Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

С Ией было не так. Они совпали, как пазлы, и, повторяя изгибы-изъяны друг друга, образовали одно целое. Казалось, Папочкина детская ранка зажила, затянулась и больше не кровоточит. Так оно и было, но под ней, затянувшейся, осталась давняя полость с перегнившими остатками былых обид – гумусом для всходов обид будущих. Полость надо было вскрывать, но никто об этом не знал…

Маргарита Меклина

Звездная пыль

1

Мое советское детство было невнятным.

Запомнился лишь запах подушки отца, в чью кровать я забиралась, как только он уходил на работу, да серебристая полоска через весь телевизор, неровно дрожащая, будто мерцание с другой планеты, что либо указывало на мою впечатлительность и инородность, либо на то, что телевизор следовало давно поменять.

Впрочем, еще запали в душу Бунин с его барчуковостью и спелыми яблоками, и раздвинутые ноги ничего не подозревающей спящей горничной Тани (над ней склонился вожделеющий барин), которые в моем воображении превосходили надуманное нагромождение барачных блоков и бюрократии, известное как Советский Союз.

Память успела выветрить запах из нескольких сцен: небольшая деревянная будка на даче, стыдливо прикрывающаяся кустами дылдоватой червивой малины, как будто стесняющаяся, что вместо бумаги ей выпало подтираться зеленым листком.

Я иду туда деловой нелетней походкой, закрываю дверь на щеколду и прямо в хлопчатобумажных, подкрашенных синькой трусах сажусь на стульчак, вытаскивая из кармана неотточенный карандаш и с затупленным пластмассовым колпачком бело-синюю ручку.

Ручка оказывается более нежной и более способной к вращению, чем карандаш…

Вторая сцена случается в городе, в коммунальной квартире. Не обращая внимания на подсунутые под дверь просьбы поскорей освободить туалет (одному из соседей надобно поспеть к первой паре; они и есть семейная пара, преподающая в ЛГУ греческий и латынь), я сижу в спущенных белых, с растянутой резинкой трусах на нагретом попой горшке и держу в руках молодежный журнал.

В любимой уборной, где запах устраняется горящими спичками, а за дверьми шкафчика прячется пирамидка брусков детского мыла с порочным младенческим лицом на обертке, я читаю рассказ. Навеки въедается в память не только надрывная накипь героев, но и серо-белая сетчатая, как вуаль, фотография молодой авторессы, студентки мединститута в кожаном командирском плаще, с решительным выражением рук и рекламным блеском курчавых волос. Биография сразу берет леденящими руками за горло: входила в туберкулезные очаги, ухаживала за пресмыкающимися в серпентарии, вылетала на вертолете в забытые Богом аулы – т. е. туда, где даже Бог не откликается на «ау», – и однажды так и провисела, в полном безветрии и беспамятстве, на парашюте, пока в нескольких метрах под ней умирал человек.

Пятнадцать лет спустя, когда растрескавшиеся голубые и желтые линолеумные плитки советской квартиры сменились на ковер американского кондо и возникает вопрос: «Кого? Где? Когда? Кто согласится?», курчавые волосы и убористый шрифт из уборной приходят на ум.

2

Владлена Черкесская! Ее имя всплыло в моей памяти, когда я потеряла работу в американском издательстве, оплачивающую мой потертый ковер, подножный органический корм и убого-богемный комфорт.

В Америке моего полученного в Санкт-Петербурге диплома по русской литературе хватило лишь на должность «манускрипт-хантера» и только на полтора года, за которые мне удалось привести в издательство «Наум энд Баум» четырех авторов русского происхождения, описывающих родину своих родителей с такой точно выверенной долей сарказма, что она оказалась соразмерна и американцам, не потеплевшим к русским после холодной войны, и эмигрантам, старающимся ассимилироваться и поэтому читающим на английском, но идущим не далее того, чтобы читать на английском о стройотрядах и хождении строем в советской стране.

Бешеный успех Светланы, Дэвида, Лары и Велемира. Их фотографии на фоне сугробов и свежих срубов – толстый и глубокий намек на заснеженные русские избы – на страницах обширной «Вашингтон пост» и в узкоколейных, околевающих на ящиках с луком или россыпи конфеток «Коровка» газетках в захолустных «дели» Сан-Франциско, Балтимора и Бруклина. Мои карманы набиты деньгами и чеками, презервативов по понятной причине там нет, но зато есть наспех вырванный из газеты телефон некоей «Томы из Тихуаны, совсем не тихони»: «Работаю круглосуточно, ин энд аут, на все согласная би». Эти увиденные в объявлениях «ин энд аут» сначала страшно смущали. Под «ин» имеется в виду интеркурс? А что тогда «аут»? Вошел и вынул? Потом оказалось, что «аут» просто значит «на выезд», в квартире клиента, а «ин» – «у себя». Несмотря на то что в аббревиациях я поднаторела, мои два визита к «Тамаре», внешне похожей на работницу овощебазы, а не раздатчицу острых оргазмов, закончились довольно плачевно, о чем здесь не хочу говорить.

Через полтора года, в связи с экономическим кризисом, интерес к русским авторам, пишущим по-английски, резко упал, и издательство сократило бóльшую часть сотрудников, за исключением тех, кто выискивал и переводил авторов, пишущих на фарси, так как Иран постепенно становился крупнейшим врагом, о котором американцам не терпелось узнать из газет и особенно из любовных романов, повествующих о запретной любви в обществе, где даже появиться в сопровождении «чужого» мужчины на улице считалось грехом.

Как бы мне самой теперь не оказаться на улице, но, увы, вариант мужчины – их тут называют «паточный папа» – в моем случае исключен.

3

Потеряв работу в издательстве и пытаясь найти себе применение в других областях, я заполняю анкету.

Зачем им нужны мои данные, думаю я, если они меня могут «увидеть на расстоянии», сидящую за столом в полотенце на бедрах и кружевном бюстгальтере от «Калиды»?

Фотопортрет десятилетней давности я нашла без проблем (что в двадцать пять, что в тридцать четыре – я не меняюсь), а вот с описанием пришлось повозиться. Рост сто семьдесят пять сантиметров, талия перетекает в узкие бедра, узка длинная шея, но короток путь от разогретого завтрака до вновь разгоревшейся страсти. Филе-миньон и минет. Флюиды и фламанже. Выразителен вырез стопы; выбриты подмышки и кошки; шторы подобраны в тон простыням, вино – в тон разговорам; слова цепляются друг за друга, как пальцы. Пропорции и приличия соблюдены посреди дня, ночью посреди простыней стыда нет. Слова спускаются все ниже и ниже; голос звучит в подкожном регистре. Разговор об искусстве венчается куннилингусом.

Днем манеры приличные, ночью маневры различные. Уорхол и оральные ласки. Джаспер Джонс и бикини, проглядывающие сквозь расстегнутую молнию джинсов. Мане и манящий мускусный запах; Гоген и эрогенные зоны; Гугенхайм и плотно сомкнутые с губами губы; они тугие, но внутри мягки языки. Мои двухцветные, с рыжиной волосы всегда разной длины: иногда мне нравится быть томбоем, гаврошем, остроглазой и острозубой куницей, только и ждущей, в кого бы вцепиться; иногда – «иным» андрогином с текучестью чувств и гибкими «нижинскими» чреслами; иногда – нежной и томной, за кого сражаются похожие на парней сильные женщины с челками, и поэтому мне сложно саму себя уловить.

Приложив чек на семьдесят долларов, я вкладываю в конверт информацию о себе с цифрами «сорок семь» и «тридцать четыре» (34 / 47 – это ее и мой возраст, и в то время как четверка уже преклонила колено графически и сапфически, семерка стоит в полный рост, и ее к преклонению колен на постели все еще надо склонить).

На том же листочке бумаги указываю, что проживающая в Италии новеллистка Владлена Черкесская, о которой мне пока ничего не известно и которая практически ничего не знает ни обо мне, ни о школе паранормальных способностей, станет главным объектом эксперимента под условным названием «Удаленное видение и эротизм».

4

Краткая справка: проект под условным названием «Звездная пыль» спонсировался ЦРУ на протяжении двадцати пяти лет, в течение которых ученые пытались выявить лучший метод ви́дения и передачи информации на расстоянии. Проект был засекречен, и доступ к его архивам открыли только сейчас.

