Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Борис Минаев

Психолог, или Ошибка доктора Левина

Посвящается Асе
глава первая

ДЕНЬ ЛЕВЫ

Рано утром 6 августа в квартире Левы Левина раздался нехороший звонок.

О содержании звонка узнаете позже, об этом потом, а пока немного поговорим о погоде: по радио обещали 29 градусов. Без дождей. Жара в Москве – вещь вообще невыносимая, даже с кондиционером. А уж без него…

О кондиционерах тоже потом, а пока поговорим об окнах. У Левы в квартире не было ни стеклопакетов, ни кондиционера, зато был тюль на окне. Этот старомодный тюль очень радовал Леву по утрам, когда он смотрел, как колышутся от ветра занавески. В этом плавном движении прозрачной ткани он всегда находил что-то удивительно нежное, глубокое, как походка девушек на улице.

О походке девушек на улице тоже поговорим потом, а пока поговорим о трусах.

Лева встал и обнаружил, что чистых трусов у него нет. Придется натягивать брюки на голое тело. Ничего в этом нет ни эротичного, ни гигиеничного, но в принципе, и страшного тоже ничего. Лева принял душ. Пошлепал босыми ногами по квартире. Сварил кофе. Послушал радио.

И сел на балкон думать.

В это время дня на балконе была еще тень.

Лева сидел на табуретке. По утрам он не курил. Просто любил сидеть и смотреть на свой двор. Во дворе было все так же, как в детстве. Только люди были другие. Совсем другие. Никого не осталось.

Об этом тоже поговорим потом, а пока вместе с Левой задумаемся о времени. Время – это любимая тема Левиных раздумий. В то время, в это время… Куда уходит время, и откуда оно приходит.

Лева решил попить кефира. Кефир был густой, холодный. Лева добавил туда сахарного песку. Он всегда так делал, с детства.

Потом решил поработать. Почитать свой дневник.

Два последних месяца именно этот дневник являлся Левиной работой. Основной работой. Это был дневник наблюдений за одной девушкой, в каком-то смысле чисто медицинский документ. Расширенный анамнез…



Врачебная тайна всегда священна.

Лева бы ни за что не одобрил публикацию дневника. Но так уж получилось, что теперь я являюсь владельцем всей этой истории.

Впрочем, о дневнике тоже потом. Пришла Марина и стала готовить борщ. Она заглянула на балкон и сразу определила, что Лева без трусов.

– Левин, ты что, девушка? Почему без белья ходишь? – спросила она строго.

– Марин, извини, это так… – смутился Лева. – Просто чистые трусы кончились. Надо стирать.

– Ну так иди стирай, – сухо и чуть хрипло сказала она, глядя куда-то в сторону. – Ладно уж, сиди, сиди, я тут пока борщ сварю. Только я тебя прошу, – вдруг добавила она, – если ты вдруг начнешь думать на тему: что же, черт побери, меня связывает с этой женщиной, зови меня сразу. Я тебе все объясню.

Хлопнула балконная дверь. Леве вдруг стало ужасно смешно. Ужасно.

… Вот чего ему не хватало в течение всей его 45-летней, уже довольно длинной и не очень понятной жизни – чувства юмора! Не то чтобы он был каким-то диким занудой. Он вполне мог мягко шутить (хотя и совершенно не запоминал анекдоты), мог иронизировать (и уж тем более над собой, причем делал это всегда и даже порой слишком часто), но как только дело доходило до отношений с женщинами, чувство юмора отказывало ему сразу. Он становился непроходимо серьезен, мучил себя и других и в итоге всегда оставался ни с чем. Или же оставался с чем-то, значения чего он не мог понять, как ни пытался.

Вот Марина.

Что же его связывает с этой женщиной, черт побери?

Год назад он проконсультировал ее сына. Консультация была удачной. Марина потом постоянно звонила, советовалась. Потом попросилась приехать вместе с ребенком к нему на дом. Причина (вернее, повод) была какой-то важной и тревожной, и он сразу согласился. В следующий раз она приехала уже одна, вроде бы за рецептом на лекарство (сам он выписывать рецепты не мог, но чистые бланки другого врача у него были). Предложила сварить борщ. Он согласился.

Если бы у него было чувство юмора, он бы мог посмотреть на все это со стороны и отнестись к этому легче, ведь это были очень забавные, даже просто смешные отношения. Если исключить борщи, мытье полов и посуды, а также стирку – Марина вела себя с ним как настоящий полноценный мужчина. Она его получала по полной программе, когда хотела. Да и в постели эти отношения продолжались: иногда они делали такие вещи, что Левин сам себе удивлялся.

Впрочем, утром у Левы все равно получалось плохо. Надо было подождать, хотя бы пока сварится борщ, потом еще посидеть, попить чайку, поговорить…

В общем, все то, что связывало Леву с этой женщиной, было крайне противоречиво – Мишка-заика, милый толстый парень лет одиннадцати, этот борщ, эта ее тимуровская помощь с последующим слегка нарочитым хрипением в спутанных простынях, ее насмешливая снисходительность, ее странная застенчивость, ее высокие каблуки, ее вечные, даже в жару, чулки, ее быстрая поступь.

Было совершенно непонятно – кто кого терпит в своей жизни, он ее или она его, кто кому помогает – он ей или она ему, непонятно было даже, кто кого…

Какое, в сущности, дурацкое, детское, беспомощное слово.

Но о словах потом, а пока поговорим о дневнике наблюдений.

Лева заполнял его по вечерам, когда приходил домой после своих консультаций. Записи становились все длиннее и длиннее. Все меньше и меньше ему приходилось сверяться с главами из старого учебника по психиатрии. И все больше нарастало ощущение какого-то вопроса. Сегодня, сидя на балконе в джинсах на голое тело, вдыхая запахи борща, сладко щурясь от солнца, Левин сформулировал его легко, как-то даже не особо задумавшись:

А не опасно ли все это? И рассмеялся вслух второй раз за это утро.

Опасно? Ну что за чушь?

Он собирался дальше читать дневник, но вопрос, сформулированный так просто – а не опасно ли все это? – все же помешал ему зацепиться глазами за строчку, помешал ему думать про все сразу, про борщ, про Марину, про этот сладкий и жаркий день, потому что и борщ, и Марина, и полутемная спальня с незастеленной кроватью, и ее босоножки, всегда валившиеся набок со своих высоких каблуков, тихий шелест ее чулок (на этот раз зеленых), запах ее сигарет – все это было привычно, знакомо, остро, но не до сердца, не до боли, а в этом дне все-таки была какая-то дикая острота. Он перегнулся через перила и посмотрел вниз…



«Сегодня К. выглядела очень агрессивной. Я попросил ее принести мне чаю, она ответила резко: а кто здесь больной? На вопросы отвечала вяло, жаловалась на головную боль, усталость, резь в глазах. (Выяснить подробности вчерашнего срыва.)

Как твои отношения с мамой? Стали ли они лучше в последнее время?

К.: мать старается, и она старается тоже, но если люди изначально враги, исправить ничего невозможно. Вы это понимаете? – спросила К., глядя прямо в глаза. Нет, не понимаю. В вашем случае – скорее сходство характеров, сходство реакций. Так бывает, что именно похожесть реакций делает отношения напряженными. Родители и дети становятся врагами крайне редко, понимаешь? Это происходит, когда родители пытаются во что бы то ни стало навязать детям свою волю, подавить их сознание. Вот у нас как раз такой случай, не раздумывая, ответила она. В чем же это выражается?

К. пожала плечами.

Ну постарайся все же привести какой-то пример. Из последних дней. Чтобы он был еще свежим, ярким в памяти.

Она контролирует мои звонки. Какие звонки? Да все звонки! Неужели я не могу позвонить кому хочу? Конечно, можешь. Тут даже вопросов нет. Если это, конечно, не такие звонки, которые могут быть опасны. Что вы имеете в виду? – вдруг насторожилась она. Ну, если ты, например, не вызовешь на свой домашний адрес пожарную команду. Или, например, милицию. Милицию надо бы вызвать, это хорошая мысль, угрюмо сказала К. Почему? Потому что то, что здесь происходит, это насильственное удержание дома совершеннолетнего человека. Ну, по сути, домашнее насилие, разве не так? У нас же есть статья по поводу домашнего насилия? В нашем уголовном кодексе?

Дома, насколько я знаю, тебя никто насильно не удерживает, а вот со звонками мне хотелось бы разобраться. Значит, это были не опасные звонки? Да конечно нет! – возмутилась она. Ну за кого вы меня принимаете? То есть просто звонила своим друзьям или знакомым? Это допрос? Нет, я не звонила ни друзьям, ни знакомым. Я просто пыталась выяснить телефон одного человека. Просто звонила в справочную. Вы хотите знать подробности? – с вызовом спросила К.

