Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Первая любовь (сборник)

© Щербакова Г., наследники, 2015

© Трауб М., 2015

© Панюшкин В., 2015

© Буйда Ю., 2015

© Метлицкая М., 2015

© Геласимов А., 2015

© Сенчин Р., 2015

© Тронина Т., 2015

© Ульянова М., 2015

© Лифшиц Г., 2015

© Резепкин О., 2015

© ООО «Издательство «Эксмо», 2015

* * *

Мария Метлицкая

Победители

Тогда ей казалось, что она этого просто не переживет. Глупая, наивная девочка! Пережить пришлось еще много чего. О-го-го, сколько пришлось пережить. Потом она не раз удивлялась человеческим возможностям. А ведь ничего, и не то переживали.

Но тогда все это казалось невозможным, трагическим, непреодолимым. Катастрофой, бедой и даже горьким горем. Он улетал. Скорее всего – навсегда. Да-да, конечно, навсегда. Тогда все уезжали навсегда. А возможность встречи была мизерной, минимальной. Почти невозможной и невероятной. Но без веры в эту встречу вообще невозможно было бы жить.

Любовь накрыла их внезапно. Вроде знали друг друга не первый день – правда, так, шапочно. Привет – привет. Одна компания. У него свои дела, у нее, как водится, свои. А тут вдруг такое. Просто обвал, лавина. Торнадо, тайфун. Или смерч. Ну что там еще? Просто встретились однажды глазами, и понеслось…

До его отъезда оставалось полтора месяца. Полтора месяца до вселенской катастрофы. Полтора месяца до неизбежного одиночества. И все эти полтора месяца они ходили за руку – страшно было просто разжать ладони – и считали каждый день. Им становилось все страшнее. У него, конечно, перед отъездом куча дел. У нее – зимняя сессия. Первая. Завалишь – вылетишь из института.

Она ждала его у всех этих бесчисленных контор, где у него был ворох бумажных предотъездных дел. Он ее – у института. Полчаса, час разлуки – и они бросались друг к другу, словно не виделись сто или двести лет. Думать о будущем было страшно. Она – та еще оптимистка. Но, конечно, об этом самом будущем говорили. О детях, например. Спорили. Она хотела двух мальчиков и девочку. Он хотел трех девчонок. Такой вот чудак. Он рассказывал ей, что у них будет светлый дом в прекрасной стране. Большой и уютный. Возле дома будет обязательно зеленая лужайка и позади густой сосновый лес.

– А цветы? – уточняла она.

– Ну, это на твое усмотрение, – соглашался он.

– А когда? – все время спрашивала она.

– Не скоро. – Он был реалистом. – Но обязательно будет. Только для этого надо пережить то, что пережить положено.

– Я смогу. – Она была уверена, что сможет. А как же иначе. Просто без всего этого жизнь обнулилась бы и вообще потеряла всякий смысл. А денечки таяли, улетали. Они еще крепче держались за руки, и казалось, не было такой силы, которая могла бы их разомкнуть.

Он улетал в понедельник.

– Я не поеду в аэропорт, – сказала она. – Не сердись и не обижайся. Просто я не смогу с тобой прощаться.

Он кивнул и согласился. Ту, последнюю, ночь они совсем не спали. Говорили, говорили без конца. Строили свой дом, красили стены, спорили, как назовут детей. Смеялись. Плакали. Любили друг друга истово, как в последний раз. Она гладила его по лицу – хотела запомнить каждую черточку, все его выпуклости и впадинки. Он ловил ее руку и прижимал к своим глазам. Потом она плакала, а он утешал ее и горячо говорил, что лучше ее нет и не будет на всем белом свете. И что у них обязательно, непременно все это сложится – и белый большой дом, и зеленая лужайка, и три девчонки с ее, и только ее, глазами.

В аэропорт она, конечно, поехала. Народу была тьма. А они стояли и опять держали друг друга за руки. И ничего не видели вокруг. А счет времени уже шел на минуты. Объявили регистрацию. Она завыла в голос – по-простому, по-бабьи, и вцепилась в него. Подруга ей шепнула:

– Приди в себя. Здесь, между прочим, его мать.

Ее почти оторвали от него. Пришло время со всеми прощаться. Он обошел всех. Долго стоял молча, обнимая мать. Потом опять подошел к ней.

– Ну, держись, малыш. Ты у меня сильная. Все выдержишь. Ты точно из отряда храбрецов, да, малыш?

Она кивнула.

Он прошел таможенный досмотр. Обернулся, увидел ее глаза. И двинулся к стойке сдачи багажа. Еще пару минут – и он уйдет дальше. На паспортный контроль. И станет недосягаем, не виден. Последний взгляд. Он поднимает два пальца.

– Victory, малыш! – кричит он и уходит. Все.

Ее кто-то обнимает за плечи, кто-то выводит на улицу и дает прикуренную сигарету.

Ах, боже мой, аэропорт!Какое воссоединенье паузИ слез, и чьих-то голосов,И мысли – что теперь осталось.

Дальше – ничего не будет. Ничего, кроме ожидания писем. Бесконечного ожидания. И беготни по десять раз к почтовому ящику. Но это все будет впереди.

А пока к ней подходит его мать.

– Я подвезу тебя, садись, – предлагает она.

Они садятся в видавшие виды зеленые «Жигули».

Долго молчат. А потом его мать говорит ей:

– Дурочка, ты вот думаешь сейчас, что твоя жизнь закончилась?

Она кивает.

– Глупая, у тебя столько еще впереди. Да что там – столько! У тебя все впереди. Вся жизнь. Ну не раскисай, слышишь?

Она кивает и ревет, как последняя дура.

– Господи, – качает головой его мать. – А что же мне тогда делать? Он мой единственный сын, между прочим. Мне тогда остается только застрелиться.

– Что вы понимаете? Я так люблю его, просто не представляю себе жизни без него.

– Дурочка. А обо мне ты подумала?

Она молчит. А его мать добавляет:

– Ну, родишь, поймешь. А пока – держись, девочка. Это, может быть, первое испытание в твоей жизни. Держись! И пиши ему только веселые письма. Ему там точно хуже и сложнее, чем нам.

Она почти обижается и думает, что никто, никто не может понять ее горя. Даже его умная мать.