В результате множественных экспериментов лучшие умы поколения, задействованные в «Звездной пыли», выработали протокол, в соответствии с которым можно было существенно уменьшить помехи, препятствующие прохождению информации из пункта А в пункт Б, а именно из головы объекта номер один в голову объекта номер два, находящегося зачастую в другом районе, в соседнем поселке, в посторонней – и зачастую враждебной – стране.

Шла холодная война, и казалось необходимым узнать, над чем же там копошатся советские химики, в субмарины какого типа залезают военные в форме, какие двигатели разрабатываются для новых «МиГов», что происходит с выбросом радиации в далеком русском селе.

Если существование удаленного ви́дения действительно можно было доказать научными способами, а технику этого ви́дения – усовершенствовать научным путем, Америка сразу получила бы фору в любой разведывательной операции, спасении заложников или военном конфликте. Несмотря на то что ЦРУ закрыло проект в 1995 году по причине слишком низкой статистики (были получены данные, что лишь 10–15 % особо одаренных людей могли видеть и передавать информацию на расстоянии), у него остались энтузиасты, без устали продолжавшие исследовать феномен ясновидения и публиковать все новые и новые результаты.

При работавшем на общественных началах Институте паранормальных исследований существовала и Школа удаленного ви́дения (ШУВ), на рекламу которой я набрела в Интернете, не найдя ни одной подходящей позиции в бюро занятости и решив пока «сесть» на пособие, которое в связи с экономическим кризисом мне должны были выплачивать целый год.

Успешно окончившим ШУВ предлагался сертификат и предоставлялась возможность преподавать ясновидение на особо созданных курсах. Участники форума в Интернете писали, что ученики, ставшие преподавателями, получали в этой школе сто долларов в час. Поскольку нестандартность («ненормальность, а не нестандарность», как сказала бы мама) всегда была моим любимым коньком, я решила попробовать себя на поприще паранормальности и послала анкету.

В ответ ШУВ попросила меня самой разработать предварительный тест, при помощи которого они смогут определить, подойду ли я им на роль ученицы. И тут, перебирая наиболее затронувшие меня эпизоды в поисках наиболее полезного и одновременно приятного топика, я вспомнила свою юность с журналом «Юность» в руках и раскованные рассказы Владлены Черкесской.

5

Наши дороги однажды пересеклись.

Около полугода назад, прознав о моей работе в издательстве через Велемира, впоследствии оказавшегося безответно влюбленным «метросексуалом», который боготворил ее тело и тексты, но не мог войти ни в то, ни в другое, в первое по причине своей неожиданно проявившейся к двадцати пяти годам голубизны, а во второе – из-за того, что сам кропал коммерческую, нарочито упрощенную и уплощенную прозу, – Владлена мне написала и попросила отредактировать перевод ее романа «о Девушке и Гондольере» на английский язык.

Я стушевалась. У нее за спиной была груда книг; у нее было имя и тянущийся за ним шлейф бурных романов, некоторые из которых – как сообщил мне рыдающий Велемир, впрочем, сразу же переставший рыдать, когда я показала ему цифры продаж его романа о СССР, которые тогда еще возрастали, – были сапфическими. У меня, кроме большой груди, не было ничего.

Владлена же, когда слов не хватало, высылала собственные фотографии, будто в награду, как будто лицезрение ее царской плоти в полной мере оплатит мой редакторский труд. Затем брала градусом выше: «Ну, нравится? У меня есть и еще, гораздо более смелые… А после шлифовки моего задорного, но с занозами и сучкáми английского хорошо бы пристроить куда-нибудь перевод».

Однако «Наум и Баум» подобное не публиковали, ведь Владлена Россию терпеть не могла и не всхлипывала ностальгически, как Велемир, вспоминая свое безоблачное советское детство и лишь изредка кусая родину-мать за соски. Для Владлены родиной стала Равенна, и вот о ней и о заливе, о каких-то загадочных фресках и макабрических рукописях, о маслинах и мистическом мареве она и писала. И еще там присутствовал этот загадочный, заставляющий всех обмирать Гондольер…

«Это я отступилась от своих обычных романов, – поясняла Владлена, – и написала нечто в высшей степени эротическое… Любовь моя, отступника прости! – помните осиротевшего без Родины Сирина? В Америке ведь до сих пор покупают «Лолиту» – значит, нарасхват пойдет и мой «Гондольер»!».

Владлена играла со мной; намекала на отношения с какой-то Сибиллой, хотя на все банкеты-приемы, устраивающиеся российскими толстосумами по случаю выдачи премий журналами-«толстяками», являлась то с одним, то с другим – как она называла их – «лесником».

6

Вскоре после того как я отправила заявление в школу «Звездная пыль», мне пришел лаконичный ответ.



«Тезис Вашей дипломной работы «Ясновидение и сексуальность» одобрен. Остается разработать детали. Во-первых, решите, какие части тела женщины Вы считаете наиболее эротичными. Во-вторых, найдите передатчика информации. Если Вы еще не знаете, что значит данное слово, распечатайте с Интернета брошюру и прочитайте определение на странице 12. Желаем удачи!»



Я была озадачена: школа не только не отклонила мой тезис (они лишь чуть поменяли слова в предложенном мной названии), но и призывала отнестись к проекту серьезно.

Теперь я действительно хотела ее понять и покорить. Кто же эта властная женщина с влажным взглядом, считающая, что люди должны ей бросаться на помощь по первому зову? Может быть, она просто нуждается в настоящей любви? Ну как же ей объяснить, что помимо нашего положения в обществе (она – великосветская литературная дама, а я – нефактурное, нефаканое молодое ничто) есть что-то еще! Совместное творчество и соблазн, например…

Как часто я пыталась представить Владлену в одиночестве ее тихой квартирки, без строительных лесов ненужных словес и «лесника», чей пенис, вероятно, был так же коряв, как и в прямом смысле топорная рукоятка! Как часто, не найдя в реальной жизни объекта, достойного обожания, я мысленно принималась ее раздевать…

Но хватит, хватит… Школе я написала, что каждый месяц буду представлять им тщательное описание одной из самых эротических частей ее тела, на что школа ответила, что сначала я должна предоставить подробный список этих самых частей.

7

Предоставленный список:

Глаза (пристальный, гадающий «получится – не получится», взгляд глаза в глаза зажигает; эта медленно, до дна нажатая клавиша; этот зов, раздавшийся посреди беготни дня, когда, кроме канцелярских скрепок и скрипучего стула, ничего нет, и вдруг вспоминаешь, что где-то в глубине тебя прячется вязкая, темная, тягучая сущность с влажностью губ).

Ушная раковина (жаждущие губы, как мольбы оракулу, вкладывают туда заклинания, одно тело лежит ничком, другое давит всем весом на его спину, предваряет вторжение более плотного и ощутимого дуновением воздуха, волной колебаний, шепотом шевелений).

Грудь (мягкая, матовая, стеариновая, будто плавленый воск, или твердая, как девственная, только достанная из коробки свеча, иногда вялая, как укатившийся и забытый в тени поребрика мяч, но всегда присутствующая под белой сорочкой вместе с темнеющим кливажем, подразумеваемая под невесомой шелковой блузкой, под обтягивающим черным синтетическим платьем, а если у «женщин в зрелом соку» она чуть повисла, то подразумевается и воображается то молодое и свежее, что находилось там декаду назад).

Поясница (прекрасная тем, что заканчивается внизу округлыми полушариями с двумя ямочками наверху, как на щеках; вздрагивает от прикосновения теплой ладони, гнется как гуттаперча, помогает раскачивать качели, летящие к финишу; позволяет владелице доставать то тут то там, и когда она, сидя сверху, наклоняется и нагибается и, исхитрившись, низко склоняется, то длинные волосы падают на чей-то живот и накрывают его, ходят туда-сюда, как мягкая, делающая свое дело кисточка для бритья).

Ягодицы (у них такой же кливаж, как между грудей, но только сзади; это продуманная природой расщелина между двумя округлыми полушариями, которая приглашает войти).

Пальцы ног и изгиб ступней (хороши для тех, кто знает толк).

Икры (прекрасны тем, что внизу оканчиваются щиколотками, ступнями и пальцами ног, а вверху – ляжками и внутренней стороной ляжек, откуда легко, муравьиной поступью, кончиком пальца, невидимыми абстрактными точками и штришками по плоти можно пробраться наверх).