Нет, я просто стараюсь понять, что у вас с мамой происходит. Ведь, в сущности, я здесь для этого. Я знаю, для чего вы здесь, сказала К. медленно, опять не отрываясь, тяжело и долго глядя в глаза. Я знаю, кто вас послал. Я знаю, почему родители не дают мне звонить. Не делайте, пожалуйста, вид, что вы идиот. Ладно? Не притворяйтесь. Если вы будете мне врать, я перестану с вами встречаться. Ведь у меня еще есть на это право? Конечно, есть. Но и мне хотелось бы знать, за кого ты меня принимаешь? Что ты имеешь в виду? Кто меня послал? Зачем я здесь, по твоей версии? Если ты высказываешь какие-то чудовищные подозрения, то надо разобраться…»



Лева перегнулся через балконные перила. Вот двор. Вот мой двор.

Когда Лиза с детьми еще была здесь, ему приснился такой сон – что он возвращается обратно в старую родительскую квартиру на Пресне, откуда они уехали еще в 1974-м. Квартира пустая, жуткая, и почему-то ему одному очень страшно в ней жить… Проснулся в холодном поту и подумал: слава богу, этот сон никогда не сбудется… А он взял и сбылся.

Перед тем как уезжать, Лиза долго меняла их квартиру, и вдруг ему предложили вот этот вариант. Дом двадцать по Трехгорному валу. Их там три таких дома по Трехгорному – белые девятиэтажки. Как раньше говорили москвичи, «башни». В восемнадцатом доме он провел свою жизнь с пяти до одиннадцати лет. Такая же «распашонка», кухня пять, коридор два, жилая двадцать три (пятнадцать и восемь), санузел совмещенный. Он согласился не раздумывая. Хоть какой-то знак судьбы. А какой знак?

То есть его жизнь сделала круг. Он вернулся в свой старый двор, о котором всю жизнь тосковал. И что? И зачем? Типа пора помирать? Да вроде еще рано. Тогда что? Начинать сначала? Когда молодой, понятно, надо все начинать – все кругом что-то начинают, и ты должен, зажмурив глаза, делать один шаг, другой, третий – сдать эти чертовы экзамены, пойти на эту страшную работу, почему-то обнять эту, в сущности, совершенно чужую девушку. Абсолютно чужое, далекое, из другого мира существо. И обнимаешь. И привыкаешь. И оказывается, она этого ждет. Да и все тебя вроде как ждут, пристально смотрят – вроде ничего парень, давай заходи, садись, рассказывай.

Сейчас, в сорок пять – совсем другая ситуация. Какое начало? Все уже должно быть сделано. Ты уже должен пожинать плоды. Ты уже должен быть патриархом, отцом, авторитетом, олигархом.

А ты не то, не другое, не третье. И уж тем более не четвертое.



– Борщ готов, – сказала Марина. – Позавтракаешь или сразу пообедаешь? Чай, кофе, потанцуем?

– Потанцуем! – сказал Лева и резко поднялся с места. Когда долго вот так сидишь, в три погибели согнувшись, нельзя резко подниматься с места.

– Что? Что? Где болит? – испугалась Марина.

– Да нигде… – смущенно сказал он, потирая левую часть груди.

Она тоже там потерла. Потом еще потерла. Потом еще. Подышала в ухо.

– Слушай… – медленно начал он.

– Только я душ сначала приму. Подождешь?

Не стала слушать. Ни к чему ей. Ну и не надо. Он кивнул.

Сегодня она явно торопилась. Раньше она так и говорила, вернее, шептала: только извините, доктор, я немного тороплюсь. Но потом поняла, что это его напрягает, да еще если утром, и перестала говорить. Но он всегда это чувствовал – даже когда она не смотрела на часы украдкой. Старалась не смотреть. Ничего невозможно в постели сделать украдкой, все хорошо просматривается и прослушивается. Иногда, правда, можно украдкой кончить. Ты что, уже все? Вот гад. Сказал бы, предупредил бы… Извини, извини. Да ладно уж. Спасибо тебе, малыш. Из спасибо шубы не сошьешь. До новых встреч, дорогие телезрители. Ладно, тогда я пошла.

– Ты куда торопишься, к Мишке?

– Доктор! – вдруг резко и сухо сказала она. – Ты всетаки хочешь сегодня задать этот вопрос, я как знала. Что же тебя связывает с этой женщиной, черт побери? Да, тебя связывает с ней прежде всего твоя врачебная практика.

Твоя клятва Гиппократа. Но почему нужно мне постоянно об этом напоминать? Считай, что это твой гонорар.

– Только мой?

– В каком смысле?

– Ну… ты ко мне приходишь только из чувства благодарности?

– Я к тебе прихожу только из чувства долга. Чтобы ты окончательно не превратился в бомжа, понятно?

Она медленно натянула чулки, сидя на кровати. Какая же кожа. Это даже не шелк. Шелк ведь холодный, сухой. А это не холодная вещь. Прохладная. Дотронешься, и пропал. Как в яму нырнул. И у ямы нет дна. Откуда бог берет такую кожу? Кому и за какие заслуги он решает ее давать?

– Ты сегодня с Дашей встречаешься? Ну ладно, ладно, не надо так грозно сопеть, я ничего не хотела сказать такого. Просто передай ей книжку, она просила. Передашь?

– Передам.



Ну вот и все. Хлопнула входная дверь. В комнате остался запах борща – сильный и вкусный. Этот запах отбивал все остальные. Может, и слава богу?

Он заснул, полчаса провел в вязкой жаркой полудреме и проснулся опять с той же нехорошей головой – в ней одна мысль лихорадочно сменялась другой, все было, как сегодня у них с Мариной, скомканно, торопливо, и он никак не мог остановить этот мучительный процесс бессистемного мышления.

Второй раз за день он встал с постели, умылся, принял душ, выпил кофе (заодно и поел борща), вышел на балкон, сел… Какой-то сюрреализм. Небось ей казалось, что она вносит в его жизнь хоть какой-то элемент порядка. На самом деле она вносила в его жизнь элемент наркотического бреда. Ну не может человек два раза в день просыпаться и начинать день сначала. Или может? А почему бы и нет, с другой стороны? Ко всему привыкает человек, привык и доктор Левин есть борщ в одиннадцать утра…

– Знаешь что, доктор, – сказала она ему однажды в минуту глубокой нежности. В эти минуты на нее всегда нападало желание говорить правду и только правду. – Знаешь, доктор, ты какой-то слишком гибкий. Не ломаешься никогда. Куксишься, ноешь, стонешь, убить тебя иной раз охота, но не ломаешься, и даже не ушибаешься, вот только гнешься. Во все стороны можешь гнуться. Просто какаято гибкая блядь. Но что-то твердое у тебя внутри, конечно, есть. А докопаться до него невозможно. А ведь хотелось бы. Вот какая беда.

– Это разве беда?

– Ну не знаю, не знаю…

И она повернулась к нему спиной в тот раз. Жест неотразимого обольщения.

Короче, он начал этот день вторично, надеясь, что это начало будет успешней предыдущего. Хотя куда уж успешней?

Включил компьютер, вошел в интернет (Марина поставила ему выделенную линию, и эта простая техническая деталь на некоторое время сделала его совершенно счастливым, потому что теперь не было риска во время сеансов оказаться выбитым из сети, слушать старательное щелканье и шуршанье, нервничать до сердечных колик, что он упустит время, и так далее). Теперь он мог общаться с детьми совершенно спокойно.



«Привет, father! Как твоя работа? Как погодка в Москве? У меня все нормально, учебник купил, здесь тоже жара, но я сижу под кондиционером, терпимо. Все-таки здесь цивилизация, хоть ты и говоришь, что цивилизация – это другое. Цивилизация, father, это все вместе! И комфорт тоже… У Женьки вроде тоже все без проблем. Ваш Путин опять чего-то учудил страшное, я только не понял, что именно. А ты понял? До связи, чувак».

Вдруг в этом «до связи» содержится намек на что-то важное?… Марина ему предлагала – давай подключим какую-то там телефонию (ай-ти, или ай-пи, кажется), купим микрофон, будешь болтать, сколько хочешь. Нет, нет, это дорого. Зря отказался? Просто он не знает, сколько им это будет стоить, и категорически не хочет, чтобы они тратили на него даже лишний доллар.

Дай какой-то странный это разговор (один раз он видел, как это происходит), бла-бла-бла, не телефон, не компьютер, а что-то среднее. Для детей хорошая игрушка. Не для старых пердунов.

«Здорово, сын. Жара в Москве – вещь невыносимая даже с кондиционером. А уж без него… Про Путина я тоже что-то не в курсе, щас посмотрю обзор прессы. Вчера проверял твои баллы, вроде ты идешь нормально. Молодец, огурец. Кстати, Рыжий, выслать тебе пару песен Гребенщикова? Помнишь, мы обсуждали на прошлой неделе, а сейчас я их скачал. Если я не отвечу ночью, значит, ушел по делам. Не все же мне ночью с тобой сидеть. Как Жека? Что-то давно не пишет. Не слышно ли чего нового от мамы? Может, еще что нужно из Москвы передать, переслать? Ты не стесняйся. Работы у меня сейчас немного, так что время есть. Сижу, смотрю на свой старый двор… Я тебе когда-то о нем много рассказывал. Ну ладно, это не для переписки. Когда же ты приедешь, а? И Жека? И мама? Как я хочу вас всех видеть, ты бы знал. Пока. Твой дэдди. Father употребляется совсем в другом смысле – Отец, что-то такое далекое и значительное, типа Бог. Странно, что даю тебе уроки английского языка, не находишь?»

