления отрицательно, в то время как раньше воспринимало хорошо.
Пока что мы рассматривали принятое ныне моральное и эмоциональное отношение к войне (хотя бывает, кстати, что мораль допускает нарушение запрета на убийство, а общественная чувствительность смиряется со свирепостями и смертями, если они выглядят гарантией общественного блага). Существует, однако, наиболее радикальный подход: рассмотрение войны с чисто формальной точки зрения, из расчета ее внутренней логичности, из анализа условий различных возможностей. Идя по этому пути, мы получим математический вывод, что воевать нельзя, нельзя по той причине, что существование общества, основанного на мгновенном информировании и на сверхскоростных перемещениях, на беспрерывной межконтинентальной миграции и обладающего новаторской военной техникой, делает войну мероприятием нереалистическим и нерассудительным. Война противоречит тем самым соображениям, во имя которых она затевается.
В чем заключались в течение предшествующих столетий цели войн? Войны велись в надежде разбить противника таким манером, чтобы из его поражения вышла какая-то выгода, и велись войны так, чтобы наши намерения (действовать в определенном ключе и достичь определенных результатов) тактически или стратегически реализовывались неким способом, который опрокидывал бы замыслы противника. Нейтралитет остальных, только бы наша война им не создавала неудобств (и даже в некотором отношении помогала бы извлечь для себя пользу), выступал необходимым условием нашей свободы маневра. Даже клаузевицевская «абсолютная война»
[1] мыслилась в рамках этой системы ограничений. Только в нашем веке возникло понятие мировой войны, захватывающей в свой круг даже общества без всякой истории, например, полинезийские племена.
После открытия атомной энергии, телевидения, воздушных перевозок и с рождением различных форм мультинационального капитализма выявились следующие предпосылки невозможности войны.
1. Атомное оружие убедило всех, что в случае ядерного конфликта не может быть победителей, а поражение потерпит вся планета. Сначала все осознали, что атомная война антиэкологична; на следующем этапе стало ясно, что любая антиэкологичная война по существу атомна; а затем укоренилось убеждение, что на самом деле антиэкологична любая война. Сбрасывая атомную бомбу (или загрязняя моря), ведется война не только с теми, кто держит нейтралитет, но с планетой в ее комплексе.
2. В современной войне нет фронта и двух противников. Скандальная история с американскими журналистами в Багдаде перекликается со скандальной же, но многократно более серьезной историей миллионов и миллионов проиракски настроенных мусульман, проживающих в странах антииракской коалиции. Обычно во время войн, если соплеменники врага оказывались в противоположной стране, их интернировали (или истребляли), а собственных соплеменников, остававшихся у врага и его поддерживавших, в дни победы вешали на виселице.
Сегодня война не может быть фронтальной по причине многонациональности капитализма. Что Ирак получил вооружение от западных производителей — не случайный недогляд. Это норма зрелого капитализма, открепившегося от отдельных государств. Американское правительство, обнаружив, что телекомпании играют на врага, мнит по старинке, будто это козни яйцеголовых коммунистоидов. Соответственно, и телевизионные компании льстят себе сходством с героической фигурой Хэмфри Богарта
[2], который в фильме, набрав телефон криминального босса, подносит трубку к печатному станку и под шум ротационных машин возглашает: «Это газета, старик, ей ты рот не заткнешь». Но основа индустрии новостей — прежде всего торговля новостями, лучше всего драматическими. Не то чтобы средства массовой информации не желали горнить военную музыку — просто они ближе не к горну, а к шарманке, которая исполняет то, что записано на фонетический валик. Так что в нынешние времена любому, кто затевает войну, обеспечена пятая колонна в лице собственной печати; а это никакому Клаузевицу не показалось бы приемлемым.
3. Если бы даже удалось вставить кляп всем СМИ, новые технологии коммуникаций предоставляют непрерывный поток информации в реальном времени, и ни один диктатор не в силах этот поток затормозить, потому что поток льется из тех первостепенных технологических инфраструктур, без которых он сам (диктатор) обходиться не способен. Этот поток информации работает, как секретные службы в традиционных войнах: извещает о неожиданностях. А разве реальна война, в которой заведомо исключена возможность захватить противника врасплох?