Внутренняя сторона ляжек (как лифт, помогает подняться).

Бедра, колени (хороши тем, что их можно раздвинуть, погладить и осмотреть).

Руки, пальцы и ногти (замечательны тем, что их можно пожать или к ним прикоснуться, в то время как девушка просто-напросто держит в руках меню или затрапезную ложку, но, будто бы невзначай прикоснувшись к запястью, а потом и к ладони, а затем погладив ее пальцы с едва заметным нажимом, можно намекнуть, что то же самое можно сделать и с другими частями ее пока прикрытого одеждами тела, такими как, например, Клитор).



(Разумеется, предоставляя список Школе удаленного видения, я убрала все описания, сделанные в качестве черновика для себя.)

Передатчик информации в г. Амстердаме: мой знакомый перформансист Улай Л. (неизвестно только еще, как его убедить!).

8

Письмо Владлене

Хочу предложить Вам принять участие в своеобразной литературной игре. Издательство «Фетиш», в котором я подвизаюсь, объявляет конкурс на лучшую историю соблазнения. Победитель получает право издать свою книгу в Америке, и тут как раз будет уместен (и станет известен всему англоязычному миру!) Ваш «Гондольер».

Издательство снабдило меня списком эротических частей тела, но этот список, в соответствии с Вашими наклонностями и накалом страсти, можно расширить (Вы мне немного на эту тему писали, но, кажется, основное осталось «за кадром», хотя не подумайте, что хочу Вас закадрить).



Волосы

Длинные гладкие ноги

Анус

Лодыжки, бедра, колени

Ь (это я встаю на колени перед Вашим талантом)

Ляжки

Эрогенные зоны (какие-нибудь необычные, те, которых нет в списке)

Ногти, пальцы, ладони

Лицо анфас, глаза, губы

Ягодицы, поясница

Вульва, лабии, клитор

Раскрытый рот, руки

Уши, шея, язык



Все эти части тела должны быть подробно описаны и присланы на конкурс вместе с историями, которые с ними произошли (фишка в том, что это должен быть нон-фикшен). Помните, как Гумберт Гумберт находил особое удовольствие в вылизывании глазного яблока Долорес Гейз и доставании оттуда неловкого насекомого? Вот такой же высокой эротики жаждет «Фетиш». Одной мне просто не потянуть, и посему у меня возникло предложение обыграть эти истории в четыре руки.

Для любителей эротики тут будут «клубничные» описания, все эти молочные реки грудей и кискины кисельные берега. Для тех, «кто понимает», тут будет задействована двойственность, смесь фикшен с реальностью: с одной стороны, мы предоставим издательству истории соблазнения; с другой стороны, эта наша совместная работа двух литераторш и будет соблазненьем друг друга: флюиды родятся в процессе своеобразного раздевания перед друг другом и полнейшего раскрытия темы и тайн (во имя Литературы, конечно!).

Конкретные описания должны приходить ко мне в ящик первого числа каждого месяца. Будьте настолько откровенны, насколько это возможно. Надеюсь, что Вы нестыдливы. Если будет хорошо получаться, я пробью Вам аванс.

9

Не узнаю, убедило ли Владлену это наспех написанное сообщение, набитое полнейшим враньем, да еще и обещанием денег с бухты-барахты: промашка, которую я осознала, уже нажав на клавишу SEND.

Я преследовала сразу две цели: если бы Владлена согласилась на этот проект, я бы вступила на стезю «удаленного видения», так как, если бы ее описания совпали с моими, это значило бы, что способности у меня действительно есть (школа полностью доверяла будущим ученикам и просто хотела получить две стопки отчетов: «как я вижу ее» и «как она видит себя»). Ну а вторая цель? Глубокое густое желание: еще предстояло узнать, умела ли я на расстоянии видеть – но точно было известно, что я умела на расстоянии любить.

Через несколько дней, буквально летя к Интернету с бьющимся сердцем и с приятно-игольчатым напряжением всего тела, как будто разрядка случится прямо сейчас, я была остановлена непонятным барьером; вот он, роуд-блок на пути моей страсти, не «лежачий полицейский», а метафорический лежащий лесник:

Раба сценариев невоплощенныхИ мечт, как ощастливить Голливуд,Тужу филистеров средь холощённых…А дом – горит. Часы – идут…

Что это значит? Она согласилась? Может быть, Голливуд – это я, и она хочет меня осчастливить, ведь я хвасталась знакомством с братом Джонни Деппа, пишущим триллеры? А слово «раба» отсылает к «рабе любви»? Может быть, как раз за этим эпиграфом я наконец увижу описание ее… чего? Чего конкретно? Ну что она может мне описать?

Одним из ее увлечений был театр; она любила примерять на себя разные костюмы и роли, шапки и шали, манто и маски, ласки и сказки; то зрелую властность, то полудетское, полунаивное подчинение, таким образом умножая свою привлекательность в несколько раз: столько в ней разных ролей и ипостасей, которые можно пестовать и любить! Пройтись, что ли, по списку «частей»? В глазах ее я тону; к внутренним сторонам ляжек приникла б лицом и так и оставалась бы в этом теплом и узком ущелье; с грудями разговаривала бы как с людьми, наравне, смотря им прямо в «лицо», так что глазки сосков уставились бы на меня и твердели от одного моего взгляда… Послушай, Владлена, Вдаль-Лена, стань моей Близко-Леной и покажи наконец то самое сокровенное, что заставляет тебя растекаться по стулу и думать о женщинах, вместо того чтобы отдаваться тисканью и железным тискам (и кривоватым брускам) «лесника»!

Но зачем ждать описаний? Она уже обнажается передо мной: как будто на открытии арт-галереи приоткрывая картину, снимая с тела целлофановую пелену, простыню, бархатный саван и предоставляя его во власть потребителя, покупателя, теребителя, возжелателя, зрителя. Она – как Марина, перформансистка, раздевающаяся и сидящая перед зрителями с надписью над головой Artist is present. Каждый может сесть на табуретку напротив нее прямо в выставочном зале и, уставясь глаза в глаза, вобрать в себя все, что ее наполняет. Но она тоже смотрит в ответ, и поэтому просто «вобрать» не получится – «вбирая», нужно что-то «отдать».

Интересно, как она опишет себя? «Узко как устрица»? «Солоновато как сулугуни»? «Мохеровый мох между ног»? «Пожар в моем пирожке»? Снаружи дразнящее и зовущее покрыто растительностью, но внутри, если сумеешь пробраться за тугие врата с выданной тебе на пару минут охранной грамотой, оно свято, стерильно. Влага прозрачна и чиста как слеза.

Я бросилась к продолжению письма.



За неимением хризантем и граммофона дарю Вам акростих.



Так, значит, она хочет меня?

Уже был вечер: неплохой повод для того, чтобы раздеться и лечь в постель (размера California Queen).

Легла и представила нас двоих вместе… Сильная энергия, как луч света, как гаубица, направляла свой свет и прицел на меня. Под ними – под Ней – я была беззащитна. Если бы В. оказалась сейчас рядом со мной, подойдя ко мне близко-близко, почти вплотную и рукой нажав на клиторную пупочку выключателя, так что мы обе были бы вовлечены в совместную темноту, ноги бы у меня подкосились, и я стала бы в буквальном смысле сползать по стене, утекая от нее, стоящей надо мной в своей вышине, недоступной, но наступающей, чтобы там, в самом низу, в аду, на леденящем полу, как в чаду, вновь объединиться, сплестись руками, ногами, губами, вдыхать воздух, которым живет и дышит она!

Ах, какие флюиды она мне посылала! Неожиданно для самой себя я представила ее одетой в кожу, в сложносочиненном черном бюстгальтере с кружевами и с множеством пряжек: нежная кожа, железо, намекающие одновременно на силу и беспрекословное наслаждение, на сладость и яд. Она была в сапогах и в каких-то кожаных гладиаторских ремешках, наперекрест обвивающих ее чресла, которые одежкой вряд ли можно было назвать, так как показывалось больше, чем было прикрыто. На ее межножие, на ее мускулистые, в тонусе, без единой жиринки и волоса чресла, виднеющиеся сквозь клеточки и ячеечки, образованные этими черными ремешками, я боялась смотреть.