Посидел, подумал, покрутил мышкой.

Женька – тот совсем другой парень, совсем. Это, в общемто, и хорошо. За него как-то душа спокойна. Да, разгильдяй, да, гулена, но от мира сего. Человек стоит крепко на земле на двух ногах, слегка так покачиваясь от удовольствия, как ковбой в вестернах. И это приятно. Приятно отцу. Пусть еще не вылупился, путь не оперился… Ладно, еще только девятнадцать в августе будет. Нормально. А вот Рыжий… Что-то у него там клокочет внутри, и чем дальше, тем больше.

Женька – слишком азартен, уверен в себе. Кто его там контролирует, в этом кампусе? Да никто. Мать занята своими делами. А Жека получил недавно права. Накурится, напьется, сядет за руль…

Ох как мучили Леву эти бессмысленные ночные страхи за детей. Он даже снял из-за них свое табу на снотворное – стал глотать таблетки, но утром голова была такая тяжелая… Такая дурная. Какая-то у него непереносимость этих средств. С детства. Как-то еще в детской больнице ему дали что-то легкое, так его прямо зашатало… И сняли таблетки.

Да, про детей. Про страхи. Еще больше этих обычных страхов его донимала мысль, что он начнет про них забывать, от них отдаляться.

Вот это был страх – всем страхам страх. Он приходил как-то не снаружи, из головы, он вылезал изнутри. Лева никогда не успевал к нему подготовиться. Когда этот страх вдруг выскакивал – Лева крутил головой, задыхался, тер руками виски, стараясь как-то физически его отогнать. Господи, неужели это произойдет? Неужели я потеряю детей?

Если бы они развелись с Лизой здесь, в Москве… Они бы приезжали к нему, обязательно. Они бы что-то вместе придумывали. Может быть, даже в футбол вместе играть ходили, как раньше. Он на воротах, они в поле. Но теперь…

Он-то не забудет, не сможет. А они забудут. Они его постепенно забудут.

Так. Борщ с утра поели. Теперь еще водочки выпьем. Немного. Совсем немного. Пятьдесят мало. Значит, сто. Сальце. Хлебушек. Марина ненавидит эти его уменьшительные по поводу еды. Слушай, прекрати так говорить. А почему? Потому что это отвратительно. Нет, буду. Тогда можно я тебя убью? Давай, убивай, что от тебя ждать…

Опа. Закусили. Ух. Черт. Хорошо. По крайней мере, лучше. Теперь покурим на балкончике.

Ну вот, теперь можно продолжать читать мою работу (все-таки я безработный, но не совсем), сказал себе доктор. Какая, впрочем, это работа? Хрень одна. А вот и не хрень. Мне за нее уже штуку баксов заплатили. И еще, может быть, заплатят. Штуку. А то и две. Или три.

Ладно, еще пятьдесят, и за работу…

Так и спиться недолго.

Опа. И закусили. Ну до чего ж хорошо!



На какое-то время водка действительно расслабила и успокоила Леву. Впрочем, с крепкими напитками у него никогда не было таких уж глубоких, интимных отношений. Так, пожалуй, легкий флирт, это да. Иногда, правда, переходящий в холодный, безобразный разврат.



Женька писал ему редко. Он был сдержаннее к отцу. Он был старшим, и чувствовал себя как старший, и вел себя как старший. Но зато в этих его не очень частых письмах всегда содержалась какая-то конкретика или ясный вопрос, над которым Лева обязательно всерьез задумывался, словом, какая-то объективная реальность. В этом он был похож на Лизу, его бывшую жену. Или нынешнюю? Или всегдашнюю? Почему-то Леве до сих пор казалось, что жена у него может быть только одна.

Лева перечитал его последнее письмо (всю переписку он сохранял в отдельной папке).

«Пап, здорово. Извини, что долго не писал, замучался сдавать математику. Препод какой-то зверь, или русских не любит, даже не знаю. Но все уже позади. Не волнуйся ты насчет машины, никто мне ее надолго не даст. Просто раз уж сдал на права, хоть иногда нужна практика. Опять ваш Путин что-то там натворил, ты бы его приструнил как-то… Ну вот, пап, ты там не унывай, ешь хоть два раза в день, а то мать очень из-за этого переживает, что у тебя будет язва, поскольку ты пьешь, и при этом мало ешь или много ешь, но черт-те что. (Знал бы Жека про этот борщ.) Она приезжает ко мне часто, и к Рыжему тоже. Так что мы тут присмотрены. Пап, как твой бизнес? Сделал ли ты хотя бы первый шаг? Учти, без этого все твои планы – пустой звук. (Лева сказал в канун их отъезда, что начнет заниматься бизнесом, появятся деньги и тогда он обязательно приедет.) Если нужен начальный капитал, ты же можешь обратиться к Калинкину. (Кстати, вспомнил Лева, от Калинкина лежит в ящике непрочитанное письмо.) Или хочешь, я тут найду какого-нибудь русского сыночка, договорюсь о кредите под небольшой процент? Пойми, это вполне реально. Ну все, побежал. Твой старший сын Джексон».

Лева закрыл письмо, посмотрел на часы.

Бизнес… Бизнес. Платные консультации. Консультации платные.



В ящике стола, в белом конверте (чуть-чуть, осторожно, и даже трусливо надорванном) лежит шутка баксов, тысяча долларов от Катиного папы. Он заплатил их сразу, после первого сеанса. Как аванс.

– Да вы что? – испугался Лева. – Я так не могу. Для меня это слишком большие деньги. Вы не боитесь, что от них у меня крыша поедет?

Катин папа мягко усмехнулся.

– Да, я понимаю вас, Лев Симонович. Но и вы поймите. Я по-другому тоже не могу. Не смогу с вами общаться, у меня на сердце будет неспокойно. Независимо от исхода лечения, эти деньги ваши. Дальше, конечно, – по результатам. Если вы считаете, что это много, – ну храните их где-то, не трогайте, потом решите, что с ними делать. Ну неужели доктор должен лечить бесплатно? Тем более такие серьезные болезни. Это ж голова! Не ноги, не руки…

– Спасибо, что вы столь высоко цените мою работу… – сказал Лева как-то неловко. – Но от денег тут мало что зависит. А вот от вас зависит многое.

– Да я понимаю. Вы поговорите с женой. Она в этом вопросе как-то лучше меня соображает. Но я, честно говоря, сразу вам поверил. Если что, звоните, вот мой мобильный, запишите, пожалуйста. В любое время.

* * *

Разговор с Катиным папой начался с того, что Лева, как обычно, сказал:

– Я беру деньги только за одну консультацию. Пятьсот рублей. Потом просто объясняю вам проблему и при необходимости еще раз могу встретиться, или там… два раза, три, сколько нужно, в общем. Но это только при необходимости. И вот за это денег я уже не беру, чтобы вы были уверены во мне. Я ведь не доктор. Просто психолог. Моя задача – объяснить вам суть проблемы и пути ее решения. А дальше все уже зависит от вас.

… Катин папа, молча закурив и посмотрев на Леву внимательно, полез во внутренний карман пиджака и достал аккуратный белый конверт.

Почему Лева взял эти деньги? Это отдельный вопрос. Нуждающийся в рассмотрении. Сейчас, когда Катины консультации стали регулярными – два раза в неделю, иногда три, а Катина мама висела на трубке постоянно, вопрос как бы отпал сам собой. Естественно, не брать с них денег при таких трудозатратах было бы глупо. Но ведь он действительно не врач! Он даже не практик-психолог. Так, свободная птица…

Может быть, опасность состоит именно в этом? – спросил он себя, перегнувшись через балконные перила.

Двор был пуст, только голуби забились в лужу и вяло подпрыгивали, разгоняя серую грязную воду. Обожаю дворы. Двор – это не дом, не улица. Это некое промежуточное для человека состояние. Все, что в промежутке, Лева очень любил. Просто пройтись по улице с полчаса. Полежать на диване ни с того ни с сего. Все его друзья считали, что он патологический, непроходимый лентяй. И, видимо, правильно считали…

А не опасно ли все это? – спросил он себя утром, когда пришла Марина. Опасность в том, что он взял деньги у богатых людей – в сложной, почти критической ситуации? То есть он просто боится Катиного отца? Просто боится оконфузиться?

Нет, другое. Ах да, Путин… Дети спрашивали его что-то про Путина. Причем оба, с интервалом в неделю. Путин – вот тема. И он в этой теме ничего не понимает. Он считает ее ложной, ищет объяснение в привычных, стандартных схемах детских болезней. А не было ли у Кати болезненного сосания пальца? А позднего энуреза? Не было? Боялась ли она темноты? А как она общалась со сверстниками?

Да! Опасность – в этой теме. Ведь вместо того чтобы помогать, он ее изучает.