Войны издавна приводили к психологической смычке с врагами. Но безудержная информация способна на еще большее. Она ежесекундно служит рупором неприятеля (в то время как цель любой военной политики — заглушить пропаганду противника) и снижает энтузиазм граждан каждой воюющей стороны по отношению к их собственным правительствам. А Клаузевиц поучал, что условием победы является моральное единство нации. Во всех войнах, известных истории, народ, полагая свою войну праведной, горел желанием уничтожить врага. Теперь же безграничная информация не только расшатывает идеологию граждан, но и делает их уязвимыми пред видом страдания противника: смерть врага перестает быть далеким и неясным событием, а превращается в конкретное и совершенно непереносимое зрелище.
4. Ко всему сказанному добавим, что, если помните у Фуко, власть в нашу эпоху уже не монолитна и не одноглава; власть стала диффузной, точечной и зиждется на постоянном слиянии и расторжении консенсусов. Нынешние войны не противопоставляют две чьи-то родины. Войны сталкивают интересы бесконечного количества разных властей. В этих играх какие-то отдельные центры власти зарабатывают новые очки, но всегда за счет других центров власти. Если на традиционной войне разжиревали фабриканты пушек и этот плюс мог оттеснить на второй план незначительные минусы (временные помехи коммерческому обмену), то война нового типа, разумеется, обогащает пушечных фабрикантов, но режет без ножа (и главное, в масштабах всего земного шара) индустрию авиатранспорта, развлечений, туризма, подрывает положение тех же самых СМИ (которым перестают заказывать коммерческую рекламу) и вообще наносит громадный ущерб всей индустрии необязательного — то есть костяку системы — от рынка недвижимости до автомобилей. При сообщении, что разразилась война, биржи резко подскочили вверх, однако через месяц после этого биржи совершали такие же точно скачки при малейших намеках на возможность замирения. И я не вижу ни цинизма в первом случае, ни добролюбия во втором. Биржа реагирует на колебания в игре между властями. В этой игре какие-то экономические власти состоят в конкуренции с другими, и логика конфликта экономических властей берет верх над логикой национальной державности. Производителям, работающим на государственного потребителя(производителям оружия), способствует обстановка напряженности, но производители благ для частного пользования нуждаются в климате счастья. Конфликт формулируется в терминах экономики.
5. По всем этим и еще по иным причинам война не напоминает больше, как напоминали войны прежних времен, формулу «серийного» искусственного интеллекта. Война ближе к формуле «параллельного» искусственного интеллекта.
«Серийный» искусственный разум, тот, например, который привлекается для создания машин, способных делать переводы, или для получения выводов из комплекса информационных данных, — этот разум получает от программиста такие инструкции, чтобы принимать, на основании конечного набора правил, последующие решения, каждое из которых зависит от решения, принятого на предыдущей фазе, по схеме дерева, посредством серии бинарных дизъюнкций. Старинная стратегия войны имела ту же конфигурацию: если неприятель двигал свои армии на восток, можно было предвидеть, что впоследствии он захочет повернуть на юг; в этом случае, следуя той же самой логике, я направлял свои войска на северо-восток и неожиданно перегораживал ему дорогу. Правила противника были в то же время и нашими правилами, и каждый мог принимать решения поступательно, по одному за раз, как в шахматной партии.
«Параллельный» искусственный разум, напротив, передоверяет отдельным ячейкам сети все решения, как им следует сложиться в окончательную конфигурацию, исходя из распределения «загрузок», которое оператор не способен ни рассчитать, ни предвидеть заранее, поскольку эта сеть порождает для себя правила, которые не были в нее заложены, и эта сеть сама себя модифицирует в поисках оптимального решения, и эта сеть не знает различия между правилами и данными. Правда, и систему подобного рода (называемую неоконнективной или системой нейтральных сетей) можно регулировать, сверяя полученный ответ с ожидаемым ответом и изменяя загрузки в зависимости от практики. Но для этого требуется: а) чтобы у оператора имелось время; б) чтобы не было двух операторов, находящихся в конкуренции и передвигающих загрузки во взаимно противоречивом режиме, и, наконец; в) чтобы отдельные ячейки сети вели себя и мыслили, как положено ячейкам, а не как положено операторам, то есть не принимали бы решений, основанных на анализе поведения операторов, а самое главное — не преследовали бы интересов, посторонних по отношению к логике сети.