Отдававшая все слова, все, что имела, листу, удивительно многоречивая и обильная в своих текстах, сейчас она была бессловесна. Глазами она дала мне понять, что мне надо лежать. Оставаться такой как есть, без движений. Мои руки она привязала к металлической спинке кровати такими же кожаными черными ремешками, имеющими странную надо мной власть: с одной стороны, они стесняли меня и не давали мне скрыться; с другой стороны, именно принуждая и стесняя меня, привязывая меня к этому ложу, они давали мне шанс полностью раскрыться и стать самой собой…

Для раскрепощения необходимо было давление.

Я была не в состоянии сопротивляться.

Чтобы получить наслаждение, сначала должно было быть принуждение.

Я как бы хотела сопротивляться и не могла.

Обычно резкая и даже известная в Сан-Франциско как dominatrix, ЕЙ – я не хотела противиться.

Ее ледяное, зимнее принуждение горячило мою летнюю кровь.

Любая dominatrix с кнутом и мечом всегда мечтает, что когда-нибудь придет тот или та, которые сделают ее покорной и кроткой, заставив отбросить в сторону латы и меч.

В. стояла надо мной во весь рост на постели во всем своем черно-белом великолепии и бессловесности; я лежала под ней; эта возникшая из ожидания нега, эта сладкая нуга, это немое кино. Эти ее черные ремешки, пахнувшие новой кожей и ее любимым «Гермесом», это правильных пропорций тело и наше правильное соотношение, она наверху, я внизу, позволяющее мне хорошо разглядеть или представить куда-то исчезнувшую, возможно, тщательно сбритую, но до сих пор представляемую курчавость волос. У нее там везде было гладко. Господи, пусть и тут все пройдет гладко, без сучка без задоринки. Продолжай, продолжай, продолжай…

Ее ноги в кожаных сапогах были расставлены как у победителя, она попросила меня широко раздвинуть мои…

Но нет, до этого она надела бархатную черную повязку мне на глаза. Ощущение доброго, докторского, лечебного бархата на глазах было приятно. Сейчас меня укутают, подоткнут одеяло, выдадут целебный сироп. Да, я привязана, не могу убежать, но зачем опасаться! Она дотронулась до моего лба, как будто действительно озаботилась о здоровье… Как будто проверяла температуру. Да что проверять – я вся горю! Потом взяла в свои руки одну грудь, вторую – будто бы я пришла на осмотр. Я замерла.

Но она вдруг отошла. Такая волнительная, такая волшебная передышка. Шорохи в комнате. Она, кажется, что-то разворачивала или доставала… Может быть, хризантемы? А может быть, она сейчас придет с охапкой цветов, например, маргариток, и будет водить ими по моей коже? Достанет из холодильника лед и языком и губами будет «вести» его по моей груди и лобку?

Вдруг она куда-то ушла… поставила латиноамериканскую музыку?

Я осознала, что была совершенно раздета.

Мое тело и раздвинутые ноги были беззащитны и обнажены; руки чуть затекли, но вместе с неожиданным приливом энергии и возбуждения в уши вдруг вошло аргентинское танго… Да, вошло… Она наконец что-то достала… Бережно свернула и положила на место пакетик… что-то, очевидно, надела… снова приблизилась ко мне… наклонилась… ушла… и вошла…

10

Купчиха за чаем и ее воздыхатели (рассказ Владлены Черкесской)

На следующий день я все же собралась с силами прочитать полностью ее письмо.

Начиналось оно издалека, экивоками, в основном описыванием того, что видит она за окном, когда сидит «прямо в комнате в кожаных сапогах, которые лень снимать, а подходящего лесника рядом нет».

Так вот откуда взялись привидевшиеся мне сапоги!

А продолжалось описанием ее интересов, как она любит все холодное и сумеречное, «небытие, луну и ледяной отблеск на простыне», в то время как я, родившись летом, наверняка обожаю «траву, свет, солнце, живые цветы, горячую кровь» – в отличие от нее, замороженной, зуб на зуб не попадающей, зябкой, зимней.

«Если хотите мне сделать приятное, – писала Владлена, – пошлите на день рождения меховое манто! Я буду Вашей Венерой с мраморным телом в роскошных собольих мехах. Кому-то же надо меня утеплить!

Кстати, мой первый рассказ, – продолжала она, – так и назывался «Чаепитие по случаю дня рождения», и описана там была моя полная антонимка: я порывистая и нетерпеливая, а героиня – плавная и неторопливая, в свободной марлевой малахайке, летом на даче, недалеко от станции Пери (а это в персидской мифологии значит «прекрасная фея»), потчует таких же дебелых и неторопливых соседей-мужчин. Они сидят вокруг накрытого скатеркой стола в своих белых полотняных костюмах-панамах (слышен запах только что убранного в снопы свежего сена, стрекотанье кобылок и а капелла каких-то маленьких птичек), а она, как купчиха за чаем, раздает им калачи, удивительно похожие на ее сдобные руки.

И все вокруг такое сдобное и округлое, что они, сочась сладостью, не отрывают глаз от нее, а она все продолжает их потчевать густым, но на свет прозрачным вареньем, плюшками, сушками, пирогами, которые сама испекла… И такое благоприятство вокруг разлилось: и осы жужжат, и сено так пряно и усыпляюще пахнет, будто напоминая о том, что им летом набивают подушки, и воздух так приятно перед глазами рябит, что мужчины вконец разленились и им лень друг с другом тягаться, дескать, кто это нашей Сдобушке больше всех люб и милей…

Они просто все вместе, в три пары глаз, на нее смотрят и в паточном воздухе уже как бы откушали самого ее сладкого и пленительного, и попробовали ее осиного, как жало, дрожащего язычка, перебрали один за другим все калачи на печи, повыщипывали аккуратненько из всех мест изюминки, слизали сахарную пудру с раскрасневшихся щечек, прошлись по всем розовеющим и разговеющим, готовым к вкушению частям тела… и все это в прекрасном мареве дачи!

А чтобы Вы вспомнили такое сочное лето, я Вам посылаю стишок: прочтите внимательно, а потом мне напишите, что чувствовали, пока читали, – мне это важно:

Магнолии и туберозы,Аспарагусы, березы,Рожь, глициния и розы,Глориозы и мимозы…Амариллис, гладиолус,Розмарин, Венерин волос,Ирис, лен, пшеничный колос…Тамариск и ноготок,Астры, остролист, вьюнок!..

Это считалка. На кого выбор падет, тот первый начнет… а уж что начнет, каждый думает в меру своей испорченности (а мы ведь с Вами в меру испорчены, единственный не вставленный в присланный букет цветок маргаритка, не правда ли?). Так, в общем, и надо писать – обиняками, а не с синяками, то есть как Вы, прямо в глаз. Не раздевать и выставлять на посмешище с похабными «частями тела», а наоборот, вуалировать вульву, покрывать перси и пенисы пелериной, убирать вздымающиеся части тела под отглаженные чесучовые брюки и пиджаки.

Но если Вам уж так хочется меня всю охватить, прикрепляю свою старую, специально обновленную для Вас дневниковую запись. Да не про ледащие ляжки, а про то, как везде и всегда бегают за мной «лесники».



Меня как ушатом холодной воды окатило, но я покорно начала читать про «лесника», верного ленинца.

Или, может, владленинца?

11

Похотливый парторг



«После мединститута распределили меня работать в больницу, а там парторгом был один женатый жирноватый хирург, который ко мне воспылал. Пока ходили мимо друг друга по коридорам в белых халатах, ничего у него ко мне не колыхалось, но только я пришла к нему на обследование нескромного толка (такие сложились у меня тогда обстоятельства), он сразу же загорелся.

Не знаю, приходилось ли Вам сидеть враскоряку на этом допотопном, лоснящемся от чужого пота пыточном кресле? Парторг пытался деловой вид сохранить, когда во мне копался, но все инструменты ронял, зеркала, какие-то щипчики, а потом перчатки снял и долго мыл-стерилизовал руки, задумчиво поглядывая на меня, пока я без трусов и юбки его дожидалась. Затем попытался туда залезть уже голой рукой, но я ему напомнила, чему нас в мединституте учили, и он снова надел и снова полез. И смех и грех вспоминать!