Его стандартная задача – только объяснить родителям и дальше демонстративно (главное – демонстративно!) отойти в сторону. Смысл его консультаций сводился (всегда сводился, кроме этого раза!) именно к включению – активному – родителей в ситуацию. Это, и только это, было целью. Включить родителей. Выключить бездумную, безнадежную, бессмысленную веру в людей в белых халатах, в их недоступное простым смертным знание, в их больницы и поликлиники, в их таблетки. Отдать ребенка психиатрам можно. Но – это значит, что вы бросаете его одного. Практически навсегда. То ли выплывет, то ли останется в больнице. Неужели нельзя попробовать сделать усилие? Хотя бы попробовать? Ничего, что это «болезнь головы»; голова – это такой же орган нашего тела, как и все остальные. Пока вы не попробовали средства народной медицины, простые бабушкины средства, даже самые простые таблетки – не будете же вы его сразу резать, класть на стол хирурга? Ведь высокая температура – не обязательно воспаление легких? Или дифтерит? Ведь оно же может само пройти! Понимаете?

Отдавая ребенка профессиональным психиатрам, вы, как правило, сразу его кладете на стол хирурга. Больничная изоляция (причем психиатрическая, где у дверей вынимающиеся ручки) – это нож для такого ребенка. Психотропные средства – еще более страшный нож.

… Такими словами – то есть абсолютно прямыми и безжалостными – Лева предпочитал не пользоваться. Такие слова – уже давление на родителей. (Как правило, на мать, а мать сама обычно нуждается в помощи.) Он говорил очень осторожно, бережно, долго, не жалея сил и времени на этот первый разговор, потому что от него зависело практически все. Он уговаривал не торопиться, не пугаться, не идти проторенными путями, не попадать в зависимость от общедоступных стереотипов (Мальчик боится детей? А ну-ка его в спортивную секцию!), и самое главное – направлять ситуацию, но не пытаться с ходу ее изменить. Все ситуации в жизни меняются сами, но – если мы действительно этого хотим. Вот эту формулу Лева повторял довольно часто, даже в тех случаях, когда с той стороны ее явно не понимали, не чувствовали, пожимали плечами.



Девяносто процентов деятельности психотерапевта – это простое, тупое зомбирование. Формула, которую человек должен выучить наизусть, как таблицу умножения.

Мягче, мягче, мягче. Не раздражайтесь, не раздражайтесь, не раздражайтесь… Смотрите ему долго в глаза, когда он просыпается. Улыбайтесь при каждом удобном случае. Рассказывайте сказки на ночь. И обнимайте. Обнимайте. Пожалуйста, обнимайте.

Конечно, было легко, когда Лева сразу – по некоторым жестам ребенка, по тому, как он входил в комнату, по тому, как он залезал под стол, играя с незнакомым дядей – понимал, что тут вообще все в порядке, почти в порядке, просто родители невнимательны, задерганы, в конфликте друг с другом – и помощь необходима не ребенку, а им.

Но случались и другие вещи. Так, например, было с Мариной. (Как же она его нашла? Через кого? Лева часто пытался это вспомнить, но никак не мог.) Мишка-заика уже находился в полушаге от районного психоневрологического диспансера. Марина девушка простая, в этих болезнях ничего не понимала, шла строго по схеме, даже не пыталась найти какого-то платного врача, какую-то особую больницу для Мишки, но тут ей попался Левин, и она, слава богу, поддалась.

Лева объяснил ей, что бояться даже тяжелого заикания не надо, хотя выглядит оно, согласен, страшно, да вот он и сам в детстве сильно заикался, и что в пубертатном возрасте оно, как правило, чуть обостряется, а потом, с началом половой жизни, как правило, проходит, или остается в мягких незаметных формах – но если ребенка приучить к мысли, что он болен, что у него страх речи, это будет уже другая фаза, другая степень осложнений.

Марина молча смотрела на него мокрыми от слез глазами. Прозрачно-серыми, большими, и очень старательно накрашенными.

– Не плачьте, – сказал Лева. – А то тушь потечет.

И дал ей платок.



… Конечно, Леве практически никогда не попадались очень сложные или совсем запущенные дети – скажем, с эпилепсией. (Хотя, если он сомневался в симптомах и подозревал что-то серьезное, всегда говорил одно и то же – учтите, я не врач.)

Однажды вот, правда, его таки направили к мальчику с энурезом. Он поговорил с ним и, набравшись духу, предложил матери пока потерпеть, подождать улучшения, надежда слабая, но она есть, бывает, что та травма или какой-то скрытый страх, который и провоцирует энурез – купируется неким новым впечатлением или опытом. Кроме того, с началом половой жизни, как правило, все эти болезни проходят. Короче, сказал Левин, писаться он все равно не перестанет, даже если вы продержите его в больнице месяц, два, три… Год. Просто он поймет, что навсегда и тяжело болен. Вот вы хотели бы вдруг понять, что навсегда и тяжело больны?

Мать долго спорила, но потом как-то растерялась, сникла, и начались конкретные советы – есть в аптеках новые специальные простыни, новые памперсы, другие клеенки, которые не создают в воздухе такую атмосферу, воздухоочистители, потом перешли на тему что и как ему говорить, менять ли режим питания, как успокаивать ночью…

– Сколько я вам должна, Лев Симонович? – В интонации вопроса вдруг прозвучал какой-то позитив, и, как всегда в момент позитива, Лева вдруг осознал, что перед ним сидит женщина – накрасившая губы перед приходом доктора, мягкая, теплая, с увлекающими ямочками на локтях, с чудесным цветом кожи, и, как всегда, устыдился этих своих мыслей…

– Пятьсот рублей, – и дальше он, как всегда, произносил заученный текст, что это единственная консультация, что его задача – только объяснить ситуацию, что он, в сущности, не врач и за дополнительные консультации денег не берет, но она просто сказала: «Сейчас» – и, чуть поправив длинную юбку, вышла из комнаты. Он спокойно ждал, пока она принесет деньги, ожидание затягивалось, и вдруг в комнату вошел мужчина.

Он сел перед ним в то же кресло, что и она, и глядя себе под ноги, в тапочки, задал вопрос: правильно ли он понял, что ребенок писаться не перестанет, но доктор не советует ничего делать и за этот совет хочет получить пятьсот рублей?

– Вы знаете, – сказал Лева (он расстроился, но вида показывать не хотел, хотел сохранить ту же спокойную, врачебную интонацию), – я тут с вашей женой говорил больше часа…

– Неплохо за один час.

– Да, неплохо… – чуть помедлив, согласился Лева, попрощался и вышел. За его спиной раздавался громкий женский шепот.

Причем и в этом, и во многих других случаях Лева далеко не всегда был уверен, что его советы, вся его стратегия – единственно возможная, единственно правильная. Он был уверен в одном – что женщина, которая сейчас громким шепотом говорила за его спиной, скоро снова превратится в несчастное, одинокое, терпящее бедствие, просто катастрофу существо. А если бы она попробовала терпеть и любить – она бы оставалась женщиной, она бы по-прежнему чувствовала силу своих увлекательных ямочек, она бы верила в волшебную силу маникюра и новой прически… И она была бы для ребенка самым лучшим, самым надежным лекарством. А так – нет. Так он остался один. Один, в темноте, в мокрой простыне. В больнице. И больше никого вокруг не будет. Долгие-долгие годы.



Впрочем, такие пограничные истории были всего один-два раза.

Родители передавали его друг другу в тех не столь уж редких случаях, когда было что-то, но еще неизвестно – что.

Понимаете, доктор (я не доктор, впрочем, не важно, об этом потом), да… так вот, у нас как-то нет контакта совсем, но ведь это же еще не подростковый возраст, всего девять лет, он такой скрытный, и потом, он может быть таким злым, я просто… Ну как вам сказать, у меня просто крыша едет, по-простому говоря, когда я вижу его в таком состоянии, он злой, он может ударить, у него глаза такие становятся… И он очень скрытный, вы меня понимаете?

Счастье (и одновременно несчастье) горе-доктора Левина состояло в том, что, будь он реально практикующим психотерапевтом, который бы жил на эти гонорары, он бы, прежде всего, изучал болезни. Агрессия? Так… Какие симптомы? Сколько лет? Так… Посмотрим-посмотрим. Но Лева изучал не столько ребенка первым делом, сколько его родителей. Прежде всего его мать. И в каких она отношениях с отцом.

Что ребенок? Ну посадите в клетку обезьянку, колите ее иголками, лейте на голову воду. Реакции, в общем, будут примерно типовые. У существ с сильным эго это будет агрессия. У существ со слабым это будет страх. Да ладно обезьянка! У простейших микроорганизмов тоже будут вполне понятные реакции на внешние раздражители. Будет инфузория сжиматься, уползать, менять цвет. Все как у людей. Ребенок – пока еще абсолютно чистый, живой, мягкий, прозрачный, розовый, здоровый в своей основе – он реагирует ну практически как инфузория. Хорошо, как обезьянка. Важно понять лишь, на что реагирует.

Впрочем, изучать мать (и, естественно, ее предполагаемые отношения с отцом) Леве тоже приходилось втихую, исподволь. Не любят наши люди, когда их о чем-то таком спрашивают. Могут так вспылить… Да и отцу все эти беседы могут не понравиться.

Это в Америке психотерапевт – царь и бог, практически начальник, ослушаться которого невозможно, да к тому же настолько высокооплачиваемый, что каждое его слово стоит десять баксов. Лева приходил в гости… ну, на правах доброго знакомого, может быть. Вернее, знакомого знакомых.