Они потом даже подружатся, и она будет приезжать к ней в большую и мрачноватую квартиру на Смоленке, где все будет кричать о нем – и стены, и стулья, и чашки. И на серванте будет стоять его фотография в полный рост: длинные волосы, узкие джинсы, улыбка во весь рот. Она зайдет в его комнату и с закрытыми глазами, как слепая, станет трогать его книги, письменный стол, кровать и прижмет к лицу его клетчатую рубашку, оставленную впопыхах на стуле.

А потом, конечно, будут письма. Австрия, Италия. Рим, фонтан Треви, Колизей. «Итальянки красивые, малыш, но лучше тебя нет. Помню все. Шатаюсь по городу и думаю о нас с тобой. Держись, малыш. Мы справимся, вот увидишь!»

Она обстоятельно и подробно писала ему – сессия, зачеты, экзамены. Родители. Младший брат. Все о друзьях – общих и только ее. О том, что прочла и посмотрела в кино.

Дальше была Америка – и он захлебывался от впечатлений. Он был в восторге от этой страны и опять писал ей про дом с лужайкой и про то, что они увидят весь мир, родят детей и будут счастливы всю жизнь. Непременно.

Она много плакала, очень много. Писала тревожные и наивные стихи. Редко ходила на шумные сборища. Плохо спала ночами. Похудела, осунулась – правда, это ей шло. И еще появилась какая-то загадочность во взгляде.

Один раз он позвонил ей – коротенько, буквально на две минуты. Она опешила – не ожидала. Он кричал в трубку, что по-прежнему любит ее и что его воротит от всех баб и что лучше ее нет на свете.

«Сравнил наверняка», – усмехнулась она. Но не обиделась, нет.

А надо было уже на что-то решаться. На какие-то, между прочим, действия. А это было ох как непросто. Мать и отец, скорее всего, вылетели бы с работы. Бабушка, наверное, слегла бы и вряд ли поднялась. А младший брат? Вынянченный, выпестованный… А институт? Пятнадцать человек на место при поступлении – это так, к слову.

А он все восхищался Америкой – все гениально, все сделано и подогнано под людей. Писал, что работает в пиццерии – весь в муке, но это только начало, слышишь, малыш, только начало. Я обещаю тебе, что у нас будет то, о чем мы говорили. И ради этого я готов на все.

Она немножко оживала – так, по чуть-чуть. Годы брали свое. Нет, конечно же она любила его с прежней силой. И так же ждала писем. Но к почтовому ящику уже бегала не пятнадцать раз в день, а только вечером. Друзья тормошили, звали в компании и… Она перестала пренебрегать приглашениями. Но! Никаких романов. Никаких! Честное слово. Он тоже стал писать чуть реже. Сначала – чуть. А потом просто реже.

Она хорошо запомнила то письмо. Так хорошо, что несколько лет могла повторить его наизусть. Казалось бы, это было просто еще одно письмо, как десятки до него – в узких, голубоватых и чуть хрустких конвертах: сначала все про дела и делишки, про учебу в университете – поступил, молодец, умница просто. А потом он написал, что ей надо решить все самой, и только самой. То есть это должен быть ее абсолютно осознанный выбор – в смысле смены декораций всей жизни и переезда в другую страну. Он писал очень правильно, умно, тонко и осторожно. Что мы знаем друг о друге, малыш? Ведь не только пуд соли не съели сообща, но даже и крупинку. Только карамельный период, когда глаза закрыты у всех и на все. Только самые нежные слова и самые сладкие поцелуи. А жизнь, между прочим, совместная жизнь – это трудности и препоны. Справимся или нет? Кто же знает. А если не получится, ну, не сложится если… Ты должна быть готова и к этому, и к самостоятельной жизни здесь.

Она все поняла. И даже не обиделась. Ей, стыдно признаться, стало легче. Даже просто совсем легко. Просто – камень с души. И глубокий вздох облегчения. Ведь было страшно так ломать свою жизнь – и не только свою, а всех своих близких. Да и вообще, при принятии судьбоносных решений не много героев. И она, как оказалось, тот еще герой. Пусть все считают наоборот, но она-то знает себе цену. А дальше он опять писал, что любит ее и что скучает, конечно, в общем, все как обычно. Но это уже не было так актуально.

Больше она ему не писала. Вслед тому письму он еще написал два последних – коротких и каких-то смущенных. Спрашивал, в чем дело. Грустно шутил, что она нашла ему замену. Но сам был умен – все понял.

А через год она вышла замуж. По любви, между прочим. Через два года родила сына, а еще через три – второго. Всяко, конечно, в их жизни бывало – но брак все же сложился. Крепкий, вполне дружественный, партнерский брак. Муж позволил ей сделать карьеру, и она всегда это помнила. К тому же отец он был чудесный – мальчишки его обожали. Купили квартиру, машину. Построили дачу. Ездили в отпуск. Она написала кандидатскую. Получала чуть больше мужа, но хватало ума расставить все грамотно, без обид. Домашнюю работу в основном делал муж, давая ей возможность писать вечерами в спальне свои доклады, рецензии, статьи. У него тоже хватило ума задвинуть свои амбиции и гордиться женой. За все эти годы они приспособились друг к другу, притерлись. Знали все выбоинки друг друга, все впадины, кочки и буераки. Словом, стали одним целым. Монолитом. Крепостью. Попробуйте, троньте! Фиг выйдет! Вместе мы – сила! У них правда была хорошая, крепкая семья.

На конференцию в Нью-Йорк она попала в самом начале нового столетия. Тогда все приурочивалось к гладкому и волнительному слову «миллениум». Нет, она много ездила и до того – вся Европа, Китай и даже Австралия. Ее статьи печатали крупнейшие научные журналы. Ее любили приглашать в президиумы, еще бы – совсем молодая женщина, известный ученый и к тому же еще и хороша собой. А вот в Америку попала тогда впервые.

Накануне в аэропорту она сильно подвернула ногу – дура, идиотка, надо же было выпендриться на двенадцатисантиметровых каблуках. Теперь придется мучиться, сама виновата. Поселили их на Манхэттене, на Парк-авеню, в Waldorf Astoria – отеле, где останавливаются президенты. После ужина, обязательного мероприятия, она, уставшая, с больной ногой, села в кресло под торшером, достала из сумки записную книжку и набрала его номер.