Не могу сказать, что его копания меня отвращали; встреть я его где-нибудь на студенческой вечеринке, я бы даже на него обратила внимание, потому что, несмотря на полноватость, ростом он был под потолок, взгляд имел пристальный, а хватку стальную, что хирургу, кстати, очень пристало. С одной стороны, даже излишне брутальный и, чуть что, с нерадивыми подчиненными сразу переходит на рык, а не крик, а с другой стороны, видно, что жизнь очень любит, да и она отвечает все тем же. Покушать умел, и поласкать, и обнять, когда тучи на небе, и правильным вниманием одарить: когда кажется, что он все-все про тебя знает и вот-вот начнет жалеть. Приплюсуй сюда губы чувственные, волос курчавый и немного блатные манеры (мама у него хоть и была учительницей русского языка, но от одесского шика и блатоты, доставшихся от отца-торгаша, так и не смогла отучить). В общем, ему бы Беню Крика играть и девок на Привозе щупать с такою фактурой, как у младшего Виторгана! Но одно дело – встретить такого незнакомца где-нибудь в баре, с этой его вальяжностью и влажным выпуклым взглядом, а другое – на гинекологическом кресле, со всеми моими интимными складками, раскрытыми ему прямо в лицо.

Я попыталась встать, чтобы одеться, а он с поднятыми бровями и без какой-либо там похотливой улыбочки или подмигивания строго мне говорит: «Я разве уже сказал вам, что закончил? Мне надо проверить, что в вашей карточке все записано правильно, подождите, сидите» – и дотрагивается до моей коленки рукой. Я сначала так и замерла, как будто меня пригвоздили. То есть он меня как бы не силой, а словом держал. Я будто попала под какой-то его магнетизм, и, если бы он хотел что-то со мной сотворить, как бы прикрываясь своими обязанностями и каким-нибудь «проктологическим протоколом», я наверняка сразу бы не поняла, что он совсем не в ту сторону гнет. Мне повезло, что именно этот момент моей слабости и непонимания он пропустил.

Я наконец пришла в себя и спросила: «Что, мне с раздвинутыми ногами сидеть? Да и холодно тут. Мне надо одеться». А он опять так официально, как на таможне: «Адрес у вас тут в карточке верный? Что-то циферка расплылась». Тут-то в мою недотяпистую голову и закралось подозрение, на какую таможню-межножью он собирался. И я ему: «Ну так я пошла, до свиданья!» А он склоняется, вглядывается прямо туда и говорит: «Подождите, я еще не поставил диагноз. И адрес мне нужен ваш правильный. Когда вы дома бываете? Половую жизнь не ведете? Живете одна?» И неожиданно переходит на ты, шепчет: «Я к тебе скоро в гости приду!»

Я его отталкиваю и дрожащей рукой выворачиваю скомкавшиеся трусики на лицевую сторону, чтобы надеть. А он выпрямляется во весь рост, внимательно меня всю рассматривает этим своим затуманенным взглядом из-под потолка и спрашивает: «Так ты на каком этаже?» А я, босая, натягивая колготки, ему отвечаю: «На самом высоком, половой жизнью живу, да не про тебя! Иди ты, дорогой, к такой-то там матери! Поучи с ней вместе русский язык, чтобы знать, что к коллегам надо обращаться на «вы»!» Вышла из его кабинета, дверью хлопнула и понадеялась, что на том все закончилось. Но, конечно, ошиблась.

Парторг не остановился на этом, и мне даже казалось, что теперь, когда он проходил мимо меня, халат его колыхался как-то совсем по-иному, как будто под ним скрывался указующий перст. Перст этот указывал на меня, а депеши в это время шли прямо к начальству, и в этих анонимных подметных письмах указывалось, что меня несколько раз видели в церкви: то я подпевала церковному хору, то подходила близко к иконам, как будто молилась, то у батюшки что-то спросила: не иначе, на исповеди выложила ему все грехи.

А в те времена, Маргарита, Вы помните, креститься на людях не рекомендовалось – могли выкинуть из комсомола и санкции наложить. Да что говорить, никто не решался взять в руки Новый Завет или Пятикнижие хотя бы для изучения арамейского алфавита или чтоб подготовиться к экзамену по древней истории – какое уж тут «в церковь пойти»! Тогда на молебны да на крестные ходы ходили лишь бабки какие-нибудь сморщенно-сумасшедшие да те, кто, по мнению наших партийцев, хотел свергнуть Советскую власть.

Так вот, он, видимо, вбил себе в голову, что одних походов в церковь моих недостаточно, и в партийную организацию поползли доносы о том, что меня видели в хоральной синагоге на Лермонтовском, что я там покупала мацу, а потом, хрустя и зазывно смеясь, сидела на самом верхнем ряду в мини-юбке и ищущим взглядом вперялась в сидящих внизу мужчин, а потом, по окончании службы, поджидала их у самого выхода и раздавала какие-то приглашения. Это какое же воображение надо иметь, чтобы так написать, но паршивец парторг-полукровка не прекращал строчить эти дрянные депеши, и мое дело разрослось как снежный ком.

Под ударами этих «снежков» начальство на несколько лет заморозило любые мои поползновения на карьеру, наложив на подметные письма моего возбужденного возжелателя резолюцию: «Несмотря на свое гордое имя, Владлена верует в Бога, и эти верования обязательно нужно искоренить».

Но у этой истории, Маргарита, есть ее зеркальное отражение, которое можно увидеть в комнате смеха у Господа Бога! Господь наш вседобр, так что сподобилась я дожить до иных времен, когда все стало с ног на голову и было поставлено «на попа» (простите за этот колбасящийся, клоунский каламбур). Попы вдруг оказались в чести, и теперь как раз те, кто не верует в Бога, стали вызывать подозрение со стороны соседей и всяческих институций.

Так вот, встретила я на вручении «Букера-Шмукера» одного критика, который в медицине и медгерменевтике – ни ухом ни рылом, не говоря уже о гинекологии с гносеологией, но тем не менее, как тот парторг, тоже возжелал пробраться сквозь все завлекательные заграждения и заполучить то, о чем в приличном обществе запрещено в присутствии дам говорить. Но мы-то с Вами, Рита, дамы литературные, так что нам можно.

Удивительное дело, внешностью он совсем не смахивал на «парторга», но вел себя очень похоже. Не худой и не толстый, а просто совсем никакой и с такой гуттаперчевой шланговой шеей, как будто все время что-то вынюхивает там наверху рядом с лампой и приклеенной к ней липкой лентой, словившей парочку мух. Вдобавок представьте себе, что этот тип постоянно, как бы в сомнении или терзаниях творчества, похлопывает пыльный ворс на голове, называемый им «только что сделанной стрижкой». Глаза у него только были большие, а все остальное – острый носик на излишне белом лице, пальцы, как ножки опят, мусолящие мокрую от пота сигаретку в руке, – все маломерки. Долдон и дылда такая под два метра ростом, с двумя детьми, что ютились в «хрущевке» на двадцати восьми метрах без какой-либо надежды на изменение обстоятельств – а все туда же!

Он восхищался, что я лечила детишек в богом забытых аулах и наверняка как профессионал знаю, откуда у людей ноги растут, дескать, если бы он тоже знал, он таким бы стал воспевателем женского тела! И мое бы воспел, вот только дайте мне, Владлена Витальевна, посмотреть, что там у вас под подолом! Я ведь вас правильно должен слепить! Вы будто сами сошли с анатомического атласа, и при таком совершенстве никакой скальпель ни скульптора, ни хирурга просто не нужен! Вы и спину держите как балерина! Наверное, с гибкостью можете сесть на шпагат? Ну так что, я сегодня вечерком заскочу к вам в гостиницу, а то дома у меня такой творческий беспорядок – помедитируем над вашим медицинским учебником вместе!

Ну какой беспорядок, дома-то у него – падчерок и вторая жена. Я, разумеется, его бортанула и через какое-то время прочла в свежем «Литобозрении» статью про свое творчество: «Не на пользу пошло Владлене Черкесской ее гордое звание эскулапа. Судя по безнравственным эскападам ее персонажей, она даже Бога отвергла».

Не знаю, кого уж он там посчитал богом – неужели себя?»

12

До сих пор не знаю, поняла ли Владлена, что предложением описывать «части тела» я хотела ее соблазнить? И что никакого издательства «Фетиш» и corny contest[1] не существовало в природе, да и не стал бы никто в США возиться с переводом ее размашистых, распахнутых, как рубаха на груди, романов на английский язык? И что, несмотря на нашу растянувшуюся на несколько месяцев переписку, она так и осталась для меня непроницаемой тайной? Да и чего я пыталась добиться? Заменить нагретую двумя телами постель на электронную связь, на воображаемое дигитальное дилдо, увенчанное по две стороны номерками IP?