Правда, Россия – другая страна. Здесь это слово – знакомый (или знакомый знакомых) имеет совсем другое значение. В нем есть тайная власть, магия, некий общественный договор, который все выполняют неукоснительно. Пришел от знакомых, неудобно будет перед знакомыми – вроде все это необязательно, но какая-то сила в этом все-таки есть.

Поэтому Лева вел себя осторожно, мягко.



Он отдавал, конечно, себе отчет, что в этом изучении матери присутствует что-то эротическое. Как она одета, какие подробности фигуры скрывает, насколько стесняется, насколько кокетничает (если слегка кокетничает, как правило, случай не самый тяжелый, если очень кокетничает – либо дура, либо дело с ребенком совсем плохо). Он пытался внимательно запомнить смех, походку, манеру поднимать руки и делать красноречивые жесты в воздухе (иногда он так этим увлекался, что ненадолго терял нить разговора).

Марина иногда его провоцировала:

– Доктор, ну неужели я у тебя единственный клиент? Ну я же тебя знаю! Я знаю, как ты смотришь, как ты вопросы задаешь! Тут позабудешь, как тебя зовут, не то что про заикание! Неужели ни одна не повелась? Ты же детский доктор, как Клуни из «Скорой помощи». Просто ходячий секс-символ для любой мамаши.

… Лева делал всегда строгое лицо, когда он об этом говорила, а про себя твердо решил – что одной Марины вполне достаточно, не надо путать божий дар с яичницей. Да и она появилась в его жизни случайно, контрабандой – ну где, скажите, еще найдешь в наше время такую доблестную армию спасения?

Насчет всех остальных – ему было, в общем, все равно, какая повелась, какая нет, а изучение матери было очень важной частью его работы (так он себе говорил, так себя успокаивал). Насколько это внутреннее алиби было прочным, проверялось просто – в некоторых, ну очень редких случаях родители выступали вдвоем – они она, иногда даже один он. Доктор в этих случаях несколько менял тактику, пытался настроиться на их семейную волну, на то, какие у них отношения, насколько они сексуально и душевно близки, и что там говорить, это порой давало гораздо больше объективной информации. То есть он не терял интерес, если их было двое, наоборот, это его как-то стимулировало. А значит, в алиби можно было верить…

Что касается отцов-одиночек (при живой матери или без нее) – это были настолько каждый раз тяжелые случаи, что о них даже говорить-то, даже вспоминать не хотелось.

«Вам женщина нужна, а не консультация специалиста», – каждый раз просилось с языка у Левина, но со своим уставом в чужой монастырь не лезут, и он послушно консультировал, произносил стандартные речи, говорил подолгу по телефону (иногда ох как подолгу, если уж мужик разговорится – это кранты, конец света), надеясь при этом только на одно – мужики в конечном итоге должны быть психически крепче. Они могут замордовать, измучить ребенка, но это будет все же игра по определенным правилам. Они принимают решения – и им следуют. Если ребенок не дурак, он рано или поздно сам поймет, что нужно делать в этой психологической тюрьме. Как в ней выживать.

… Никогда Леву не приглашали к ребенку в голубые однополые семьи, где он и она – оба мужчины или что-то в этом роде, зато дважды он бывал в семьях лесбийских. Из чего, кстати, он сделал вывод, что голубых семей с ребенком в Москве практически нет, или раз, два и обчелся, или они так глубоко законспирированы, что даже думать страшно. А вот розовые семьи, две тетки с одним ребенком – это вещь довольно уже обычная, по крайней мере, об этом свидетельствовала его практика.

Обе эти семьи, кстати, произвели на него довольно неприятное впечатление, так что даже пришлось немного скрывать свои непосредственные реакции. Он, в общем-то, так и не понял, в чем дело – то ли заговорила какая-то мужская брезгливость, то ли просто в этих семьях есть что-то другое, недоступное простому уму – Ма-аш, иди сюда, что ты там спряталась? Да я иду, иду – медленно, лениво, с какой-то странной оттяжкой, говорит, двигается, смотрит, стесняется, подает на стол, – замкнутый, наглухо замкнутый для посторонних мир. Но кто-то из них всегда активнее, всегда живее (сексуальная роль тут не важна, работает темперамент природный) – она и пытается разобраться с ребенком, она боится за него, она, по сути, и есть та мать, которая так для него важна (даже если биологической матерью она не является), а второй… наплевать по большому счету. Делает вид, что не наплевать, участвует, что-то говорит, гладит ребенка по голове, но… наплевать все-таки. Это, конечно, только первичные наблюдения, но что-то в этом есть, и видеть женщину, непривычно ленивую и непривычно равнодушную, хоть и старательно скрывающую это – доктору было и странно, и даже больно.

* * *

Такса гонорара – пятьсот за консультацию – появилась не сразу, сначала он что-то сделал для друзей, потом для друзей друзей, потом о нем кто-то что-то кому-то рассказал, звонков стало больше, потом это стало ему по-настоящему лестно, хотя и страшновато, потом по-настоящему интересно, потом он крепко задумался, не схватят ли его за жопу, потому что никакой он не врач, а просто свободная птица, фри-лансер без работы, ведь нельзя назвать работой его академическую контору (даже не психологическую, а социологическую) со ставкой в девять тысяч рублей, потом он плюнул на эти сомнения, потом понял – надо брать.

Во-первых, людям так легче. Во-вторых, по-божески. И сумма удобная, круглая. И вопросов не вызывает. И ему самому как-то уверенней… для самоощущения. И вообще, наступили другие времена, никто его иначе не поймет, и порой эти смешные суммы позволяли протянуть до какого-нибудь гонорара, да и вообще, как говорил Калинкин-Стокман, у дурака и деньги дурацкие, и это его определение почему-то Левина вполне устраивало.



Жить на эти дурацкие деньги, конечно, было нельзя. Практика не расширялась, поскольку не была ни официальной (реклама в газетах, кабинет, лицензия, ну его на фиг), ни по-настоящему остро востребованной, как у целителеймагов-ведунов-травников-массажистов.

Да и не хотел он ее расширять! Доктор Лева был штучным товаром для штучных родителей. Бери он не пятьсот рублей, а хотя бы сто долларов (ну ладно, пятьдесят) за первую консультацию, клиентура его, безусловно, резко бы изменилась в качестве и количестве. Но он на это не шел, потому что не хотел обманывать людей. Никаких людей, даже с заведомо лишними деньгами.

* * *

– Скажи мне, Лева, ты – подвижник? – спрашивал его порой Калинкин-Стокман.

Его умение задавать такие вопросы с очень живым, внимательным и милым выражением лица могло бы, конечно, задеть за живое кого угодно, но Лева не обижался, уж очень он любил его в эти минуты.

… Вообще, люди, которые могли его смешить, вызывали в Леве настоящую глубокую нежность. Смешанную даже с определенным восторгом. Началось это, наверное, с детства, с его друга Колупаева – так Лева думал, когда пытался понять, почему он терпит этого тирана и маньяка Стокмана. Причем терпит уже так давно, что даже страшно становится.

– Нет, я не подвижник, – отвечал Лева, пытаясь скрыть счастливую ухмылку, – подвижник у нас ты, Калинкин, поскольку это ты часто-часто пишешь письма президенту Путину, причем абсолютно не надеясь на ответ. Согласись, это похоже на влюбленность. А влюбленный человек – он всегда немного подвижник. Или передвижник, не знаю.

– Мои отношения с товарищем Путиным, – отвечал ему на это Калинкин, – сейчас к делу не относятся. Сейчас мы говорим именно о тебе. Я же считаю, что ты подвижник. Разве ты не помогаешь больным детям? Или, по крайней мере, их матерям? Что касается одной матери, о которой мне известно, ты помогаешь ей просто с завидной регулярностью. И это говорит о том, что ты достаточно глубоко проник в ее психологические проблемы. Нет, серьезно, я искренне преклоняюсь перед тобой… Но понимаешь ли, Лева, есть в твоей позиции некое противоречие. Позволь, я поясню тебе это противоречие на одном примере. Собственно говоря, на своем. Вот ты упомянул здесь всуе мои открытые письма президенту Путину. Которые регулярно выходят в одной газете. Действительно, я вернул в публицистику забытый ныне жанр открытого письма. Я вдохнул в него жизнь. Многим это кажется смешным, хотя я пишу там довольно серьезные вещи, настолько серьезные, что ни в каких других изданиях ты таких вещей никогда (!) не прочитаешь. Ты понял меня? Да, понял. Да, отлично. Хороший мальчик. Но есть тут одна подробность. Поскольку я печатаю эти письма в газете и считаю их своей работой, то я не гнушаюсь получать за них деньги. А поскольку письма эти – и по стилю, и по содержанию – товар по нынешним временам эксклюзивный, то я не гнушаюсь получать за них очень большие деньги. Ты тоже, Лева, насколько я понимаю, (хоть я и не психолог, а в данном случае – лишь жертва психологической науки) ты тоже товар довольно эксклюзивный. Но! Поскольку ты не хочешь (или, там, не можешь, в данном случае абсолютно насрать) получать за это деньги – ни маленькие (пятьсот рублей это вообще в данном случае не деньги), ни большие, никакие – это значит, что ты работой свою деятельность не считаешь. И за ее результаты не отвечаешь. Вот так вот. А что же тогда получается? Ты утверждаешь, что ты не подвижник. Согласен. В какомто смысле – нет. Подвижник не может быть настолько ленив. Или иначе развернем эту мысль: настолько ленивые, патологически, до свинства ленивые люди типа тебя – да, они не могут быть подвижниками. Потому что у подвижников, как мне кажется, гвоздь в жопе все же должен присутствовать. Но если ты не профессионал, берущий деньги за свою работу и отвечающий (!) за ее результаты, но и не подвижник с гвоздем в жопе – тогда кто же ты? Скажи, Лева? Зачем ты всем этим занимаешься? Есть, конечно, еще одна рабочая версия – ты человек, глубоко завернутый на бабах. И если бы несчастные матери знали всю глубину этого твоего психического (на мой взгляд, чисто психического) отклонения, они такого доктора даже на порог не пустили бы, поверь. Но ты – бабник тихий, скромный, ну, можно сказать, почти бабник-теоретик. Но только почти! Поэтому пусть эта версия остается версией. Тогда что? Скажи! Вернее, так: скажи – или бери деньги! Не строй из себя целку! Бери нормальные деньги – с меня, с Марины, ну хотя бы с постоянных клиентов!