Конечно, у нее был его номер – столько общих знакомых. Она кое-что знала о нем, пунктиром – женился, развелся, опять женился, есть дочь. Карьера состоялась, хотя все от него ждали большего. Живет в пригороде, в своем доме, разумеется. У кого в Америке нет своего дома!

Он узнал ее сразу:

– Вика, ты?! Ты здесь, в городе! На сколько? Так мало? Господи, когда мы увидимся? – Он был смущен и точно – рад.

Она ответила, что завтра у нее свободный вечер. Только завтра, и то – пару часов. Она назвала ему свой отель, и он присвистнул:

– Ого! Ты даешь, девочка!

– Да брось, – ответила она. – Все эти понты уже не для нашего возраста.

Они посмеялись.

Вечером следующего дня, в восемь по Нью-Йорку, она вышла в холл отеля. Юбка, пиджак, лодочки на каблуках, ухоженное лицо, маникюр, прекрасная стрижка. Интересная, дорогая женщина сорока лет. Мать двоих детей. Известный ученый. В общем, жизнь удалась. Правда, слегка расстроилась, глядя в зеркало: и морщинки под глазами, и лишний вес – увы, увы. Узнали они друг друга сразу. Он поднялся из кресла и пошел ей навстречу. Она успокоилась: его тоже жизнь потрепала – и пузцо наметилось, и лысина просвечивает.

Вениамин Каверин  СКАЗКИ

Он подошел к ней:



– Прекрасно выглядишь.



Она махнула рукой.

Они зашли в маленькое кафе – три столика справа от лобби. Заказали кофе и коньяк. Разговор не клеился. Она взяла инициативу в свои руки. Больше говорила сама – в основном о командировке, о своем докладе. Потом коротко – о детях, муже, родителях. Дача, квартира, машина. Отпуск в Греции. Вспомнили старых друзей и с удовольствием посплетничали.

– Ну а ты? – спросила она.

Он пожал плечами:

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

– Всяко бывало. Разно. Был бизнес – потерял. Потом поднялся, с большим, надо сказать, трудом. Первый брак оказался неудачным – пробным, как говорят. Есть дочь. Прекрасная девочка, но чужая. Совсем чужая. Лет десять после этого был в свободном полете – осторожничал. Потом, слава богу, встретил хорошую девушку, американку. Большая умница, но иногда мы все же не понимаем друг друга. Слишком разная ментальность, как говорят сейчас. Да и разница в возрасте приличная. Купил дом в хорошем районе. Отдыхать люблю на Майами. Одним словом, жизнь удалась – жаловаться грех.



Она посмотрела на часы, и он перехватил ее взгляд:



– Торопишься?



В пионерском лагере появился новый воспитатель. Ничего особенного, обыкновенный воспитатель! Большая чёрная борода придавала ему странный вид, потому что она была большая, а он маленький. Но дело было не в бороде!

– Не то чтобы очень, но завтра у меня доклад. Тяжелая неделя, да еще смена поясов – ночью совсем не спала, а днем как сонная муха.

Он предложил свои услуги – показать город, провести по магазинам.

В этом пионерском лагере был один мальчик. Его звали Петька Воробьёв. Потом там была одна девочка. Её звали Таня Заботкина. Все говорили ей, что она храбрая, и это ей очень нравилось. Кроме того, она любила смотреться в зеркало и хотя каждый раз находила там только себя, а всё-таки смотрела и смотрела.

– Что ты, – отмахнулась она. – Вся неделя расписана: завтрак, ужин, конференция, доклад. Всего один свободный день, да что там день – полдня, с обеда. У нас гид, машина – все покажут, всюду отвезут. Да и какие магазины – у нас же все есть. Все то же самое, что здесь. Может быть, только подороже.

А Петька был трус. Ему говорили, что он трус, но он отвечал, что зато он умный. И верно: он был умный и замечал то, что другой и храбрый не заметит.

Он улыбнулся:

И вот однажды он заметил, что новый воспитатель каждое утро встаёт очень добрый, а к вечеру становится очень злой.

– В это невозможно поверить.

Это было удивительно! Утром ты хоть что у него попроси — никогда не откажет! К обеду он был уже довольно сердитый, а после мёртвого часа только гладил свою бороду и не говорил ни слова. А уж вечером!.. Лучше к нему не подходи! Он сверкал глазами и рычал.

– Что ты, – воодушевилась она. – А рестораны, кафе! Москва – красавица. Абсолютная Европа.

Ребята пользовались тем, что по утрам он добрый. В реке сидели часа по два, стреляли из рогатки, дёргали девочек за косы. Каждый делал, что ему нравилось. Зато уж после обеда — нет! Все ходили смирные, вежливые и только прислушивались, не рычит ли где-нибудь «Борода» — так его прозвали.

Он слушал и кивал. Она спросила:

– А приехать не хочешь?

Ребята, которые любили ябедничать, ходили к нему именно вечером, перед сном. Но он обыкновенно откладывал наказание на завтра, а утром вставал уже добрый-предобрый. С добрыми глазами и с доброй длинной чёрной бородой!

– Нет. – Он грустно улыбнулся. – У меня там ничего не осталось, кроме воспоминаний. А они и так со мной. Вот так. С возрастом стал сентиментален, – попытался оправдаться он.

Это была загадка! Но это была ещё не вся загадка, а только половина.

– Это нормально. Так у всех, – откликнулась она. Потом встала и протянула ему руку. Он покачал головой:

Петька очень любил читать: должно быть, поэтому он и был такой умный. Он повадился читать, когда другие ребята ещё спали. Вы-то не делайте этого, дети, потому что читать в постели очень вредно!

– Ну, ты, мать, даешь! – Шагнул к ней и обнял ее за плечи, чмокнул в щеку: – Ну, желаю тебе.

– Тебе тоже! – Она улыбнулась и провела рукой по его щеке.

И вот однажды, проснувшись рано утром, он вспомнил, что оставил свою книгу в читальне. Читальня была рядом с комнатой Бороды, и, когда Петька пробегал мимо, он подумал: «Интересно, какой Борода во сне?» Кстати, дверь в его комнату была открыта не очень, а как раз, чтобы заглянуть. Петька подошёл на цыпочках и заглянул.