Задумавшись, сидела я перед списком «женских частей». Стыдно писать, но, когда я напрямую спросила ее про «наш эрос-проект», она выслала обратно «емелю», где мои небрежные недочеты были выделены коричневатым, как кровь, запекшимся шрифтом.

«Простите, но я не прощаю несвежих рубашек и небезупречного стиля. А Ваш стиль хромает на обе ноги, так что, прежде чем кинуться сломя голову в Ваш эротический омут, я хотела бы увидеть, что и Вы на это способны – не только в буквальном, физическом, но и буквенном плане. Заметьте, что, акцентируя внимание на Ваших проектах, Вы совершенно проигнорировали мой акростих».

Ну что ж, так и не начавшийся «проект» или «роман» с Владленой закончен. А что же делать со школой «Звездная пыль»? Рядом с нетбуком лежала брошюра под названием Remote Viewing, и только я начала ее изучать, как мне захотелось заснуть. Меня постоянно тянуло в постель, когда Интернет качал в меня излишнее количество информации или когда прочитанное на бумажных страницах было сложно переварить. Владлена тоже закачала в меня данные о себе, но мне это завлекательное выдувание пухлыми губами «уйди-уйди» и уклончивость были ни к черту. Она то ли хотела, то ли не хотела меня, но, чтобы мое желание продолжало подпитываться, ему требовались явные толчки твердого «ДА».

Внезапно я подскочила к кровати и бросилась к фото, которое она мне недавно прислала, с подписью «Вот этой пикантнейшей фотосессией мне удалось заполучить нового лесника». Снята она была в полный рост, ее тело хитро обернуто каким-то хитоном, как будто она либо играла в древнегреческой пьесе, либо только вышла из сауны. Внимание мое привлекла миниатюрная точка. Располагалась она над губой: то ли заеда, то ли природная родинка, а может быть, просто пылинка на моем мониторе, которую надо смахнуть и забыть.

Но эта родинка продолжала возбуждать во мне беспокойство.

Попытавшись избавиться от назойливых мыслей, я снова поспешила в постель, решив разыграть в уме один из эпизодов любимого текста. Там гулаговский доктор приходит ночью в палату к накануне отмеченной им пациентке, чтобы ей овладеть. Как и бунинская дворовая девка, спящая зэчка ни сном ни духом не ведает о его планах: она крепко спит. Вокруг простирается белое безмолвное поле казенных кроватей. Доктор, угадывая под застиранным хлóпком сдобное тело, не мешкая откидывает легонькое одеяло, уже предвкушая добычу, уже прижимает ее под себя, уже сдирает трусы и прикрывает ей рот, чтобы она невзначай не издала каких-либо звуков, которые разбудят соседок… как вдруг слышит ухом биение ее сердца…

В этом эпизоде мне нравилось попеременно представлять себя то молодой, ничего не подозревающей зэчкой, то пожилым ловеласом.

К лешему баб!

13

Но дальше, дальше… Возможно, знаток «Колымских рассказов» Варлама Шаламова знает, что там дальше случилось, а внимательный читатель этого текста уже давно понял, к чему я веду. Так вот, позабывший о своем желании врач прилегает ухом к груди понравившейся «пациентки» и слышит странные хрипы, а затем тщательно обследует ее своим стетоскопом, находит серьезный изъян и на следующий день, уже при свете и без какой-либо похоти, начинает лечить (вполне возможно, что за полями рассказа эта вылеченная им пациентка ему отдается, но об этом Шаламов не пишет).

Что касается «родинки»: наконец я нашла в себе силы распечатать ее фотографию в полный рост, ту, где она изображала какую-то мутноватую музу в хитоне, и сквозь этот хитон, полностью не запахнутый, можно было любоваться прямой линией ног.

Какое-то время я и вглядывалась во все ее линии… Паузы ценю больше бездумной погони… ведь именно в передышках таится желание… когда больше возбуждает то, что только случится, а не то, что доступно рукам и рту здесь и сейчас… Все вступающие в интимные отношения выигрывают от ясновидения, потому что возбуждение вызывает представление в уме того, что случится… Что будет, если, уходя с ней с литературного вечера, я как бы случайно коснусь обтянутых волнистых холмов? Что, если как бы невзначай предложив вместе посмотреть видеофильм с парой эротических сцен, я именно во время обнаженного возлежания мужчины на женщине на экране придвинусь к ней на диване поближе? Ах да, ясновидение, проницательность на расстоянии километров… Так вот, к тому, что я уже на протяжении пары параграфов пытаюсь сказать.

Почти сразу же родинка на губе каким-то образом привела меня к ее легким, как будто какая-то горошинка пряталась там. Что-то свербило и не давало покоя… И тогда, решившись, в своем прощальном имейле Владлене в Равенну я сообщила ей, что у нее в легких явно что-то творится. Густой кровавый шрифт и ссылка на инструкции школы «Звездная пыль», которым полагается следовать при диагностике скрытых заболеваний, придали необъяснимой весомости этим словам.

Владлена довольно грубо ответила, что «в мою трясущуюся над каждым прыщичком матушку, Маргарита, давайте не будем играть, да и на роль заботливой медсестры Вы не годитесь», но, как потом стало ясно из записи, вычитанной в ее сетевом дневнике год спустя, к доктору все же сходила, и там у нее обнаружили легочный эмболизм, и она пролежала месяц в больнице, а то, что свое выздоровление она приписала именно мне, я знаю точно, иначе как объяснить пришедший на мой день рождения и отправленный с помощью «Интерфлоры» из далекой Равенны букет хризантем?

Дмитрий Емец

Аборт

Андрей Гаврилов, молодой предприниматель (стеклопакеты, витражи), вернулся из Челябинска, где был в командировке.

Выйдя из экспресса, доставившего его из аэропорта, он с некоторым подозрением, свойственным всем возвращающимся москвичам, втянул носом воздух, в котором сложно смешались запахи мокрого асфальта, автомобилей, свежевымытой листвы и ближайшей шашлычной.

Гаврилов был в хорошем легком настроении, как человек, завершивший хлопотное дело и предчувствующий нечто приятное. Ехать домой ему не хотелось, тем более что там не знали еще о его приезде, и он решил отправиться к своей любовнице Кате (собственно, он решил это еще в самолете).

Гаврилов поймал такси, уверенно бросил чемодан на заднее сиденье, а сам плюхнулся на место рядом с шофером. Шофер, маленький армянин с блестящей лысиной и сизыми щеками, вопросительно покосился на пассажира.

– Тухачевского знаешь? И давай, батя, побыстрее: к женщине своей еду, – сказал Гаврилов.

Шофер понимающе поднял кверху указательный палец. Всю дорогу Гаврилов шутил и травил байки, а в конце, не спрашивая сдачи, бросил на сиденье две сотни. Армянин же в качестве ответной любезности пожелал ему нечто предсказуемое, что в устах у русского звучит всегда скверно, а у южных народов, не вкладывающих в это никакого смысла, кроме изначально-плодородного, довольно мило.

Катя открыла ему сразу, будто ждала на пороге. Она была босиком, в синем домашнем халате. Темные волосы собраны сзади в пучок. Она стояла в прихожей, как солдат, опустив руки вдоль туловища, и смотрела на Гаврилова.

– Привет! Не узнала, что ли, Мумрик? Или у тебя любовник под кроватью? – удивился он, протягивая ей розы и бутылку красного вина.

Гаврилов всегда называл Катю Мумриком, находя это невероятно забавным. Катя взяла розы и поднесла к лицу, не нюхая их, не радуясь, а словно загораживаясь.

– Ты когда приехал? – спросила она сквозь букет.

– Только что, – Гаврилов кивнул на чемодан.

– Я тебя сегодня не ждала… Уже спать собиралась лечь, – задумчиво сказала Катя. – Ужинать будешь?

– Еще как! Я так голоден, что человека бы съел! – пошутил Гаврилов.

Пока он был за столом, Катя сидела к нему боком и смотрела, как он поглощает ужин. Во всей ее позе, в руках, машинально разглаживавших складки скатерти, в сутулившейся спине, в том, что она совсем не смотрела на свое отражение в зеркальной двери кухни, было нечто обмякшее, усталое…

Гаврилов смутно ощущал, что сегодня его любовница ведет себя иначе, чем всегда, но по своему обыкновению не пытался разобраться в женских настроениях, зная, что всё равно ничего не поймет. «Будешь в бабьи мысли вникать – сам обабишься!» – подумал он.