– Насчет тебя подумаю, – сухо отвечал ему Левин. – Брать нормальные деньги с Марины – это, конечно, сильная мысль. Но если ты просишь сказать, я скажу: я делаю все это лишь потому, что меня об этом просят. Вот и все. Не могу отказать. Понимаешь?

– Ух ты! – восклицал в ответ на это Калинкин-Стокман, азартно разглаживая сухую колючую щетину на всегда чуть небритых щеках. – Ух ты, как интересно! Не можешь отказать! Идешь людям навстречу! И ты серьезно считаешь это мотивом для столь глубокого вмешательства в чужую жизнь? В самую интимную, самую тонкую, болезненную, закрытую часть этой чужой жизни? То есть ты никому не можешь отказать? Вообще? А если тебя попросят в аэропорту наркотики провезти? Подойдет к тебе, знаешь, такая интересная загадочная девушка. Красивая! Молодая! Застенчивая! Робкая! И попросит – застенчиво глядя в глаза – если можно, помогите, пожалуйста. Ты не станешь, да? А знаешь почему? Это рискованно! Это риск! Риск залететь навсегда! Или на много лет! В тюрьму! В полицейский компьютер! Под жопу чекистам! И ты не станешь рисковать! Ты отведешь глаза от этой девушки и скажешь: извините, я тороплюсь. А здесь, получается, ты не рискуешь. Ты собой не рискуешь. Своей репутацией – не рискуешь, потому что ты не профессионал, у тебя ее просто нет. Ты рискуешь детьми. Нами рискуешь. Так? Или нет?

– Знаешь, Калинкин… – отвечал ему Лева. – Все-таки я тебя очень люблю. Вот именно за то, что ты такое удивительное мудило. Вот за эту твою интонацию библейского пророка. Все-таки я был прав – ты подвижник. Ты не то что Путина или меня, ты отца родного или ребенка родного за правду не пожалеешь.

– Я не Калинкин, а Стокман, – мрачно отвечал ему вмиг поникший Калинкин. – А вот насчет ребенка это ты зря…

* * *

Два часа дня.

Уже два часа! Жара, духота, Лева все время засыпает, засыпает и просыпается, видит во сне обрывки разговоров, удаляющиеся женские фигуры, длинную руку Марины, бессильно свесившуюся с кровати, опять просыпается, опять бредит и засыпает снова. Но ведь уже два часа!

Он хотел читать дневник с двенадцати до двух. Уже два. Ладно, о Кате потом. Покурить, принять душ (уже принимал два раза, хватит, или третий принять, какая разница?), собираться в институт, ах да – непрочитанное письмо от Калинкина лежит в ящике. И еще. Еще что-то было. А, неприятный звонок, который рано утром 6 августа раздался в квартире Левы Левина.

Но об этом тоже потом, сначала – письмо. Компьютер включен, входящие, от кого – stokmann@mail.ru ‹mailto: stokmann@mail.ru›, тема «Евгений Онегин», какой еще Онегин – ну да ладно. Итак:

«Аллах акбар! Мне тут в голову пришла одна литературная концепция, тебе, как человеку знающему, будет интересно. Ты, надеюсь, еще не забыл бессмертный сюжет „Евгения Онегина“. Да и как ты мог его забыть, это же глубоко эротическое произведение. Ну так вот, вкратце: все бы сложилось и в русской литературе, и в русской истории иначе, если бы эта дура не поторопилась со своим любовным признанием. Кто ее тянул за язык? Почему было не прибегнуть к другим, гораздо более испытанным, верным, неотразимым средствам женского обольщения? Да каждая пятиклассница знает, как это делается. (Сколько ей было лет, кстати?) Ну куда бы он делся, этот Онегин? В этой деревне? Конечно, влюбился бы! Конечно, был бы у ее ног как миленький! Но в свое время. Чуть подождать, чуть потерпеть… (Женился – не женился, это уже другой вопрос, все проблемы надо решать степ бай степ, ты же знаешь, ты доктор.) Нет, не смогла! Не вытерпела. Не усидела. И что в результате? Раздраженный, раздосадованный на себя Онегин. Еще бы! Отказывать девушке – это себя ненавидишь, презираешь и сделать при этом ничего не можешь. Потому что мужчина должен первым проявить инициативу, это же азбука. В результате – убитый из-за этого раздражения друг. Представь себе – убитый! Не из-за Онегина (он-то здесь при чем, такова логика дуэльной чести), из-за нее! Ее разбитая жизнь (все мужики сволочи, она опозорилась, не успев ничего сделать, то есть опозорилась вдвойне). Его разбитая жизнь – он ведь ее любил! И сильно! Наконец, это если брать уже шире, в рамках истории – появление лишних людей. У которых – все как-то мимо. Все неправильно, не по-мужски. А кто эти «лишние»? Конечно, Белинский прав – потенциальные революционеры. Декабристы, демократы, либералы. Причем не такие, как у них, не от жизни, не из почвы – а исключительно от умственных раздумий, от своей собственной неудовлетворенности. Ладно, революционеры везде люди несчастные, закомплексованные, наши российские ничем не хуже других. Не в этом главная беда. Наши бабы, их архетип женского поведения безнадежно испорчены из-за этой дуры… «Русский человек на рандеву», не читал такую статью? Русские бабы всегда более активны в любви, чем мужики, – вот что ужасно. Они не умеют себя как следует вести. Они – все ломают, все рушат этой своей активностью, преждевременными поступками. Они не умеют мягко и нежно направлять течение жизни. Катерина Измайлова – три или четыре убийства, если помнишь. Катюша Маслова – ну нашла себе доброго барина, который решил на ней жениться, это же счастье, это благодарной надо быть богу за такое, устроить судьбу и свою, и своих детей, – нет. Посылает его подальше, сама гибнет. Катерина из «Грозы» (слушай, везде эти Кати), опять туда же. Ей же объясняли: по-тихому надо изменять! Мягко, нежно! Себе и другим в удовольствие! Тургеневские, так называемые, девушки – провоцируют грубо, наскакивают, тоже не умеют сделать так, чтобы мужик сам за ними пошел. Тебе это ничего не напоминает? Анна Каренина – что, было трудно по-нормальному устроить адюльтер, раз уж вышла за старика? В общем, девка эта, Татьяна Ларина, испортила жизнь и себе, и всем последующим поколениям. И мужчинам, и женщинам. Предать ее Гаагскому трибуналу и приговорить к показательному изнасилованию. Пока».

Отвечать не было ни времени, ни сил, Лева решил позвонить, набрал номер Стокмана:

– Сережа, это я. Ну да… Интересно. Подумать надо. Я подумаю, да. Я умею думать, да. Просто жарко очень. Сереж, а скажи, что там наш президент опять учудил? Мне дети пишут из Америки – а я ничего не понимаю. Я не знаю, что они имеют в виду. Ладно, не сердись… Ну, я понял. Почитаю газеты. Почитаю твою статью. Обязательно. Прямо сейчас. Потом позвоню и доложу. Да. Увижу Дашу. Прямо сегодня. На работе. Передам привет. А как Петька? Ну, отлично. Ты смотри, чтобы спал нормально, ложился не поздно. Нет, конечно, режим не догма, но в его случае он желателен. В его случае вообще желательна любая предсказуемость, любой распорядок дня, который соблюдается, любимая пища, привычные впечатления и так далее. Ты меня понимаешь? Да, я знаю, что ты хороший отец. Что ты очень хороший отец. Не надо меня в этом убеждать. Пока.

* * *

Лева положил трубку.

Журналист Сергей Стокман (которого друзья прозвали по созвучию с известной сетью дорогих супермаркетов Калинкиным, или Калинкиным-Стокманом) – был единственным отцом-одиночкой, который не проявил во время их первой встречи никаких признаков тоталитарного (первый вариант) или растерянного, подавленного (второй вариант) поведения, свойственного всем отцам-одиночкам.

Больше того, скоро он стал для Левы чуть ли не единственным другом.