Ночью опять не спалось. «Черт, хороша же я завтра буду!» Она зажгла свет, села на кровати, посмотрела на часы. Спать ей оставалось меньше шести часов. Она взяла телефон и набрала свой домашний номер. Трубку снял муж и удивился:

Знаете, что он увидел? Борода стоял на голове! Пожалуй, можно было подумать, что это утренняя зарядка.

– Викусь, не спится?

Борода постоял немного, а потом вздохнул и сел на кровать. Он сидел очень грустный и всё вздыхал. А потом — раз! И снова стал на голову, да так ловко, точно это было для него совершенно то же самое, что стоять на ногах. Это действительно была загадка!

– Не-а, совсем. Ну как вы там, как Лешка, как Сашка? Как управляетесь без мамаши?

Петька решил, что Борода прежде был клоуном или акробатом. Но зачем же ему теперь-то стоять на голове, да ещё рано утром, когда на него никто не смотрит? И почему он вздыхал и грустно качал головой?

Муж рассмеялся:

– Ну, мы люди привычные, нас пылесосом и борщом не испугаешь.

Петька думал и думал, и хотя он был очень умный, но всё-таки ничего не понимал. На всякий случай он никому не рассказал, что новый воспитатель стоял на голове, — это была тайна! Но потом не выдержал и рассказал Тане.

Потом он рассказывал ей про мальчишек – отметки, секция тхеквондо у старшего Лешки, бассейн у младшего Сашки. Что едят, как едят, мирно ли живут, какая погода в Москве.

Таня сперва не поверила.

— Врёшь, — сказала она.

– Как мама, как свекровь? Да, да, командировка удачная, завтра доклад, конечно, психую. Еще сильно подвернула ногу – вот тебе итальянские туфли, каблуки двенадцать сантиметров, мать их. А завтра доклад – не в кроссовках же идти. – И она долго жаловалась ему, что она очень нервничает перед докладом: – Мне кажется, он сырой, да и с английским у меня, ты же знаешь, совсем не блестяще.

Она стала хохотать и украдкой посмотрела на себя в зеркальце: ей было интересно, какая она, когда смеётся.

Муж успокаивал ее:

— А тебе это не приснилось?

– Ты справишься, зайка, не психуй, справишься. Ты же у меня победительница!

— Нет.

– Ах, как ты в этом заблуждаешься! – грустно ответила она.

— Будто не приснилось, а на самом деле приснилось.

Потом они поболтали еще минут пять – так, ни о чем, – и муж сказал, что надо бежать на работу.

Хромая, она пошла в ванную, набрала холодной воды и опустила туда слегка опухшую ступню. Стало легче. Потом туго замотала ногу полотенцем, выпила снотворное и попыталась заснуть. Перед глазами стояла заснеженная Москва образца 80-го. Крупные снежинки кружили под фонарем в плавном и медленном вальсе. Отчаянно мерзли ноги и руки. Он снял с нее варежки и долго целовал и дышал на ее озябшие пальцы. Она смеялась и пела ему любимую песню:

Но Петька дал честное слово, и тогда она поверила, что это не сон.

Сашка, ты помнишь наши встречиВ приморском парке, на берегу?Сашка, ты помнишь теплый вечер,Весенний вечер, каштан в цвету?

Нужно вам сказать, что Таня очень любила нового воспитателя, даром что он был такой странный. Ей даже нравилась его борода. Он часто рассказывал Тане разные истории, и Таня готова была слушать их с утра до ночи.

А он уверенно говорил ей, что у них будет сто, нет, тысячи вечеров на море, под каштанами или пальмами – какая разница? Она плакала и соглашалась – действительно, какая разница.

И еще она вспомнила аэропорт, его последний прощальный взгляд и поднятые вверх пальцы – указательный и средний: Victory, малыш! Мы победим, мы выдержим! Victory – победа и ее имя, кстати. Не случайно, наверное. Ей негоже было проигрывать. Не по ранжиру. Впрочем, проигравшей она себя не считала. Она встала, подошла к окну и закурила.

И вот на другое утро — весь дом ещё спал — Петька и Таня встретились у читальни и на цыпочках пошли к Бороде. Но дверь была закрыта, и они только услышали, как Борода вздыхает.

Какая чушь – эта их прошлая жизнь. «Все это так далеко, что и помнится плохо, – врала она себе. – Короче, там, за горизонтом, там, за облаками. Там. Там-тарам. Там-тарам». Ничего этого уже и в помине нет. Как нет и той девочки с заплаканными глазами и опухшим носом. Девочки, верящей в светлое будущее. Теперь была жизнь. Здесь и сейчас. Полная компромиссов и жестких решений. Полная борьбы и схваток не на жизнь, а на смерть. А ничего, выстояла. Пережила. Переживет еще – о-го-го. Дай только, господи, сил. Она справится. Утрет сопли – и будет жить дальше. Красивая. Сильная. Успешная. Мужнина жена. Мать двоих детей. И она не позволит себе раскиснуть – ни-ни. Такой опыт, господи. Не позволяй себя втянуть в душный омут воспоминаний. Там она уже давно расплатилась. По всем векселям.

А нужно вам сказать, что окно этой комнаты выходило на балкон, и, если влезть по столбу, можно было увидеть, стоит Борода на голове или нет. Петька струсил, а Таня полезла. Она влезла и посмотрела на себя в зеркальце, чтобы узнать, не очень ли она растрепалась. Потом на цыпочках подошла к окну да так и ахнула: Борода стоял на голове!

Утром болела от снотворного тяжелая голова. Она вытащила из морозилки лед и протерла им лицо. Заказала кофе в номер – двойной эспрессо с сахаром и лимоном. Рассмотрела свою ногу – опухоль не спала, и появилась краснота. Она вздохнула и стала одеваться. Позвонил коллега и сказал, что через пятнадцать минут ее ждут в конференц-зале. Она надела белую шелковую блузку, нитку жемчуга на шею, узкую черную юбку, сунула ноги в ненавистные узкие лодочки – черный лак, узкий нос, высоченные каблуки. Триста долларов, между прочим. Скривилась от боли. Хромая, дошла до двери и открыла ее.

Тут уж и Петька не выдержал. Хотя он был трус, но любопытный, а потом ему нужно было сказать Тане: «Ага, я тебе говорил!» Вот влез и он, и они стали смотреть в окно и шептаться.

Так! Выпрямить спину, подобрать живот, грудь вперед, подбородок туда же, голову чуть откинуть, не забыть про улыбку. Да, и главное – не хромать. Победительницы не хромают. Будем обманывать людей дальше.