Поужинав, Гаврилов отодвинул тарелку и вытер губы полотенцем.

– Иди ко мне! Всё-таки десять дней не виделись, – с обычной бесцеремонностью сказал он и, посадив Катю к себе на колени, стал целовать её в подбородок, в шею, в губы, вначале неторопливо, а потом, по мере увлечения, всё быстрее.

Он предвкушал уже продолжительное удовольствие, которого был лишен все дни командировки. Обычно, когда он целовал ее так, Катя вначале начинала смеяться, потом наклоняла голову, словно пытаясь увернуться, потом на секунду замирала и порывисто обнимала его. Но сегодня что-то шло не так. После нескольких поцелуев она, словно очнувшись, отстранилась и встала.

– Что с тобой, Мумрик? – удивился Гаврилов.

– Мне сегодня нельзя, – сухо сказала Катя.

– А-а, – разочарованно протянул он. – Красный флаг?

– Нет… Я позавчера аборт сделала.

Гаврилов не сразу понял, что она ему сказала.

– Ты о чем, Мумрик? Какой аборт? – спросил он.

– Не знаешь, какие аборты бывают? Ути-пути! Почитай медицинскую энциклопедию. Это там одно из первых слов.

Катя говорила безучастным мертвым голосом, и, услышав этот голос, Гаврилов вдруг осознал, что всё сказанное правда.

– Я представляю, что такое аборт. А ребенок чей? – спросил он.

Катя посмотрела на него с ненавистью.

– Будто не знаешь, что твой! Небось еще и на тебя был похож, с таким же лицом, с такими же руками, ногами, такой же самоуверенный и эгоистичный… му… сволочь такая же! – отчетливо выговаривая каждое слово, сказала она.

Вскакивая, Гаврилов опрокинул стул и даже не заметил этого.

– Слушай, а сколько ему было? В смысле, ребенку… – зачем-то спросил он.

– Восемь.

– Чего восемь? Месяцев?

– Ты что, маленький? Кто тебе в восемь месяцев аборт сделает? Недель.

Внезапно Гаврилов понял, что всё то время, пока он был в командировке и еще почти семь недель до того, у него был ребенок. И только позавчера, всего каких-то тридцать-сорок часов назад, быть может, в то самое время, как он с бумагами ехал на завод за последней подписью, его ребёнок перестал существовать и лежит теперь в каком-нибудь хирургическом ведре, похожий на кусочек сырого мяса.

Гаврилов никогда раньше особенно не задумывался о детях и не спешил ими обзаводиться, хватало одного, от жены, но теперь, когда он узнал, что вот так просто и легко, утаив от него, взяли и убили его ребенка, его вдруг захлестнуло глухое раздражение, почти ненависть к стоявшей рядом женщине.

– Не понимаю, зачем ты это сделала. Могла бы и со мной проконсультироваться, ведь меня это тоже касается.

– И что бы ты проконсультировал? – с иронией напирая на это последнее слово, спросила Катя. Она, конечно, издевалась, но в глазах были и жадное любопытство, и нетерпение.

– Сейчас об этом не время говорить. Поезд ушел. Но, по-моему, вполне можно было оставить, – чуть поколебавшись, ответил Гаврилов.

– Оставить? – крикнула Катя. – Ты телевизор давно смотрел? Зачем ребенку сейчас жить?! Всюду насилие, грязь, инфекции, радиация! Чтобы он жил в этой гребаной стране, где всем на всех наплевать? А если война будет, это ты понимаешь?

Гаврилов слушал ее, кривясь. В словах Кати, явно услышанных ею от кого-то еще и теперь, точно на уроке, повторяемых, он не видел логики, а видел лишь беспомощные попытки оправдаться.

– Тебе не надоело? Ты сама себя обманываешь! – сказал Гаврилов.

Катя покачнулась, будто он толкнул ее в грудь. Ее лицо как-то съежилось, стало маленьким и некрасивым.

– Значит, я виновата, убийца я, а ты чистенький? – крикнула она. – Сейчас-то просто врать, что ты его хотел! А ты не хотел, не хотел! Помнишь, я когда-то спрашивала, почему у вас с женой всего один ребенок, и ты сказал: «Да ну их! Чего дураков плодить?»

Катя кричала, нелепо, нерасчетливо всплескивая руками. Голос у нее звучал жалко, визгливо. Кожа на лбу собралась в четыре складки – первая у бровей была самая толстая. В этот момент Катя – всегда тщательно следившая за собой – была очень некрасива, но она не замечала этого, и Гаврилов не замечал.

– Не придирайся к словам! – рассердился Гаврилов. – Мало ли что я сказал и в каком контексте? Главное – как бы я поступил. Ты меня даже не поставила в известность! Ведь когда я уезжал в Челябинск, ты уже знала о ребенке?

– Знала. Но сомневалась, оставлю его или нет.

– Значит, всё-таки сомневалась?

– Конечно. Первые недели я даже хотела оставить его. Даже почти решилась тебе сказать.

– А почему не сказала?

– Не сложилось в тот вечер. Ты тогда с собой ещё этого идиота приволок…

– Замятникова? Он не идиот.

Катя его не слушала. Она слушала себя.

– Идиот! Запускал глаза мне под юбку и вытирал моей рукой свои жирные губы – рыцарь, видите ли! А на другой день ты позвонил и сказал, что уезжаешь «в камандироффку», – с ненавистью передразнила Катя. – Я была уверена, что ты меня бросаешь. Вначале притащил этого оплывшего мерзавца себе на замену, а сам…

Гаврилов понял, что это очередная ложь, но не ему, а самой себе, ложь, так тесно слитая с правдой, что уже нельзя отличить, где ложь и где правда. Если сейчас разрушить все доводы Кати, снести все её бастионы убедительной лжи, останется только голый факт – а именно то, что она сделала аборт, убила в своем чреве его, гавриловского, ребенка. Ему опять стало больно и досадно. Он пожал плечами.

– Это всё ерунда, эмоции! Я тебя не бросал, и ты это отлично знаешь.

– Но ты мне даже не звонил оттуда!

– Неправда, звонил.

– Да, звонил! Один раз за все десять дней! И слышал бы ты свой голос: холодный, равнодушный. Сказал, что не знаешь, когда приедешь. И женский смех откуда-то доносился. Небось был там с какой-нибудь шлюхой, с мерзкой, вонючей, заразной шлюхой!

– Ни с кем я там не был! Я звонил из пиццерии, – возмутился Гаврилов. – И вообще, ты могла позвонить сама. Телефона не было?

– Не могла. И не хотела.

– Неправда, что не хотела. Тебе нужен был повод, чтобы убить моего ребенка и свалить с себя вину.

– Твоего ребенка! – горько передразнила Катя. – Вот именно, твоего! Да тебе плевать на него, главное только, что он «твой!» «Моя машина», «моя квартира», «моя дача», «мой ребенок»! А вот нет его уже – твоего! Тю-тю! Раньше надо было приезжать!.. Скажи, если бы я оставила ребенка, ты бы развелся с женой?

– Это беспредметный разговор! – сухо обрубил Гаврилов. – Ребенка уже нет, значит, нет и повода для обсуждения.

– Не хочешь отвечать? Тогда я сама тебе скажу! Ты бы ее ни за что не бросил, хотя и обманываешь с кем попало! Думаешь, твоя жена тебя любит? Её это тоже вполне устраивает! Ты трус, неудачник, эгоист, похотливый кобель!

Под конец Катя перешла на визг и стояла напротив Гаврилова, наклонившись вперед и с ожесточением глядя на него. Она выкрикивала ужасные оскорбления, всё то, что скопила за долгое время, и каждое ее слово было справедливо и несправедливо одновременно. Она не замечала ни своего распахнувшегося халата, ни высоко, чуть ли не под грудь, подтянутых колготок, ни того, что ее лицо стало злым, почти старым и на нем обозначились все складки и морщины, незаметные до сих пор. Появилось много такого, о чем Гаврилов прежде не подозревал. Например, что самый дальний нижний зуб выглядит неважно, а на боковом зубе несколько крупных темных точек. И как он раньше этого не видел?