Стокман, в силу их отношений («психолог – клиент»), в силу своей тоталитарности (которая присутствовала, конечно же, в огромной степени, но только не по отношению к ребенку), в силу своего огневого, как говорил один Левин начальник, темперамента – выходил с ним на связь каждый день. А то и два раза в день, и три, и четыре. Чем помогал Леве коротать эти дни, заполнять их досужими разговорами, помогал, ну, в гораздо большей степени, чем, скажем, Марина. Если говорить прямо, он заполнял его дни, скажем так, какой-то очень теплой и очень важной ерундой. Марина же заполняла их чем-то совсем другим.

Чем именно – Левин пытался разобраться (в этом она была права, пытался, да), но не мог. А может, и не надо? А то совсем с ума сойдешь…



Итак, Калинкин-Стокман был его другом и клиентом.

Клиентом весьма необычным.

Он был единственным (может быть, в мире) отцом-одиночкой, который выбрал этот путь еще до рождения ребенка. Так поступают (причем довольно часто) в наше время женщины – которым почти все равно от кого рожать, лишь бы здоровенький ребенок родился, рожают – для того чтобы было кого любить потом всю жизнь.

Отцы этих детей – это практически суррогатные отцы, как бывают суррогатные матери, только в отличие от этих псевдоматерей, псевдоотцы не вынашивают (и поэтому почти никогда не страдают потом), а просто совершают половой акт. Однократный, многократный – неважно. Их роль определена четко и ясно. В принципе, вещь тоже в психологическом смысле рискованная, гораздо логичнее прибегнуть в этом случае к уже готовому семенному материалу, к семенному банку, но – увы. Эта операция (то есть искусственное зачатие), во-первых, вещь еще недостаточно отработанная, семенных банков у нас как бы и нет, мало кто о них знает, и, кроме того – как-то оно привычней, надежней, человечней, все-таки ты знаешь, чьи именно гены, как он выглядел, чем пах, как смотрел, на кого и на что там все будет похоже. Психологический риск – неожиданно влюбиться или, напротив, возненавидеть (заодно и ребенка от этого несчастного), второй психологический риск – нарваться на сумасшедшего мужика, который будет преследовать и качать права. Почему, впрочем, сумасшедшего? Нормальная, в принципе, реакция – Левин, может, и сам бы так поступал, если бы его подобным образом использовали, качал бы права… Хотя, наверное, таких псевдоотцов предупреждают заранее, договариваются о правилах игры, но избежать какого-то риска все-таки, по мнению Левина, во всех этих случаях было невозможно.

… Так вот, Сережа Стокман поступил точно так же (но с точностью до наоборот) – он нашел своему будущему ребенку мать, попытался с ней заранее договориться, но она ничего не поняла, а когда ребенок родился и Калинкин просто выставил ее за дверь, она, вся охваченная материнским инстинктом (еще кормила грудью, как выяснилось впоследствии), чуть не сошла с ума.



История эта облетела Москву, некоторые Калинкиным восхищались, некоторые его осуждали, некоторые (самые умные) жалели и его, и мать, и ребенка, а вот расхлебывать всю эту историю в качестве психолога-консультанта пришлось именно ему, Леве Левину.

Калинкин, разумеется, никакого психолога знать не желал, он сам все прекрасно понимал, сам все знал лучше кого бы то ни было, но и на него нашлись авторитеты, нажали-надавили и заставили принять в своем доме «доктора».

Когда Лева впервые сказал ему про пятьсот рублей и про первую консультацию, Калинкин грубо расхохотался и хотел Леву сразу выставить за дверь, как и девушку Дашу, мать ребенка, (причем с помощью немалой физической силы), но Лева тоже применил физическую силу, и дальше разговор уже пошел легко, Лева на простом мужском языке объяснил, что отнять у ребенка мать навсегда – это все равно что отрезать ему яйца, и что как-то из этой ситуации надо выпутываться, и что, в сущности, он, Лева, является для Петьки Калинкина единственным шансом уцелеть в этой жизни.



… Возникла пауза.

– Откуда ты взялся, а? – с тоскливой ненавистью сказал Калинкин, глядя в грустные глаза Левина. – Так все было просто, понятно. Или я, или она. Нет, теперь надо изворачиваться, крутиться. Не хочу!

– Надо! – просто ответил Лева, и тогда они выпили первую свою бутылку водки.

Калинкин, правда, довольно скоро бросил пить и стал еще более нетерпим и резок, но было уже поздно – Лева уже втерся в его жизнь, в жизнь Петьки (которому к тому моменту было уже три года) и в жизнь Даши.

Постепенно все ко всему привыкли.

Калинкин – к Левиным вполне необязательным, но довольно настойчивым советам – о том, как не грузить ребенка лишней информацией, как приучать его поддерживать порядок и дисциплину, но не запугивать и не давить при этом, ну и так далее, вплоть до отношения к телевизору. (Калинкин был вообще против и телевизора, и компьютера, но Лева уговорил его хотя бы на мультики, хотя бы на видео, потом на некоторые фильмы, и так далее, теперь даже и реклама не воспринималась как ядерная угроза, хотя и не поощрялась.) Лева следил за этим ребенком очень внимательно, вообще-то говоря, это был уникальный случай, бесценный для психологической науки, но Калинкин никаких ученых к своему ребенку все равно бы допустил, а Лева к систематическим усилиям не был готов. Поэтому просто следил, с тревогой, переходящей в надежду – но, как ни странно, все развивалось нормально, тьфу-тьфу, даже сверх всяких ожиданий – очень и очень нормально. Мальчик рос живой, активный, довольно бесстрашный, как и его папа. Постепенно нашлась и приходящая няня, и какая-то там дальняя еврейская тетка Калинкина, которая наконец-то заполнила этот мужской дом запахами домашней еды, и заботливым квохтаньем, и мягким женским мяуканьем – всем тем, что должен слышать ребенок с раннего детства ну хотя бы раз в неделю.



Гораздо сложнее было с Дашей. Дело в том, что Калинкин действительно, без дураков, без лицемерия, реально выполнял в доме две функции – и отцовские, и материнские, то есть кормил, выгуливал, рассказывал сказки, укладывал, мыл, стирал, готовил, делал зарядку, водил к врачам, ну то есть все по полной программе.

И когда Даша, уже слегка уговоренная, слегка успокоенная Левиным, это, наконец, поняла в полном объеме – у нее начался второй кризис, гораздо более жестокий, чем первый.

Она наотрез отказалась гулять с Петькой по воскресеньям (по их идиотской легенде, на ней настоял Калинкин, она была милиционером и ловила всю неделю преступников), сказала, что лучше никак, чем так. Она подала, наконец, в суд (но ее уговорили забрать заявление назад). Она стала искать и другие способы воздействия – обращаться в газеты, в частные детективные агентства, то есть стала бороться. В этот момент Левин подумал, что его дело сторона, может, и правильно решила бороться с этим психом, но тут Даша вдруг сникла и запила. Тут сник и Левин (женский алкоголизм штука страшная), но его спящая, как правило, интуиция вдруг проснулась и подсказала нужный ход – он приехал к Даше с двумя напитками сразу, правильно их смешал, и когда Даша упилась в хлам (а было это в полвторого ночи) и заснула, он оставил ее лежать до утра на полу, в одежде, и ушел, кинув сверху на все это чудо фотографию ребенка.

Наутро (довольно рано) позвонила Даша и, резко перейдя на вы, сказала ему такую вещь:

– Лев Симонович, спасибо вам, вы, наверное, очень способный врач. – («Я не врач», – подумал про себя Лева.) – Я больше не буду пить, конечно. Чесслово. Я иногда пью, выпиваю, вернее, но это все неправда, не бойтесь. Я не настолько это люблю. У меня к вам другой вопрос: а как мне дальше жить? Вот вы знаете Сережу, знаете Петьку, знаете меня, а что мне делать, а? Давайте встретимся?



… Они встретились. В Пушкинском музее. Ходили по залам, смотрели картины, говорили.

В этот момент Лиза как раз собралась уезжать, он был страшно подавлен, абсолютно растерян, смят, и утешать Дашу ему было трудновато. Поэтому, чтобы не впадать в депрессию и в пафос, он сразу предложил ей конкретное решение:

– Даша, знаете что, а давайте вы смените работу. На старой работе, я понимаю, что вы ее любите, вас там все жалеют, женщины горой за вас и все такое – но там все вас вгоняет в эту тоску. Все напоминает о том, что произошло. Переходите куда-то.

– А куда? – испуганно спросила она.

– Да хоть к нам в контору. Институт социологии, – торопливо поправился он. – Зарплата, конечно, другая, чем в редакции, но я вообще-то не уверен, что вы так уж сильно потеряете… Как ни странно, секретарше платят больше, чем научному сотруднику. Мы-то приходим раз в неделю, а директор все время на месте, у него там коммерческая деятельность, переговоры, факсы, делегации. Я думаю, он будет вам нормально платить, тем более, вы из такой фирмы. Я знаю, ему нужна как раз секретарша.

– Только раз в неделю? – задумчиво спросила она. – А бывает, что чаще?

– Что? – не понял Лева. – Вы про что?