Однако в ситуации разрознения властей каждая ячейка как раз и преследует именно личные интересы, которые не совпадают с интересами операторов и ничего не имеют общего с самодвижущими тенденциями той сети, куда ячейки входят. Следовательно, если (метафорический пример) войну представить себе в виде «нео-коннективной» системы, она будет развиваться и самобалансироваться независимо от желания обоих тяжущихся. Примечательно, что, объясняя устройство нейтральных сетей, Арно Пензиас (в книге «Как жить в мире High-Tech», Милан, Бомпиани, 1989, стр. 107–108) прибегает как раз к военной метафоре. Он пишет: «Известно, что отдельные нейроны становятся электроактивными („стреляют“) в результате стимуляции через каналы инпута (так называемые дендриты), тончайшим образом разветвленные. В мгновение „выстрела“ нейрон выпускает электрические сигналы по каналам аутпута (так называемым аксонам) <…> Поскольку „выстрел“ каждого нейрона зависит от активности множества других нейронов, не существует никакого простого способа рассчитать, что и когда должно произойти <…? В зависимости от конкретного расположения синаптических сцеплений (коннексий), любая стимуляция нейтральной сети из сотни нейронов даст, в качестве возможных равновесных результатов, тысячу миллиардов миллиардов миллиардов вариантов (10
30)».
Если война нео-коннективна, значит, в ее системе расчет и намерения главных действователей не имеют ценности. Из-за наращивания количества властей в этой игре загрузки распределяются самым непредвиденным образом. Конечно, может случиться и такое, что война окончится и при этом финальная конфигурация окажется выигрышной для одного из тяжущихся; однако в принципе, поскольку в подобной системе заведомо провален любой расчет, направленный на решение, — война всегда проигрышна для обеих сторон. В контексте нашей метафоры, лихорадочная деятельность операторов по руководству цепью, непрерывно получающей противонаправленные импульсы, приведет просто к замыканию всей сети. Вероятный исход войны в этом случае — коллапс. Старинная война напоминала шахматную партию, где каждый играющий пытался не только съесть как можно больше фигур противника, но и заманить противника (спекулируя на индивидуальном типе восприятия противником общих правил) в мат. А в современной войне, если представлять ее через шахматы, на доске не черные и белые, а сплошь одноцветные фигуры, и игроки, воздействуя на одну и ту же сеть, едят что попадется. Самопожирание.
С другой стороны, утверждать, что в конфликте взяла верх некая сторона в некий момент, — значит отождествлять некий момент с финалом войны. Но финал мог бы иметь место, если бы война все еще и ныне, как желал того Клаузевиц, оставалась продолжением политики иными средствами (и кончалась бы при достижении равновесия, позволяющего вернуться к средствам политическим). Однако весь послевоенный период нашего века политика была и всегда останется продолжением (любыми средствами) расклада, сложившегося во Вторую мировую войну. Как бы ни проходила новая война, она, спровоцировав хаотичное переразмещение загрузок, по существу не отражающее волю противников, завершится опасной политической, экономической и психологической нестабильностью с проекцией на грядущие десятилетия и не ведущей ни к чему иному, кроме как к «воинственной политике».
С другой стороны, а было ли раньше иначе? Запрещено ли считать, что Клаузевиц ошибался? Историография интерпретирует Ватерлоо как сшибку между двумя стратегиями (поскольку в конечном итоге был получен результат), в то время как Стендаль описал то же самое в терминах случайности. Представление, что традиционные войны вели к разумным результатам — к финальной равновесности, — основано на гегелевском предрассудке, будто история имеет направленность и будто результат родится из борьбы тезисов и антитезисов. Но мы не располагаем научным доказательством (и логическим тоже), что ситуация в Средиземноморье после пунических войн, или в Европе после наполеоновских, должна расцениваться именно как равновесная. Может быть, напротив, ее следует видеть как неуравновешенность, не имевшую бы места, не пройди перед тем война. Да, человечество десятки тысяч лет прибегало к войне для устранения неуравновешенности — что этим доказывается? Те же сотни столетий оно прибегало для устранения психологических перекосов к алкоголю и иным отравляющим веществам.