Наблюдая всё это почти анатомически, Гаврилов одновременно размышлял, как внутри женщины, которую он, как ему казалось, любил и с которой жил два года, могло оказаться столько ненависти.

Он старался сдерживаться, но его тоже вдруг охватила злоба к этой неожиданно ставшей чужой женщине. Несколько секунд он безуспешно боролся с этим чувством, а потом схватил Катю за плечи и стал трясти ее так, что голова Кати моталась вперед и назад.

– Отпусти, у меня будут синяки! – испугалась она.

– Заткнись! Тебе говорю, заткнись! Или я тебе шею сверну! – крикнул он.

Женщина взглянула на него и неожиданно обмякла у него в руках как жертва.

– Сверни! Сверни! – горячо прошептала она.

Она откинулась назад и запрокинула голову. Увидев ее шею, ту самую, которую он недавно целовал, Гаврилов очнулся. Он выругался длинно и грязно и, оттолкнув женщину, заходил по комнате. Он подошел к бару, достал початую бутылку коньяка и сделал несколько крупных обжигающих глотков. «Дрянь! Фальшивка!» – пробормотал он, и непонятно было, к чему относятся эти слова – к женщине или к коньяку.

Катя сидела на полу, поджав под себя ноги, и раскачивалась. В ее движениях, нелепых и неосознанных, была детская попытка убаюкать себя.

– А мое положение ты понимаешь? – вдруг быстро, продолжая раскачиваться, заговорила она. – Ничего стабильного, постоянного, всё шатко. Тебя дома жена ждёт, а я кто? Завтра бы я ходила опухшая, беременная, ты бы стал мной брезговать. Ты даже уши себе одеколоном протираешь, я знаю… Мудак чистоплюйский, микробов боишься… Нашел бы себе кого-нибудь моложе, унесся к ней, а я одна и с мокрыми пеленками? Кому я тогда буду нужна? Мне даже каши не на что будет купить.

– Денег я тебе не даю? – вспылил Гаврилов. – Каши тебе купить не на что? Кому ты это говоришь? Мне? Да я тебе всю квартиру барахлом забил! На одни эти чертовы розы кашу год можно жрать! Ты думаешь, потому его прикончила, что денег нет? Да до хрена у тебя денег! Просто связываться не захотелось – так и скажи.

Он схватил с подоконника вазу с розами, швырнул ее на пол и стал топтать цветы ногами. Но злобы – настоящей злобы – уже почти не было, и он чувствовал это. Вскоре он остановился и, тяжело дыша, опустился в кресло.

Гаврилов точно не помнил, сколько времени он просидел так, а потом поднял глаза и увидел, что Катя смотрит на него. Она смотрела на него робко, покорно, как когда-то, когда их роман только ещё начинался и он играл ей на гитаре. Гаврилов почувствовал, что, захоти, он сможет сейчас остаться у этой испуганной, растерянной женщины, которая убила своего ребенка потому только, что он был еще слабее, чем она, и никого не было рядом, чтобы ее остановить. И еще Гаврилов почувствовал, что, не улети он в Челябинск, а останься в Москве, ребенок выиграл бы свой бой, и слабая мятущаяся женщина смирилась бы и пошла по дороге, по которой шли до нее тысячи других. Но теперь уже ничего нельзя было изменить.

Ребенок, этот счастливый везунчик, отправился в ведро или куда они там отправляются? Почему везунчик? Да само появление ребенка было почти чудом, учитывая обычную осторожность Кати.

– Послушай, а вот сегодня… зачем ты мне сказала об аборте? Ну сделала бы и сделала, раз раньше не советовалась. Нет, тебе хотелось унизить меня, хотелось, чтобы мне было больно?!

– Отстань от меня! Уходи! Я думала, пожалеешь, а ты терзаешь…

Гаврилов устало поднялся, глядя на дверь. Катя вздрогнула, шагнула к нему, чтобы удержать, но вместо этого крикнула:

– Уходи и больше не приходи! Слышишь! Никогда!

Гаврилов обулся, снял с вешалки плащ, поднял чемодан и, ощущая себя театральным страдальцем, вышел на площадку. Лифта он ждать не стал – спускался по лестнице. А она всё бежала за ним по ступенькам и не то кричала, не то бормотала:

– Подожди, подожди! Никогда больше не приходи, убирайся! Вон пошел! Да постой, тебе говорят! Куда же ты?

Улья Нова

Та, другая

1

Он о ней понемногу рассказывал. Приучал к ее существованию. Узнав, что у него есть та, другая, Дина даже не нашла, чем бы отшутиться. Возмутилась, но не подала виду. Обрывала листочки кустов и деревьев, жестоко кромсала их в мелкие зеленые конфетти. Кусала нижнюю губу, искоса поглядывая на него, всем своим видом многозначительно восклицая: «Может быть, хватит уже о ней!» Но он не замечал немых возгласов, не замечал зеленых конфетти отчаяния и все говорил-говорил, рассказывал самозабвенно.

Когда они познакомились с Диной, у него с той, другой, как раз был период натянутых отношений. Вроде бы шло к разрыву. Говорят, такое случается у каждой пары. Каждые четыре года наступает сложный период, любовь и привязанность истончаются, взаимная сила трения возрастает, и вдруг быть вместе становится очень трудно. Так говорила и телеведущая в лиловом костюмчике. Однажды в субботу транслировали телемост между тремя городами. Разные люди, случайно остановленные на улицах, подтверждали, что да, четыре года – особый рубеж отношений. В этот период двое начинают сильно раздражать друг друга, подумывают о расставании. Вдруг, как-то сами собой всплывают и вспоминаются взаимные обиды и недосказанности. Недостатки начинают просвечивать все отчетливей. А повседневные привычки раздражают. Это подтвердила и мумиеподобная старушка в плащике и шифоновой косынке. Она кокетливо и жеманно поправляла вихрастые седые волосы дрожащей костлявой рукой с перстнем. И ее слова почему-то казались похожими на правду.

Все, о чем говорили в той субботней телепередаче, было и у него с той, другой, когда он познакомился с Диной. Они практически расстались. Так поначалу думала Дина. Но потом оказалось, что она ошиблась.

Он все чаще примирительно шептал: «Понимаешь, мне трудно представить себя без нее: с тринадцати лет мы неразлучны. Даже думать боюсь, что я буду делать, как я буду жить без нее. Она – уже часть моей жизни. Даже часть меня. Как большой палец. Как кадык. Или локоть». И Дина молча шла рядом, кивала, старалась быть милой, а про себя шипела, мысленно обращаясь к той: «Ну-ну, поплачешь ты у меня». А еще, когда он рассказывал о другой, то переставал видеть и замечать все вокруг. Он говорил, сильно повышая голос, будто бы желал перекричать и в чем-то убедить весь этот город с его пасмурным октябрьским небом, но прежде всего – убедить самого себя.



Часто по вечерам он и Дина встречались на пригорке, возле баскетбольной площадки. На краю оврага высились серые девятиэтажки, в просвете между домами виднелись грязно-бежевые башни немецкого посольства, по левую сторону, в метре от оврага тянулись ржавые трубы теплотрассы. В низине за лужайкой, по которой носились дети, а мальчишки бросали друг другу красную тарелку, был лесопарк.

Дожидаясь, когда он придет, Дина наблюдала за игрой в баскетбол компании парней. Все они были старшеклассники или студенты первого курса. Молочно-взведенные, развинченные, с напускной грубоватостью. Уже не мальчики, еще не мужчины. Всю ту весну, ожидая его, Дина наблюдала за их игрой в баскетбол, вскоре стала разбираться в правилах. И, кажется, немножко узнала о каждом баскетболисте. Ожидая иногда десять, иногда пятнадцать минут, она узнала, что высокий парень в фиолетовой кофте с капюшоном забрасывает мяч в кольцо, чуть подпрыгнув. Он вытягивает руки и весь как бы замирает в прыжке. А потом красиво бросает мяч, но не всегда метко. Кажется, у него пьющий отец, которого парень немного стесняется. Как-то раз этот невысокий седеющий человек с разбитым носом, спотыкаясь и стараясь казаться бодрым, добрел до площадки, подозвал парня в капюшоне и передал ему ключи.

Приземистый широкоплечий мачо с соломенными волосами всегда мажет мимо кольца, зато отлично передает мяч другим. А костлявый высоченный парень в майке и синей бандане забрасывает практически с любого места площадки.