И почему-то сразу мучительно покраснел.

* * *

Рано утром 6 августа в квартире Левы Левина раздался звонок. Звонила Лиза, его бывшая жена, из Америки.

– Здравствуй, Лева, – сказала она так отчетливо, как будто находилась не в Нью-Йорке, а в соседней комнате (или даже на соседней подушке). – Я знаю, что ты спишь еще. Но я не могу ждать, пока ты проснешься, я тоже очень хочу спать, поскольку здесь ночь, извини. А завтра я убегаю в семь утра, и звонить мне будет некогда. Ты должен найти свидетельство о рождении Женьки и срочно, понимаешь, очень срочно, сделать нотариально заверенную копию. Потом я тебе объясню, как ее выслать или с кем передать. Но копия должна быть готова сегодня, максимум завтра. Понял?

– В общем и целом, – сказал Левин, с трудом разжимая веки. – А где она?

– Кто «она»? – раздраженно спросила Лиза на другом конце Мирового океана.

– Ну кто… копия.

– Копию, Лева, должен сделать ты. У нотариуса! Она – это копия. А оно – это свидетельство. Лева, я знаю, что, когда ты проснешься, ты все забудешь. Но я тебя умоляю, запиши! Встань сейчас с постели, доползи, добреди, мобилизуй все внутренние ресурсы, найди ручку и запиши… Иначе все пропало.

– Да ничего я не забуду, – недовольно пробурчал Лева. – Я все прекрасно помню. А где искать-то эту копию… фу, черт, свидетельство где искать?

– Значит, так. Помнишь мамин ридикюль? Такой черный, из крокодиловой кожи? Мы в нем держали все документы. Помнишь или нет?

– Да вроде помню.

– Лева, проснись, пожалуйста, ну я тебя умоляю! Что значит «вроде»? Мы двадцать лет там держали все наши документы, твой аттестат зрелости, которой ты так и не достиг, извини, пожалуйста, я сейчас, конечно, не об этом, твой диплом, твой военный билет, все документы на квартиру, твои грамоты, загранпаспорта – ну что, вспомнил или нет? Ты там еще свой комсомольский билет зачем-то хранил, не давал мне выбросить, а?

– А! Этот… с такой ручкой? Полукруглой?

– Да, да! С такой ручкой… Я когда квартиру меняла, и вещи потом собирала – я все документы переложила, а Женькино свидетельство, видимо, как-то попало в кармашек отдельный, в общем, не знаю. Ну забыла, ну дура! А нам оно сейчас срочно понадобилось! Короче, Лева, я оставила тебе ящик с моими вещами. При отъезде. Помнишь?

– Помню, – тупо сказал Лева и вдруг почувствовал, что нестерпимо хочет в туалет.

– Лева, я тебе еще раз говорю: ты сейчас заснешь, как всегда, и отрубишься. Все забудешь. А мне оно надо! Очень надо! Ты понял? В мамином ридикюле, который в ящике с моими вещами, сделать копию, заверить у нотариуса. Вечером позвоню. Приятных сновидений!

Он добрел до ванной (санузел совмещенный, ванная сидячая, кафельную плитку за сорок лет так никто и не поменял, точно такая же была и у них в квартире, в восемнадцатом доме, правда, тут предыдущие жильцы поставили новую, приличную раковину), с облегчением помочился и снова жутко захотел спать. Лиза говорила, чтобы он все записал, но разве ее звонок – забудешь?

Все-таки она чемпион мира по скорости проникновения в его печенки. Абсолютный чемпион, вечный, навсегда. Как-то, в общем, ничего особенного, но чувство вины, стыда, неловкости она ему может внушить мгновенно. А вот как? Чем?

Сейчас лягу и подумаю над этим. Спать-то уже не засну, наверное… Да, точно не засну. Наверняка не засну. Вон уже и солнце в окне такое яркое. И тюлевые занавески колышутся. Почему же они так напоминают ему походку девушек на улице? Что за странное, нелепое сравнение?



О мамином ридикюле Лева вспомнил в три часа дня, когда уже начал собираться в институт. Времени было совсем в обрез. Рабочий день у Даши кончается в пять. Можно, конечно, позвонить, попросить подождать, но это неудобно. И потом, – сколько времени может уйти на поиски свидетельства и на нотариальную контору? А они ведь именно сегодня хотели пойти на выставку! Черт! Черт! Выбор, конечно, не самый удачный – эротические рисунки Феллини. Все равно как вести девушку смотреть порнофильм. Но все-таки Феллини. Все-таки родной для них Пушкинский музей. (Однажды он пришел туда на какую-то выставку, а впереди шли двое – парень и девушка, и парень вдруг спросил, громко так, хотя и с некоторым беспокойством: «Слушай, а что, Пушкин разве рисовал?») Черт! Черт! Ну почему Лиза всегда права, всегда, даже находясь на том конце Мирового океана – она все про него знает? Надо было, конечно, написать себе записку. Встал в одиннадцать, четыре часа занимался черт знает чем (Марина, конечно, в эту номинацию не попадает, хотя…) и даже не вспомнил. Ну что тут еще можно сказать. Где этот ящик? Где мамин ридикюль?

Лева метался по квартире, вспоминая, где у него может быть ящик с Лизиными вещами. Кухня, ванная, под ванной, два шкафа со старыми чемоданами, спальня, под кроватью, антресоли, прихожая, где? Может, она что-то перепутала? Какой ящик? Какие ее вещи? Сроду он ничего знать не знал ни про какие ее вещи. Какие вещи она могла оставить ему? Может, Марине позвонить? Точно! Надо позвонить Марине… Нет, это неудобно.

Наконец, выбросив на середину комнаты все чемоданы, тюк с грязным бельем для стирки, картонные коробки со своим архивом, Лева понял, что сейчас скончается – на часах полчетвертого, он по-прежнему в джинсах на голое тело, и самое гнусное, что так и придется выходить, трусов нет, и еще почему-то в Женькиной старой бейсболке, как он в ней оказался, совершенно не помнит, – и никаких идей насчет ящика.

Проклиная все на свете, он набрал мобильный телефон Марины.

– Что случилось? – испуганно спросила она. – Ты заболел? Болит что-нибудь? Опять сердце?

– Да нет… Слушай, извини, ради бога, тут Лиза позвонила, ты не знаешь, где у меня какой-то ящик с ее вещами? Там надо документ один найти.

– И для этого ты звонишь мне с городского на мобильный? – возмутилась Марина. – У меня деньги скоро кончатся, понимаешь ты это или нет? Я за рулем, у меня тысяча дел, я к Мишке в школу опаздываю! Нет, ну ты просто…

– Извини, Марин. Ну пожалуйста, извини, – сказал Лева и хотел уже положить трубку.

– Посмотри на антресолях, за пылесосом, там, кажется, стоит какая-то маленькая коробка, – сухо сказала она и отключилась.

Лева взял табуретку, полез на антресоли, с огромным трудом вынул оттуда пылесос «Буран», долго держал его на весу, соображая, как вынуть коробку, не опуская пылесос, наконец, все-таки сверзился вниз, с раздражением грохнул пылесос на пол, опять залез, чуть покачнулся (вот еще упасть, сломать руку, ногу, выбить челюсть, сейчас это будет очень кстати) – и наконец «ящик» был у него в руках.

Это, конечно, был никакой не ящик, а действительно маленькая коробка из-под принтера «Хьюлит паккард», аккуратно обмотанная скотчем. Как можно было назвать такую маленькую коробку ящиком, – думал Лева, разрезая скотч и осторожно доставая из него плюшевого медведя, чем-то доверху набитую косметичку, несколько старых телефонных книжек, пару деревянных шкатулок, вот.

Мамин ридикюль. С ручкой.

Ридикюль не бывает с ручкой, это нонсенс, но эта старая, довоенная дамская сумочка из кожи какого-то крокодила, жившего в начале прошлого века, была действительно так похожа на ридикюль, и к ней так подходило это слово, что эту вещь звали так всегда. Лева понюхал ее – пахло его старой жизнью, но времени не было, он быстро пошарил в абсолютно пустой сумочке, полазал по кармашкам и среди совсем уж странных бумажек с выцветшими телефонами быстро нашел то, что нужно – Женькино свидетельство о рождении. Светло-зеленую тонкую книжечку с буквами и печатью.

Он умылся на скорую руку и побрился, смочив себя Марининым подарком – одеколоном «Хьюго Босс», вышел из подъезда и сразу ринулся к первой попавшейся бабушке.

– Вы не знаете, здесь есть поблизости нотариальная контора? – заорал он на бедную старушку.

Она посоветовалась с кем-то еще, кто сидел тут же, на лавочке, ленинским жестом указала ему нужное направление, и он помчался по раскаленной, гудящей от машин улице, прижимая к груди книжку (от Марины – Даше), где между страниц было вложено свидетельство (для Лизы).

Очередь была огромная, но шла быстро. Он сидел, не сводя глаз с циферблата часов. Так можно было и с ума сойти, но, к счастью, его, как всегда, отвлек чей-то ребенок.

Девочка лет пяти хныкала, расхаживая по коридору между взрослых ног: «Не хочу стоять в очереди! Не хочу! Пойдем!»