Нужно вам сказать, что это окно открывалось внутрь. Когда Петька и Таня налегли на него и стали шептаться, оно вдруг распахнулось. Раз! — и ребята хлопнулись прямо к ногам Бороды, то есть не к ногам, а к голове, потому что он стоял на голове. Если бы такая история произошла вечером или после тихого часа, несдобровать бы тогда Тане и Петьке! Но Борода, как известно, по утрам бывал добрый-предобрый! Поэтому он встал на ноги, только спросил ребят, не очень ли они ушиблись.

Она шла по мягкой ковровой дорожке к лифту и думала о том, что ей больше всего на свете хотелось бы послать всех к чертям собачьим и улететь домой. Помазать ногу фастум-гелем, перебинтовать эластичным бинтом и лечь в свою кровать. А на тумбочке будет стоять чай с лимоном и лежать любимая книжка. И слушать, как за дверью устраивают разборки ее сыновья, а муж одергивает их: «Тише, мама отдыхает!»

Петька был ни жив ни мёртв. А Таня даже вынула зеркальце, чтобы посмотреть, не потеряла ли она бантик, пока летела.

«Ничего! – подумала она. – Неделя пролетит быстро».

— Ну что ж, ребята, — грустно сказал Борода, — я мог бы, конечно, сказать вам, что доктор прописал мне стоять на голове по утрам. Но не надо врать. Вот моя история.

Она вызвала лифт – он тотчас бесшумно распахнул свои двери, она зашла в него, нажала кнопку лобби, улыбнулась и посмотрела на себя в зеркало.

Когда я был маленьким мальчиком — таким, как ты, Петя, — я был очень невежлив. Никогда, вставая из-за стола, я не говорил маме «Спасибо», а когда мне желали спокойной ночи, только показывал язык и смеялся. Никогда я вовремя не являлся к столу, и нужно было тысячу раз звать меня, пока я наконец отзывался. В тетрадях у меня была такая грязь, что мне самому было неприятно. Но раз уж я был невежливый, не стоило следить за чистотой в тетрадях. Мама говорила: «Вежливость и аккуратность!». Я был невежливый — стало быть, и неаккуратный.

* * *

Никогда я не знал, который час, и часы казались мне самой ненужной вещью на свете. Ведь и без часов известно, когда хочется есть! А когда хочется спать, разве без часов не известно?

Он приехал домой, поставил машину в гараж и тихо прошел на кухню. Достал из холодильника початую бутылку водки – и залпом выпил стакан. Будить жену не стал и бросил подушку на диван в гостиной. Закрыл глаза, но даже водка не помогла – сна не было ни на минуту.

И вот однажды к моей няне (у нас в доме много лет жила старая няня) пришла в гости одна старушка.

Он думал о том, что она будет в этом городе еще неделю. Целую неделю! И он наверняка не увидит больше ее, потому что звонить ей было бы невероятной глупостью – он это отлично понимал. Но знать, что она будет рядом – в часе езды от него – еще целую неделю! Да ладно, что там неделя – смешно. Вот жизнь пролетела – не успели оглянуться. А тут всего лишь неделя!

Только она вошла, как сразу стало видно, какая она чистенькая и аккуратная. На голове у нее был чистенький платочек, а на носу очки в светлой оправе. В руках она держала чистенькую палочку, и вообще она была, должно быть, самая чистенькая и аккуратная старушка на свете.

Промучившись еще часа полтора, он включил телевизор без звука и стал смотреть какой-то дурацкий старый фильм. Потом взял телефон и набрал номер дочери. В штате Калифорния, где она жила, сейчас был день.

Вот она пришла и поставила палочку в угол. Очки она сняла и положила на стол. Платочек тоже сняла и положила себе на колени.

– Hi, Vicky, – сказал он ей. – How are you?[1]

Дочь бодро отрапортовала и быстренько закруглилась – у нее были свои дела.

Конечно, теперь бы мне понравилась такая старушка. Но тогда она мне почему-то ужасно не понравилась. Поэтому, когда она вежливо сказала мне: «Доброе утро, мальчик!» — я показал ей язык и ушёл.

* * *

И вот что я сделал, ребята! Я потихоньку вернулся, залез под стол и стащил у старушки платочек. Мало того, я стащил у неё из-под носа очки. Потом я надел очки, повязался платочком, вылез из-под стола и стал ходить, сгорбившись и опираясь на старушкину палку.

К обеду она вернулась в свой номер – у двери стояла корзина с розовыми лилиями. Она поставила цветы на журнальный столик и вытащила маленькую глянцевую карточку, прочла имя отправителя и усмехнулась – теперь его звали Алекс.

Конечно, это было очень плохо. Но мне показалось, что старушка не так уж обиделась на меня. Она только спросила, всегда ли я такой невежливый, а я вместо ответа опять показал ей язык.

– Алекс, – повторила она вслух.



Потом посмотрела на часы, разделась и быстро пошла в душ. Долго стояла под прохладной водой и мурлыкала что-то себе под нос – доклад прошел успешно, и она осталась довольна собой. Через час ее ждала машина – предстояла экскурсия по городу, ну и магазины, естественно. Все равно с пустыми руками не приедешь – Америка все-таки. Хотя глупо опять что-то тащить – у нас же все это есть. Пусть даже дороже. Она раздвинула тяжелые плотные шторы и увидела прекрасный и великий незнакомый город. Надела джинсы и кроссовки – нога нестерпимо болела, – выпила таблетку болеутоляющего и опять успокоила себя, что неделя пролетит быстро, не успеешь оглянуться.



Да ладно, что там неделя – смешно. Вот жизнь пролетела – не успели оглянуться. А тут о чем говорить – какая-то неделя!

«Слушай, мальчик, — сказала она, уходя. — Я не могу научить тебя вежливости. Но зато я могу научить тебя точности, а от точности до вежливости, как известно, только один шаг. Не бойся, я не превращу тебя в стенные часы, хотя и стоило бы, потому что стенные часы — это самая вежливая и точная вещь в мире. Никогда они не болтают лишнего и только знай себе делают своё дело. Но мне жаль тебя. Ведь стенные часы всегда висят на стене, а это скучно. Лучше я превращу тебя в песочные часы».