На фоне сказанного хочется подумать о табу. Идею табу уже предлагал Моравиа: видя, что в течение многих столетий род человеческий шел и пришел к табуированию инцеста, поскольку убедился, что тесная эндогамия дает нежизнеспособные плоды, можно ожидать, что настанет предел, когда люди инстинктивно захотят табуировать войну. Ему резонно ответили: табу не «провозглашается» путем морального или интеллектуального декрета, табу формируется тысячелетним отстаиванием в темных глубинах коллективного подсознательного (по тем же причинам, по которым нейтральная сеть способна прийти сама собой к эквилибру). Да, все так, табу нельзя назначать, оно самообозначается. Однако возможно подогнать темпы вызревания. Чтобы догадаться, что совокупление с матерью или сестрой компрометирует генетический обмен, понадобились многие тысячи десятилетий — потому что немало лет было истрачено на то, чтобы человечество сформировало идею о причинно-следственной связи полового акта с размножением. А чтобы убедиться, что в войну авиакомпании прогорают, достаточно двух недель. Следовательно, вполне соответствует и интеллектуальному долгу и здравому смыслу разговор о табуировании, хотя никто и не властен ни объявить табу, ни обозначить даты его установления.
Интеллектуальный долг — утверждать невозможность войны. Даже если ей не видно никакой альтернативы. В крайнем случае всегда под рукой замечательная альтернатива войне, изобретенная в нашем веке, а именно «холодная война». Скопище непотребств, несправедливостей, нетерпимостей, конкретных преступлений, рассеянного террора — эта альтернатива (признаем вместе с историей) была весьма гуманным и в процентном отношении мягким по сравнению с войной вариантом, и в конце концов в ней определились даже победители и проигравшие. Однако не дело интеллигенции агитировать за холодные войны.
То, что некоторые восприняли в ключе: интеллигенция замалчивает войну, — вероятно, объяснялось нежеланием высказываться под горячую руку и через рупоры СМИ, по той очень простой причине, что СМИ — это часть войны, это ее инструмент и, следовательно, опасно использовать их как нейтральную территорию. Кроме всего прочего, у СМИ совершенно иные ритмы, не совпадающие с ритмами рефлексии. Интеллектуальная же функция осуществляется либо априори (относительно могущего произойти), либо апостериори (на основании произошедшего). Очень редко речь идет о том, что как раз «сейчас» происходит. Таковы законы ритма: события стремительнее, события напористее, чем размышления об этих событиях. Поэтому барон Козимо Пьоваско ди Рондо
[3] ушел жить на деревья; он не спасался от долга интеллигента понимать свою эпоху и участвовать в ней, он старался лучше понимать и созидать эту эпоху.
Однако даже при выборе ухода в тактическое молчание ситуация войны требует, в конечном итоге, чтобы об уходе в молчание было выкрикнуто во всю глотку. Чтобы выкрикнули, хотя всем ясно, что громоглашение о молчании нелогично, что декларация слабости способна быть проявлением силы и что никакая рефлексия не освобождает человека от его личного долга. А первейший долг его все-таки — заявить, что современная война обесценивает любую человеческую инициативу, и ни ее мнимая цель, ни мнимая чья-либо победа не способны переменить самовольную игру «загрузок», путающихся в собственных сетях. Ибо «загрузка» — тот же «груз» стихов Михелыытедтера: «…грузом виснет, вися — зависит… Скользит груз вниз, чтоб последующим разом превзойти своей низостью низость прежнего раза… В грузном паденье… неподвластен разубежденью».
Так вот, подобное скольжение вниз мы не можем приветствовать, поскольку с точки зрения прав нашего рода на выживание это хуже, чем преступление: это — растрата.