Конечно, если бы я знал, кто эта старушка, я бы не стал показывать ей язык. Это была фея Вежливости и Точности — недаром она была в таком чистеньком платочке, с такими чистенькими очками на носу…

И вот она ушла, а я превратился в песочные часы. Конечно, я не стал настоящими песочными часами. Вот у меня, например, борода, а где же видана у песочных часов борода! Но я стал совсем как часы. Я стал самым точным человеком на свете. А от точности до вежливости, как известно, только один шаг.

Наверное, вы хотите спросить меня, ребята: «Тогда почему же вы такой грустный?» Потому что самого главного фея Вежливости и Точности мне не сказала. Она не сказала, что каждое утро мне придётся стоять на голове, потому что за сутки песок пересыпается вниз, а ведь когда в песочных часах песок пересыпается вниз, их нужно перевернуть вверх ногами. Она не сказала, что по утрам, когда часы в порядке, я буду добрым-предобрым, а чем ближе к вечеру, тем буду становиться всё злее. Вот почему я такой грустный, ребята! Мне совсем не хочется быть злым, ведь на самом деле я действительно добрый. Мне совсем не хочется каждое утро стоять на голове. В мои годы это неприлично и глупо. Я даже отрастил себе длинную бороду, чтобы не было видно, что я такой грустный. Но мало помогает мне борода!

Конечно, ребята слушали его с большим интересом. Петька смотрел ему прямо в рот, а Таня ни разу не взглянула в зеркальце, хотя было бы очень интересно узнать, какая она, когда слушает историю о песочных часах.

— А если найти эту фею, — спросила она, — и попросить, чтобы она снова сделала вас человеком?

— Да это можно сделать, конечно, — сказал Борода. Если тебе меня действительно жаль.

Галина Щербакова

— Очень, — сказала Таня. — Мне вас очень жаль, честное слово. Тем более, если бы вы были мальчик, как Петька… А воспитателю стоять на голове неудобно.

Вам и не снилось

Петька тоже сказал, что да, жаль, и тогда Борода дал им адрес феи Вежливости и Точности и попросил их похлопотать за него.

1

Сказано — сделано! Но Петька вдруг испугался. Он сам не знал, вежливый он или невежливый. А вдруг фее Вежливости и Точности захочется и его во что-нибудь превратить?

Таня, Татьяна Николаевна Кольцова, уже восемь лет не была в театре. Билеты, которые возникали то стихийно, то планово, она сразу же или в последнюю минуту отдавала. И успокаивалась.

А тут не спасешься – ее бывший театр пригласили на гастроли в Москву. Это – о-го-го! – какое событие! Она знала: там, в театре, уже готовят представление к наградам и званиям, сшиты новые костюмы, актрисы срочно красят волосы в модный цвет.

И Таня отправилась к фее одна…

Возбужденные, все в ожидании необыкновенных перемен, с блестящими глазами, бывшие подруги нашли ее в Москве и категорически заявили: не придет на премьеру – вовек не простят…

Это была самая чистенькая комната в мире! На чистом полу лежали разноцветные чистые половики. Окна были так чисто вымыты, что даже нельзя было определить, где кончается стекло и начинается воздух. На чистом подоконнике стояла герань, и каждый листик так и блестел.

– У нас такая «Вестсайдская», что вам тут не снилось…

В одном углу стояла клетка с попугаем, и у него был такой вид, как будто он каждое утро моется мылом. А в другом — висели ходики. Что это были за чудные ходики! Они не говорили ничего лишнего, а только «тик-так», но это значило: «Вы хотите узнать, который час? Пожалуйста».

«Не спастись», – подумала Татьяна Николаевна.

Сама фея сидела у стола и пила чёрный кофе.

— Здравствуйте! — сказала ей Таня.

Целый день она ходила сама не своя. Идти в театр, где началась и кончилась твоя карьера, идти, чтобы переживать именно это, независимо от того, что будет происходить на сцене, а потом говорить какие-то полагающиеся слова, и вместе сплетничать после спектакля, и отвечать на тысячу «почему»…

«Ведь школа нынче – ужас! У детей ничего святого! Неужели не было более подходящего варианта? Это что, жертва?»

И поклонилась так вежливо, как только могла. При этом она посмотрела в зеркальце, чтобы узнать, как это у неё получилось.

Таня заранее знала все эти еще не произнесенные слова. Но дело было даже не в них. Ей действительно не хотелось идти в театр. Не хотелось смотреть эту потрясающую «Вестсайдскую», стоившую Таниной подруге Элле переломанного ребра: они там по замыслу режиссера все время откуда-то прыгали.

— Ну что же, Таня, — сказала фея, — я ведь знаю, зачем ты пришла. Но нет, нет! Это очень противный мальчишка.

— Он уже давно не мальчишка, — сказала Таня. — У него длинная чёрная борода.

– Ничего, срослось, как на собаке, – сказала Элла. – Но я теперь не прыгаю. Я раскачиваюсь на канате.

— Для меня он ещё мальчишка, — сказала фея. — Нет, пожалуйста, не проси за него! Я не могу забыть, как он стащил мои очки и платочек и как передразнивал меня, сгорбившись и опираясь на палку. Надеюсь, что с тех пор он довольно часто обо мне вспоминает.

И говорилось это так вдохновенно, и было столько веры в этот канат, и прыжки, и в «гени-аль-ного!!» режиссера, что Таня подумала: с тех пор как она стала учительницей, такая самозабвенная детская вера ее уже не посещает. Умирая, мама ей говорила: «Мир иллюзий тебя отторг. На мой взгляд, старой рационалистки, это не так уж плохо… Живи в жизни… А школа – это ее зерно. Всегда, всегда надежда, что вырастет что-то стоящее… Не страдай о театре. Ты бы все равно не смогла всю жизнь говорить чужие слова…»

Таня подумала, что с этой старой тётушкой нужно быть очень вежливой, и на всякий случай поклонилась ей снова. При этом она снова посмотрела в зеркальце, чтобы узнать, как это у неё получилось.

Мама умирала два месяца, и таких разговоров между натисками боли было у них немало. И мама все их отдавала Тане. Ломились к ней ее коллеги по научной работе, ее аспиранты, соседи – не принимала. Объясняла Тане:

— А может быть, вы всё-таки расколдовали бы его? — попросила она. — Мы его очень любим, особенно по утрам. Если в лагере узнают, что ему приходится стоять на голове, над ним станут смеяться. Я его так жалею…

– Я тебя так мало видела. Это у меня последний шанс. Мое счастье было в работе. Это не фраза. Это на самом деле. Что такое модные тряпки, я не знаю. Я не знаю, что такое материнство, – с трех месяцев тебя растило государство. Я не путешествовала, не бывала на курортах, не обставляла квартир гарнитурами, я ни разу не была у косметички. Мне даже любопытно – это не больно? Все беременности были некстати – не сочетались с моим делом. Я даже не плакала, как полагается бабе, жене, когда разбился твой папа. У меня на носу тогда была защита докторской. Поверишь, в этом была какая-то чудовищно уродливая гордость: у меня несчастье, а я не сгибаюсь, я стою, я даже иду, я даже с блеском защищаюсь…

— Ах, ты его жалеешь? — заворчала фея. — Это другое дело. Это первое условие для того, чтобы я простила. Но под силу ли тебе второе условие?

— Какое же?

А Таня видела: она и сейчас гордится этим. В маме это было главное – преодоление всего, что мешало ей работать и ощущать себя большим, значительным человеком. И как ни тяжело было Тане, как ни любила она маму в эти последние дни, мысль, что и теперь своими иронично-афористичными речами мама прежде всего сохраняет себя, а уж потом хочет что-то разъяснить, приходила не раз. И тогда она мысленно спрашивала: может, именно в маме умерла артистка? А она ее так жалко, бездарно подвела, не сумела сделать то, что предназначалось ей? И утешает мама сейчас себя, а не ее, неудачницу? Иначе зачем так настойчиво? С такой страстью?

— Ты должна отказаться от того, что тебе нравится больше всего на свете. И фея показала на зеркальце, которое Таня как раз вынула из кармана, чтобы узнать, как она выглядит, когда разговаривает с феей. — Ты не должна смотреться в зеркальце ровно год и один день.

– …Какая ты Нина Заречная? У тебя же аналитический ум и ни грамма рефлексий. Ты антиактриса по сути.



Мама утешала и утешалась. Ведь тогда прошел всего год, как Таня ушла из театра. И последние слова мамы были: «Живи в жизни».

И все было нормально эти семь лет, пока не свалился на голову театр из прошлого со своей «Вестсайдской историей». И мама вспомнилась в связи с ним. Она же: «Не ходи в театр, плюнь! Пока не освободишься от комплекса. Читай! Это всегда наверняка интересней – первоисточник, не искаженный чужим глупым голосом».

Родилась спасительная мысль – раз уж идти, то она возьмет в театр свой класс. Правда, она его еще не знает, ей дают новый, девятый. Но уже конец августа, списки утрясены, через ребят, которых она учила в восьмом, можно будет собрать человек десять. Убьет сразу двух зайцев. Посмотрит «на материал», с которым ей придется работать, и спасется от последующего после спектакля банкета, где надо будет всех безудержно хвалить, сулить звания и одновременно убеждать под сочувствующие и неверящие взгляды, что она вполне довольна работой в школе. Она скажет: «Я здесь с классом. Я с вами потом».

Таня пригласила в школу Сашку Рамазанова. Он пришел в грязных джинсах и рваной полосатой тенниске.

– Я думал, надо что-нибудь покрасить или подвигать, – сказал он. Театральная идея его не увлекла и насмешила. – Ну, Татьяна Николаевна! – картинно воскликнул он. – Пригласили бы на Таганку или в «Современник»… А какой нормальный человек пойдет смотреть приезжающую на показ периферию… Этот номер у вас не пройдет. Гарантирую…

– Не будь снобом, – сказала Таня. – У них молодой гениальный режиссер, и весь спектакль – сплошная новация. К тому же там хорошая музыка.

– Разве что… Ладно… Попробую. Может, от скуки народ и соберется.

– Напрягись, – сказала Таня. – Мне очень хочется пойти с вами.

Сашка посмотрел на нее пристально. Поведение учительницы было, на его взгляд, лишено логики: тащиться в театр, да еще в неокончившиеся каникулы, с классом? Больше не с кем? Но Татьяна Николаевна, хоть ей уже и за тридцать, женщина вполне. Сашка охотно пошел бы с ней сам, единолично. Он высокий, здоровый уже мужик, детвора во дворе зовет его «дяденькой». Так что вместе они бы гляделись… Но она, милая их Танечка, тащит с собой класс, что ненормально и противоестественно, хоть сдохни. Но просьба есть просьба, поэтому Сашка обещал обзвонить и обежать народ в ближайшем округе и человек десять подбить «на эксперимент».

– Но если будет дрянь, – сказал Сашка, – я не отвечаю. И буду просить у вас защиты от гнева народов. Побьют ведь!



Спектакль казался никаким. Что называется, не в коня корм. Может, новый режиссер и был талантливым, что-то он напридумывал, но актеры!.. Ни одного, ну просто ни одного нефальшивого слова. И от этого придуманная форма торчала обнаженным каркасом, то ли оставшимся от пожара, то ли брошенным строителями по причине нехватки материалов.

Танины ученики умирали со смеху. Их надо было просто убирать из зала за нетактичное поведение.



– А я предупреждал, – многозначительно сказал Сашка. – Я верил и знал: будет именно так.

Вообще он держался не как ученик, а как Танин приятель. Таня подумала: пожалуйста, проблема. Надо сразу ставить его на место. Хороший ведь мальчишечка, просто от роста дуреет… И посмотрела на его дружка Романа Лавочкина – еще выше. Господи, куда их тянет! Но с Романом ничего подобного не будет, он мальчик книжный. Вот и сейчас он:

Вот тебе раз! Этого Таня не ожидала. Целый год не смотреться в зеркальце? Как же быть? Завтра в пионерском лагере прощальный бал, и Таня как раз собиралась надеть новое платье, то самое, которое она хотела надеть целое лето.

– Татьяна Николаевна! А как проверить – не был ли Шекспир трепачом? Я к чему… Современное искусство о любви – такая брехня, что, если представить, что оно останется жить на пятьсот лет…

— Это очень неудобно, — сказала она. — Например, утром, когда заплетаешь косы. Как же без зеркала? Ведь я тогда буду растрёпанная, и вам самой это не понравится.

– Не останется, – сказал Сашка. – Не переживай.

– Теперь любовь только пополам с лесоповалом, выполнением норм, общественной работой…

— Как хочешь, — сказала фея.

– Сейчас ты смотрел любовь пополам с расизмом, – сказал Сашка. – Если тебя смущают только примеси в этом тонком деле, то их было навалом и у древнего человека. Чистой, отделенной от мира любви нет и не может быть.

– А я не люблю винегретов, – ответил Роман. – Вот почему меня волнует правда о Шекспире.

Таня задумалась.

– Без примесей только секс, – с вызовом выложил Сашка и посмотрел на Таню: «Как вам моя смелость? Мой образ мыслей? Широта воззрения?»

«Конечно, это ужасно. Ведь, по правде говоря, я смотрюсь в зеркальце каждую минуту, а тут здравствуйте! Целый год да ещё целый день! Но ведь мне это всё-таки легче, чем бедному Бороде каждое утро стоять вверх ногами».

Девчонки гневно, но заинтересованно завизжали:

— Я согласна, — сказала она. — Вот моё зеркальце. Я приду за ним через год.

– Скажите ему, Татьяна Николаевна! Скажите!

— И через день, — проворчал фея.

– Я согласна с Сашей, – сказала она. – Любовь всегда бывает в миру и среди людей. Это жизнь в жизни («Мама!» – печально вздрогнуло сердце).

И вот Таня вернулась в лагерь. По дороге она старалась не смотреться даже в лужи, которые попадались ей навстречу. Она не должна была видеть себя ровно год и день. Ох, это очень долго! Но раз она решила, значит, так и будет.

– Понял? – Сашка хлопнул Романа по спине. – И будут тебе из-за любви вредные примеси в образе двоек, скандалов дома, а потом – что совершенно естественно – будет лесоповал…

Конечно, Петьке она рассказала, в чём дело, а больше никому, потому что хотя была и храбрая, но всё-таки побаивалась, что девчонки возьмут да и подсунут зеркальце — и тогда всё пропало! А Петька не подсунет.

– Видел я такую любовь в гробу и белых тапочках, – ответил Роман. – Любовь сама по себе целый мир. Должна быть такой, во всяком случае.

— Интересно, а если ты увидишь себя во сне? — спросил он.

Расходились по-доброму. Уже дома Таня подумала: интересный парень Роман. А какие у нее девчонки? Она толком их и не увидела. Правда, против секса они завизжали дружно, что ни о чем еще не говорит. Это вполне может оказаться жеманством, а не целомудрием, лицемерием, а не добропорядочностью.

— Во сне не считается.

— А если ты во сне посмотришься в зеркальце?

…А потом, в бессонницу, снова пришла к Тане мама. Она села в ногах в своем старом-престаром махровом халате и сказала своим сломленным болезнью голосом:

«…Я все думаю о любви, Таня! Это невероятно, сколько я о ней думаю. Мы поженились с папкой перед самой войной, и у нас была возможность поехать на пару недель к морю. Мы отказались. Папа из-за каких-то цеховых дел, я из-за ремонта в институте. Без меня, видите ли, не могли покрасить наличники. И сейчас я думаю о том, как я не ходила с папой босиком по пляжному песку, как он не растирал мне спину маслом для загара. Понятия не имею, было ли тогда такое? Как мы не целовались в море, в брызгах… Сплошное НЕ… Недавно у одной писательницы прочла абзац о поцелуях. Ей не нравится, как теперь целуются: откровенно, бесстыдно… А мне нравится… Я бы так хотела… Я буду думать о любви до самой смерти… Ах, черт, как не хочется умирать! Что за судьба у нас с отцом – он в тридцать семь, я в сорок семь… Какой-то злодей нас безбожно обокрал… Вся надежда на тебя, Танюша. Чтоб ты жила взахлеб за нас троих…»

Мама была всю жизнь поглощена делами института, делами лаборатории, и такая вот тоскующая о пляжном песке женщина становилась для Тани непонятной и даже чужой. Только на похоронах, среди венков и соболезнований, среди невероятно большой толпы вокруг такой маленькой, почти невесомой женщины, Таня вновь обрела ту маму, которую всегда знала, любила и побаивалась.

— Тоже не считается.

Почему же так получилось, что теперь – и чем дальше, тем чаще – в ногах ее садилась женщина в махровом халате, тоскующая о любви?

Таня знала ответ: мать приходит, потому что дочь не оправдала ее надежд. Она не живет взахлеб, за троих. В сущности, у нее, как и у мамы, в жизни есть только одно – работа.

* * *

Бороде она просто сказала, что фея расколдует его через год и день. Он обрадовался, но не очень, потому что не очень поверил.

Первое сентября полагается считать праздником. За годы работы в школе Татьяна Николаевна научилась понимать и ценить многое в школе, но первосентябрьское ликование ее всегда выводило из себя. Цветы, фотоаппараты, шефы с завода с тоскующими глазами, представители вышестоящих организаций, прячущие за приветливостью тайный инспекторский взор, сутолока, нервы, а в результате обязательно пустые уроки, потому что после всего на «отдать» и «получить» уже просто ни у кого не хватает сил.

И в этот раз она до последней минуты не выходила на школьный двор, наблюдала суету из окна. Увидела Сашку, без единой книжки, но с газетой. Он тряс ею над головой и собирал вокруг себя народ. «А! – подумала Таня. – У него рецензия на «Вестсайдскую историю». Она ее прочла вчера.

И вот для Тани начались трудные дни. Пока она жила в лагере, ещё можно было кое-как обходиться без зеркала. Она попросила Петьку:

В рецензии было все: «нервная ткань формы на аспидно-черном фоне…», «пластичное страдание» и «бьющая наотмашь символика». Были эпитеты – «незаурядный», «мыслящий», «ярко индивидуальный» и прочее. И сейчас, глядя, как Сашка читает ребятам рецензию «Гимн любви», она вдруг поняла: первое сентября она не воспринимает именно потому, что оно ей напоминает театр, день «сдачи спектакля». Там тоже ходят переполненные ответственностью инспектора от культуры и смущенные непривычностью положения шефы. Таня так обрадовалась, разобравшись наконец в своей первосентябрьской идиосинкразии, что тут же пошла во двор, туда, где громко читался «Гимн любви».

— Будь моим зеркалом!